Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2011
Юрий Беликов
Страшащийся хрустнуть
О пути и Голгофе украинского поэта Василя Стуса
Озеро в окне
Я стою на балконе-палубе, вдвинутый в пространство недальнего озера, которое всегда чистило пёрышки перед глазами Василя Стуса, когда он садился за письменный стол в своей киевской квартире. Господи, что я говорю?! «Всегда…»?
Отбыв колымскую ссылку, Василь пожил в этой многоэтажке меньше года. Всё началось с того, что после демонстрации в Киеве фильма Сергея Параджанова о жизни гуцулов «Тени забытых предков» молодой аспирант литературного вуза заявил:
— Кто против тирании — встаньте!
Так мог сказать и древнегреческий поэт Архилох. Но если обломки строк Архилоха донесли свидетельство о солнечном затмении 648-го года до нашей эры, то стихи Василя Стуса вобрали в себя всю горечь эпохи «затмения разума», как некогда определил её Олег Чухонцев, когда «затмение разума» порождает «свет страдальчества и искупленья». И, кроме того, стихи Стуса были исполнены попытки достучаться до спящего древа родовой памяти:
Осеннего вечера ветка скрипит.
Слепою клюкою, что тычется в ветре,
дрожит, надломившись, и жалобы ветви
Вселенная слышит, а дерево спит…
(Перевод с украинского мой)
Однако согласитесь: пройтись по такому «лезвию» — «Кто против тирании — встаньте!» — для конца 60-х–начала 70-х годов прошлого века было сродни самоубийству. А в 80-м Василя вновь арестовали спортивного вида хлопцы — так начались в СССР Олимпийские игры. Да и, собственно, во время «проталин» судьбы, между зоной и зоной, за жизнью поэта, его жены Валентины Попелюх и сына Дмитрия следил неотступно-циничный глазок камеры.
И всё же взгляд Стуса не могло не приковывать это озеро, обрамлённое сосновым бором. Потом оно не раз будет являться ему в уральских сновидениях: «Сосна из ночи выплыла, как мачта». Бог ты мой! Сколько окрест Чусового, где располагалась политзона «Пермь-36», разлито незримых озёр, рек, водопадов, белеет ледников, пестреет степей, вьётся виноградных лоз, когда-то надышанных грёзами здешних соузников! На берегу одного из этих более чем реальных озёр удят рыбу Гёте, Рильке, Рембо, Киплинг и Пастернак — любимейшие стусовы поэты, чьи стихи он перелагал на украинскую мову в каменном мешке барака особого режима. Клёв на закате чудный: то попадёт на крючок колючая, как ёрш, рыба-надзиратель, то — рыба-мент с красными плавниками, то — лупоглазая рыба-цензор, то — с щучьей повадкой — чётко, как на чеканке, вынырнет рыба-чекист. Снимут их классики с крючка, подивятся и выпустят в воду обратно.
Над балконом точат ножи-ножницы проносящиеся с резким визгом стрижи. Я гляжу вниз. У подъезда мягко тормозит чёрная «Волга». Вот так же, по словам сына Стуса — Дмитрия, останавливались здесь во время оно на подушечках лап циркулярно-повадистые машины. В лифте к дверям квартиры подкатывала хорошо оплачиваемая тошнота и обрушивалась по комнатам рвотой обыска. Тошнота рядилась в куклус-клановский капюшон школьного администратора и поручала сыну стучать на отца. А сын играл в футбол. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
В тот доолимпийский год, после которого власть будет подчищать всех неблагонадёжных, семья Стусов выбралась отдыхать на берег реки. Вдруг через луг напрямик мчится всё та же чёрная «циркулярка». Из неё выходят трое плечистых парубков в одинаковых футболках и тренировочных штанах. В руках — удочки-близнецы без поплавков. Троица становится рядом и, не утруждая себя нанизать на крючки наживку, забрасывает удочки в реку, вся обращаясь в слух. На какой они надеялись улов? Даже если люди — стукачи, им всё равно приходится слушать поэта. Слушать, да не слышать. Но поэта слышит Вселенная, потому что никто, кроме него (так уж повелось на человеческом веку), Вселенную во всей полноте не слышит.
Стус — струс, сотрясение. Первый его срок измерялся пятью годами лагерей в Мордовии и тремя годами ссылки на Колыме. Второй — десятью и пятью «уральского коэффициента». Исчислите от 80-го года сию протяжённость — в осадок выпадет 2000-й год, стык столетий, миллениум. За это время в Империи было порушено всё, что могло порушиться, но, видит Бог, развалила её не эта «щемящая щепоть» диссидентов, оплетённых колючей проволокой политзоны. Хоть и существует точка зрения, вызревшая уже в новейшие времена — с момента постоянной прописки в бывшем учреждении ВС-389/36 фестиваля «Пилорама»: «Здесь закалялась воля поколенья, готового распиливать страну». Нет, Империю всё-таки распилили те партийные оборотни, с которыми и схлёстывались узники этих печальных мест. Не мне судить, что бы сказал Василь Стус, доживи он до этих дней. Но он не дожил. Родившийся 6-го января 1938-го года в селе Рахнивка Винницкой области, он взошёл на уральскую Голгофу в сентябре 1985-го — в толчковый год горбачёвской перестройки.
…Стрижи свили комковатое гнёздышко над балконом. Склеили ясной птичьей слюной — из пыльных комочков, сухих травинок. Над другими балконами щебечущего барокко я не заметил. Удивительно: оно прилепилось к балконному козырьку именно в 1989-м — когда прах высокого упрямца был возвращён на родину — в Киев…
Сбитый мальчик
Густой и тёплый снег. Белыми гусеницами он цепляется за ветви кладбищенских деревьев, незамысловатые узоры оград сельского погоста, без всякого оповещения переходящего в тюремный. А над могилой Стуса, захоронениями других здешних мучеников снегу цепляться не за что: деревянные столбики с выбитыми на них жестяными номерами. Мачты потерявших паруса кораблей. «Сосна из ночи выплыла, как мачта». Прах Стуса покоится под столбиком с порядковым №9. Что до порядковых номеров, то, кроме украинцев, здесь тянули срока белорусы, армяне, эстонцы, русские. Все, как правило, помеченные одной статьёй — антисоветская агитация и пропаганда.
Киевский бард Олег Покальчук счищает фанеркой снег с могил Василя и Юрия Литвина (ещё один украинский письменник). Рядом — Дима Стус. С ним — бывший узник этого же лагеря, филолог Василь Овсиенко, поэт и кинорежиссёр Славко Чернилевский, кинооператор Богдан Подгорный, журналист Валерий Павлов. Я в их числе. Непроизвольный русский проводник, знаток здешних нравов. Мы — в ноябре 1989-го. А вот и голос-выразитель тех самых нравов:
— Я запрещаю вам раскапывать могилы! Иначе квалифицирую надругательство…
Это сыну-то — о могиле отца?!
Прости, Василь, что я твою тщету
увидел, поднимая крышку гроба,
что опер Ковалевич смотрит в оба
(ну, отвернись!), но опер на посту —
глядит, как сын (сын!) отвернулся твой,
а опер никогда не отвернётся,
кладбищенские жидкие воротца
руками развели, и шелухой
подсолнуховой сыплет мент унылый
на чистый снег двоящихся крестов,
и сыну надругательство готов
пришить он над отцовскою могилой, —
прорежутся у меня впоследствии строки. Ковалевич требует предъявить разрешительные бумаги. Они — в чусовской администрации, а с копиями один из украинских хлопцев — поэт и выпускник Высших литературных курсов Володя Шовкошитный — убыл в Пермь за цинковыми гробами. Потом мы узнаем: грузовик, который спешил из Перми в сторону Чусового, был остановлен постом ГАИ прямо на выезде из областного центра. Два капитана милиции и старшина. Тут же крутился тип в синем трико с красными лампасами.
— Ваша машина сбила мальчика!
Пока посланец Украины с водителем ходили на разборку и возвращались к машине, три колеса уже были проколоты. Мы заждались Шовкошитного. Как вчерашний чусовлянин, я быстро смекнул: идёт вполне продуманная игра. Во-первых, пятница. В ноябре световой день на Урале быстро загустевает сумерками. Во-вторых, все ведомственные телефоны в сговоре: утратили дар речи. А в воскресенье на Байковом кладбище Киева при большом стечении народа назначено перезахоронение. Значит, кому-то из нас надо срочно метнуться в Чусовой — выбивать новые копии бумаг, испрашиваемых приставленным Ковалевичем. В общем, по Пастернаку: «Сто слепящих фотографий ночью снял на память гром».
Он вкатился на кладбище действительно за полночь — гром долгожданного грузовика. И всё-таки Дима и его друзья успели со скорбным грузом на самолёт…
Сухая голодовка
Незадолго до гибели к Стусу приезжали жена и сын. После нескольких часов ожидания прапорщик ликующим голосом сообщил:
— Ваш муж и отец отказался от свидания!
Дмитрий тогда обозлился на отца. Как?.. Почему?.. Разве он нас разлюбил?! Однако всё было тоньше и… изощрённей.
— «Стариков» на зоне унижали бесконечно,— говорит мне писатель Борис Черных, бывший сиделец соседнего со Стусом барака.— Куда только не заглядывали! Идущих к нам на свидание женщин просматривали на медицинском кресле. Понимаешь, что творилось?! И мы сказали своим любимым: «Нет, этого не будет никогда!» Видимо, Стус решил: «Лучше я не увижу жену и сына, чем унижаться самому и знать, что унижены они». Дмитрий, повзрослев, потом это понял.
Стус объявил сухую голодовку.
— На какой термин? — спросил Василя сидевший с ним в одной камере Леонид Бородин, ныне известный прозаик и многолетний главный редактор журнала «Москва».
— До конца!
В ночь с 3-го на 4-е сентября 1985-го года кто-то из заключённых якобы слышал глухой возглас: «Вбылы, холера!» — и глухое падение тела в карцере. Украинский поэт погиб за полтора месяца до заседания Нобелевского комитета. Лауреат 1972-го года, немецкий писатель Генрих Бёлль, выдвинувший Василя на эту премию, был уверен, что 24 октября она будет присуждена кучинскому узнику. К слову сказать, в 1936 году Нобелевскую премию получил находившийся в концлагере Карл Осецкий, и Гитлер распорядился выпустить его на свободу. Однако Нобелевку дают только живым…
…Золотое обручальное кольцо, привязанное на чёрную нитку, опоясывает фотографию, лежащую на столе. На снимке — глаза-угли, плотная жесть рта, нервные крылья носа. Тёмные короткие волосы, как бы приглаженные наспех ладонью, ершатся, будто фотографируемый только что снял осточертевшую шапку-ушанку. Перед нами снимок Василя Стуса. Человека с прикрытыми, как у слепца, веками, чутко вибрирующего вокруг снимка обручальным кольцом-клюкою, зовут Василий Пьянков. Это обладатель феноменального дара, в своё время заставивший проникнуться так и не воплотившимся спросом не только представителей спецслужб, но и уважением самого Вольфа Мессинга. Лицо человека колоссально напряжено, посинело. Он «подключён». Вот радиус вращения уменьшается, кольцо — уже не карусель, а маятник, творящий нимбы над портретом. Человек выдыхает:
— Удар был нанесён справа, со спины, в область лопатки или шеи. Стус упал, скрючившись, на правый бок. Вижу приземистого человека с грубыми чертами лица…
Существует, как минимум, три версии его смерти. Официальная — сердечный приступ во время объявленной голодовки. И две сопутствующих — самоубийство и убийство.
— Рядом с карцером Стуса была камера Бориса Ромашова, личности с уголовным прошлым, попавшей в политзону по недоразумению,— рассказывает Бородин.— Именно он говорил мне, что слышал крик «Вбылы, холера!» Однако потом стал от этих слов отказываться. Не исключено и другое: у Василя было нечто вроде поговорки: положили тебя хребтом на колено, хрустнул позвоночник — берегись. Больше всего Стус страшился хрустнуть. Не перед ментами. Перед собой. Стус — это пушкинский тип по психологии. Пушкину не было необходимости драться на дуэли. Стус тоже мог стиснуть зубы, но он шёл вразнос. И, если его убедили, снять голодовку… По себе знаю: набил подлое брюхо — до того противно. Жить не хочется…
Бородин уточнил: Василь являл для него образ подлинного поэта и «после Стуса» он «перестал сочинять стихи». Вот вам урок: в квартире русского писателя на стене висит фотопортрет украинского поэта. Думается, это не только дань памяти о совместной лагерной бечеве, но и показатель отношения к тому самому «матричному» образу.
— Смерть эту долго скрывали от обитателей зоны,— свидетельствует Василь Овсиенко.— 4 сентября в 10–11 утра мы услышали шаги, много шагов. Шаги остановились у карцера Стуса. Я различил голоса подполковника Афанасова, замполита Долматова. Потом группа удалилась, но — другой стороной, чтоб никто из нас не видел её из окна. Запустили версию, что Стус снял голодовку и будет этапирован в Киев…
Но 5 сентября 1985-го года в столицу Украины пришла телеграмма: «Ваш муж Василь Семёнович Стус скончался». В ответной телеграмме Валентина Попелюх написала: «Прошу до моего приезда не хоронить». 7-го числа вместе с сыном вдова приехала в Кучино.
— Сейчас вас отведут к могиле,— сухо молвил Долматов. И, недолго думая, пояснил: — У нас нет холодильной установки…
…Когда мы вскрыли гроб, нашим взорам предстало длинное мумифицированное тело с головою повёрнутой набок (помните прозрение Василия Пьянкова: «Удар был нанесён справа, со спины, в область лопатки или шеи»?), руки не на груди, а вдоль туловища, и поверх — как два восклицательных знака совершённого злодейства,— зеркально-новенькие, словно только что из-под сапожной щётки, чёрные ботинки! Поэт (а Стус был почти двухметрового роста) не вмещался в государственную домовину и, чтобы втиснуть его в прокрустово ложе, запыхавшиеся похоронщики стащили с покойного обувь. Прав Долматов: холодильной установки в учреждении ВС-389/36 не было, но наличествовала другая установка — зарыть в землю спешно, по-воровски, преодолевая страх.
Три версии… Как три реки в Чусовом. Они сливаются в гибель Василя Стуса, продуманную кем-то со стороны, потому что поэт, создающий философски-углублённую лирику, не вписывался, говоря его же словами, в «державу полусолнца, полутьмы», являя редчайший пример, как творчество может сберечь свою чистоту и вырваться в беспредельность, окольцованное пределами лагеря. В 1970-м году он писал о том, что «…поэт полон любви, преодолевает природное чувство ненависти, освобождается от неё, как от скверны…» И далее: «Если бы жить было лучше, я бы стихов не писал, а — работал бы на земле». Значит, занятие поэзией он воспринимал как задачу. И добавлял: «Ещё — презираю политиков». И — тут же: «Ещё — ценю умение честно умереть». И, прогоняя по извилинам мозга все эти сигналы, «держава полусолнца, полутьмы», само собой, должна была поэта поглотить, при этом, как и положено, упорядочив своё злодеяние — под № 9.
Голубенькая тетрадка
В 2001-м году в архиве ГУВД Пермской области было обнаружено «Дело Василя Стуса». Всё это время родственникам поэта и его друзьям, украинской и российской общественности официальные источники врали: дескать, в связи с ликвидацией учреждения ВС-389/36 уничтожена и вся документация, касающаяся заключённого Стуса. И вот — нечаянная находка. Правда, находку эту из людей «гражданских» никто в глаза не видел. Весть о ней мне принесли сотрудники Мемориального музея истории политических репрессий «Пермь-36», созданного в бывшей политзоне. Примерно за неделю до этого я обратился с письмом к тогдашнему губернатору Прикамья Юрию Трутневу с просьбой оказать содействие в поиске конфискованной у поэта рукописи лирических стихов и переводов на украинский Рильке, Рембо, Киплинга и Гёте.
Приближалось 20-летие ещё одного музея — истории реки Чусовой, на чьи торжества из Киева пригласили сына Стуса Дмитрия. Я знал, как дорожит он любыми свидетельствами о пермском периоде жизни и творчества отца. «В истории лиры есть пермский период»,— как застолбил другой поэт — Владислав Дрожащих. Этот визит как-то сам по себе совпал с форумом украинцев в Москве и, несмотря на заверения музейщиков из «Перми-36», что они в автономном режиме занимались поиском «Дела Стуса», опыт мой подсказывал: случайности здесь быть не может.
Ранним утром я встречал Дмитрия в аэропорту. Мы не виделись лет шесть — за это время немало мостков перегорело между Россией и Украиной. Мифический сбитый мальчик? Да сбитый самолёт чего стоит! Поэтому предстояла встреча двух гордых сынов когда-то единой, по крайней мере, внешне, Империи.
Заказываю частное такси. В назначенное время к подъезду моего дома «причаливает» огромный чёрный «Кадиллак». Таковых в Перми я вообще не видел!
— А он — единственный на весь город,— почти как в фильме «Бриллиантовая рука» отвечает водитель, у которого, если верить,— целый перечень тёток в Харькове.
У «Кадиллака» вполне правительственный вид. Нарочно не придумаешь! По предрассветному морозному городу мы едем с Дмитрием в могущественном салоне, беседуя как полномочные представители двух держав. Наша дружба началась с грузовика, везущего цинковые гробы, и вот теперь продолжилась «Кадиллаком», который доставляет нас ко мне домой. Дома я слышу сквозь стенку, как Стус-младший всю ночь ворочается на кушетке, узнав, что где-то в пермском запределье отыскались какие-то бумаги отца.
— Там должна быть голубенькая тетрадка! — пресекающимся голосом, почти по-детски восклицает он.— Ты знаешь, Юра, меня не интересует человеческое унижение, стукачество, доносительство, всё то, что укладывается в понятие «оперативная разработка» и наверняка есть в появившемся деле. Почему-то мне кажется, что там может быть что-то не для печати, а сегодня я не судья даже палачам моего отца — пусть разбираются с Богом. Для меня важно совершенно другое — те стихи, которые отец записывал в эту самодельную тетрадку с момента его заключения в политзону.
Овсиенко, некоторое время сидевший со Стусом в одной камере, поведал в своё время и Диме, и мне, что Василь действительно давал ему прочесть тетрадь в голубой обложке: она была почти полностью исписана свободным стихом — верлибром. Наверное, именно в камере должен был родиться свободный стих. Рассказал и о том разговоре, случайным свидетелем которого он стал. Стус говорил чусовскому гебисту Владимиру Ченцову: «Я перестал писать свои стихи. Занимаюсь переводами. Но вы и этого не даёте делать. Отбираете. Дайте мне хоть возможность закончить. Если со мною что-нибудь случится, вы постараетесь уничтожить всё, чтобы от меня и следа не осталось…»
— Мной не раз,— вспоминает Дмитрий,— предпринимались попытки вернуть на Родину последний сборник стихов отца под названием «Птах души». Все материалы, найденные в судебных делах Украины, уже давно мне возвращены и опубликованы. Суть в том, что, когда мы с мамой в 1985-м году приезжали на похороны отца, лагерное начальство пообещало нам выслать все автографы, но обещания так и остались невыполненными. Потом затерялось дело — таков был официальный ответ на мои запросы. И вот, оказывается, оно не затерялось. Юра, найди эту тетрадку, найди!..
Вскоре Диме нужно было улетать в Киев, а я приступил к поискам.
Позвонки системы
Встретившись с вице-губернатором Валерием Щукиным, в ту пору курировавшим в Пермской области силовые ведомства, а в более ранние времена работавшим в спецслужбах, я услышал то, что и хотел услышать: все дела и конфискованные записи, относящиеся к умершим политзаключённым, должны храниться в ФСБ. К тому же есть ещё одно дело, касающееся Василя Стуса — в ГУИНе. ГУИН — это главное управление исполнения наказаний.
— Могу я ознакомиться с этими архивами? — спросил я Щукина.
— А почему — нет? — вопросом на вопрос ответил он.
И вот звонок из резиденции губернатора:
— Вас ждут в ФСБ и ГУИНе.
Звоню начальнику ФСБ по Пермской области Езубченко. Ну, думаю, сейчас половичок расстелют: ждут всё же! Дежурный офицер долго выясняет, по какому я, собственно, поводу и просит перезвонить ещё раз. Снова тычу телефонные кнопки, будто окурки в пепельницу.
— Позвоните,— рапортуют,— начальнику архивного фонда ФСБ Зайцеву. Мы его уведомим.
Звоню. Зайцев не в курсе. Предлагает перезвонить через некоторое время. Я — человек азартный: если уж сел на шею, так просто не слезу. Звоню опять. Слышу:
— Мы вынуждены вас огорчить: ничего нет!
Интересно: меня ждали в ФСБ, дабы озвучить это «эпохальное сообщение»?!
— А бывшие ваши сотрудники,— намекаю я на Щукина,— говорят обратное. Если конфискованная рукопись отсутствует, стало быть, её кто-то приватизировал. Значит, её можно и нужно найти. Ищите!
Ничего не ответила трубка. Или рыбка — я уж не знаю. Ладно, старче, звони теперь в ГУИН. Там новый начальник — Злодеев.
— Да,— подтвердил он почти ангельским голосом,— мы нашли «Дело Василя Семёновича Стуса». Подъезжайте дня через два — нам надо подготовиться!
Через два дня снова звоню в ГУИН. Ангельские нотки в голосе Злодеева как-то подугасли:
— «Дело» находится в архиве информационного центра ГУВД. Вам следует обратиться туда.
Обращаюсь. Выясняю: тамошнего начальника зовут Раис Рашидович Габдрахманов. Он-то и просвещает меня, что с означенным «Делом» можно ознакомиться только с разрешения начальника ГУИНа. Приплыли! Я же только что разговаривал со Злодеевым!.. Пробую объехать на вороных:
— А вы сами случайно не вчитывались в это «Дело»? Нет ли там рукописи стихов?
— Ничего не могу сказать…
Пытаюсь выцепить Злодеева. Секретарша:
— Все вопросы — к Ермолович!
(Ермолович — это в ГУИНе отвечающая за архивы.).
— Галина Павловна, к вам направили…
— Но это же в ведении Габдрахманова! — недоумевает Галина Павловна.
— Но Раис Рашидович адресовал меня к Злодееву! — уже начинаю веселиться и одновременно накаляться я, понимая, что неведомая мне женщина выступает в роли заложницы.
— Позвоните в понедельник…
В понедельник я услышал:
— Литературных произведений,— подчеркнула Галина Павловна,— в «Деле Стуса Василия Семёновича» не обнаружено.
— Но, может быть, есть какие-то записи, им от руки сделанные? Я знаю его почерк. Там, на Украине, любые свидетельства дороги…
— Записи велись нашими сотрудниками со слов заключённого. А на «Деле» — гриф «секретно».
— Что, и даже родственники не могут с этим «Делом» ознакомиться?
Молчание.
Сидеть тебе, старче, у разбитого корыта. Гриф секретности… Сколько времени протекло с момента гибели украинского поэта в политзоне «Пермь-36»? Более двадцати пяти. В каком веке это было? Нет нужды уточнять. В какой стране? В той самой Империи, которой, быть может, к сожалению, давно уже нет. Два года назад, когда замироточило 20-летие с момента перенесения праха украинского поэта с уральской Голгофы в Киев, я предпринял ещё одну — окольную и, как мне казалось, беспроигрышную попытку — взглянуть на «Дело Стуса» хотя бы чужими глазами. Дружественный мне редактор газеты пермского ГУИНа «Преступление и наказание» Андрей Игнатьев направил запрос на имя приснопамятного Раиса Габдрахманова с просьбой ознакомиться с содержимым этого «Дела» для написания очерка. Увы, ответа не был удостоен даже «свой». Неужели, в ином столетии и государстве, мы всё ещё будем поскальзываться на арбузных корках неких прежних нормативно-дутых предписаний и кричать «Чёрт побери!»? И за всем этим улавливать мотив политической целесообразности и государственной пользы? Одно из двух: или ХХI-й век прикидывается, что он ХХI-й, или, не успев начать утреннюю пробежку, всё настойчивее западает в ставшее уже давним, но так или иначе остающееся постыдным прошлое.
За други своя
Однажды Дмитрий мне напишет: «Сколько раз я преодолевал этот маршрут: «Киев — Пермь — Чусовой — Кучино». Пять раз в реальности. Бесчисленное множество раз в мыслях. И всегда самым страшным, самым неопределённым был Чусовой. Сложно даже сказать почему, но именно этот город металлургов долгое время страшил меня больше всего на свете. Теперь он был моей конечной остановкой, точкой на карте, куда меня тянуло со страшной силой… Здесь находился барак особого режима учреждения ВС-389/36. На рубеже 1990-х декорации из колючей проволоки вокруг барака разрушили, а сейчас снова восстановили. Для туристов, которые едут из разных мест на берега Чусовой, дабы тоже почувствовали, что же это такое — унижение. Вообще говоря, эта тяга к самоуничижению — отличительная черта сегодняшних европейских интеллектуалов: посмотрите на этих русских (советских) дикарей, как они мучились, как их мучили, как так можно вообще жить… И вывод — цените нашу цивилизацию. Всё верно. Ни в России, ни в Украине, ни в Белоруссии, ни в какой другой стране, вывалившейся из уродца-совка, власть не ценила жизнь человека (а нынче не ценит её ещё больше).
Если отбросить отсутствующие заграждения из колючей проволоки и прочую защитную дребедень, то больше всего меня поразила трансформация лица надзирателя Кукушкина, который работает здесь плотником и консультантом со дня основания музея. Пока зона была полуразрушена, его взор выражал неуверенность: чего-то ему недоставало. Сегодня, когда всё восстановлено, он уверен в себе, ведь всё вернулось на круги своя и можно снова принимать гостей. Увидев его, я понял, что в нашем мире ничего не изменилось. Просто оказалось, что кому-то нужно было в очередной раз поменять смысл нашего представления о «добре и зле», чтобы когда-нибудь в будущем мы ни за что не догадались, что есть добро и что — зло.
Но именно здесь, в Чусовом и Перми, мне предстояла встреча с вами — людьми, что явили мне истинную Россию, с её извечной болью, открытостью, готовностью на всё «за други своя». Надежда сменилась уверенностью: я приехал к друзьям, о которых все эти разорванные границами и расстояниями годы не забывал, и которые помнили обо мне — украинском националисте, что, вопреки боли и унижению, личном и моего народа,— продолжает любить людей этой загадочной и притягательной страны — России».
Сложно что-то добавить к этим выношенным словам моего друга, нынешнего главного редактора литературного журнала «Киевская Русь», много сделавшего для того, чтобы издать шеститомное собрание сочинений своего отца — поэта крестного пути.
Голубенькая тетрадка. Она — словно небо над Чусовым, где принял мученическую кончину Василь Стус, смотрит со своей высоты на всех, живущих в этом небольшом уральском городке. В «Деле Стуса», говорят, есть ссылка на ту самую тетрадку. Значит, она — в ссылке. Значит, эту рукопись с последними лирическими откровениями нобелевского номинанта, можно и нужно найти. Может быть, найденная и переданная наследникам великого поэта, она станет рукописью воссоединения Украины с Россией?