Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2010
Леонид Левинзон
Количество ступенек не имеет значения
Одуванчик
Я видел эту девушку. Она приходила всегда с одним и тем же парнем, одетым в почти неприличный для левантийских мест аккуратный костюм, вежливым, в очках и с сухими губами. Диссонансом была его чёрная шевелюра, разросшаяся, как чертополох. И я вам так скажу: нас, конечно, всех лечить надо, но этот парень — он был просто больным. Больным литературой. Когда говорил — закатывал глаза, постепенно начинал мелко дрожать, хватал собеседника за рукав и вожделенно стонал:
— Борхес, Борхес, Борхес…
Он и стихи писать мог, а иногда даже поэмы. В этих стихах и поэмах сражались и погибали греческие герои. А может, даже и еврейские… Для настоящего поэта нет разницы о ком — главное, чтоб был подвиг.
Так зачем же она находилась с ним? Высокая, ломкая, с чуть удлинёнными глазами,— что ей было интересно? Она ободряюще улыбалась, когда он читал свои стихи, наполненные гулкими боевыми звуками, поддерживала его замысловатые суждения о литературе, познакомилась с его мамой… Они уже оставались наедине, и то ли литератор всё колебался, то ли девушка, а может, просто очки мешали. Так или иначе, но верхней частью тела он овладел: расстёгивал кофточку, поднимал вверх лифчик и осторожно гладил грудь небольшими бледными пальцами. Держал в ладони упругую тяжесть и вздыхал, забываясь:
— Борхес — это сила… Понимаешь? Сила…
Наверное, потому что он был всё-таки свой, рядом, вместе учились; может, даже родители знакомы были, свели… Словом — кандидат. Да ведь и действительно хороший парень, что ещё ждать? Добрый, честный. Правда, чуть с заумью, но это с кем не бывает.
И она уже почти решилась, почти…
Как всё перевернулось.
Он был фотограф. Или просто говорил, что фотограф. Пять раз женат, шесть раз разведён, куча детей во всех концах света. И жил в каморке, где главным предметом обстановки стояла низкая широкая тахта и никогда не зажигался свет. Боком каморка выходила на общий для всех жильцов дома балкон, и на него напирала старая струящаяся лиственница. А уборная за ветхой деревянной дверью на том же балконе была всегда полуоткрыта, и посетители в темноте, ругаясь, вечно пи?сали мимо унитаза. Ну так что?
И вот она теперь сидит на плетёном проваленном кресле, лениво свисает с подлокотника рука, и спокойные её глаза — одной природы с закатом. Медленно садящееся солнце, синий воздух, листья по всему балкону. Ещё немного — стемнеет совсем, она встанет, и они пойдут ложиться. И фотограф, как вчера, как позавчера, как завтра, будет снова и снова со сладкой яростью проникать в желанный перекрест её длинного белого тела. И всё неважно. Медленно садится солнце, и во влажной духоте между играющими, слушающими друг друга телами растворяются без остатка Борхес, Маркес и Марио Кортасар.
Последний больной
Под Иерусалимом, в поселении Атар, живёт одинокий человек. Снимает комнату в вилле за триста долларов.
За триста долларов раздуваются от ветра на окнах зелёные занавески, стоит на двухкомфорочной плите старенький прокопчённый чайник, и в углу, около узенькой подростковой кровати, набросаны русские газеты.
— Хочешь, поджарим мясо? — чуть грассируя, спрашивает меня человек.
— Нет.
— Поставлю чай?
— Нет.
— Тогда жди, я переоденусь и провожу.
Дверь открыта, я выхожу под роскошное летнее солнце и оглядываю сверху бесконечную панораму, где в близкой зелени сплелись крыши Кирьят Анавим и Абу-Гош, горизонт падает в море, а с юга наступает церквями и синагогами великий город.
— Что, здорово?
— Да,— я очнулся.
— Мне очень помогает. Люблю смотреть. Ну, пошли?
— Пошли.
Он идёт чуть впереди твёрдым шагом и немножко по-строевому размахивает руками. На одной из рук зажившие порезы — это после драки с арабским рабочим, который вместе с ним работает в столярной мастерской. Но сейчас времена изменились, и арабский рабочий уважает этого человека.
— Я, как устроился в мастерскую,— рассказывает он,— сразу усовершенствовал конструкцию шкафа, а это, учти, достаточно сложно.
— Тебе не скучно здесь?
— Абсолютно нет: возвращаюсь поздно, постирушки разные, раз в две недели сын приезжает, читаю. Даже от телевизора отказался — уж слишком много времени он забирает. Правда, у меня уютно?
— Правда.
Дует сухой ветер, узкая дорога идёт резко вниз, и навстречу, натужно гудя, поднимается очередная машина.
— С какого года ты в Израиле?
— С девяносто первого.
— Уже давно.
— Да,— соглашается,— конечно, срок. Тридцать первого октября я в последний раз отработал на скорой. Как сейчас помню, был длинный день, очень длинный и трудный день, а ровно через месяц, тридцать первого ноября, навсегда уехал из Питера.
— Так ты врач?
— Был.
— Экзамены, что ли, не сдал?
— Даже не пытался. Я уже там знал, что больше врачом не буду.
— Жалко. Знаешь, на твоём месте я бы… я бы что-нибудь подарил своему последнему больному.
— Я хотел.
— И что?
— Не получилось.
— Почему?
— Он умер. Мой последний больной умер.
Я, оторопев, молчу, потом прощаюсь и иду вниз. А внизу, повернувшись, машу рукой всё ещё стоящему, сливающемуся с солнцем человеку.
Привёз…
Вот все говорят — ментальность, ментальность. А что такое эта самая ментальность?
Работал у нас на заводе один такой местный человек — Дрор. Глазки маленькие, весёлые, хрипло смеётся, кучерявенький с залысинами. Как сейчас вижу, стоит в вестибюле, кипу на бок сдвинул и, ожесточённо размахивая руками, рассуждает:
— Вот сейчас я получаю в час десять шекелей. А через десять лет сколько это будет, а? Сумма будет, сумма!
Закрывает глаза и смеётся в восхищении.
Трудился Дрор на складе, где ответственно перекладывал ящики и коробки, а в свободное время спал с открытыми глазами около компьютера. Так вот, в одно прекрасное утро подходит к Дрору начальство и строго приказывает:
— Сейчас поедешь к торговому центру, там около остановок такси должен ждать наш новый рабочий, возьмёшь его и привезёшь на фабрику. Да, кстати,— кричит в спину обрадовано убегающему к машине Дрору,— он русский, русский! Тьфу ты!
Поворачивается и уходит.
Дрор заводит машину, открывает в ней окна и на всю мощь включает восточную музыку. Проезжая мимо высунувшейся труженицы Ализы, поводит плечами, напевает и подмигивает. Ворота открываются, и он гордо, как на танке, укатывает к супермаркету.
Возвращается Дрор через полчаса. Выходит из машины, а вслед за ним, медленно распрямляясь, показывается огромный парень в майке и шортах, и из раздутого кармана шорт торчит початая бутылка водки. Парень оглядывается и громко икает.
— Ты кого привёз? — громким шёпотом спрашивает начальство.
Дрор широко раскрывает честные глаза и обиженно отвечает:
— Сказали русского привезти, вот я и привёз.
Тем временем парень, громко сопя, достаёт из кармана бутылку, свинчивая жестяную пробку, подносит бутылку ко рту и глотает жидкость. Дрор оцепенел. Начальство — оцепенело. Парень оглядывается и густым голосом на непонятном языке говорит Дрору:
— Ну, мужик, где ты тут помочь просил?
Ошалевший, но верно понявший Дрор поднимает руку и, показывая на открытую дверь своего склада, на также совершенно непонятном для парня языке произносит:
— Надо вынести ящики наружу.
Парень радостно плюёт на огромные ладони:
— Лады! — и по детски улыбается.— Сейчас Лёшка вам покажет…
Заходит в склад, берёт сразу два поставленных один на другой ящика и, с молодецким рыком поднимая их чуть ли не до плеч, бежит наружу. Возвращается — и опять за два. Потом ещё. Останавливается, достаёт бутылку и присасывается. Крякает, вытирает губы тыльной стороной руки и гудит:
— Ах, зараза, лучка нет!
И тут замечает сбежавшихся на показательное выступление женщин. Выпячивает мышцы и с независимым видом поднимает теперь уже три ящика.
Наконец — стоп. Он устало выпрямляется, ящики все во дворе, вытаскивает бутылку и грустно смотрит — пустая. Хочет было перебросить её через забор, на территорию арабской газеты, но, натолкнувшись на взгляды, осторожно ставит на землю. К нему приближается начальство с бухарской девушкой Ализой в широком платье.
— Ты молодец! — с одобрения начальства начинает девушка Ализа.— Скажи нам свою фамилию, мы тебе заплатим.
Парень смотрит с недоумением и неожиданно зевает во весь рот.
— Какие деньги? — говорит своим басом.— Я ж по дружбе, я ж мужику помогал.
И, поворачивая голову, ищет Дрора:
— Ну что, мужик, поехали?
Количество ступенек не имеет значения
Купил в магазине овощи. Да, просто. Я вообще иногда просто живу. Заказал привезти. Ещё сказал там, в магазине, что обитаю на Штерн, на втором этаже своего дома. И что количество ступенек не имеет значения.
— Что значит — не имеет значения? — озадаченно переспросил овощник.
— А так, не имеет значения.
— Вообще-то,— заметил овощник,— про количество ступенек я не спрашивал, мне нужен этаж, подъезд, квартира.
— Поймите,— ответил я,— я ведь не математик — ступеньки считать. Для меня их количество значения не имеет.
Овощник не стал больше говорить про ступеньки, он просто приказал арабу привезти ко мне овощи. Ведь на самом деле я их купил. А он их продал. То есть мы осуществили товарно-денежный обмен.
И вот теперь араб стучится в мою дверь, а я не пускаю. Почему я должен всяких арабов пускать? Он постучался, ушёл, потом стали соседи стучать, полиция, овощи стоят сиротливо в полиэтиленовых мешках. Вот так: покупаешь, покупаешь, а тебе не приносят. Хотя обязаны, действительно обязаны. И стали мне звонить по телефону друзья, знакомые, родственники, даже один член кнессета: мол, забери овощи, а то украдут! А я телефон не поднимаю. Разозлился: пошёл ведь как человек в магазин, купил, а мне не привозят. Вот всегда так: говорят тебе, что количество ступенек не имеет значения, потом говорят — ещё что-нибудь не имеет значения, что, может, сама жизнь не имеет значения. А ты хлопаешь глазами и думаешь: здесь что-то не так, самое главное скрыто, недосказано. Но, с другой стороны, множество вещей, что делаются изо дня в день, действительно не имеет значения. Почему? Зачем их делать? Мои овощи в полиэтиленовых мешках имеют значение или нет? В общем, я так разозлился на эти недомолвки, что ушёл в ванну купаться. Напустил пену, булькаю, бултыхаюсь, на пол налил. Вылез — чистый, но мокрый. Пришлось вытереться — стал сухой. Выглянул опасливо: не стучат ли? А то ведь некоторые люди не верят, что закрыто, им бы постучать или за ручку подёргать, попробовать. Люди вообще странные; я даже знаю некоторых людей, которым всё равно что продавать. Сегодня он продаёт книги, завтра булочки. Безнравственно это! Продавать надо что-то одно, любимое. Покупать можно всё, а вот продавать только то, что любишь. Как наш овощник. Ты только из дома вышел, а он уже подбирает тебе помидоры. Выйти, что ли, посмотреть — может, уже овощи привезли? А, ладно, лучше буду о Б-ге думать. Сейчас устроюсь поудобнее — и с сигареткой… Так вот, интересно, знает ли Он, что я живу на улице Штерн и что сегодня купил… Ну ладно, неважно, в самом деле. Главное, Б-г,— Ты не один, у Тебя есть я. И если Тебе станет скучно — спускайся, мы можем поговорить. Конечно, я не математик, не физик и даже не экономист, но то и сладко! С теми, кто много знает, трудно разговаривать, а я ничего не знаю, меня можно убедить. А теперь ответь, пожалуйста, что такое телевизор? Почему там разговаривают, а здесь передаётся? Почему старики похожи на детей, но не молодеют? Почему что-то в жизни получается, а что-то нет? Почему ноги длиннее рук, а голова одна? И что это у Тебя за правило: не вари козлёнка в кокосовом молоке его матери? Что-то значит или просто для порядка? Почему мне сегодня не принесли овощи, наконец?
Да, как хорошо, что Б-г умный. Всё по полочкам разложил; справедливость, понятно, побеждает. Вот теперь я могу и вам рассказать. Своими словами, конечно. Вот только что?
Вроде с кем-то разговаривал, задавал вопросы, а ответы не помню. Вопросы помню — умные вопросы, а ответы не помню. К чему бы это? К кому бы это? Зачем это? Кажется, про ступеньки говорили, точно — про ступеньки, что их количество не имеет значения. Или всё-таки имеет? Или не имеет? А как на самом деле?
Начиная лысеть
Мужчина — лицо широкое, чуть одутловатое, но ещё молодое, с некоторой чёрточкой недоверчивости. Маленький рот, не гармонируя с общим холодком, привычен к улыбке. Мужчина начинает лысеть, и по краям лба предательские уступы всё больше углубляются в ровно подстриженный ёршик русых волос. Руки у мужчины маленькие, изящные, ногти он обрабатывает пилкой, и от этого руки приобретают законченность, выражая скупое, характерное для мужчины движение. Недавно мужчина женился. Женщина родом из Украины, чуть выше мужчины, широкобёдрая, с маленькой грудью, такая же русоволосая. В её глазах, когда она смотрит на мужчину, хитроватое выражение сменяется на уныло-покорное. Кроме жены, в квартире мужчины живёт его мама — очень маленькая старушка с плотно сжатыми губами. Старушка часто из-под сморщенных век быстрым взглядом оглядывает квартиру и, оглядев, облегчённо вздыхает. Иногда она подходит к холодильнику, открывает его и, выпуская заждавшийся жёлтый свет, внимательно смотрит внутрь.
По вечерам мама мужчины и жена мужчины, обе в домашних халатах, сидят в салоне напротив телевизора и грызут семечки. Мама — встревоженно оглядываясь, жена — равнодушно позёвывая. Плоский телевизор на стене, слишком огромный для салона, показывает сериалы, бьёт в их лица яркими красками.
Мужчина — парикмахер.
Его маленькие, изящные руки ухватили в этом мире что-то очень существенное, достойное, и поэтому его улыбка чуть-чуть пренебрежительна. Мужчину уважают на работе, а после работы у него опять работа — начинаются частные клиенты.
Я тоже частный клиент, и когда я прихожу, мы говорим о важном. Мужчина настраивает на деловой тон — я соответствую.
— Вот кондиционер с проводкой по комнатам,— говорит мужчина и берёт в руки жужжащую машинку.— Я раньше думал — он самый дешёвый. А начинаешь разбираться — и что?
— Что?
— Оказывается, он много света забирает! Но если купить кондиционер в каждую комнату, то так будет намного экономней! — Мужчина с превосходством похохатывает.— Если, допустим, мама не хочет, можно сэкономить, или ночью включил тихонечко в спальне — а берёт как холодильник. С проводкой же — будто четыре холодильника! Плюс надо строить искусственный потолок — это в наших-то квартирах! И ведь есть тупые, которые не понимают.
— Есть,— говорю я, не признаваясь, что у меня кондиционер с проводкой.
— По три раза объясняй — не поймут.
— Потом доходит,— сдержанно замечаю.
— Просто идиоты.
— Ну, не знаю…
— Когда ремонт делал, видел, какой ремонт? Теперь, после ремонта, моя квартира за миллион продаётся. А рядом чинили, больше, чем я, денег потратили,— мужчина саркастически улыбается,— а толку не добились.
Мужчина действительно нашёл хороших мастеров — квартира будто вылизана: дубовые двери, матовые плиты пола, шероховатая, с искорками, побелка.
— Вот сервант,— увлекается мужчина,— я на местный вообще плевал, заказал немецкий и приказал, чтобы прислали.
Я в зеркало вижу краешек серванта — сервант как сервант, слишком лаковый.
— Ну, вот и всё! — объявляет мужчина и эффектно снимает с моих плеч покрывало.
Я встаю, он поворачивает голову и недовольно понукает:
— Лена, сделай тише телевизор!
Жена без слов делает тише. Мы сталкиваемся взглядами, и в её ставших на мгновение очень хитрыми глазах мелькает откровенный интерес. Старушка, будто почуяв, мгновенно оглядывается, но немецкий сервант, холодильник, шторы — всё на месте.
— Сколько жадных,— с укором говорит мужчина.— Поднял цену за стрижку на пять шекелей — и что ты думаешь! Половина перестала приходить! Лю-ю-юди,— тянет с презрением,— люди, человечество! Посмотришь новости — всё о прогрессе! А сами пять шекелей заплатить не могут.
— Я могу заплатить,— говорю я и отдаю ему дополнительные пять шекелей.
Я теперь знаю, за что.
Просвещение
В час ночи маленький магазинчик в начале улицы Хеврон ещё работает. В его свете живут разные полнощные люди и всегда стоят машины, заехав передними колёсами на тротуар. Если купить внутри этого магазинчика у смуглого весёлого сефарда водку или бренди, то есть прямой смысл подняться по спящей короткой улице вверх, свернуть направо и пройти по узенькой тропке вдоль стены синагоги. Возможно, впереди вас ждёт веранда низкого, вросшего в землю дома, где всегда сидят двое. В случае удачи ты устанавливаешь своё бренди, цвет которого не виден, и садишься. А теперь вбирай атмосферу и молчи: во-первых, нет смысла здороваться ночью, так как ночью не здороваются; а во-вторых, совсем неважно, что ты хотел сказать, что ты принёс и зачем пришёл. Зато важно, чтобы не проснулась большая белая собака, а сон её весьма чуток.
Итак, ты пришёл и сидишь, и тут всегда начинает один, неважно кто. Голос у него низкий, с хрипотцой, и, рассказывая, он часто останавливается и сильно затягивает сигарету.
— Работаю я в религиозной школе. Ну, работа как обычно: мою, убираю. А вчера подходит ко мне один: «Хочешь помочь принести «кевес»?» — спрашивает. Не знаю, что такое «кевес», на всякий случай говорю: «Нет». Это у меня метода такая — говорить «нет», чтобы не попасть в ситуацию. Ну, тот ушёл. Мою, убираю. Закончил и спустился во двор. Вижу — посреди двора баран со связанными ногами лежит, блеет. Вот, значит, что за «кевес». А кругом огромное количество детворы, вся школа высыпала. Обступили барашка, толкаются. И мне тоже объяснили: оказывается, педагоги решили показать детям, откуда берётся мясо. И вывели всех наружу. Посмотреть на связанное живое существо. Мясо… Барашек блеет, у детей глаза блестят, их тщетно пытаются утихомирить, шум стоит невероятный. Возбуждение нарастает, и толпа, единым порывом выдыхая, сбивается к жертве, чуть не наступая на неё. И тут появляется тот, который так был нужен,— резник. Открыл калитку и стоит. В руке зелёный прутик. И он им ловко вертит между пальцами. Посвистывает. Детей как судорогой передёрнуло. Затихли. Потом зашевелились, зашептали… Ладошки в кулачки зажали, глаза навострили… И тут их учителя разом забрали в классы. А в классах усадили за парты и не дают подходить к окнам. Но в одном случае учитель, понадеявшись на ставни, таки ушёл, и мне, близко стоящему к дому, слышен шум и царапанье за ними. А резник всё посвистывает. Подошёл. Нагнулся. Присел на корточки, прутик на землю положил и барашка по шее гладит, гладит… Во дворе, кроме меня и резника, ещё двое учителей и учительский сынок, мальчик постарше, с фотоаппаратом. Хочет историческое событие запечатлеть. Пейсики за уши заложил, объектив наставил, сам бледный, руки трясутся. А резник не торопится, посвистывает себе. Глядь, в руке ножичек появился, маленький такой, блеснул на солнышке. Барашек от удовольствия притих, голову назад запрокинул, а тот ему, ласково почёсывая, кудряшки разводит. Руку с ножичком поднял. Свистит, свистит. И тут я: «Да ну вас к чёрту!» — развернулся и ушёл.
— Как ушёл? — спросил пришедший.
И сразу проснулась большая белая собака. Проснулась, раскрыла рот и проглотила — ночь, луну, дорогу и все рассказанные рассказы.