Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2010
Бранка Такахаши
Выбор
Дневниковая запись Михайла
4 января 2003
Сегодня в полдень раздался телефонный звонок. Я взял трубку. Звонил Стэван, школьный друг мамы. Этакий весельчак. Просил маму. Пока я произносил: «Мама умерла, вчера были похороны»,— я думал, что задохнусь. А он начал заикаться: «Ч-то ты говоришь?! н-не может быть! Саша умерла?!.. д-да я видел её… несколько месяцев назад! что случилось?! п-подожди! ничего не понимаю!.. она ж была полна жизни! я не могу поверить! Саша умерла…» Пока я всё это выслушивал, я думал про себя, сколько ещё стэванов и стэванок придётся оповестить.
Письмо Наталии Петренко владивостокской подруге Марии Шульц
Белград, 21 июня 2002
Милая моя Машка!
Правильно говорят: пути Господни неисповедимы. Я не перестаю удивляться, какие мелочи определяют нашу жизнь! Сделай один шаг — или, наоборот, не сделай этого одного шага,— и ты больше не тот человек, которым только что был. А бывает и такое: был человек, сделал этот пресловутый шаг — и не стало человека… Анюта сегодня прислала мейл; судя по количеству опечаток, её действительно колотило. Меня саму начало трясти, когда я читала, чего избежала наша подруга. Накануне спать она отправилась только под утро, заснула мёртвым сном и не услышала будильника. Когда очнулась, второпях приняла душ и, собирая тетради, на ходу съела бутерброд. В спешке не посмотрела, где Жасик. А он юркнул в открытую дверь и сиганул вниз по лестнице. Пока Анюта его поймала, пока вернула в квартиру и закрыла оба замка, пока мчалась, не щадя каблуков, к автобусной остановке — автобус на Гива-Царфатит, на котором каждое утро ездит в универ, перед самым её носом ушёл. А через несколько секунд взлетел в воздух… А если б кот не сбежал?!..
А у меня, Машка, жизнь тоже изменилась радикально из-за — представь себе! — сарафана! Ах, сейчас ты поймёшь, почему я долго тебе не писала: просто события так стремительно происходили одно за другим, голова шла кругом, не было ни времени, ни собранности мыслей, чтобы сесть и всё это записать. Зато теперь ты получишь подробный отчёт обо всём, во всех красках, со звуками и запахами. Три дня читать будешь!
Так вот — сарафан. Иду с занятий по улице Князя Михаила, не спешу, наслаждаюсь дивным весенним днём (15 апреля — очень хорошо помню!). Немного перед поворотом направо в одну из улочек, полных кафешек и бутиков, замечаю сарафан моей мечты — похожий на тот, которым я восхищалась на выставке Елены Герасимовой в «Арке». Помнишь — тот длинный, до щиколоток, с зауженной талией, свободный вокруг бедёр, а потом опять зауживается, как рыбий хвост, и богатая окантовка пританцовывает при ходьбе. Даже пуговицы были кокетливо разбросаны вокруг копчика, как у Герасимовой! Я поняла, что преследую сарафан, когда он завернул в ту улочку и когда женщина в нём придержала мне дверь,— я так заворожённо ходила за ней, что и не заметила, как сбилась с пути! То есть она повернула на другую улицу — я за ней, она открыла какую-то тяжёлую стеклянную дверь — и я за ней. Только когда она спросила: «Вы входите?» — я очнулась и поняла, что стою на входе в галерею. В той улочке я последний раз была пару месяцев назад и помню, что проходила мимо какой-то галереи. Помню также, что она была закрыта на ремонт. На вопрос дамы в сарафане: вы входите? — я сказала: да, да! — и зашла — на меня смотрели две пары глаз, и было бы смешно, если бы я повернулась и ушла.
Я стала «заинтересованно» смотреть на экспонаты. На стенах висела живопись разных стилей — и «понятная», и «мазня»,— вперемежку с керамикой, а на полу, в основном по углам, было несколько больших скульптур. Смотрела я, понятно, ради приличия — даже имён авторов не стала читать, а уши у меня были повёрнуты на разговор двух женщин. Дама из галереи, похоже, была восхищена сарафаном гостьи, так же как и я.
— Вот это да-а-а! — повторяла дама из галереи, ходя вокруг подруги, ощупывая пуговки, ложные карманчики и рюш, скомпонованный из двух совершенно, казалось бы, не сочетаемых друг с другом тканей.— Шедевр! Лидия, сегодня ты остаёшься в галерее не владелицей, а экспонатом! Могу биться об заклад, что вся улица выворачивала шеи тебе в след!
— Оборачивались, ещё как! А в банке, в очереди за мной, стояла тётенька — так она не постеснялась даже изнанку изучить, заставила меня подробно рассказать, как я шила и где купила ткани!
Tут я не выдержала и включилась в разговор:
— А вы знаете, я тоже из числа заворожённых вашим сарафаном! Я так увлеклась рассматриванием всех деталей, что даже не заметила, как очутилась в галерее!
На это галерейная дама поворачивается ко мне с приподнятыми бровями и на русском (!!!) языке спрашивает:
— Вы русская, да?
Маша, ты хорошо знаешь, что я беспочвенно хвастаться не стала бы никогда, но здесь придётся подчеркнуть один факт, сколько бы хвастливым он ни казался: я по-сербски говорю ничуть не хуже образованного серба, и чаще всего никто из собеседников не подозревает, что я иностранка,— а тут одно краткое предложение — и меня мгновенно раскусили. Я от удивления продолжила на сербском:
— Да! А как вы это поняли? Подождите… Что я могла произнести не так?!
Она смеётся и отвечает по-русски:
— Галeрия. В сербском же ударение на первом слоге, и «л» в сербском языке твёрдое, а вы его произнесли с типичной русской мягкостью.
Я, Маш, вылупила глаза и говорю:
— Вы тоже русская?! Откуда?
У неё произношение было ну настолько правильное, что я ни на секунду не сомневалась, что она «наша». Ан нет — оказалось, что моя свекруха… (Ой, я сильно забежала вперёд! не могу — хочется рассказать поскорее об этих двух дивных людях, благодаря которым у меня впервые появилось ощущение полноценной семьи; но нет, я же тебе пообещала подробный рассказ, поэтому идём по порядку!) Она довольно улыбается и говорит:
— Нет, я сербка, но если собрать все годы моей жизни, проведённые в России, то получатся, наверное, все ваши… простите, сколько вам лет?
— Девятнадцать.
— Ну-у-у, пожалуй… почти. Четыре года в детстве — мой папа сотрудник МИДа,— затем столько же в юношестве — у папы был ещё один срок в Москве,— это восемь, да? Затем три года учёбы в Германии, в которой я дружила с одними русскими. Потом, в семьдесят восьмом году, я поехала в Москву рожать — там опять были мои родители. Значит, плюс полтора года. А последние пятнадцать лет по работе бываю в России очень часто.
Пока она считала, пока собирала свою жизнь по кускам, её взгляд скользил слева направо, лоб то и дело морщился, у лица был сосредоточенный вид, но в конце каждой фразы она возвращалась к моим глазам, и только при упоминании частых посещений России в последние пятнадцать лет взгляд её был каким-то расплывчато-застывшим, обращённым вовнутрь. Несколько секунд она оставалась там, внутри, сама с собой, а потом очнулась:
— Я увлеклась! Прошу прощения! А вы-то как долго в Белграде? Откуда приехали?
— Я из Владивостока. Моя мама вышла замуж за серба, и мы втроём приехали сюда четыре года назад.
— Ух ты, из Владивостока! Я побывала во многих городах, но Владивосток уж больно далеко, туда не добралась. Наверное, нечасто получается ездить домой?
— Ну как вам сказать… Домом я уже прочно начала чувствовать именно Белград. Если бы бабушка была жива, я бы чаще ездила… Да нет, я бы вообще из Владивостока не уезжала. Но бабушка умерла, одна лучшая подруга переехала на ПМЖ в Израиль, и вторая вот тоже собирается — в Петербург. Единственная родня — семьи младших братьев мамы — живёт в Германии и в Беларуси, так что за эти четыре года во Владик я съездила только раз. Всё остальное время мотаемся по Европе.
И только когда я упомянула дядей в Минске и Регенсбурге, я поняла, почему всё время нашего с ней разговора у меня на заднем фоне памяти возникали Минск и Регенсбург. Машка, помнишь, когда меня в Регенсбурге укусил клещ? Конечно, помнишь, я же тебе надоела страшилками об энцефалите! Но упоминала ли я про Якова Семёновича, дивного старика, врача-инфекциониста? Ну вот: после того как мне жена регенсбургского дяди (она врач) специальным пинцетом грамотно удалила клеща и помазала какой-то супер-пуперной немецкой мазью, я немного успокоилась, но через два дня, уже в Минске, у второго дяди, я подняла тревогу из-за красной точечки на месте укуса. Мне казалось, что она не только не проходит, но даже увеличивается, и дядя повёл меня к себе в поликлинику, к знаменитому специалисту. Им оказался милейший дедушка лет под семьдесят, если даже не на восьмом десятке. Он глянул на мою укушенную щиколотку и сказал:
— Милая девочка! Идите на дискотеку, танцуйте, не забивайте себе голову пустяками!
Ой, у меня сразу отлегло от сердца! И тогда мы с моим дядей и этим милым стариком разговорились о том о сём. Я упомянула, что скоро перебираюсь жить в Сербию. Оказалось, Яков Семёнович воевал в бывшей Югославии — и именно в Сербии. Представляешь?! Ему тогда было восемнадцать лет, и он участвовал в последних боях за освобождение Балкан от фашистов.
(Представляю твои глаза, округлившиеся от попытки понять связь между хозяйкой белградской галереи в начале XXI века и старым минским евреем, прошедшим Вторую мировую… Но подожди, сейчас объясню!)
Значит, Яков Семёнович углубился в воспоминания, и оказалось, что его самым ярким впечатлением от Балкан стала особая порода женщин с русыми волосами и тёмными глазами. Говорит, таких он видел только на Балканах. У русых обычно светлые или хотя бы каштановые глаза, а если глаза чёрные, то и волосы чаще всего как вороново крыло,но сербки в его воспоминаниях были именно такого неожиданного сочетания.
Когда я приехала в Сербию и стала изучать местный генотип (да нет, в пятнадцать я, конечно, не изучала, а просто глазела по сторонам), то не обнаружила никаких русых красавиц, у которых были бы очи чёрные. Либо сербки сильно изменились во второй половине двадцатого века, либо старику изменяла память. А тут — в белградской галерее, на чистом русском языке, со мной разговаривает миловидная женщина с волнами натурально русых волос вокруг довольно тонкого лица с крупными угольно-чёрными глазами! Я, наверное, настолько была ошарашена неожиданностью разговора на моём родном языке, что не сразу поняла, почему мне эта женщина (зовут её Александра) напоминает Беларусь. Так хотелось показать её Якову Семёновичу и попросить прощения у старика за подозрения в том, что он выжил из ума.
Потом она пригласила меня на открытие следующей выставки:
— Послезавтра открываем выставку скульптора из Москвы, он лично приезжает. Надеюсь, вам будет любопытно. По меньшей мере, пообщаетесь со своим соотечественником. Будет фуршет, много интересных людей, приедет телевидение — короче, приходите потусоваться!
У меня уже было сильное чувство, что Господь ведёт меня за ручку в нужную мне сторону, нужными дорогами. Женщина в оригинальном сарафане сыграла роль приманки (с Лидией я виделась потом от силы раза три, хотя они с Александрой — совладелицы галереи), а дальше Он направлял меня (я опять забегаю вперёд!) — через русскоговорящую маму моего тогда ещё не встреченного возлюбленного — навстречу судьбе (слышишь, как бархатно поёт Михалков?!). Честное слово, Маша, я знала, что это будет не просто тусовка с белградским бомондом вокруг русского художника, это будет дверь в комнату, в которой я не знаю чтo находится, но эта комната ждёт именно меня,— или лестница, по которой я поднимусь этажом выше и там, внизу, оставлю свою предыдущую обыденную жизнь (хотя нет такого понятия — «обыденная жизнь»: каждая жизнь прекрасна по-своему, и каждый прожитый нами день — драгоценность, только осознаём мы это редко и понимаем тогда, когда уже поздно. А я тем более не могу говорить ни о какой обыденности: в свои девятнадцать я напутешествовалась вдоволь, живу — ха-ха! — на Западе, всегда была любима и, по большому счёту, не испытываю и никогда не испытывала нужды ни в чём…).
Я чувствовала себя Алисой, мимо которой только что пробежал Белый Кролик с часами (это была Лида с её сарафаном), и я иду за ним; только, в отличие от Алисы, я знаю, что попаду в страну чудес, и мне легко, я доверяюсь, потому что знаю: Господь всегда со мной.
Я, конечно, пришла на открытие выставки.
Захожу и в толпе вижу его. Ох, Маша, у меня чуть не отнялись ноги! Знаешь, какой была моя первая мысль, когда я перевела дух? «С ним можно не комплексовать по поводу роста и даже ходить на каблуках!» А краси-и-ив, Машка,— до чёртиков! (Бабушка бы меня сейчас отругала. Она чёрта не упоминала даже в уменьшительно-ласкательной форме.) Стоит он, высокий и красивый донельзя, и смотрит вежливо-равнодушно на тусовку, а потом опускает голову и говорит что-то — Александре!!! Так как она — единственное знакомое мне лицо, я пробиваюсь к ней и понимаю, что этот красавец приходится ей каким-то близким родственником — те же чёрные глаза, густые брови, черты лица… Только у него бородка и волосы такие же тёмные, как и глаза.
— Здравствуйте, Александра! — говорю я и стараюсь не пялиться на него.
— О, наша русская краса! Молодец, что пришли! А то я одна не успеваю переводить. Но не переживайте,— она меня берёт под руку и уводит прочь от темноглазого красавца,— я приглашала вас не с тем, чтобы использовать… По крайней мере, не чрезмерно.
Мы обе смеёмся. Я готова быть использованной сколько угодно, лишь бы находиться тут подольше.
— Для телевидения интервью уже сделали, ещё какие-то разговоры-договоры я перевела, но осталась одна молодая журналистка — вон там, стесняется в углу. Вы ей ближе по возрасту, легче справитесь. Я вас сейчас представлю ей и Петру Дмитриевичу. А потом, в качестве вознаграждения, познакомлю вас и с моим сыном.
Она обернулась, я тоже. Мы с ним обменялись лёгкими улыбками, у меня опять подкосились колени.
— Конечно, это если у вас нет молодого человека. А то ваш молодой человек станет бывшим молодым человеком и будет проклинать меня за то, что остался без такой девушки.
Я на ватных ногах следовала за Александрой, которая шутливо щебетала со мной на русском языке и одновременно улыбалась гостям, отвечала на комплименты, договаривалась, обещала прийти, встретиться, написать, позвонить… Пока мы с ней ходили к другому концу галереи, мне бросилась в глаза большая скульптура чуть ли не в самом центре зала. Это была обнажённая женщина в позе кошки, на четвереньках, со впадиной на нижней части спины, в которой помещался Белград с узнаваемыми символами — Калемегданской крепостью, Соборной церковью, устьем Савы и Дуная, домиками в турецком стиле. Потом, когда мы с журналисткой и художником подошли к этой скульптуре, я увидела, что у кошки — лицо Александры! После дежурных вопросов о жизни и творчестве журналистка попросила автора прокомментировать композицию, имеющую интригующее название «Белград — это она». Бедная девушка — она явно была новичок: ей хотелось задать щекотливый вопрос, но у неё пока не выработалось журналистское хамство, превозмогающее хорошее домашнее воспитание. Она мялась желанием спросить о том, что интересовало всех (меня в том числе!): Белград для него — «женский» город, потому что он сотрудничает с галереей, владельцами которой являются две дамы, или столица Сербии у него ассоциируется с одной конкретной женщиной — Александрой Црнкович?
— Люди ведь скорей станут говорить о том, что у художника и владелицы роман…— явно испытывая неловкость, журналистка всё-таки добивалась конкретного ответа.
Петра Дмитриевича вопрос ничуть не волновал.
— Давайте обойдёмся без окончательных вариантов. Зрителю надо дать свободу толкования. Представленный город — несомненно, Белград, и женщина — несомненно, госпожа Црнкович, но этим самым я и так слишком ушёл в конкретику: все мои работы последних двух десятилетий исключительно абстрактны. Вы сейчас, наверное, спросите: почему я изменил своему привычному стилю, и означает ли это поворот в моём творчестве? — и я вам скажу, что нет, ничего не меняется, я останусь верным этой своей единственной измене. А вообще, я сильно разговорился: моё дело лепить, а говорить должны зрители и критики. Спасибо за перевод! — тут он улыбнулся мне.— А вам спасибо за внимание,— он поклонился журналистке и пошёл искать Александру.
Знаешь, Маша, я на некоторое время забыла о красавце, с которым его мама меня вот-вот познакомит,— настолько я переключилась на перевод. Вернее, на адаптацию ответов Петра Дмитриевича. Я совершенно непрофессионально вмешалась в его слова и сделала их удобоваримыми для этой газетёнки, инстинктивно охраняя Александру. Чутьё подсказало, что он не случайно упоминал «верность» и «измену». Между ним и Александрой явно было что-то, и об этом догадывалась, наверное, не я одна, но пустить в прессу его неприкрытое признание мне почему-то не хотелось (скоро я получила подтверждение моих догадок: они любовники — аж семнадцать лет! — представь себе).
А потом — ой, Машка, у меня опять начинается тахикардия — подошли Александра с сыном. Я видела, как они направляются ко мне, и мой организм мгновенно прореагировал как нельзя хуже: колени стали дрожать, пересохло во рту, но зато влага появилась на самом ненужном месте, и я попыталась незаметно обтереть правую ладонь, чтобы не подавать ему потную руку. Выглядела я, могу биться об заклад, совершенно безумно, и не могу не удивляться, что я ему понравилась. Но Миша утверждает, что влюбился в меня с первого же взгляда, как только я зашла в галерею, что он весь вечер ждал, когда нас познакомят, и что у него тоже пересохло во рту и вспотели ладони, пока они с матерью подходили ко мне. Так вот, мы с ним влюбились с первого взгляда, продолжили влюбляться на взгляде втором, третьем… И этот процесс всё идёт и идёт, хотя живём вместе почти два месяца.
Вот сейчас ты знаешь всё! Или почти всё… Есть в этой нашей любви, красивой неземной красотой, кое-что, что омрачает мне счастье, но об этом в следующий раз: Мишка вот-вот должен вернуться с пар — надо его накормить, а то пойдёт на спектакль совсем голодным (он учится на актёра, и у него уже небольшие роли в нескольких спектаклях). Александра в Москве, так что я — главная хозяйка (с нами живёт и красавица Тара, ирландская овчарка, но она мне полностью подчиняется, хотя я пришла в семью после неё).
Скоро напишу опять! Ты тоже пиши — я так соскучилась по твоим бумажным письмам. Анюта же совсем перешла на электронку…
Нежно обнимаю тебя!
Твоя Тата.
Дневниковая запись Михайла
2 января 2003
Ловко она это сделала.
Немного после полуночи я позвонил ей, чтобы поздравить с Новым годом и проверить, всё ли в порядке,— меня не покидало какое-то смутное беспокойство. Она не отвечала. Тогда я позвонил Лиде. Пока её телефон звонил, я начал бояться, что она ответит с какого-то другого места и выяснится, что она не на даче с мамой, а это будет значить, что…
Лида ответила, крича, что плохо слышит, что они встречают Новый год у друзей, что народ хорошенько подшофе и все поют. Так как она меня не слышала, я ей в смс-ке написал, что мне нужна машина. Она мне отписала: «Бери свободно, знаешь, где ключи! Новогодний чмок для Саши и Наты!»
До Златибора мне понадобилось меньше четырёх часов.
Дверь была не заперта. Огонь в камине погас, но комната ещё не остыла. По углам горели лампы. Между перилами антресоли свисали рюши маминого шёлкового платья цвета персика. Значит, она лежала на диване в углу антресоли. Я её позвал. Ни голоса, ни движения. Да… она ушла. Но перед тем она написала мне записку — на ковре под галеркой лежал бумажный самолётик.
Я позвонил в скорую. Врач сказал, что она не страдала. Действительно, она выглядела, будто спит.
Письмо Наталии — Марии во Владивосток
Белград, 10 июля 2002
Маша, солнышко моё дальневосточное! Неужели я тебя так называю в последний раз?! Уж точно остаёшься в Питере? Я тебя понимаю, но сердце сжимается за родной Владик — там же никого не останется! Что значит «нет перспектив»? Конечно, если все уедут, не с кем будет создавать эти пресловутые перспективы! Кроме как с китайцами…
Я, конечно, не имею права уговаривать других оставаться, но прошу учесть, что я не уехала — меня увезли. А теперь не могу вернуться — судьба у меня сербская. И выходит, что мне во Владивосток не к кому живому… Если ехать, то только на кладбище. Некого просить ухаживать за могилой бабушки с дедушкой, а больно при мысли, что она зарастает сорняком. Хотя я понимаю, что им-то, по большому счёту, всё равно — они же не там. И чтобы пообщаться с ними, нет надобности ехать во Владивосток, ведь они всегда со мной. Но выходит, что я предаю традицию, которую бабушка чтила до последнего дня: она регулярно ходила на могилы родственников, хотя не думала, что тот свет начинается за кладбищенскими воротами. Да, бабуля моя знает, что я за десять тысяч километров, и всё-таки на душе у меня как-то нехорошо.
Но есть другое: мы же с Мишкой живём, выходит, во грехе. Насчёт этого бабушка бы высказалась! И меня расстраивает, что я делаю то, что идёт вразрез с моим воспитанием и — в конце концов — с верой, которую бабушка мне глубоко привила. Я бы не могла смотреть ей в глаза! Но хуже этого, внешнего, конфликта — разлад с самой собой. Немногим позже того, как я переехала к Мишке, я сходила на исповедь. На вопрос «каешься ли в содеянном?» я искренне ответила «да» и получила прощение, а на следующий день причастилась. Но какое грустное причащение это было, знала бы ты, Маша! Такого полёта души, высоко-высоко, к Нему, той лёгкости походки, той неземной улыбки — всего, что бывает каждый раз, когда я причащаюсь Таинствам Господним,— не было: ведь я знала, что приду домой и продолжу жить той жизнью, в которой только что раскаялась. Каков тогда смысл?! И вот с тех пор не исповедовалась. В церковь хожу, но стараюсь не попадать батюшке на глаза, чтобы не было вопросов, на которые не могу ответить.
Я понимаю, что мой взгляд на некоторые вопросы несовременен. Нынешняя молодёжь бы наверняка крутила пальцем у виска, если бы я вслух стала произносить свои мысли. И ты, наверное, с трудом меня понимаешь. Даже Мишке я рассказала всё только после того, как тщательно приготовила речь. Но вы же с Мишкой меня любите, поэтому не высмеиваете меня, а так, среди других сверстников, я чувствую себя прямо динозавром. Да что там сверстников — даже Александра удивлялась. Говорит:
— Ну, ты, Наташенька, даёшь! Я даже в своём поколении не знаю никого, кто бы так строго придерживался всех постулатов христианства, а чтобы жить по Библии в девятнадцать-двадцать лет… Век живи — век удивляйся, как говорил один мой мюнхенский друг. А как вы поймёте, подходите ли вы друг другу? Брак — дело серьёзное. Даже я, атеистка, думаю, что просто так сходиться и расходиться — нельзя. Полюбили, побежали в загс, разлюбили… Каждое расставание — травма, но развод, с судом, с дележом имущества,— это один из сильнейших стрессов, так говорят те, кто через этот кошмар прошли. От него, естественно, никто не застрахован — мало ли что в жизни бывает,— но если двое хорошенько познакомились ДО брака, то у них большой шанс избежать беды. Потому что встречаться и жить вместе — как говорится, две большие разницы. Не пойми меня неправильно: я не пытаюсь тебя перевоспитать или давить на тебя — я и за своим-то ребёнком всегда оставляла право выбора, даже когда он был значительно моложе, да и в самом детстве, так что теперь мне и в голову не приходит вмешиваться в его жизнь — тем более что затронут и посторонний человек. Ой, Наташа! — она рассмеялась и приобняла меня.— Ты же мне не чужая, милая моя девочка! Я имела в виду, что у тебя СВОИ родители, и у меня нет прав говорить тебе, чтo делать. Короче, я думаю, что было бы разумно пожить вместе, а потом идти регистрироваться и венчаться, если уж хотите.
Да, Машка, это всё так, но… и не так. Я ей об этом сказала:
— С мирской точки зрения вы совершенно правы, и в ваших словах не к чему придраться. Но… видите ли… я ничего не могу поделать со своим ощущением греха. Это сильнее меня. Я ведь с самого раннего детства каждое воскресное утро была на службе. Первая исповедь у меня была в четыре года. Она, естественно, была пустяковая: я, кажется, призналась батюшке в том, что иногда, тайком от бабушки, мясо со своей тарелки даю собаке,— но я хочу сказать, что моё становление проходило в глубоко верующей семье, где мне, без крика и принуждения, привили чёткое понимание, что такое добро, а что такое зло, как велика Его любовь ко всем Его детям, что можно и чего нельзя ни в коем случае. Мой детский кругозор заполняли бабушка с дедушкой, люди мягкие, но не балующие вседозволенностью ни меня, ни себя. Дедушка, правда, умер рано — мне было лет девять, но я его хорошо помню: он так любил и уважал бабушку, почтительно говорил о священниках, регулярно причащался, а когда он молился перед этими нашими иконами (как нетрудно догадаться, Маша, наши иконы всегда со мной! Михаил мне для них освободил одну полку), его лицо озарял такой свет! Александра, у неверующих таких лиц не бывает! Понимаете, я же не только душой, а, кажется, каждой клеткой тела впитала православие в себя. Поэтому ощущение греховности нашей с Мишей связи — не какое-то отвлечённое понимание того, что церковь на гражданский брак смотрит неблагосклонно, а серьёзное угрызение совести, источник которого — глубоко во мне…
— Это уж точно! — сказала Александра с каким-то горьким ликованием.— Что-что, а постоянное чувство виновности христианство — а православие особенно — умеет насаждать. Человек — каждый! — не так делает, не так говорит, не так мыслит. И все эти его «не так» — тяжёлые грехи, в которых денно и нощно надо раскаиваться. Если у человека происходит что-то хорошее, то это проявление милости Божьей, а если у бедняжки дела плохи, то — естественно! — по его собственной вине, а как же ещё?! И ходит он, бедный, как букашка, в постоянном страхе перед Богом…
Ты знаешь, Машка, все атеисты именно этим недовольны, но они живут в таком заблуждении! Потому что истинно верующий человек СЧАСТЛИВ тем, что боится Бога (и только Бога!), в отличие от неверующего, который боится всего, каждой, мнимой или реальной, мелкой угрозы. Гораздо спокойнее живётся с верой, что любящий Отец Небесный всегда с тобой, что обязательно поможет, подскажет, избавит, направит…
— Да-а, что-то в этом есть,— согласилась Александра (люблю с ней разговаривать: она, даже если не согласна, не будет упёрто защищать свою точку зрения; с ней можно продолжать диалог, в отличие от Мишки, который в таких ситуациях просто меняет тему или срочно куда-то уходит… ох уж эти мальчики!).— В одной газете недавно опубликовали статистику,— продолжила она,— по которой религиозные люди спокойнее и здоровее атеистов. И ты знаешь — я могу это понять. Человек ведь, с одной стороны, слабое существо и нуждается в «палочке-выручалочке», а с другой — в нём заложены колоссальные возможности, и если он эти возможности сконцентрирует на вере во ЧТО-ТО, то практически нет недуга, который нельзя победить. Вот такая ассоциация только что у меня возникла перед глазами: если линзой схватить солнечные лучи, можно зажечь бумагу. Роль линзы — в религии — отведена Богу: на Него направляется луч надежды и веры, и Он их превращает в убеждённость, в силу, которая преодолевает ограничения обыкновенного человека. Если честно, то я завидую всем верующим за ту опору, которой в моей жизни нет. А её нет не потому, что я так решила, а потому, что мне не дано поверить. Я всё пропускаю через голову. Принять на веру и ничуть не усомниться в воскресении убитого человека… знаешь… у меня не получается. А жаль… было бы проще жить… Я, может, сильный человек, но иногда ох как хочется опереться на кого-то или на что-то… Слушай, а почему мы сидим за пустым столом? Где кофе? Мы же с тобой собирались кофе пить, а вот посмотри, куда нас увело! Ладно, детки мои, думайте сами, решайте сами,— и тут она запела ту песенку из «Иронии судьбы», побарабанила ладонями по своим коленкам, сказала «пам-пам», постучала по моим ногам — и ушла варить нам кофе.
Может, мне так легко живётся в этом доме, потому что он так пропитан Россией?!
Так что, Машка, продолжаем жить во грехе. Но в каком сладком грехе! Машенька, мой Михаил — настоящее золото! Такого сочетания мужского и женского начал я больше ни у кого не видела. Либо Господь его таким сделал, либо жизнь из него слепила ответ на мои мечты.
Он остался без отца ещё до рождения — Александра была на четвёртом месяце беременности, когда они с мужем ехали на машине из Германии в Белград и попали в аварию, в которой он погиб. Мишку она воспитывала одна. А он — наверное, потому что рос с матерью,— женщину знает от и до. Но, как ни странно, ничего феминизированного в нём нет. Александра говорит, что она ему мужских качеств особо и не прививала — рос себе мужичок, а она ему не мешала.
— Лучшее, что я сделала в его воспитании — это то, что почти не вмешивалась,— сказала она мне однажды, когда я спросила её о Мишкином детстве.— Я и сама всегда была очень самостоятельным ребёнком, а так как мои родители — слишком занятые собой — меня не переламывали, я тоже общалась с Мишей почти на равных и всегда оставляла за ним право выбора. А он, к счастью, врождённо благоразумный мальчик, с ним всегда можно было договориться. Правда, был один раз — в общем-то, недавно,— когда меня одно его решение испугало, и я попыталась его заставить передумать, но он сказал безапелляционно: «Мама, я должен, мне это нужно»,— так что я отстала, хотя… мне это стоило здоровья. Но ты знаешь, в наших партнёрских отношениях он никогда не забывал, что я его мама, что я старше. И даже сейчас, когда мы оба взрослые, он остаётся моим ребёнком.
Маша, одно наслаждение смотреть на их гармоничные взаимоотношения! Столько нежности — взрослой, спокойной,— столько уважения друг к другу. И юмора! Они так много вместе смеются — я за всю жизнь столько не хохотала. Да и многого другого в жизни я не видала: мать моя всё устраивала личную жизнь, отец после развода и нового брака мной перестал интересоваться, и, как ты хорошо знаешь, меня воспитывала бабушка. И хотя я была окружена бесконечной любовью и вниманием, любовь и внимание исходили всё же от бабушки с дедушкой, а не от родителей — им до меня не было дела. Я давным-давно с этим смирилась, но понимание — увы! — не в состоянии заполнить эмоциональной пустоты. А теперь я вижу идеальную мать с любимым и любящим ребёнком. То есть он такой, каким должен быть каждый ребёнок, которого любят и уважают, но меня, выросшую с бабушкой при живой матери, восхищает как раз Александра: она ведь тоже могла подкинуть младенца своим родителям — вряд ли стали бы осуждать девятнадцатилетнюю вдову,— но она посвятила себя малышу и вырастила эмоционально и во всех других отношениях полноценного человека. С ними так приятно, за эти два месяца жизни с Мишей и Александрой я со своей маман виделась только один раз, и то в кафе. Нам с ней, по большому счёту, не о чем разговаривать. Я из вежливости слушаю о её новых шмотках, украшениях и ухажёрах — такое ощущение, что я старше. Ты знаешь, Маша, я её до сих пор не познакомила со своей семьёй. Александра несколько раз начинала: «А может, твоя мама…» — но я ей не давала договорить, придумывала всякие отговорки и быстро меняла тему. Представь себе Александру — образованную, культурную, способную поддерживать разговор о чём угодно,— как она выслушивает мою маман, а та — как заезженная пластинка: сумку и солнечные очки от Гуччи купила там-то за столько-то, ужинала в том-то крутом ресторане за столько-то, за ней приударил такой-то крупный предприниматель, а потом такой-то депутат проходу ей не даёт… а в том-то знаменитом салоне красоты она постоянная клиентка, и у неё уже десятипроцентная скидка… Maш, представляешь, она ходит с этими отвратительными наращёнными ногтями! Я прямо вижу, как Александра, легко подхватывающая любую тему, на её тираду только хлопает ресницами и временами произносит: «Да?! Ну и ну! Интересно! Ничего себе!»
Знаешь, Маша, я стесняюсь своей матери. Одно дело иметь непутёвого ребёнка — есть надежда, что из него что-то получится; но иметь такого родителя — дело совсем иное. Тоска беспросветная!
Не по-христиански не уважать родителей, и я мучаюсь из-за таких своих мыслей, но язык пока не поворачивается пригласить её к нам или устроить встречу где-нибудь в ресторане. А с другой стороны — ждать нечего; она же не понимает, что ей надо работать над собой,— так ведь до могилы и будет жить в стиле жёлтой прессы.
Я никак не пойму, как она стала такой. Родилась и росла она в семье интеллигентной и — более того! — верующей. Я не заметила, чтобы дедушка с бабушкой к ней относились строже (чтобы из-за этого она стала такой — типа, из протеста), чем к сыновьям, но мальчики выросли нормальными, а она — прости меня, Господи, грешную! — без царя в голове.
Ну вот, утомила я тебя жалобами на маман, как будто ты её не знаешь!
Если не считать того, что живу во грехе и что хочется родную мать спрятать под корыто, всё остальное — слава Богу! Дома гармония, в универе — каникулы, так что спокойно, не торопясь, готовлю один экзамен, который оставила на осеннюю сессию (я собиралась сдавать его весной, но появился Мишка, и литературоведение отошло на дальний план).
Пиши, пожалуйста, как ты устраиваешься в Питере. Кто-нибудь из знакомых есть? Питерцы свысока не смотрят? Если немного и смотрят — не бери в голову: так всегда было и всегда будет, когда провинциал приезжает в столицу. Я за тебя молюсь, хотя знаю, что и без моей молитвы у тебя всё будет хорошо. Тем более что ты не из провинции. Запомни: Владивосток — не про-вин-ци-я!
Целую, обнимаю!
Твоя Тата.
Дневниковая запись Наталии
10 июля 2002
Я не хотела утомлять Машу всеми подробностями нашего с Александрой разговора на тему веры. А говорили мы ещё кое о чём, и я теперь пытаюсь «переварить» всё услышанное, понять, чем могу ей помочь. То, что я попала в семью, которая не разделяет моих религиозных убеждений, многие бы назвали искушением, но я предпочитаю видеть в этом миссию (искушение всё-таки от Сатаны, а я в своей жизни всегда больше ощущала милость Божью). Сказать, что я живу с неверующими для того, чтобы просветить их и наставить на путь праведный… немного нескромно, но что-то в этом есть. Не цитированием Святого Писания, а рассказами об ощущении реального Божьего присутствия в моей жизни.
История о том, как душа моей бабули, находящейся в реанимации, попала в Марфо-Мариинскую женскую обитель — и именно тогда, когда я в церковке этого монастыря истово молилась за её жизнь,— сильно впечатлила даже материалистку Александру. Как вспомню тот день, опять мурашки по коже бегают.
Пробка с Шаморы по направлению к городу стояла безнадёжная. Я выбежала из машины, влетела в церковь и стала молиться за бабушку, которую незадолго до этого скорая увезла в больницу. Было чуть раньше шести вечера, я это очень хорошо помню. Именно в эти минуты врачи отвоёвывали её у смерти. И они её спасли — но только потому, что пока не пришло время отправиться ей вслед за дедушкой. Когда мы навестили бабушку в больнице, она мне так и сказала: «Мне было невообразимо хорошо, как никогда в жизни. Я понимала, что умираю, но мне было так уютно и радостно, что я даже загрустила, когда мне там сказали, что ещё не пришло моё время. Наташа, почему же я ни разу не удосужилась сходить в этот дивный монастырь?! Когда я стану на ноги, мы его с тобой обязательно посетим, хорошо?» Я аж задохнулась от неожиданности, от такого совпадения, от такого очевидного проявления милости Божьей, оттого, что Он всегда с нами…
Александра была явно тронута этой историей. Услышь она её от кого-нибудь другого, от кумы тётиной свекрови, она бы наверняка назвала это бредом и байкой наивных верующих, но мне она поверила.
— Да, я, хоть и верю только тому, что могу потрогать своими руками,— утрирую, конечно, но ты понимаешь, что я хочу сказать, да? — знаю, что есть явления, наукой не объяснимые. Впрочем, большинство из них всё-таки из разряда «наукой пока не объяснённые». Но это только пока. То, что Земля не плоская, а круглая, что она вертится вокруг Солнца, а не наоборот, мы знаем теперь, а люди же веками были убеждены и даже свято верили, что всё по-другому. Так что я не стала бы во всём непонятном находить перст Божий… Правда, случай с твоей бабушкой такой… я даже не знаю, как его назвать… даже волосы шевелятся.
Я её спрашиваю:
— Александра, а если вы нигде не находите Бога, то кто управляет нашей жизнью? Или хотите сказать, что всё происходит по чистой случайности?
Она задумалась. Но не оттого, что она впервые размышляет на эту тему и не знает ответа,— пауза получилась потому, что она пыталась сформулировать своё ви?дение. Через какое-то время Александра начала медленно:
— Не претендую на… убедительность и тем более не… пытаюсь переманить тебя либо кого-нибудь другого в свой «клуб». Мне в моём «клубе» уютно и одной,— она коротко хохотнула, а затем вновь сосредоточилась.— У меня «теория маятника». Когда я думаю о системах — начиная от человека и заканчивая Вселенной,— я прямо вижу маятник: большой, из холодной стали. Он движется влево-вправо, медленно и неустанно. Большой, холодный, равнодушный. Когда он двигается в одну сторону, то у человека (Вселенной, всех маленьких и больших систем — короче, везде) происходит, скажем, подъём. Движение в противоположную сторону — и у всех спад. Большой подъём — большой спад, маленький подъём — маленький спад. Постоянное равновесие. Болезнь — здоровье. Приобретение — потеря. Счастье — несчастье. Не верю, когда люди жалуются на то, что им постоянно не везёт. Так не бывает. Так же как не бывает, чтобы человек за всю свою жизнь испытывал только счастье. И праведники болеют и теряют, так же как злодеи могут жить в достатке и любви. Ну, ты понимаешь, что это только условные примеры, да? И что тут встаёт вопрос: а кто такие праведники? и кто такие злодеи? Есть ли люди, которые за всю жизнь никогда никого не обидели и не ранили? И есть ли такие («злодеи»), которые за всю жизнь не подумали о добром и не сделали добра? Я просто хочу сказать, что Вселенная поддерживает определённое равновесие и что всё существующее распределено поровну. Нет — или, по крайней мере, я не вижу — обязательного вознаграждения за доброту и обязательной кары за «плохое поведение». У всех — всё. Холодная механика. Вот почему я не нахожу места для Творца. Я не вижу цели и глубокого смысла в строении Вселенной, в том, как всё устроено на нашей планете и как устроен сам человек. Все монотеистические религии меня (нас) уверяют в том, что Бог (и непременно только тот бог, который выбрал только их раскрывать глаза всем остальным, незрячим) всё устроил по какому-то плану. И ещё Он, Бог, мол, любит человека. Может, я наивная, но в таком случае я ожидаю, чтобы перевешивало добро, благополучие, процветание (заметь, я даже не заикаюсь об абсолютном добре, об абсолютном благополучии и процветании, которое исключает свою противоположность!). А вижу я что? Зло, тление, несчастье (список можно продолжать сколько угодно), которые существуют везде — наравне со всем тем, что украшает счастливую жизнь, что бы под ней мы ни подразумевали. Если какое-то разумное существо и создало Вселенную и нас в ней, то на восьмой день оно ушло куда-то. Заниматься другими делами. Создавать что-то другое. «А вы, дорогие мои земляне, сами заботьтесь о себе! Запомните: как будете сеять, так и пожинать будете. Всё! Прощайте!» Ну да, я шучу… немного. Но в каждой шутке — доля шутки. Кстати, Эйнштейн тоже придерживался такого мнения: мол, создал — и удалился. Но я это говорю не потому, что «мысли гениальных совпадают». Про деизм Эйнштейна я прочла недавно, а о Боге, ушедшем на пенсию, думаю долго. Хотя ещё вернее будет, что я не вижу, не ощущаю никакого Бога, даже пенсионера. Ой, Наташ, прости, что я ёрничаю! Эти мои, неприличные в религиозном контексте, слова — не из неуважения к верующим, а от несерьёзного восприятия своих же умозаключений и от желания сохранить дистанцию от предмета, о котором рассуждаю. Так вот: нет высшей силы, нет Творца. Творит — здесь, у нас, на нашей планете,— только человек. Всё хорошее, что есть у нас,— от нашего ума, от нашей доброты, и всё плохое — от нашей глупости, от нашего же зла.
— Но откуда всё взялось? Кто вдохнул жизнь в материю? Кто создал Вселенную? Не могло же что-то появиться из ничего и ниоткуда!
— Не знаю… Меня устраивает теория материи и антиматерии. Был Большой взрыв — родились небесные тела — на нашем небесном теле в какой-то момент были созданы условия для зарождения жизни. Всё постепенно и логично. Такое развитие событий — цепь причинно-следственных реакций, объяснимых в рамках естественных наук,— мне кажется более вероятным, чем необъяснимые нестыковки при наличии высшего разума.
— Эволюция то есть?
— Да, попросту — эволюция. Которая имеет свои законы, и в соответствии с ними что-то выживает и совершенствуется (или наоборот: совершенствуется и поэтому выживает?), а другое, оказавшееся нежизнеспособным, неработающим, вымирает. И в этих процессах бывают сбои, ошибки — то мелкие, то крупные, что в очередной раз — для меня — является доказательством того, что Вселенной не управляет палочка Идеального, Не Ошибающегося Дирижёра.
— Но есть же и такие явления, возникновение которых нельзя объяснить процессом проб и ошибок…
— Знаю, знаю, наверное, хочешь привести пресловутый пример человеческого глаза! Но и тут учёные предоставили доказательства постепенного развития, начиная с каких-то плоских червей — у них на поверхности тела находится углубление со светочувствительными клетками, потом идут моллюски — с чем-то более сложным и похожим на глаз… Цепочка потом продолжается большим количеством звеньев, я их все не могу перечислить, но суть в том, что за сотни миллионов лет мог образоваться глаз, который мы имеем. Но даже наш глаз, каким бы сложным ни был, не представляет собой идеальной конструкции. Каковой, кстати, не является и человек в целом — с позвоночником, не годящимся для прямохождения, с ненужными зубами мудрости и аппендиксом. Но я увлеклась биологией, которая нас с тобой, филолога и художницу, не очень-то и интересует, правда?!
— Вот интересно, как одни и те же предпосылки приводят нас с вами к прямо противоположным выводам! Для меня всё это — доказательство существования Бога. Мы такие чуть ли не идеальные потому, что Бог сотворил нас по собственному образу и подобию, но мы всё-таки НЕ идеальные, не такие, как Он, потому что мы — не Он. Человек согрешил, был изгнан из Эдема, вот потому-то и страдает. И должен творить добро, чтобы приблизиться к своему прообразу, чтобы потом, в жизни вечной, вернуться туда, в Его Царство.
Александра пожала плечами.
— Не знаю — и о теме, в которой не очень разбираюсь, не люблю рассуждать. Я всегда избегаю споров даже тогда, когда речь идёт об искусстве. «Художник (писатель, композитор) А. пишет так-то и так-то, лучше всех!» — кричат одни. Оппоненты им отвечают, стараясь перекричать их: «Вы ничего в этом деле не понимаете! Художник (писатель, композитор) Б.— непревзойдённый гений, ваш А. в подмётки ему не годится!» Всё дело в том, кто состроит более умную мину и кто кого перегорланит. А потом пройдёт лет пятьдесят или того меньше — и сторонники художника (писателя, композитора) А. на весь мир объявят безапелляционно, что это А.— непревзойдённый гений, и все остальные, включая Б.,— жалкие ремесленники. Вот какова она — истина. Любая. Кроме научно доказываемой. Только плоть подвержена неоспоримым законам, а всё остальное, из области душевного и духовного,— настолько зыбко, настолько неуловимо, что охотиться за ними сачком научной терминологии, всерьёз строить теории… Нет, я не хочу сказать, что эти области человеческого познания не имеют места быть! Мне только смешна святая убеждённость большинства теоретиков в том, что именно они — и никто другой — поймали суть. Смотрю на этот муравейник течений и противоборствующих объединений ну действительно как на муравьёв. И думаю: если над нами кто-то есть, то он и на нас, человеков, смотрит с такой же ухмылкой и думает, какие мы патетичные глупышки.
— О! Вы только что признали существование Бога!
— Да, я допускаю такую возможность. От меня никогда не услышишь ни категоричного «нет», ни такого же «да». Всё может быть. Непримиримость взглядов я оставляю мужчинам. Это ИМ нужно доказывать, спорить, завоёвывать и быть признанными авторитетами, а меня интересует только практическая жизнь, в которой я и мои близкие будем здоровы и благополучны, не мешая — а по возможности даже помогая — другим людям иметь те же здоровье и благополучие. И такое моё отношение к миру, к людям, к жизни не изменится, даже если я получу неопровержимые доказательства либо существования, либо несуществования Бога.
Дневниковая запись Михайла
31 декабря 2002
Мы еле договорились, как будем встречать Новый год. Мне никуда не хочется идти и не восхищает идея организовать вечернику у нас. Хочется как можно больше быть с мамой — я ощущаю, как она утекает сквозь мои пальцы и всё меньше её остаётся у меня. Я предложил остаться дома, нарядиться, приготовить праздничный ужин и с музыкой и телевизором впервые встретить Новый год как семья. Что-то мне говорит — это последняя такая возможность. Наталии я сказал, что даже не против, чтобы она эту ночь провела у своей мамы. Она, слава Богу, разумная девушка и не стала дуться и чувствовать себя лишней. Какое она, действительно, золото — подумал я, сосредоточенный всё-таки на маме. Проблему разрешила мама:
— Нет-нет, встречайте вы со своей компанией, а мы с Лидией поедем на Златибор. Ладно?
Я был разочарован, но это прозвучало так бодро, что я не мог ей возразить.
И тогда началось: мы идём к маме с отчимом Наталии; нет, подруга Наталии с молодым человеком придут к нам; а может, лучше мы пойдём к ним? Или пусть мы будем вдвоём? Из-за многочисленных вариантов у меня кружилась голова, так что я это мероприятие совсем передал в руки Наташи, а она хотела сделать, как приятно мне, и каждый день преподносила новое и, как ей казалось, для меня менее на нервы действующее предложение, которое я, хочешь не хочешь, должен был рассмотреть, чтобы не обидеть её. В конце концов мы решили остаться дома и никого не приглашать. Наталия собиралась печь торт, а у меня была задача купить шампанское.
— Купи ещё одну бутылку для нас! — крикнула мне мама вслед, когда я выходил.
Около пяти часов она подняла свой маленький чемоданчик и сказала:
— Ну, я пошла… Лидия ждёт.
Наталия звонко чмокнула её в щёчку.
— Будьте осторожны за рулём! Говорят, что дороги чистые, но всё равно поезжайте не спеша. И хорошо проведите время! Кстати, когда вас ожидать назад?
— Ммм…— выглядело это так, будто она только сейчас задумалась.
Наталия продолжила вопросительно на неё смотреть, а мама улыбнулась и начала преувеличенно патетично читать её любимое стихотворение Цесарича:
— «Кто знает? Ах, никто, никто ничего не знает, знание зыбко! Может, луч истины поразил меня, а может, мне снится шибко?!» — и, без перехода, сказала: — Давай я обниму моего единственного сына!
Она подняла руки вверх и сильно обняла меня вокруг шеи. Боже, без высоких каблуков она и в самом деле малюсенькая женщина! — подумал я и сгорбился в её объятии, потому что ростом я гораздо выше её. Она меня крепко держала, гладила по волосам и шептала:
— Сын мой! Радость моя самая большая! Мама любит тебя больше всего на свете! Ты моё солнце, ты моё сокровище! Ни у кого нет такого ребёнка!
Невероятно! Это были те же самые фразы, произнесённые в той же последовательности, как много лет назад. Да, действительно, как долго я этого не слышал? Это был наш ритуал перед сном, до школы, а потом иногда — когда мама особенно гордилась мной или когда у меня была потребность в утешении. С переходным возрастом такие эпизоды нежности стали реже, потом совсем прекратились. А теперь — что напало на неё теперь?! Я сделал шаг назад, чтобы посмотреть на лицо мамы — глаза у неё были полны слёз. Я никогда не видел её плачущей. Проклятая болезнь, что она сделала из когда-то сильной женщины!
Мама, очевидно, не хотела, чтобы я видел её такой, и она опять прижала меня и обняла ещё крепче, изо всех сил.
— Ничего, сына, ничего! Пройдёт… всё это пройдёт…
Наталия удивлённо смотрела на нас. Я дал ей знак глазами, что и сам удивляюсь.
Мама потом повернулась к Наташе, обняла её и сказала:
— Прости, милая! Я так соскучилась по своему маленькому мальчику.
Потом она выпрямилась, кашлянула — словно сейчас будет петь или произносить речь — и с выпрямленной ладонью у виска отдала честь.
— Чао, рагацци!
Мы с Наталией расхохотались с облегчением. Такова моя мама — полна сюрпризов и всегда готова на хохму.
Из кухни донёсся запах подгоревших коржей для торта, и мы, два кондитера-любителя, бросились к духовке, но я остановился помахать маме рукой. Она стояла на пороге: губы сжатые, меж бровей — глубокие борозды. Я несколько секунд следил за тем, как взгляд её под мрачным лбом блуждает по квартире. У меня было ощущение, словно каждый предмет прогибается под тяжестью этого взгляда, а когда она перенесла его на меня, я почувствовал удар под дых. В глазах моей матери, молодой и энергичной женщины, которая до недавних пор имела столько планов, я не видел ни энергии, ни планов, и даже ни «ничего, сына, пройдёт» двухминутной давности.
Затем она медленно поднесла руку к губам, послала мне воздушный поцелуй, а потом тихо закрыла за собой дверь.
Хорошо, что Лида едет с ней, это немного успокаивает.
Письмо Наталии — Марии во Владивосток
Белград, 31 июля 2002
Маша, милая моя!
Люди обычно берутся за конверт, когда письмо закончено и надо написать адрес получателя да наклеить марочку — я и сама всегда так делаю,— но сегодня я этот процесс обернула. Знала бы ты, с каким удовольствием я писала твой адрес, а потом, смакуя, как мастер японской каллиграфии, стала выводить: Владивосток. Вот и сейчас смотрю и любуюсь!
Понимаю, конечно, что ты ненадолго вернулась домой. Как наш старый добрый Владик? Небось в тумане и в тысячепроцентной влаге?! И бельё не сохнет… Что верно, то верно: климат во Владивостоке — самый омерзительный в мире! Лето надо проводить на островах!
…Или в Сербии! Здесь ого-го как жарко, но нет той убийственной приморской духоты; достаточно уйти с солнца в тенёчек — и уже легче.
Лето, каникулы, расслабуха… Всё было бы ничего, если бы мой ненаглядный тоже мог расслабиться. Похоже, правда то, что говорят о мужчинах: они всегда остаются маленькими мальчиками своих мамаш, и главная женщина в их жизни — мама. Нет, это не то, что ты, возможно, подумала: будто я ревную его к матери или будто Александра встаёт между нами. На самом деле она так деликатно уже передала его в мои руки, а он совершенно по-взрослому относится и к матери, и ко мне. Всё настолько идиллично, что я иногда боюсь сглазить.
И тем не менее, есть у Миши «пунктик» относительно его мамы: он слишком за неё волнуется. Словно он — отец, а она — болезненная дочка, и он в постоянном страхе за её здоровье.
На прошлой неделе стоим мы с Александрой (Тара лежит у её ног) на кухне и болтаем; вдруг Александра постукивает себя по крестцу. Я это замечаю, но думаю — мало ли что: могла не так сидеть, не так лежать — у кого не бывает? Даже не стала спрашивать, потому что она ничего не говорит и даже не выглядит, будто испытывает какую-то боль. Но заходит Миша и сразу начинает допрос:
— Что у тебя со спиной?
— Да ничего особенного! — говорит Александра.
— А что стучишь?
— А, это! Немного ноет вот здесь внизу.
— И как долго? — строго спрашивает Михаил.
— Не знаю… Ну что ты так уставился на меня?! Боль в спине — подумаешь! Это, дорогой мой сынок, просто дань эволюции. И каблукам, к которым мы, маленькие женщины, часто прибегаем, чтобы добавить себе несколько сантиметров роста.
— Может, записать тебя к ортопеду?
— Да перестань, пожалуйста! С этим справится мануальный терапевт. О! Идея: начну ходить на четвереньках! — Александра расхохоталась, похлопала мрачного Мишу по щеке и вышла.
Я ему говорю:
— И в самом деле, что ты так разволновался? У каждого иногда болит спина, даже у молодых.
— Ещё месяц тому назад я видел, как у неё скривилось лицо и как она схватилась за крестец на входе в галерею. Тогда я подумал: может, не так сидела в машине. Я бы тоже из-за одного раза не заставлял её идти к врачу, но видишь, всё-таки её что-то продолжает беспокоить.
— Ну да, неплохо ей было бы показаться специалисту, пройти курс массажа. Но мне кажется, ты всё равно слишком нервно относишься к её здоровью.
Миша вздохнул:
— Есть на то причины.
Короче, Маша, был у них с матерью тяжёлый момент в жизни, когда он, в семь лет, две недели ухаживал за больной Александрой — в безумном страхе, что он останется без неё тоже. Он её кормил, причёсывал, стирал и гладил ей бельё и пижамы — она ведь две недели не вставала из постели, читал ей, заставлял её учить с ним счёт — только, душа моя, пошёл в первый класс. С тех пор он внимательно следит за её самочувствием.
Кстати, Машка, как твоё самочувствие? Я понимаю, что хочется со всеми повидаться и натанцеваться во всех ночных клубах, но смотри не перебарщивай! И оставь немного времени на письмо мне — жду подробного описания всего, включая погоду и новые ямы на дорогахJ.
Целую тебя, моя хорошая! Передавай привет всем знакомым!
Твоя Наташа.
Дневниковая запись Михайла
12 октября 2002
Сегодня после полудня я проходил через гостиную; жалюзи были закрыты, и в темноте я не видел, что там кто-то есть. Мама привстала с дивана, зажгла лампу и позвала меня сесть рядом.
Утром она сходила за результатами обследования прошлой недели. Результаты были…
Меня охватило отчаяние. Я машинально воскликнул:
— Что будем делать?
Вокруг её головы был нимб от света лампы, а лицо было в тени. Она сказала медленно:
— Сынок… я решила… я решила уйти.
Я не понял:
— Что? Куда уйти?
Она молчала. Тем временем мои глаза привыкли к темноте, я разглядел её черты лица. Она виновато на меня посмотрела и опустила голову. Только тогда до меня допёрло.
— Душа моя, я должна. Дальше будет хуже. Прошу тебя, попытайся понять.
Я потерянно бормотал:
— Это кошмарный сон, и я проснусь, это кошмарный сон, это кошмарный сон, и я срочно должен проснуться…
— А я хочу заснуть и больше не просыпаться. Раньше, чем начнутся адские муки, которые даже самые сильные препараты не могут смягчить, раньше, чем замучаю вас и Наталия станет молить Бога забрать меня. Видишь ли… это уже больше не я. На днях я оскорбила Лидию — представь себе, Лидию, которая мне так предана! А вчера я изо всех сил пнула ногой Тару за то, что она крутилась у меня под ногами. Никогда раньше мне это не мешало, а теперь… Теперь завожусь из-за каждой мелочи. Поэтому выход один. Пойми, пожалуйста!
— Ты хочешь, чтобы я сказал: «Да, да, пожалуйста, иди и убей себя!»?!
— …Тебе, наверное, покажется, будто я просто хватаюсь за терминологическую разницу, но самоубийство — акт насилия над собой, а уход из жизни — избавление. Самоубийство — это как расставание с кем-то в ссоре, в ненависти, а я хочу лишь тихо за собой закрыть дверь… Душа моя, я могла уже сделать это — без объявления, но мне нужно твоё понимание, мне нужно знать, что ты не будешь меня осуждать или, не дай Бог, ненавидеть. А я, конечно, сделаю так, как считаю нужным, потому что это всё-таки моя жизнь.
— Да, но она не принадлежит только тебе! Наталия бы сказала: Бог дал, и только Бог может взять,— тогда как меня Бог особо не интересует; прости за проповедь, но мы все принадлежим нашим близким, и наше исчезновение открывает пустоту в жизни тех, которые остаются.
— Теперь ты видишь, через что я проходила, когда ты в разгаре кампании в Косово решил пойти в армию! Для меня это было ненужное изложение опасности. Именно по той причине, которую ты так правильно изложил, я просила тебя воспользоваться знакомствами и освободиться от армии. Если бы тебя убили, Михайло, я бы это не пережила. Меня не интересуют ни Бог, ни держава, ты у меня один, и мне важно только, чтобы ты был у меня живой и здоровый. Но ты решил отдать долг родине — и я сжала сердце. Мне смешно, когда говорят, что истина одна. Тогда была моя истина: меня тошнило от того, как все увиливают, прячутся от призыва, перед медкомиссией изображают калек и шизофреников,— и была истина мамы, истина всех матерей, для которых страна не имеет никакого значения, если они останутся без сыновей. Какая из них более истинная? Какую из них писать с большой буквы?
Я молчал.
— А то, что наши жизни принадлежат и другим людям,— это да, конечно. Когда человек уходит, на его месте зияет дыра в жизни людей, которые были к нему привязаны. Но мы все уйдём — раньше или позже, так или иначе. И это не будет конец света.
Потом она некоторое время молчала.
— Ты всё же не хочешь понять! Речь не о капризе — о пресыщенности. Никогда бы не подумала о чём-нибудь подобном, если бы у меня были проблемы на работе или в любви. Рабочие промахи и любовные муки можно превозмочь. А смерть — нельзя! Лишь со смертью нет переговоров. Её можешь только обогнать тем, что уйдёшь раньше, чем она придёт за тобой. Неужели ты думаешь, что мне надоело жить?! У меня есть люди, которых я люблю, работа, которой наслаждаюсь, я окружена любовью и уважением — от этого никто не уходит без веской причины. Но какова моя перспектива? Боль, сильные медикаменты, аппараты для поддержания жизни, полная немощь… Не хочу-у-у! Я жила достойно — и хочу умереть, как человек! Тебе, душа моя, в любом случае будет тяжко, но хотя бы запомнишь меня такой, какой я всегда была, а не растением, которое не реагирует ни на твой голос, ни на твоё прикосновение. Существование любой ценой — нет, нет и нет!
А потом она расхохоталась!
— Точь-в-точь Травиата! Помнишь, как мы с тобой смеялись, читая у Булгакова «Неделю просвещения»? Как тот неграмотный солдат описывает поход в оперу: послали за доктором, тот подходит к Травиате и поёт: «Будьте,— говорит,— покойны, болезнь ваша серьёзная, и вы непременно помрёте!» И видит Травиата — делать нечего, приходится помирать. А потом приходят Альберт и папаша его, Любченко. Любченко даёт согласие на брак и просит её не помирать, а Травиата говорит: «Извините, не могу, должна помереть». Булгаков был гений!
— Давай не будем сейчас о Булгакове, пожалуйста!
— И он умер молодым!
— Хорошо, мама, мне жаль рано почившего Булгакова, но…
— И ещё в каких муках! — сказала она, подняв указательный палец, но я так грозно на неё посмотрел, что она смиренно добавила: — Ладно, ладно, не будем больше об этом! Прости, душа моя! Давай пойдём куда-нибудь… В ботанический сад, например! А есть ли вообще в Белграде ботанический сад?
Я уверен: она сделает то, что задумала. И с ужасом понимаю, что не осуждаю её, сколь бы ни хотелось её удержать.
Дневниковая запись Наталии
2 августа 2002
Я под сильным впечатлением рассказа Александры. Настолько, что захотелось поделиться с Машей, но дело чересчур личное, и хотя я знаю, что Машка никогда бы не обмолвилась перед Александрой о том, что знает её большой секрет (если вообще когда-нибудь встретятся), я всё-таки остановилась и решила эту историю доверить только бумаге.
Как я поняла из крайне скупого Мишкиного рассказа, то, что Александра тогда болела и что вылечил её практически один Михаил, было секретом для семьи — как для её родителей, так и для свёкра со свекровью. Что за таинственная болезнь? — думала я. Может, не стала бы так любопытствовать, если бы не было очевидно, что это событие многолетней давности всё ещё не отпускает Мишу.
Мы с Александрой (и Тарой у её ног), как всегда, когда она дома, около пяти вечера сидели в зале, пили кофе и болтали. Вернее, сидела только я (в кресле), а Александра на диване, полулёжа, искала положение, в котором спина не будет ныть. Тара тоже не могла успокоиться — ложилась то так, то сяк, и Александра, к моему изумлению, прикрикнула на неё, даже дав ей пинка. Бедная собака — она удивилась ещё больше. Ведь Александра ей всё всегда позволяла и обращалась с ней только ласково.
Теперь я не могла не обратить внимания на её спину:
— Может, у вас защемлён нерв?
— Может быть. Да пройдёт. Ты не поддавайся влиянию Михайла! Когда речь идёт обо мне, он становится настоящим паникёром.
— Похоже, он тогда, в детстве, сильно за вас испугался.
Она пристально на меня посмотрела. Мне стало неловко за вторжение в их тайну.
— Нет, вы не волнуйтесь! Я, в общем-то, ничего не знаю. Миша никаких подробностей не рассказывал. Он сказал только, что вы серьёзно болели, что он ухаживал за вами и сильно боялся, что вы…
— Что я умру, что ли?
Я не люблю произносить этого слова, поэтому только кивнула головой.
— Господи, как я напугала ребёнка! — сказала Александра со страшной болью в голосе, а потом горько улыбнулась и сказала, чеканя слоги: — У-ме-реть от люб-ви… нет большей нелепости в этом мире, Наташа!
Я не знала, что сказать. Спрашивать было неудобно, да и не надо было — у Александры, видимо, была потребность выговориться и отвести душу,— так что я просто молча слушала её.
— Об этом не знает никто. Я считаю, что все подробности романа между мужчиной и женщиной должны оставаться между ними двоими, особенно если их чувства могут кому-то принести боль. Поэтому я никому не рассказывала. А почему сейчас тебе исповедуюсь?.. Не знаю… наверное, я устала всегда всё держать под контролем, быть сильной, «на высоте»… тем более что однажды я на этой высоте не удержалась.
…Это было в 1985 году. По приглашению Пэтара, отца Лиды, в Белград приехал Пётр Дмитриевич. Пэтар время от времени приглашал сюда художников из разных стран; они жили в ателье над галереей — кто месяц, кто два,— писали, лепили, а Пэтар выставлял и хорошо продавал их работы — что у нас, что в других галереях да на ярмарках по всей Европе. Они с Петром Дмитриевичем познакомились в Москве, и между ними вспыхнула «любовь с первого взгляда», в которой немаловажную роль сыграло то, что они тёзки. Тандем «Пэци и Пети» отлично проработал вплоть до кончины Пэтара три года назад.
Что касается нас с Петром Дмитриевичем, то не было никакой любви с первого взгляда — с моей стороны; он-то на меня сразу среагировал. На его ухаживания я не ответила потому, что, во-первых, в свои двадцать шесть я была сухой старухой, знающей только ребёнка да работу, во-вторых, Пётр Дмитриевич был гость, который через месяц уедет обратно к своей жене, а я себя не видела дамой для развлечения. И в-третьих, он был не таким уж сногсшибательным красавцем, чтобы я потеряла голову: гораздо старше меня, худой, сутулый, с изрядно поредевшими волосами. Короче — бесстрастно, безнравственно и бесперспективно.
Помню как вчера, чтo я подумала в тот первый день нашего знакомства: «Почему он так смотрит на меня?! Неужели думает, что я буду с ним спать?!» Эх, Наташа, Наташа… Через три дня я только о том и думала, как мне хочется спать с ним! К счастью — или к несчастью, не знаю,— Миша то лето проводил у родителей моего покойного мужа, в Германии, так что я была совершенно свободна, сама себе хозяйка. И хотелось, до дрожи хотелось принадлежать этому обаятельному, опытному, сексуальному мужчине. За три дня он меня так очаровал, что я перестала видеть и слишком высокое, сутулое тело, и залысину, я даже забыла, что ему пятый десяток.
Говорят, что любовь — болезнь, стихийное бедствие. И это правда — а также неправда. Потому что бедствием является не любовь, а страсть. Со временем наши с Петром Дмитриевичем отношения переросли в любовь, в глубокую человеческую привязанность, а то, что было в первый его визит — не дай Бог никому! Это был единственный раз, когда я чувствовала, что у меня нет никакой свободы выбора. Жизнь всегда предоставляет возможность либо согласиться, либо отказаться, а у меня тогда не было вариантов. Одно «да» пульсировало в сосудах, в ушах, перед глазами. Я перестала есть и спать… Вопросы нравственности и перспективы связи исчезли в неизвестном направлении. Боже, как всё это нелепо звучит: слушаю себя, вспоминаю — и не перестаю удивляться и ужасаться. Свести себя до голого животного…
Но ты знаешь, я поначалу ещё и брыкалась! Помню, мы вчетвером — Лида с отцом, Пётр Дмитриевич и я — возвращались поздно вечером из ресторана. Пётр Дмитриевич мне шепнул: «Сейчас все разойдёмся, а ты потом приди ко мне в ателье!» Я ему говорю: мол, поздно, транспорт больше не ходит. «Возьми такси!» — не успокаивается он. Я вру, что нет денег с собой, тем временем мы подходим к галерее, прощаемся. И вдруг он, ни с того ни с сего, начинает театрально благодарить нас за дивный вечер, трясти нам руки, будто больше не увидимся. Мне это показалось немного странным, но думаю: расчувствовалась загадочная русская душа, нам, сербам, её не понять,— но пока он мне пожимал руку, я на ладони ощутила какой-то плоский четырёхугольный предмет. Пётр Дмитриевич на меня значительно посмотрел, и я плавно положила руку в карман. Представляешь — это была большая купюра, сложенная втрое! Но я не пришла. Я подумала, как это будет выглядеть: поздней ночью женщина украдкой — чтобы никто знакомый не увидел — приходит в галерею — большая любительница искусства, стало быть! — а над галереей горит свет в ателье — мужчина, чужой муж, её ждёт. Кто она? Девушка по вызову, которой вперёд оплатили транспорт.
Нет, нет, это не моё! Даже если бы не риск быть увиденной, не пошла бы. Слишком стыдно перед самой собой. До утра я так и не уснула, ворочалась в постели между «хочется» и «колется». А на следующий день у него было интервью для газеты; естественно, я переводила. Утром, когда мы встретились перед галереей и я ему молча вернула деньги, он мне ничего не сказал, но каждый ответ на вопрос корреспондента, каким бы серьёзным ни был, он, не запинаясь, не меняя интонации, заканчивал так: «Всё бы ещё ничего, но эта красавица меня не хочет», «На данный момент нет больших сдвигов в мировом искусстве, а я всю ночь не спал, ожидая появления нашей красивой переводчицы» — и другие вариации на эту тему. Вот этим он меня покорил, на этом я сломалась. Я сразу приняла игру, переводила явную часть его ответа, а потом, в конце перевода следующего вопроса, добавляла, не меняя выражения лица и скорости речи: «А вы зря её ждали и не ждите — она не придёт», «…И каково на этот счёт ваше мнение? А переводчица вам советует бросить идею близких отношений, потому что их не будет». Мы понимали, что из-за схожести языков сильно рискуем, но как-то обошлось, журналист ушёл довольный, а я той ночью забыла и про приличие, и про нравственность, и про завтра… и стала любовницей Петра Дмитриевича.
Ни у одной женатой пары не было месяца такой медовости! Всё, что он делал, было мне любо. Он относился ко мне и как взрослый человек к ребёнку, о котором он заботится, и как к женщине, которой он полностью доверяется, и как к любовнице, с которой даже он, матёрый постельный волк, поднимается на небывалые вершины плотского наслаждения. С самого начала наша связь была многослойной, заполняла все мои потребности, а, поверь, после семи лет одиночества мои потребности были пребольшие. Пётр Дмитриевич открыл мне, что я на самом деле женщина очень чувственная. Раньше я всегда скептически относилась к рассказам подружек о сногсшибательной страсти: то, что ласки любимого приятны, мне было известно, я ведь выходила замуж по любви, но дрожь, волны неземного удовольствия, помутнение разума — э, извините, дорогие мои, это вы начитались фантастики — в этом я была твёрдо убеждена. До встречи с Петром Дмитриевичем… Но как только я на него посмотрела как на мужчину (а не как на женатого гостящего художника, который скоро уедет к себе на родину), то есть как только я сняла с него этикетки, мешающие воспринимать его тем, кем он по сути, вне всяких условностей, является,— я расслабилась и позволила себе реагировать на него так, как любая нормальная женщина реагирует на мужика, к которому её тянет. Прости за излишнюю откровенность, но от каждого его прикосновения меня било током. Я не могла им насытиться. Сколько бы мы ни были вместе, нам всё было мало. Мы могли часами непрерывно находиться в объятиях друг у друга и чувствовать желание слиться ещё больше, впитаться друг в друга — даже собственная кожа нам мешала!
Это, естественно, не могло остаться незамеченным. Пэтар не вмешивался, он только однажды тихо, отведя взгляд, сказал: «Саша, не лихачь. У Пети больная жена, он её не бросит».
Как бы безу-у-умно влюблённой я ни была, то, что у нашей связи нет будущего, я прекрасно понимала. И по мере приближения его отъезда я всё чаще грустила. Он меня утешал, хотя ему тоже было тяжко; говорил: «Настоящая любовь не знает расстояний. Ты права — нехорошо по отношению к моей жене то, что я буду существовать возле неё, а моя настоящая жизнь будет проходить в Белграде. Но я же её не бросаю, и ты тоже ни разу не заикнулась о моём разводе, так что это немного смягчает нашу вину. А виноваты мы только в том, что не устояли друг перед другом. Не знаю, что тебя так сильно потянуло ко мне, но про себя могу сказать, что никогда ни одну женщину не любил так, как люблю тебя. Не буду врать — в моей жизни были романы, но такие чувства я испытываю впервые и знаю, что ты — моя самая большая и последняя любовь. Не обезьянничай, Саша! Это так, и время покажет тебе, что я говорил правду».
А мне его серьёзность казалась патетической, и я подшучивала, переворачивала его слова, превращала в комедию грустный финал нашей сказки. Но он был прав: время показало, что его чувства ко мне — нешуточные. Семнадцать лет интенсивной переписки, созванивания, довольно частые встречи — либо здесь, либо в России. Уже давно у меня есть уверенность в нём, в постоянстве наших отношений — настолько, что даже чувствую себя спутницей его… как бы это сказать… спутницей его жизни. На десятилетие связи мы обменялись вот этими золотыми цепочками и с тех пор чувствуем, будто мы друг у друга и буквально на цепи. Не знаю, как он цепочку объяснил жене,— я решила, что спокойнее буду спать, если не знаю. А она, кстати, как была болезненная и нуждалась в уходе двадцать лет назад, такой остаётся и по сей день. Я уверена, что она переживёт не только его, но и меня тоже!
То, что страсть, чрезмерная увлечённость другим человеком может обернуться катастрофой, я поняла в день его отъезда. Мы договорились, что я не поеду его провожать — незачем излишне трепать себе нервы, тем более перед Пэтаром, который собирался везти его в аэропорт. По сей день не могу забыть: это была среда, рейс в десять пятьдесят. Его самолёт взлетел, а я здесь, в зале, упала на колени, корчась от боли. В животе у меня было ощущение, будто мне вонзили нож и водят им туда-сюда. Наверное, подобное испытывали самураи, когда совершали сэппуку. Так, скорее всего, выглядит ломка наркомана. Что героин, что герой романа… Ха-ха…
Зависимости — страшное дело.
Как минимум неделю я пролежала просто так, ни живая, ни мёртвая. Потом свёкор со свекровью привезли Мишу и остались на несколько дней сентября. Я им так благодарна: они легко проглотили мою историю про вирусную инфекцию, от которой я, мол, начала поправляться, собрали всё нужное для первоклассника и ещё пару раз сводили его в школу.
А потом мы остались вдвоём. Моя «вирусная инфекция» не проходила, и ребёнок стал заботиться обо мне. Делал нам какие-то немыслимые бутерброды, поил меня лимонадом собственного приготовления, приносил воду в тазике и менял мне холодное полотенце на лбу, как я ему, когда у него была температура. Душа моя, что бы я делала без него?!
Пока Миша был в школе, я лежала, свернувшись калачиком, тупо смотрела в стену и повторяла: «Больно, больно, больно, больно…» А когда он возвращался, он меня заставлял думать, чтo нам купить на обед и на ужин, один ходил на рынок. Читал мне какие-то детские рассказы, показывал школьные задания и свои рисунки. И даже устраивал мне спортивные упражнения! Повторяя мои слова «человеку спорт нужен для здоровья», собирал все подушки, которые имеются дома, ставил их мне за спину, чтобы я могла сидеть в кровати, и бросал мне мячик. Я была тронута его изобретательностью и упорством и выжимала из себя какие-то силёнки, чтобы не разочаровать ребёнка. А он видел, что я из трупа превращаюсь в подобие живого человека, и ещё больше старался.
На телефонные звонки отвечал по-взрослому, бодро говорил, что мама поправляется, но просил, чтобы меня не беспокоили. Только Пётр Дмитриевич звонил каждый день и требовал меня. И так, потихоньку, благодаря ухаживанию маленького любимого человечка и ежедневным звонкам большого любимого мужчины, я начала выкарабкиваться. Пётр Дмитриевич испугался, когда я не брала трубку целую неделю после его отъезда, но потом мы стали общаться регулярно, и хотя он понимал, что мне очень тяжело, он знал причину и видел, что я понемногу поправляюсь. А Миша-то не знал, чем я болею, и у него остался только страх, что с мамой опять может ни с того ни с сего случиться беда, поэтому он постоянно начеку.
Мало сказать, что я была ошарашена рассказом Александры! Теперь я хорошо поняла смысл слов Петра Дмитриевича с открытия его выставки — о том, что он «остаётся верным своей единственной измене». Этим предложением он мне приоткрыл завесу их отношений, но я даже не могла представить себе, сколько красоты и боли в любви этих двоих людей, на какие жертвы они пошли… Ради чего?
Александра говорит, что они однажды попытались расстаться. Пётр Дмитриевич понимал, что тратит её время — она же молодая, может выйти замуж и родить ещё детей. Несколько месяцев они вообще не контактировали, она даже стала встречаться с одним молодым человеком — но, говорит, очень скоро стало ясно, что это не то. Пусть Пётр Дмитриевич в другой стране, пусть он принадлежит другой женщине — всё, говорит, лучше, чем его полное отсутствие.
— Знаешь, Наташенька, с ним моя жизнь была как шахматная доска: то чёрное, то белое поле, а те несколько месяцев без него — сплошное поле, я даже не знаю какого цвета… Серого, наверное. Но, видимо, Пётр Дмитриевич прожил это время в аналогичной гамме. Однажды он не выдержал, сел в самолёт и прилетел. С тех пор никаких перестроек — живём за те недолгие встречи, а время между ними коротаем письмами и звонками.
Я ей говорю:
— Александра, хоть ваша с Петром Дмитриевичем связь и грешная, но похоже, что ваш союз устроен свыше…
— Тогда выходит, что для того, чтобы я встретилась с Петром Дмитриевичем, нужно было погубить моего молодого мужа и лишить Мишу отца ещё до рождения. Тебе не кажется это чудовищным?
Письмо Наталии — Марии в Петербург
15 августа 2002
Маша, у нас беда!.. У Александры спина, как оказалось, болела не просто так и не из-за ущемления нерва. Миша её наконец заставил пойти к врачу. Сделали кучу снимков, показывали троим специалистам, и все говорят одно и то же: поздно и для операции, и для облучения. Миша в шоке, я всё время молюсь и стараюсь не плакать перед ним, а Александра завернулась, как улитка, в себя и не показывает никаких эмоций.
Молись, Машка, молись о чуде, пожалуйста!
Дневниковая запись Наталии
3 сентября 2002
Похоже, что Александра поначалу всё-таки была в шоке, а теперь начинает осознавать происходящее и говорить об этом. Сегодня за обедом она нам сказала:
— Дети, давайте не будем делать трагедию в квадрате. Состояние моего здоровья оставляет желать лучшего — это точно, и я понимаю, что вам не до веселья, но прошу вас посмотреть на этот непрошеный подарок по-другому, начать воспринимать каждый момент, который мы проводим вместе, в той полноте, которая, к сожалению, обычно ускользает от человека, пока он не сталкивается с… с окончательным приговором. Вы должны знать, что я не боюсь. Конец ведь всегда приходит не вовремя — всегда раньше, чем хотелось бы,— но я считаю, что лучше знать о его приближении и приготовиться к расставанию, чем уйти внезапно, не имея возможности сказать любимым людям о том, насколько они дороги нам, и попросить прощения за то, что было не так. О смерти люди предпочитают не говорить и даже думать избегают — я тоже не собираюсь лишний раз её упоминать, но она никуда не денется и не пройдёт мимо нас оттого, что мы изо всех сил закрываем глаза. Я предлагаю сосредоточиться на жизни, устраивать себе праздники, сделать всё то, что обычно откладывается на потом,— смотреть хорошее кино, идти в музеи, съездить на недельку искупаться в море. Во! На море! Вода ещё тёплая, толпы рассосались — я поеду в Херцег-Нови! Кто со мной?
Конечно, едем… Александра права: надо сосредоточиться на жизни. Но теперь это так тяжело… Я хоть немного спасаюсь молитвой и надеждой на чудо, а Миша сильно страдает.
Дневниковая запись Михайла
15 июля 2002
Мы решили отпраздновать мой день рождения в ресторане, чтобы мама с Наталией на этой жаре не стояли часами у плиты. Я был гостем — они выбрали место, мама была за рулём. Ближайшая парковка была далековато, но под вечер подул свеженький ветерок, так что получилась приятная прогулка. Идём это мы возле Топчидерского леса, никуда не спеша, я с моими двумя любимейшими женщинами, температура воздуха — словно на заказ, небо ещё пока светло, но больше не слепит глаза, и появляются первые звёзды, стрекочут сверчки… И у меня вдруг появляется такое интенсивное — хоть рукой потрогай — ощущение счастья… счастье ведь — чувство, но в тот момент я счастье испытал ощущением, как обычно испытываем твёрдое, мягкое, тёплое, холодное. Радость, счастье — как физиологическая категория. Ощущение, чувство — всё равно; оно меня настолько охватило, что я предложил зайти в церковку, мимо которой мы проходили. Не знаю, откуда взялась у меня потребность именно в храме сказать спасибо за счастье, дарованное мне… свыше, наверное. И тут моя мать, атеистка, сказала то, что Наталию и меня оставило с открытыми ртами:
— Почему бы и нет? Можно, но это церковь новая, она пока ещё не намоленная.
Она полна сюрпризов: в Бога не верит, но убеждена в том, что молитва обладает какой-то силой! И в том, что храмы, особенно старые,— места с невероятной энергией. И что именно энергия большого количества людей — будь это в молитве или в медитации — может горы сворачивать, море разделять. Но мама не хотела развивать свою теорию («нет у меня никакой теории, только видeния, которые трудно поместить в слова»), и вместо того она рассказала нам несколько анекдотов про Бога, св. Петра, грешников и праведников; тем временем мы дошли до ресторана. Скажу ещё раз (и не буду стучать по дереву и плевать через плечо): я счастливый человек.
Письмо Наталии — Марии в Петербург
Белград, 8 января 2003
Машенька, милая моя, спасибо за новогоднюю открытку и дивные пожелания. И прости, что я тебя поздравляю только сейчас. Просто некогда было. Ты знаешь, Маша, 3 января мы похоронили Александру.
Первого числа я проснулась около семи. Мишки не было, и я заволновалась. Несколькими часами раньше я в полусне почувствовала, что его нет рядом, но решила, что он пошёл в туалет и вот-вот вернётся. Но в семь я окончательно проснулась от ощущения, что что-то не так. Я обошла всю квартиру, но его не было. Только тогда я заметила записку возле моего изголовья: «Киса, прости, если напугал! Мне приснился страшный сон, а мама не берёт трубку, так что я поехал на дачу проверить, не случилось ли чего. Вернусь сегодня же, а до этого позвоню. Целую!»
Больше всего хотелось позвонить ему и узнать, что происходит, но решила не усложнять ситуацию. Если он сказал, что позвонит,— значит, позвонит, когда сможет. Сна, естественно, не было больше ни в одном глазу. Я сильно волновалась и за него, и за Александру и с тяжёлым предчувствием беды могла только молиться. Опустившись на колени перед иконой Николая Чудотворца, я прочла молитву и акафист, но не могла успокоиться. Потом обратилась к Богоматери и просила об исцелении Александры у св. Пантелеимона.
Да, она была грешницей, к тому же некрещёной и вообще неверующей. Стоя на коленях перед иконами, я вспомнила, как она мне говорила, что человек имеет право располагать своей жизнью и смертью. Цитировала Гумилёва, стихотворение «Выбор»: «Не спасёшься от доли кровавой, что земным предназначила твердь. Но молчи: несравненное право — самому выбирать свою смерть».
А это ведь большой грех… Но Отец любит всех своих детей! Я глубоко убеждена, что каждый человек, если кается, молится и верит в Бога, как бы он ни называл и ни представлял Его себе, может жить спокойно и надеяться на помощь свыше. Глубоко искренняя молитва снимает тяжесть с нашей души, осознающей свою греховность, и на нас обязательно снисходит милость Божья. Я в этом не раз убеждалась! Господь поможет Александре, несмотря на её прегрешения. Она ведь сделала так много добра в жизни! Взять только то, что вырастила такого сына, что приняла в дом меня, постороннего человека, и относилась ко мне с бoльшим вниманием, чем родная мать. Если не она, то кто заслуживает счастья и благополучия?! И она бы всё это могла иметь, если бы только открылась, впустила в себя свет Божий и доверилась Всевышнему! Но она говорила, что ей это не дано, что вера в человеке либо просыпается, либо не просыпается, и никакие старания тут не помогают…
Но что теперь рассуждать!.. Её больше нет. Я молюсь, чтобы Господь принял её в своё Царство, несмотря на страшный грех, который она совершила. Да, Маша, Александра использовала то, что считала своим «несравненным правом», и ушла из жизни своевольно. У них с Мишей дача на горе Златибор, вот туда она поехала — якобы с Лидой встречать Новый год, а на самом деле одна, чтобы не мешали ей и чтобы она никому не мешала. Там она нарядилась, сделала причёску и макияж, оставила Мише записку — и уснула навеки. Господи, как я рыдала, когда читала эти строки:
«Сынок, ты догадался и приехал, да?
Вот пью шампанское — кстати, весёлая вещица, жаль, что не открыла раньше! — и думаю, чтo сказать тебе… Ты и так всё знаешь. Что ты моя самая большая радость, моя гордость и смысл моей жизни. Проси за меня прощения у Наташи — её христианская душа будет страдать из-за моего поступка.
Любите друг друга и рожайте детей. Когда появится свой ребёнок, ты узнаешь, какой большой и безусловной может быть любовь.
Ещё раз — пойми и прости!
Нежно твоя,
мама».
Извини, Машка, на этом закончу. Напишу опять, когда немного приду в себя. Будь здрава и счастлива.
Наташа.
Дневниковая запись Михайла
17 апреля 2002
Если бы мне кто-то сказал, что мама найдёт мне девушку, я бы посмеялся ему в лицо! Как я смеялся в лицо маме, когда она мне сказала прийти на открытие выставки Петра Дмитриевича, потому что придёт одна красивая россияночка. Я ей говорю:
— Мам, ты что, думаешь, что я не в состоянии найти себе девушку?!
— Ну-у-у… если судить по той предыдущей, с которой ты, к счастью, расстался (признаюсь, что мне тогда сильно полегчало!), нельзя сказать, что ты умеешь выбирать. Ладно, ладно! Прости-и-и! Не буду вмешиваться! Забудь, что я критиковала твою бывшую любовь! И я не настаиваю, чтобы ты познакомился с этой девочкой, только предлагаю. Она красивая, хорошо воспитанная, ростом тебе под стать, я просто подумала, какая бы красивая пара из вас была. Но ты не приходи! Не вздумай приходить! И не вздумай попи?сать!
И тут мы с ней начали хохотать аж до слёз! Я уже забыл то, что какое-то время (сколько мне тогда было? года три, наверное…) единственный способ, которым маме удавалось заставить меня пойти в туалет вовремя, был такой: она должна была стать перед дверью туалета, загородить её и сказать мне басом (глаза грозно вытаращены): «И не вздумай пи?сать!» И мы тогда якобы боролись, и я победно забегал в туалет и пускал длинную струю, хотя до этого упрямо утверждал, что мне писать не хочется.
Я не собирался идти, то есть у меня не было никакого намерения — ни идти, ни не идти,— просто у меня были другие планы. Но когда я сегодня после полудня в спешке влетел в машину, я бросил ключи от квартиры на соседнее сидение и совсем забыл о них, а так как машину дал Николе — ему надо было перевести что-то из Панчево,— вечером не мог попасть домой. Вот почему я пошёл в галерею — чтобы взять мамин ключ, но раз уж пришёл, надо было поздороваться с Петром Дмитриевичем да ещё с несколькими знакомыми,— и так я, вовсе не собираясь воспользоваться маминой услугой свахи, дождался появления русской красавицы.
А сейчас я дома, сна ни в одном глазу. Кажется, у меня даже температура! Вот только что, как умалишённый, читал перед зеркалом «Песнь песней» и отрывки из «Гамлета»! Не могу дождаться утра, чтобы пригласить её на свидание. Мама обязательно скажет, с её знаменитым выражением наигранной скуки на лице: «Не знаю, как мне удаётся всегда быть правой?!»