Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2010
Альбина Гумерова
Дамдых. Волга. Шелангá1
Омик
На берегу Волги расположилась деревня. Добраться до неё можно по воде, можно и на машине. Если плыть по Волге, сойти нужно на пристани «Шелангá»2. И деревня так же называется. Как проехать на машине — подсказать не могу. Я не езжу и никогда не ездила в Шелангу на машине. Я всегда добиралась туда по Волге и каждый раз на омике. Омик — это «ОМ», водный транспорт. Есть ещё «МО», но там всё неудобно расположено, он прогулочного плана. На него можно сесть, чтобы просто покататься по Волге без цели и вернуться обратно. А на омике всё по-другому, там уютнее. Закрытый пассажирский салон окнами выходит на палубу. На самом носу омика — капитанский мостик. Если не выгоняют, я там сижу, и вещи мои стоят рядом.
Я называю омик «плавучей сосной». Раньше так звали деревянные корабли, их делали из сосны, потому что сосна — крепкое дерево и способна удержать на плаву целую команду.
До Шеланги моя «плавучая сосна» плывёт чуть больше двух часов. Ещё можно добраться на «ракете» или «метеоре» — это тоже водный транспорт. Они полностью несут ответственность за своё имя и, разрезая Волгу, мчат до Шеланги за 40 минут. Только брызги в разные стороны. Быстрота придаёт им сходство с городским маршрутным такси; совершается предательство Волги и вообще всей поездки. Вода асфальтируется. В «ракете», мне рассказывали, даже остановки объявляют. И там нельзя стоять на палубе — снесёт ветром. Поэтому я всегда лучше два часа подожду в речном порту «плавучую сосну» и ещё два часа буду плыть, чем сяду в «ракету».
Дамдых
Работала я в исчезающем доме отдыха. Моя коллега и одновременно соседка по комнате, как и я, из города. Мы с ней каждый год встречались в доме отдыха. У нас были телефоны друг друга; каждый раз, уезжая оттуда, как правило, в сентябре, мы говорили друг другу: «Ладно, созвонимся», «Давай не пропадай» — и обе пропадали до позднего мая. Водитель — не знаю, кем он ей приходился,— пару раз предлагал мне доехать с ними, потом перестал и говорил только: «Ты опять на кораблике?» И я оставалась, чтобы, когда машина уедет, начать осторожный спуск по узкой опасной лестнице на берег и идти по камням на пристань…
Каждый год мы думали, что это наше последнее лето, что дом отдыха не доживёт до следующего раза, а он выстаивал, под снегом набирался сил и глубоко вдыхал весной. Волга, её опасный берег и сосновый лес продолжают поддерживать в нём жизнь. Ещё — дальние луга, обрамлённые лиственным лесом, где полно крупной земляники. Но если Волга и берег рядом, до земляничных мест надо идти довольно долго, через всю деревню, в её сухую сторону.
Дом отдыха расположился недалеко от пристани «Шеланга», внутри соснового леса,— надо только подняться по лестнице, которая, словно плющ на склоне, твёрдо держалась на стене обрыва. Те, кто на машине, прибывали с другой стороны деревни. Проехав по главной и почти единственной улице, заезжали прямо в лес, лавируя между деревьями и домиками. Деревьев было больше, чем домиков, и это радовало. Местные говорят, что раньше это был густой лес, совсем без полянок. Сосны как будто сами раздвинулись, потеснились, чтобы дать место для домиков, которые, кстати говоря, строились руками шеланговцев.
В сосновый лес ходили лечиться. Если задрать голову, на синем пятне неба зелёными заплатками пошатывались сосновые макушки. Часто мы ставили сосновые ветки у себя в домике, как в Новый год. Внимательно рассмотрев, можно было увидеть, что хвоинки сосны сидят парами, по две. Порой стволы сосен напоминали мне женскую ногу, обтянутую коричневым кружевным чулком, порой казались «готовыми к бою» фаллосами. Но это лишь внешнее впечатление. На самом деле за стройным своим видом и пышной шевелюрой сосны скрывали гораздо большее…
Они очень терпеливы и снисходительны к людям, которые прислоняются к ним обменять своё изношенное «биополе» на хвойно-смоляную свежесть. Одна шеланговская сосна когда-то была особенно целительной, она осталась у самого края, «над пропастью», и выглядела больной. Корни её лохмотьями свисали со стен этого обрыва. Я однажды подходила к ней — даже воздух вокруг неё был разреженный, она будто вся состояла из частичек чужих, больных душ. Уже несколько лет как склонилась она прямо у самого обрыва, как будто хотела сброситься вниз, но что-то крепко держало её на земле. По словам шеланговцев, внутри каждой сосны жило чьё-то горе, жила несчастная, больная часть человека. И тот, кто поделился с сосной своим горем, на часть состоит из её липкой душистой смолы.
Сосны появились на земле задолго до нас, не одно человеческое поколение пользовалось их добрыми делами. Конечно, многие сосны гибли в расцвете лет, но гибли за правое дело, особенно раньше, когда места их скопления называли мачтовыми лесами и корабельными рощами. Смолой пропитывали канаты, паруса: смоченные сосновой кровью, они особенно крепли. Горячая сосновая смола литрами выливалась на армию врагов, и спасались целые осаждённые города; настой из хвои спас блокадный Ленинград от цинги; сосновая кровь дарует бессмертие тела, так как является обязательной частью бальзамирующего состава. Древесина сосны с годичными кольцами одинаковой ширины идёт на изготовление скрипок и других струнных музыкальных инструментов — таким образом, сосна обретает голос. Ещё в Шеланге верили, что души умерших живут именно в соснах, наблюдая за своими живыми родственниками и помогая им. Поэтому ещё любили женщины постоять рядом с чешуйчатым стволом, обнимая его и нашёптывая о своей жизни. После такого общения чувствовали они себя гораздо лучше.
— Всем им досталось,— говорила тётя Маша,— а уж той сосне особенно. Я сама у неё лечилась. Но раньше они более сильные доктора были.
Раньше — это когда дома отдыха в лесу не было. Такие вот истории рассказывали про сосновый лес. Хотя как можно стопроцентно верить местным, если все они, включая дремучих бабушек, говорят, что не помнят Шелангу без дома отдыха? Шеланговские бабки, коих осталось совсем мало, всё больше сидели по домам, выглядывали из окна и выходили иногда на лавочку у ворот — прогреть и просушить на солнце кости. Мне очень хотелось познакомиться хотя бы с одной из этих бабушек ближе, послушать разные истории, но ни одна из них не подпустила меня к себе. Бабки смотрели глубоко, редко и медленно моргая. Как-то раз я встретилась с таким взглядом — и тут же в глухом страхе отвела глаза. Все бабули были для меня одним целым — такой единый шеланговский «привет из прошлого».
Всё, что они знали про Шелангу, я узнавала со слов других жителей. А мне всегда так хотелось послушать, что творилось в доме отдыха, когда они были молодыми… Свекровь одной из шеланговских женщин давным-давно работала в столовой поваром. Но сейчас свекровь эту, как, впрочем, и весь остальной «привет из прошлого», никакими просьбами нельзя было затащить в дом отдыха.
Все шеланговцы называют его «Дамдых». «Чё, Дамдых ещё не сдох?» — слышно каждый год. Многие, да что там — почти вся деревня кормится этим Дамдыхом, который держался из последних сил. А смерти его опасались не потому, что там всё обветшало, а потому, что каждый год его собирались сносить, продавать, закрывать, так как мало было отдыхающих. Очередей, конечно, не было, однако же, начиная с середины мая, люди заезжали, и многие домики до первых холодов почти не пустовали. Кроме случайных и тусовщиков — это те, кто снимал домик на выходные,— приезжали одни и те же люди и, пополняя худенькую шеланговскую казну, предпочитали селиться в свой прошлогодний домик, со своими надписями на стенах и прочим творчеством.
Каждую осень я прощалась с Дамдыхом и Шелангой навсегда. И каждую весну, сходя с омика, поднимаясь по лестнице, я вдыхала знакомый воздух, входила в лес и, увидев разбросанные под соснами домики и поднявшийся весёлый кипиш, выдыхала с облегчением…
Мужчины-шеланговцы не жаловали Дамдых, потому что отдыхающие норовили скупить всю выпивку в единственном магазине и потому что почти всё женское население с наступлением сезона жило в Дамдыхе. Возвращаться в свои избы их влекло чувство долга перед скотиной. И обязательно каждый год случались романы между местными и приезжими. Помню, в самое первое моё лето приехал целый курс студентов; один из них почти всё лето провалялся с местной девушкой Надей. Его даже приходили бить — её отец и дядя, крепко перед этим выпив. Настроены были очень агрессивно, пару раз дали в глаз этому студенту, а минут через пятнадцать развалились около танцплощадки все втроём и пели песни. Студент так разомлел от местной спиртовой настойки, что отец Нади тащил его на себе в домик и уложил спать. А приехав в дом отдыха на следующий год, я узнала, что у Нади трёхмесячный сын, а студентам больше не выдали бесплатных путёвок…
После этого случая женщины стали внимательнее приглядывать за девчонками, и за отдыхающими тоже. Мужики время от времени обходили дозором Дамдых, дабы показать, кто здесь хозяин. Они ревновали своих жён не только к работе в Дамдыхе, но и к людям тоже. И у шеланговских мужиков постоянно чесались руки, только и высматривали они повод, который в Дамдыхе старались не давать. Женщины позволяли мужьям своим покомандовать, похозяйничать — и отправляли их домой. После такой «облавы» мужики успокаивались и не появлялись в Дамдыхе ещё недели две. Уходя, уже пьяненькие, они говорили: «Нагрянем неожиданно! И если что-то как-то того… смотрите!» Женщины могли назвать дату и время их «неожиданной проверки».
Кирпичный завод
На первый взгляд могло показаться, что мужики в Шеланге слоняются без дела и всё держится на женских плечах. Правда в этих словах есть, но всё ж мужики по-своему круглосуточно крутили деревню. Сменяя друг друга, они повязывали передник, надевали рукавицы и выпекали кирпичи. Шеланговский кирпичный завод считается одним из лучших в России. Цеха завода представляли собой деревянные навесы со стенами из досок, со сквозным входом без дверей и занимали добрую часть деревни. Войти и выйти мог любой. Собаки, кошки, даже коровы, которых не провожали в стадо, привязанные рядом телята и козы укрывались там от солнца. В углу одного «цеха» стояла печь, в углу другого — залитая цементом яма для замешивания раствора. Ещё были цеха — хранилища кирпичей. Здесь они образовывали египетские пирамиды и ожидали своего предназначения.
По периметру всей деревни, примерно в двух метрах от земли, протянут трос, по которому, покачиваясь на двухэтажных качелях, плывут кирпичи. У шеланговского кирпича свой особый цвет — не белый и не красный, а желтовато-песочный. Мне казалось, что выпекать кирпичи не сложнее, чем хлеб. Если передержать их в печи — они высохнут и сожмутся, а не додержишь — со временем начнут во влаге своей подгнивать, отчего медленно будет погибать вся постройка.
Никакого конвейера, никакой техники и станков — на кирпичном заводе всё делается вручную. Мужики достают из печи кирпич за кирпичом и укладывают на проплывающие мимо качели. И, покачиваясь, кирпич едет далее по всей деревне. Трос с подвешенными к нему качелями — единственный механизм на заводе, а всё остальное делалось мужицкими руками. Мужики замешивали раствор, отливали его в формы и, отправив в печь, перекуривали.
В Шеланге постоянно слышалась «кирпичная песня». Когда я впервые услышала скрип — подумала, что это птица или сверчок. Эти бесконечные, плывущие не спеша качели создавали ощущение вечного двигателя. Они окутывали почти всю деревню, водили вокруг неё хоровод и пели, пели.
Таким образом, пока кирпичи переезжали из цеха в цех, они остывали на качелях, проветривались, привыкали к своей постоянной среде. Даже коровы научились проходить в промежуток между качелями, не задевая и не задерживая их. Трос, протянутый вдоль обрыва, напоминал мне канатную дорогу в Пятигорске, только пассажиры были каменные и не боялись высоты. Если вдруг заблудишься в Шеланге, можно дотронуться до качелей, и они обязательно приведут тебя в нужное место. Куда только не уезжали кирпичи! В нашем городе я видела дома, выложенные этим кирпичом. Это элитные, богатые дома — с охраняемым входом во двор, подземной стоянкой и отдельной, облагороженной детской площадкой. Порой хотелось из панельной своей «хрущёвочки» перебраться жить в такой вот дом, в тёплые, желтоватые шеланговские кирпичи, и чтоб мой ребёнок круглый год мог съезжать на попе с гладкой пластмассовой горки. Однажды я стояла около такого дома, прямо у ворот. И как раз из подземного гаража выехала машина. И когда она на мгновение остановилась возле шлагбаума, мне захотелось постучать к водителю, рассказать ему, как пекут эти кирпичи, кто их печёт, рассказать про Шелангу, чтобы он знал — это не простой дом… Охранник замешкался, и тогда я подошла. Парень улыбнулся и показал наверх. И я увидела на торце дома, среди прочей рекламы, небольшой плакат — фото конторы кирпичного завода, сами кирпичи в виде египетской пирамиды и надпись: «Шеланговский кирпичный завод».
— Я знаю, что кирпичи оттуда,— бросил парень, ныряя под распахнувшийся пластиковый шлагбаум,— вон же реклама висит.
У кирпичного завода была своя кирпичная контора. Её между делом построили мужики — меньше чем за месяц. В конторе было несколько комнат. Их занимали начальство, бухгалтерия. Выделили комнату для отдыха и приёма пищи рабочих, мужики сделали там ложную стену: кажется, что комната кончилась, а на самом деле под ковром была дырка, сделанная будто бы под оконную раму. Через неё мужики перешагивали и оказывались в небольшом пенальчике, где была кровать, а под кроватью бутылка самогона. Но очень скоро тайную комнату раскрыли, дыру заделали, а ковёр постелили на пол.
В этой конторе решалась судьба кирпичей — по какой цене и в каком направлении покинут они Шелангу. А мужики, когда кирпичи укладывали, любили спросить: «Куда везут? Что будут строить?» Однажды им ответили, что увозят для того, чтобы построить тюрьму. Мужики собой особенно гордились — не просто дом, а тюрьма. Многие хотели поехать на эту стройку — жёны не отпустили.
Бывали времена, когда пустые качели подолгу зависали на одном месте, легонько покачиваясь на ветру. И мужики не могли придумать себе занятия. Готовые кирпичи месяцами, годами ждали в «амбарах», и в них долго никто не нуждался. Зато совершенно неожиданно приезжали грузовики, и пока кирпичи укладывались один на другой, в конторе подписывались бумаги, и рабочие получали небольшие премии, казавшиеся им голливудскими гонорарами.
Клеёнка
Свежо, но обещает быть жарко. Я сижу в речном порту — жду омик. Специально приехала рано утром, чтобы сесть на первый. Потом будет большой перерыв. В речном порту почти никого нет, только собаки бегают. Билет я не беру, с билетом неинтересно. У меня в пакете баллон пива. Когда в Шеланге перекидывают пассажирский мостик, от матроса уже пахнет моим пивом. Пристань легонько пританцовывает от Волги. Я схожу на каменный берег, камни — как на море. Поднимаюсь по лестнице и попадаю в целебный лес; справа от меня, почти у самого обрыва,— целебная сосна. Я иду к своему постоянному дамдыхинскому домику. Дверь его уже раскрыта — девушка, с которой мы проводим лето, проветривает. Она напоминала мне двух моих знакомых — Лилю и Леру. Лилю — потому что она знала английский и красила волосы хной. Леру — потому что любила крепкий чай с молоком и хорошую косметику. Я прозвала эту девушку Лилерой. А на самом деле она была Катей. Честно говоря, за всё это время мы так и не стали по-настоящему близкими. Лилера добиралась до Шеланги всегда на машине, в крайнем случае — на «ракете». И вообще, она будто тяготилась своим пребыванием в Дамдыхе, каждую ночь психовала на комаров, на деревянный туалет, на холодную воду в умывальниках. Но, тем не менее, каждый год приезжала и уезжала только в сентябре. Я долго не понимала: что она здесь для себя находит? Платили нам, мягко говоря, мало…
Я поставила свои вещи на свободную кровать. Как всегда, лучшая кровать у окна уже в который раз занята Лилерой. Каждый год хочу занять её и не успеваю.
— Привет, Кать,— говорю я Лилериной попе.
Лилера, вместо того чтоб начать с влажной уборки, расставляет свои лосьоны, лаки для волос на полочку, ныряя за ними в чемодан.
На мой голос Лилера поднимается, выпрямляется, поворачивается ко мне. Лицо её красное, но белеет на глазах. Чтобы не толкаться вдвоём, я выхожу и иду в сторону столовой, где вовсю выметали мышиные какашки, мыли, латали стулья-столы, выветривали зимнюю затхлость. Через распахнутые окна доносятся детские крики и смех.
— Я два километра клеёнки купила! — слышу я знакомый тёти-Машин голос.— Разрежем, постелем, не будем в этом году со скатертями возиться.
И слышно, как гремят столы, стулья, как их двигают. Выходит, точнее, выкатывается тётя Маша — визитная карточка Шеланги. Тётя Маша — татарочка, и зовут её Минсафa, но об этом мало кто помнит — все сложные татарские имена давно обрусели, став общедоступными. И многие татары одинаково хорошо владели двумя языками, отчего деревня обрусела.
Рука руку моет — вот так, наверное, можно сказать о русских и татарах деревни Шеланга. Здесь было принято всё делать вместе — готовить Дамдых к заезду, построить кому-то сарай, праздновать свадьбу и отмечать прочие праздники. Русские праздники предполагают размах, гулянье. На Пасху, Ильин день накрывали столы прямо на улице, пили-ели, плясали и пели под гармошку. Татарские праздники — более домашние, обязательно без спиртного, с пирогами и домашней лапшой.
Тётя Маша не заметила меня и покатилась к своему дому за клеёнкой. Я вошла в столовую. Поздоровалась, на меня тут же слетелись, стали обнимать и смачно чмокать, вытирая после себя поцелованное место. Касаться щеками и целовать при этом воздух здесь не принято. Ещё одна забавная шеланговская привычка: сначала целуют всеми губами, громко и с удовольствием, даже засасывая щёку, а потом, будто извиняясь, вытирают за собой. Так целовали всех — мужей, детей, подруг… а я уже была подругой, некоторым особенно. Мы с Лилерой уже несколько лет работали официантками, горничными, сторожихами, вели дискотеки, занимались культурной программой, выдавали напрокат ракетки, гамаки, лодки… В Дамдыхе не было чёткого распределения обязанностей, должностей, каждый занимался и своим, и не своим делом, и всё же никогда не было суматохи и во всём царил порядок.
Женщин разбросало по всей столовой: кто-то мыл окно, кто-то посуду, кто-то пол. С кухни тоже доносились голоса. А вокруг раздачи бегали дети. Если Лилера приезжала каждый год одна и та же, то есть не менялась, то шеланговские женщины менялись с каждым годом. Даже молодые на следующий год уже слегка приседали, имели более потрёпанный вид, более уставшие глаза, но становились быстрее, ловчее, активнее. Шеланговские женщины — будто маленькие дети, которые бегут, быстро перебирая ножками, чтобы не упасть. Многих работниц дома отдыха я видела только в движении, в бурной деятельности, и при этом они не были суматошными. А на предложение передохнуть они отвечали: «Ты что, я ж потом не встану»,— и бежали дальше.
Не успела я войти в столовую, как ко мне подскочила Диля — забавная такая женщина, она жила в квартире. Это, кстати, ещё одна особенность Шеланги: по соседству с частными домами стояло несколько двухэтажных квартирных домов без санузлов и водопровода. И «жить в квартире» почему-то считалось почётным. Раз ты живёшь в квартире — значит, нет у тебя своего хозяйства, нет коровы, гусей, кур,— а значит, ты можешь себе позволить купить и молоко, и яйца, и мясо, и прочее, а раз можешь позволить — значит, ты богатый, и, соответственно, тебя все уважают и постоянно просят в долг. Дилю все уважали и занимали денег. Иногда даже возвращали долги. А сама она за должниками не бегала и проценты не брала.
Каждый день Диля покупала молоко у тёти Маши, пила чай с молоком и всё ела с молоком; была помешана на молоке. Я бы даже сказала, что у неё был «молочный алкоголизм». Она вся пропиталась молоком. Я думала, что из ранки её порезанного пальца потечёт молоко. Из-за слабого зрения она слишком близко подходила к собеседнику. И вот она подошла ко мне, и я вновь вспомнила её молочное дыхание. Весь год Диля работала бухгалтером на шеланговском кирпичном заводе, а к лету принималась и за Дамдых и ловко вертелась между ним и конторой кирпичного завода. Диля не была замужем, и ей было уже за сорок. Эту абсолютно одинокую женщину я лишь пару раз застала грустной.
Она предложила мне чай, заваренный со смородиновыми листьями. Я подлила туда молока, выпила и подключилась к работе. Вошла тётя Маша, в руке у неё был худой рулон клеёнки.
— Ну и где твои два километра? — смеялись бабы.
— В аккурат протянула от дома досюда! Вот ещё и осталось! А палочкой потом можно гусаков отгонять.
Мы высыпали из столовой. Конечно, от тёти-Машиного дома до Дамдыха не два километра, но расстояние немалое. На земле лежала красная клеёнка в мелкий цветочек, как ковровая дорожка на кинофестивале! Все похохатывали.
— Ты зачем её по всей деревне расстелила?
— Как же? Счас столы померяем, разрежем клеёнку на квадратики. Чего за бока схватились? Чтоб резать удобно было. Глупые.
Тётя Маша обиделась, откатилась в сторону.
— Не обижайся, дурында. Мы могли её и в столовой разрезать.
— Где ты её достала? Да ещё так много?
Тётя Маша надулась и не отвечает. Тогда я подхожу к ней.
— Тётя Маша, не слушайте их. Где ж в столовой её разложишь? Столовая маленькая, а клеёнка слишком длинная.
Сразу оживилась:
— Вот! Слушайте, чё умные люди говорят.
Я подмигиваю им, а довольная тётя Маша бежит на кухню, хватает ножницы, которыми отрезают рыбьи плавники, меряет швейным метром стол и выходит. Увлечённая, не обращая ни на кого внимания, она становится на четвереньки, делает замеры на клеёнке, отрезает первый квадрат. Потом ползёт далее по своей клеёнке, отрезает второй квадрат. Дети начинают мешать ей — забираются под клеёнку, прыгают через неё, а те, у кого ноги подлиннее, и через саму тётю Машу. Она иногда на них покрикивает. Один мальчик уселся на неё верхом, но тётя Маша не прогнала. Отрезая свою клеёнку на ровные одинаковые квадратики и оставляя их лежать на земле, продвигалась она дальше. Немного отставая, все мы двинулись за ней. Вскоре она выползла из леса на дорогу, ведущую в деревню, и громко запричитала:
— Ах вы, паразиты! Да чтоб вас, а! Это ж надо так всё испортить!
Мы прибежали, и когда поняли, в чём дело, новая волна смеха овладела нами. Куры, гуси, утки, которые беспорядочно передвигаются по деревне, успели хорошенько загадить клеёнку.
— А что ж ты думала, когда стелила её?
Дети прибежали вслед за нами и летали вокруг, как коршуны,— почти у каждого был отрезанный тётей Машей красный квадрат, который они набросили на плечи и расправляли, как крылья.
— Вот гадкие гуси, а ну кыш с моей клеёнки!
Разведя крылья, длинношеий гусак нервно зашипел на тётю Машу. Это показалось забавным, и кто-то из детей, расправив клеёнку, тут же передразнил гуся. И гусь, разозлившись окончательно, переваливаясь, погнался за клоуном. Дети восторженно завизжали. Теперь ребятня бросила тётю Машу и принялась дразнить гуся, радостно от него убегая.
Виден был тёти-Машин дом. Её собственный щенок, которого она взяла по просьбе внука, лежал и задорно жевал самое начало клеёнки, иногда освобождая пасть, чтобы потявкать. Тётя Маша тянет на себя клеёнку, а вцепившийся в неё щенок, рыча, волочится брюхом по земле.
— На хрена сдался мне этот щенок? Глаза б не видели. Я для Ваньки взяла, мать в квартире не заводит живность — ремонт, говорит, обои обоссыт. А у меня, значит, обоев нету? У меня пусть весь двор загадит?
У тёти Маши, скорее всего, не было обоев, дом её, как ещё несколько домов, деревянный, добротный такой сруб с резными оконными наличниками — настоящее произведение искусства. Ворота, окрашенные когда-то в ярко-жёлтый цвет, давно поело солнце, и теперь они сплошь в трещинах — состарились и чем-то напоминали лицо своей хозяйки.
Тётя Маша сняла платок с головы, мочила его слюной и со смешным остервенением стирала птичий помёт.
— Девки, несите-ка ведро воды, мы её счас, как линольюм, помоем,— не унималась она и, увидев, что никто не собирается за ведром воды, стала звать своего внука: — Ванька! Ваня! Сбегай домой, принеси бабуле воды.
Но Ванька, видимо затерявшись среди других детей, не откликнулся на её просьбу, и раздосадованная тётя Маша встала с колен и побрела вдоль своей клеёнки к дому.
Корова
В тот день основная черновая работа по Дамдыху была закончена. Мы убрали столовую, домики, сбросили с обрыва подушки, матрацы, одеяла, разложили их на берегу — чтобы на открытом солнце они лучше прогрелись, проветрились после зимовки. От них потом всё лето пахло ветром и Волгой, и отдыхающие с удовольствием на них спали. Ах, как там спалось! Час сна в Дамдыхе заменял мне шесть часов сна городского. Я была всегда бодрая.
Рано утром прохладно, а внутри леса — тем более. В домиках тоже прохладно, потому у всех были ватные одеяла. На второй день я, по собственной традиции, отправилась смотреть, как коровы уходят пастись. Шла позади стада, держа приличное расстояние; белые, чёрные, коричневые задницы коров приводили меня в жуткий восторг. Все они шли, хлеща себя хвостами и покачивая выменем, которое того и гляди могло запутаться в задних ногах. Я более-менее научилась отличать молодых тёлок от зрелых, почётных дам. И не хотела, чтобы мне кто-то рассказывал про коров, не стремилась больше о них узнать — мне нравилось моё собственное дилетантское впечатление от этих молочно-мясных туповатых существ. Подняться рано мне вовсе не в тягость, хотя за ночь наша избушка остывала, а под утро теряла всё своё тепло, накопленное по большей части нашим дыханием. Надев свитер, я, тоже, как корова, покачивая головой, шла за всеми остальными шеланговскими коровами, но не слишком приближаясь к ним. В первые мои приезды местные думали, что я — «того», а потом привыкли, и кто-то тихо посмеивался надо мной, а кто-то и в открытую. Я шла со стадом до самого спуска, там останавливалась и смотрела, как разноцветной рекой утекают они на луга. Было ощущение тёплой реки, хотелось нырнуть туда, в эту бурую, чёрно-белую мычащую реку. Чтобы коровы затоптали меня, забили до смерти хранилищем молока. Что за чудесные животные!
Тётя Маша, шеланговская потешница, пыталась как-то оттащить от своей коровы быка. Он было уже залез на неё, у них уже всё началось, причём бык не дотерпел хотя бы до какого-то сарайчика или кустика — набросился прямо посреди улицы и вдул. Дети гуляли здесь же. Кто-то вскочил на велосипеды и дёрнул разносить новость по всей деревне. Девочки застенчиво отворачивалась, делали вид, что ничего не происходит, а мальчишки были счастливы! Они бегали вокруг парочки, самые смелые залезали под корову, чтобы лучше рассмотреть, как всё это происходит. Я тоже там была — точнее, я, услышав шокирующую новость от восторженных детей, сломя голову побежала смотреть. Боясь опоздать, я прямо запыхалась, помню. Никогда не забуду — это впечатляет. Только правила приличия меня удержали, а иначе я бы тоже забралась под корову, не боясь быть затоптанной, и тоже смотрела бы. Тётя Маша летела с самого начала улицы, размахивая руками. Будто почуяв, что сейчас будет облом, бык задвигался быстрее. Но не успел кончить к приходу тёти Маши. Она чуть не за хвост его схватила, стала оттягивать от своей коровы.
— Нам телят не надо, нам телят не надо! — шумела она.— Это Захаркин бык, он нарочно его подослал. Мы не будем от вашего быка телятиться! — и всё в таком духе.
Возбуждение моё нашло свой выход в истерическом смехе — вся улица каталась от смеха.
Поздним вечером того дня я навязала себя какому-то мужику, нашему отдыхающему. Спустившись к Волге, среди камней мы нашли мелкокаменное, почти песчаное место далеко за валуном и подставили свои голые зады комарам. Сначала он, а спустя минут пять, отряхнув с задницы песок,— я. Честно говоря, даже не помню, кто это был; наверное, он потом ещё здесь отдыхал — сюда приезжают, как правило, одни и те же. Может, он даже запомнил меня, но я его точно не узнаю. Потому что в ту ночь мною овладел бык, а я была коровой. И, прыгая на нём, я видела покачивающееся коровье вымя и мычала в темноту, в Волгу, в Шелангу.
Молоко
Уже в который раз, вспомнив тот случай, я досматривала пятнистую реку, которая очень далеко внизу перестала быть единым потоком, разбилась и теперь чернела, белела на зелёном ковре. Естественно, не каждое утро ходила смотреть я на стадо. Таким образом я открывала свой шеланговский, дамдыхинский сезон. Не только из-за сексуального воспоминания тянуло меня к коровам. Они почему-то казались мне очень важными, способными на большое человеческое спасение. И не только потому, что вырабатывают молоко или, преставившись, прокармливают собою целую семью. Мне казалось, что коровья река начисто уносит воспоминания. И хорошие, и плохие — очищает их и возвращает обратно. Без воспоминаний никак нельзя. В Шеланге я редко вспоминала свою городскую жизнь и в городе старалась не думать о Шеланге. В очередной раз я отдала на хранение коровьей реке свою голову, чтобы перед отъездом забрать её и хоть на какое-то время ощущать безмятежную лёгкость.
С самого первого лета в Дамдыхе я стала таскаться за коровами. Тётя Маша открыто задирала меня. Во второе моё лето она много раз приглашала подоить свою старую Дочку — так звали её корову. Но я побаивалась подходить к корове близко. Однажды я всё же решилась… посмотреть, как доит корову тётя Маша. Сначала она вымыла тёплой водой из чайника её вымя, вытерла полотенцем, затем подставила ведро, плюхнулась на табуреточку, такую маленькую, что на ней едва могли уместиться две тёти-Машины ладони. А она умудрилась посадить на неё свой пышный зад. Тем не менее, ей было вроде удобно. И пальцы, похожие на коротенькие сосиски, стали ловко обхватывать коровьи сосцы, которые тут же пускали тонкую молочную струю в эмалированное ведро. Дочкино молоко издавало сначала металлический звук, но он очень скоро сменился глухим, парным. Я тихо подошла и заглянула в ведро — молоко вспенилось и набиралось с невероятной силой, пышущее такое молоко, густое. Я стала понимать, что значит парное. Было такое чувство, что я и раньше пила парное молоко,— уж очень родным оно мне показалось или просто настолько сильно понравилось. Сначала мы с Лилерой покупали у тёти Маши в литровых баночках. Его хватало на день-два. Потом тётя Маша стала давать бесплатно. Она вообще прониклась к нам глубокой симпатией, особенно ко мне. Лилеру слегка недолюбливали — ведь единственный интерес, который проявляла она к Дамдыху и Шеланге, был связан с привидениями. Она очень плоско восприняла шеланговские истории и повсюду высматривала призраков. Хоть я много не говорила, меня считали общительной, даже открытой и любили, скорее всего, за то, что я могла выслушать.
Вскоре мне стало мало одной банки. Помню, первое своё шеланговское лето я не могла есть — я пила тёти-Машино молоко. Помню, я сильно заболела — лежала с температурой, и было холодно. Тётя Маша сама мне его приносила, кипятила кипятильником, придерживая вилку, которая постоянно от розетки отходила. Потом поила меня горячим молоком с мёдом, в молоке заваривала душицу (матрюшку) и давала мне. Дня через два молоко поставило меня на ноги. И я стала пить только его. Много раз предлагала я тёте Маше деньги, но она не брала, а когда я тайком оставила у неё на веранде — даже обиделась. Я брала молоко только у тёти Маши, больше никакого не хотелось…
Я смотрела на чёрные, белые, коричневые точки на зелёном ковре, думая, которая из них Дочка. И зашагала в сторону деревни. День нагревался, и от ходьбы кровь моя разыгралась. Я сняла свитер, и он привычно обнял меня чуть ниже талии. Дошла до дома тёти Маши — она уже приготовила мне баночку утреннего удоя. Оставалось кое-что по уборке Дамдыха, а в основном мы развешивали занавески, стелили, кстати говоря, клеёнку… Завтра первый день заезда. Несмотря на то, что я утомилась, вечером спустилась к Волге и слушала её спокойное дыхание. Мною вволю полакомились комары.
Вишнёвый сад
Шеланга открывалась мне с каждым разом всё с новой стороны. Я не могла насытиться ею. Во второй свой приезд я обнаружила шеланговские вишнёвые леса. У тех, чьи жилища стояли на чётной стороне, сразу за домом расстилался густой вишнёвый лес. Я бы и в первое своё лето обнаружила его, только нам с Лилерой — чужакам — никто пока ещё не доверял, все понимали нашу необходимость в Дамдыхе, но поглядывали искоса, всякий раз замолкая при нашем появлении. А уж о том, чтобы позвать нас в гости, и речи не было. Выдержав первым летом экзамен, я стала в Шеланге своим человеком и уже в следующее лето была допущена на дворовую территорию деревни. Меня пустила за ворота и чётная, и нечётная стороны. На нечётной стороне за домами был огород, за забором которого открывался обалденный вид на Волгу. Нечётная сторона постоянно освежалась волгиным дыханием. А чётная сторона была атакована чёрной мясистой, размером с ранетку, вишней. Никакими заборами от соседей вишнёвый лес разделён не был. Он был общий на всю чётную сторону. Кое-где среди вишнёвых деревьев росли яблони, сливы, кусты крыжовника, которые тоже никто не делил. Среди этого леса стояли бани. Вишни было так много, что на сбор её приглашали разных родственников, отдыхающих, которых знали не первый год, и нас с Лилерой, конечно же. Та же тётя Маша рассказала мне, что раньше, очень давно, вишню, сливу отдыхающим продавали. А сейчас они сами, с кастрюлями на шее, висели кто на стремянке, кто на приставной лестнице, тянулись за чёрными ягодами, которые настолько были готовы к сбору, что опадали, едва пальцы их касались. Народ, конечно, жадно наедался вишней, отчего желудки расстраивались, и целые упаковки угля из медпункта Дамдыха съедались.
Сбор вишни выпадал на пору сенокоса. Мужики отправлялись косить с утра пораньше, и вся деревня становилась невероятно женской, нежной и сильной. Женщины наслаждались своим временным одиночеством, им было особенно хорошо, потому что они знали: к вечеру, попахивая водочкой, травой и потом, вернутся их муженьки, и в каждом дворе расстелется травяной ковёр, чтоб назавтра сохнуть под солнцем. И едва расстелив его, муженьки скучкуются малыми стайками или даже все вместе у кого-нибудь во дворе, а может, и прямо на улице, для того чтобы захмелеть ещё больше…
В это время в другом дворе ведро за ведром вываливалась вишня в алюминиевое корыто и три раза обдавалась сильнейшим напором воды из шланга, отчего ягоды подпрыгивали. Потом они слегка подсушивались, и все мы, вооружившись чеснокодавилками, садились вокруг, чтобы вытаскивать из вишни косточки. По рукам кровью стекал вишнёвый сок и капал с локтя. У тёти Маши был широкий двор, обычно мы давили кости либо у неё во дворе, либо у Ольги Ивановны по прозвищу Оливанна, с которой я близко познакомилась во второй свой приезд. В этот же приезд я начала тесно общаться с её сыном, и она не одобряла этого, хотя прямо высказать не решалась.
Оливанна и её сын
Я понаблюдала за Оливанной и обнаружила, что она — ещё один человек, который «делает деревню», потрясающий персонаж, шеланговская бизнес-леди. И потому единственная, кто иногда ворчал по поводу дармовой вишни и вообще по поводу того, что «привадили отдыхающих к себе домой, дистанцию не держим, надо было как раньше — любой каприз за ваши деньги». Одной напролом не пойдёшь, и Оливанна стихла, а вскоре быстро смекнула, что мы — бесплатная рабочая сила. Отдыхающие любили и ценили Шелангу и брали себе совсем немного вишни — ради интереса только. А всё остальное доставалось хозяевам. Оливанна, как и многие другие, варила варенье, делала вишнёвые пироги и приберегала целые ягоды. Ещё она собирала землянику, знала хорошие места, где, присев только, можно набрать полное лукошко. Как-то раз мы с Лилерой дали двум шеланговским пацанам полтинник и велели проследить, куда ходит Оливанна по землянику. Она их обнаружила и заплатила больше, чтобы они нам ничего не рассказывали. Из земляники бизнес-леди варила варенье и оставляла целые ягоды. Ещё она знала травы, на которые Шеланга тоже была богата,— собирала их, сортировала в аккуратненькие букетики, перевязывала бечёвкой. И это далеко не всё, на что шла Оливанна ради своего единственного сына Тарасика, который давно жил в городе, работал в какой-то фирме по изготовлению входных и межкомнатных дверей.
Если хочешь угодить Оливанее — спроси про сына и имей терпение выслушать, время от времени изображая заинтересованность. Ягоды, травы, готовые пироги, варенье Оливанна везла в город, на рынке успешно всё продавала. На вырученные деньги покупала разнообразную пряжу на развес, везла всё домой и вязала шапки, шарфы и кофты-разлетайки. Надо сказать, вязание давалось ей очень ловко: три часа — и шапка готова, и каждая из них была произведением искусства. Оливанна и по улице ходила с крючком и клубком пряжи в кармане. Со стороны смотрелось, что руки её, особенно правая, мелко-мелко и бесполезно дёргаются… Но вдруг из-под них выползала материя с невероятно сложным рисунком, и разрасталась она очень быстро. Оливанна вязала шапки вкруговую. Я видела Оливанну без крючка, только когда она давила вишнёвые кости, доила козочку и обнимала Тараса. Она даже во сне вязала. Когда шапок становилось много, а много — это набитая до отказа клетчатая сумка метр на метр,— из города на машине приезжала женщина, покупала эту сумку, заталкивала на заднее сиденье машины и уезжала. Однажды я увидела в городе шапки Оливанны — их не спутаешь с другими,— примерила, продавщица назвала высокую для меня цену. Когда я спросила, хорошо ли их покупают, она сказала — очень хорошо. Позже я узнала, что Оливанна отдаёт их дёшево, чуть ли не по триста рублей на шапку, когда продавали каждую больше чем за тысячу.
Выслушав про успехи сына Тараса, мы с Лилерой были приглашены в дом — вязальное царство. Оливанна достала сумку с шапками, вывалила её, и мы набросились на них, примеряя одну за другой и отталкивая друг друга бедром от единственного зеркала. Пока все не перемерили — не успокоились и к концу превратились в настоящих восторженных глупышек. Оливанна подарила то, что нам понравилось. Мы визжали от счастья.
Перед приездом Тараса она покупала коровье молоко, мясо, затевала пироги и неслась на пристань. Тарас жил у матери как король. Он хотел помочь ей по хозяйству, по огороду, но Оливанна гнала сына отовсюду. «Ты приехал ко мне отдыхать!» — говорила она. И Тарас вскоре перестал предлагать помощь, отсыпался до обеда, а к вечеру приходил в Дамдых, веселился там на дискотеке, поначалу вовсю ухаживал за мной и Лилерой, а потом мы с ним неожиданно сблизились, и открылся он мне со своей настоящей стороны, а с Лилерой их общение носило поверхностный характер, хотя они были очень похожи, любили город, цивилизацию.
Тарас, как и Лилера, был человек двадцать первого века. Только в усугублённом виде — я бы даже сказала, пародия на человека двадцать первого века. Всегда при нём чуть ли не три сотовых телефона, которые являлись ещё и компьютером, и телевизором, и плеером. Иногда он нарушал природу Дамдыха, умудряясь словить сигнал Интернета, о чём восторженно кричал на весь лес. Также при себе он имел фотоаппарат и фотографировал всех и всё в Дамдыхе и в Шеланге. Особенно хорошо удавались фотографии Волги, пристани, снятые с обрыва. Тарас не боялся подходить к больной сосне, к самому краю обрыва, чтобы сделать хорошие фотографии. Фотоискусству он не учился, как и многим другим вещам, которые неплохо у него получались. Он был талантлив почти во всём, но плыл по течению, до сих пор не найдя для себя определённого занятия; пробовал везде помаленьку — и потом бросал начатое, увлёкшись чем-то другим. Во всех начинаниях его материально и морально поддерживала Оливанна. Страсть к фотографии тоже проснулась недавно. Оливанна вывязала для сына полупрофессиональную фотокамеру, которая теперь тянула Тараса за шею и шумно выдвигала свой длинный, похожий на член объектив. Также, чтоб развлечься, Тарас снимал домашних животных; однажды мы с ним ходили провожать стадо, я попросила у него серию всех шеланговских фоток, распечатала и, чтобы случайно не наткнуться на них, положила в самый высокий шкаф. Чтоб лишь варения, сваренные мною из вишни, из сливы, из яблок, напоминали мне моё лето.
Тарас приезжал ненадолго, мог выдержать на природе максимум неделю и то не отключался от двадцать первого века, ища сигнал Интернета под кустами. У него начиналась настоящая ломка, он не мог найти себе места. И без того будучи от природы подвижным, становился он настоящим сперматозоидом. Тогда он на день уезжал в город, получал необходимую дозу двадцать первого века и возвращался обратно. Хоть и вырастила его Оливанна у себя под крылом, а всё же Тарас откололся от матери и был теперь настоящим городским жителем. Да и сама я, если честно, ловила себя на мысли, что один из факторов, от которых было уютно в Шеланге,— это мой осенний отъезд. Я знала, что обязательно уеду осенью, оставив Шелангу на зимний дрём с абсолютно одинаковыми днями. И мысль, что непременно вернёшься в город, в двадцать первый век, засуетишься, делала моё пребывание в Шеланге ещё более желанным.
Одним словом, мы с Тарасом нашли общий язык. Вернее, его язык нашёл мои уши. Он постоянно что-то рассказывал, причём такие вещи, в которых я совсем ничего не понимала: например, о том, как усовершенствовали какую-то модель телефона… В общении он походил на свою мать, которой необходимо было высказываться и только. В поддержке беседы они не нуждались.
«Моему ику давно бы жениться надо». Оливанна каждое лето жаловалась на то, что он в городе без присмотра — некому готовить, он там ест одну сухомятку. Сама несколько раз порывалась к нему переехать, но потом взвесила всё: кто же будет собирать тут ягоды, которые, превращаясь в пряжу, возвращались в виде денег, на которые можно поддерживать его всё новые и новые увлечения, всё новые открывающиеся таланты? Или просто исполнять желания.
Такая материнская забота Тараса подпортила. Он много раз делал попытки не брать у матери денег, а когда брал, привозил что-то для неё, но Оливанна отругала сыночка, сказав, что ей и так всего хватает и единственное её желание — чтоб у Карасика всё было. Когда сыновья благодарность была зарублена на корню, Карасик стал без зазрения совести рассчитывать на материны деньги, знал, что она всегда достанет — свяжет шапки и всё решит. Оливанна гордилась собой: «Живу в деревне, не работаю нигде, а ребёнок всё имеет. И не скажешь, что его мать в деревне живёт». Она говорила это так, будто житья в деревне нужно было стесняться! Диля, например, гордилась тем, что живёт в Шеланге, и в город не хотела, хотя образование бухгалтера позволяло.
Но, насколько я успела заметить, несмотря ни на что, Тарас и Оливанна бесконечно любили друг друга. В тесноватом домике Оливанны стоял огромный разложенный диван, на котором они вместе спали: кровать Карасика она отдала в Дамдых — вроде на время, а потом не стала забирать. Он называл её «маман» или «аника» (ласкательное от татарского «?ни» — мама), был скуп на объятия и поцелуи, лишь иногда устраивая матери праздник. Тогда она вволю его обнимала, целовала так самозабвенно, что не всегда успевала стереть свой поцелуй.
Тётя Маша
Тем же летом корова тёти Маши не вернулась с пастбища; тётя Маша бродила и жалобно звала её: «Дочка-а! Дочка-а-а!» Я присоединилась к поискам. Мы отправились туда, куда каждое утро уходит стадо. Когда проходили мимо дома Оливанны, из окна громко поздоровался Тарас и увязался с нами.
— Надо встроить в вашу корову микрочип; не волнуйтесь, это не больно. Закачать в компьютер карту Шеланги, и вы всегда будете видеть, где ошивается ваша Дочка. И легко её найдёте. Я давно говорил — надо провести здесь компьютеризацию. А вы живёте без Интернета…
И Тарас пустился рассуждать на свою любимую тему; иногда его рассказ прерывал возглас тёти Маши: «Дочка-а-а!» Мы проходили до самой темноты, Дочка нам так и не встретилась. Тётя Маша совсем приуныла, села на траву:
— Увели уж её, что ли? Она столь годков с нами была. Как же мой Ванька без молока? И как он там, бедный, один? А вдруг он проснулся, а во всём доме свет выключен? Он темноты ещё пока боится.
Я тоже представила неприятную картину: просыпается ребёнок, а кругом ночь — и никого из взрослых.
— Наверное, надо поворачивать назад,— предлагаю я,— а то действительно испугается ребёнок, что вас нет. А Дочка ваша найдётся, не переживайте, сама придёт.
Мы приподняли тётю Машу и повернули в сторону дома. В темноте почти ничего нельзя было различить, и комары нас сожрали. Я шла, почёсываясь, и уже входила в свет фонаря, что стоял у начала улицы, как вдруг тётя Маша свернула на тропинку, которая шла за домами нечётной стороны. Если идти по ней, можно спуститься к Волге, минуя Дамдых. Это гораздо быстрее, но менее удобно — ноги и руки царапают кусты малины, смородины, которые выпирают из-за низкого ограждения огородов.
— Тётя Маша, вы куда? — спросила я.
Но она не ответила и покатилась по узкой тропинке, еле на ней умещаясь. И била собою ветки кустарников, а не они её. Я бросилась было за ней, но Тарас остановил меня.
— Не надо, не ходи,— сказал он тихо.
— Почему?
Сквозь едва нарушаемую темноту он посмотрел на меня, будто стараясь понять, посвящена ли я в тайну.
— Так надо, она там всю ночь сидеть будет.
— Всю ночь?! — не поверила я.— А как же ребёнок?
— Слушай… ты рыбу когда-нибудь ловила? — спросил вдруг Тарас.
Я не поняла, причём тут рыба, но ответила, что не ловила. И Тарас пригласил меня завтра на рыбалку, где обещал поведать тайну тёти Маши. Тарас проводил меня в уже засыпающий Дамдых, чмокнул в щёку, провел ладонью и ушёл.
Я долго ворочалась у себя в постели, не могла уснуть. Лилера подумала, что у нас с Карасиком летний роман, долго прикалывалась на эту тему, говоря, что теперь согрета не только моя голова и шея, а ещё и п…, что и ей, как моей подруге, перепадут многочисленные творения Оливанны… А я в это время думала о тёте Маше. Когда начало светать, встала, оделась, завернулась для верности в плед и пошла к Волге. Спустилась на узкий пляж, где обычно загорали отдыхающие. Пляж в Дамдыхе назывался пляжем по привычке, на самом деле это был довольно узкий берег, и передвигаться по нему возможно только вдоль Волги — в волейбол здесь точно не поиграешь. С другой стороны берега — стена обрыва с лестницей. Можно спуститься на берег в обход, но тогда надо выйти из Дамдыха и идти по тропинке — по той, что проходит вдоль садов нечётной стороны, по которой пришла тётя Маша.
От воды до стены обрыва не больше пяти метров. Я огляделась и, не увидев тётю Машу, побрела вдоль берега туда, где покоился большой, заласканный Волгой валун, весь белый, точёный и приятный на ощупь. Если погладить валун, он оставлял на руке белый меловой след. Обычно, спрятавшись за этим валуном, парочки занимались любовью или загорали нагишом. Было тихо, только Волга разговаривала с берегом. Мне показалось, что в их разговор вмешивается кто-то третий…
Чтобы обойти огромный камень, пришлось снять обувь и пройти по воде. Я закатала джинсы и прошлёпала за валун. Чуть далее увидела тётю Машу: она сидела на перевёрнутой лодке и смотрела в Волгу. В руке у неё была тёмно-зелёная бутылка. Мне потом Оливанна рассказала, что тётя Маша под старой лодкой прятала бутылку. И не только под лодкой. Как собака, которая тут и там зарывает кости, тётя Маша по всей Шеланге припрятывала пойло и в самых разных местах потом его находила. Зная об этом, мужики тоже отправлялись искать её припасы, кто-то находил и со словами «вот те спасибо» выпивал за её здоровье.
Тётя Маша тихо покачивалась вперёд-назад. Рядом мычала её Дочка — вот кого я слышала. Бедная корова разрывалась своим молоком. Однако её хозяйка не обращала на свою кормилицу внимания. И на меня тоже. Я едва тронула её за плечо. Тётя Маша поскуливала — так скулят, когда плакать не могут, а очень хочется. Корова вошла немного в воду и громко мычала вдаль. Не в силах вынести мучения животного, я накрыла тётю Машу пледом и, подавляя страх, подошла к Дочке и стала сдаивать её молоко прямо в Волгу. У меня это неплохо получалось: белые тонкие стрелы кололи Волгу, копьём вонзались в неё. Я долго доила Дочку, вода около неё вспенилась, вспузырилась, белела от молока. Пальцы с непривычки устали, но, желая принести животному облегчение, я всё же не останавливалась. И даже забыла, что тётя Маша тоже здесь, прямо подскочила от ее голоса.
— Скольких ребятишек ты теперь накормила,— сказал тётя Маша.— Они там живут, есть хотят.
Тогда я видела такую тётю Машу впервые. Потом привыкла, что порой она бывала очень странной, очень странной… говорила непонятные слова, смотрела не своими глазами будто. И в такие моменты над нею никто не потешался. А всё остальное время она, сама того не желая, обычным своим поведением вызывала смешинки и вся была ходячая потеха, что очень поднимало людям настроение. В любом обществе нужен такой человек. В деревне Шеланга этим человеком была тётя Маша. Надо сказать, что она отняла эту роль у Оливанны. Хотя народ иногда перегибал палку, и в приколах над тётей Машей проскальзывало что-то недоброе, отчего мне становилось не по себе. Но я не защищала её.
С самого первого лета, когда ещё была я чужой в Шеланге, я взяла над тётей Машей «шефство». По натуре диковатая, резковатая, она сразу потянулась ко мне, привязалась, прониклась доверием — кстати, первая из всей деревни. Мне говорили, что зимой это совсем другой человек — из дома не выходит, за скотиной не смотрит, и если б не соседи, то корова, куры и сама тётя Маша — все бы передохли. Женщина всю зиму прикладывается к бутылке: напьётся, бредит и засыпает. А к весне, особенно к открытию сезона в Дамдыхе, бросает пьянку, готовится к приезду внука, вычищает свой дом до блеска, вся расцветает и скачет потом всё лето, срываясь лишь иногда. Сорвавшись, она целыми днями не выходила из дома. И я совсем не заглядывала к ней. Через некоторое время она появлялась, вся помятая и пахнущая голодным желудком. Я покупала что-то вроде печенья в магазине, и мы с тётей Машей долго гуляли по берегу Волги, сидели вот на этой перевёрнутой лодке и молчали, молчали, молчали… убаюканная Волгой, тётя Маша то и дело клевала носом, а иной раз ложилась прямо на камни и засыпала. А я сидела рядом, смотрела неотрывно на её лицо; она дышала почти незаметно, и мне всё время казалось, будто она умерла. Зеркала у меня не было, и я подносила палец к её носу, но ветер, который почти всё время дует с Волги, сносил тёти-Машин выдох. И я просто ждала, думая: если она и правда умерла, я оставлю её здесь, а сама пойду в деревню и сообщу сначала Диле.
Рассвело окончательно. Нужно мне идти в столовую — моя очередь накрывать столы к завтраку. Я оставила тётю Машу с Дочкой одних и пошла вдоль берега к лестнице. После завтрака я завалилась спать. А после обеда меня разбудил Тарас. И мы отправились рыбачить.
Рыбалка с Тарасом
Мы с Тарасом вытолкали лодку в воду и поплыли. Он насадил мне червяка, забросил удочку, и я сидела, держась за неё и уставившись на поплавок. Тарас молчал — что на него было совсем не похоже. Когда я первая вытащила маленького окуня, мой сорыбак посвятил меня в тёти-Машину тайну.
— Странно, что тебе ещё не рассказали,— начал он,— это чуть ли не главная шеланговская история. Я думал, ты уж всё знаешь…
— Я здесь только второй раз, я вообще пока ничего про Шелангу не знаю.
Мы сидели спиной друг к другу, глядя каждый на свою удочку. Несмотря на тёплую погоду, на открытой Волге было холодно, и я надела свитер.
— Да вроде и по телику это показывали… Гы, первым летом вам проверку на вшивость устроили. С территории Дамдыха в деревню больно-то не пускали.
— Да уж. Даже молоко мне тётя Маша старалась сама приносить.
— Боялись, что вы можете скотину сглазить. Вот ты ходила смотреть, как стадо пастись уходит,— над тобой смеялись, а сами пришёптывали от сглаза какую-то абракадабру. У нас чужих не любят. Но если своим станешь — в обиду не дадут. Крепкая деревня. Вот ещё бы всем компьютеры поставить, Интернет провести… я бы тут чаще бывал. Или хотя бы купить всем телефоны…
— Тогда это была бы уже не Шеланга. Она мне потому и нравится, за некоторым исключением,— здесь время теряется. Почти непонятно, какой теперь год. И на часы я здесь редко смотрю.
Тут у Тараса зазвонил телефон. Он поговорил и снова обратился ко мне:
— Да, я никогда не дам забыть, что здесь далеко не девятнадцатый век…
— Ты хотел мне что-то про тётю Машу рассказать,— напомнила я.
Тарас помолчал немного, и заговорил он другим голосом, в котором не было привычной шутливой интонации:
— У нашей тёти Маши была дочь, она, как и я, переехала в город, вышла там замуж и родила сына.
— Ванечку, я знаю. Он гостит у тёти Маши на каникулах.
— Как же, гостит! Ты второе лето здесь проводишь, ты его хоть раз видела?
Я резко повернулась к Тарасу. Действительно, тётя Маша столько раз упоминала своего внука Ванечку. Когда на улице кучей-малой играли дети, она, повернувшись к ним с кружкой парного молока, звала Ванечку. Я сама много раз видела. Но дети тут же разбегались от неё. Она начинала жаловаться: «Вот ведь маленький хулиган! И как мне за ним угнаться? И щенка этого я ради Ваньки завела, так мне этот зверь даром не нужен — поесть не дурак, а толку никакого»,— а я ей на это говорила: вырастет, мол, щенок, будет дом охранять. «От кого охранять? У нас даже дома не запирают. И меня уж раньше дочка в город заберёт, к себе. У меня дочка, мама Ванькина, в городе живёт, в квартире. Мне с хозяйством тяжело управиться, я уж устала. Буду у неё жить, за Ванькой смотреть. А Дочку отдам Дильке, она уж больно молоко любит. Ну Ванька, ну разбойник!» — говорила тётя Маша и залпом выпивала кружку. А я и правда ни разу внука её не видела. Я иногда входила во двор к тёте Маше, пару раз проходила на веранду, но никогда не заходила в дом, хотя она меня много раз приглашала. На веранде лежала детская обувь, какие-то игрушки, во дворе валялся велосипед. Всё говорило о том, что Ванечка здесь живёт.
— Дочка тёти Маши, Альфия, познакомилась в Дамдыхе с одним русским мужчиной. Уехала в город. Тётя Маша сначала строила из себя «прожжённую татарку» — не давала согласия на замужество. А они уже давно в городе жили вместе. Ну, потом дочка её забеременела. Приехала как-то летом, к мамке моей сначала пошла. Мамка моя, как всегда, всё обо мне да обо мне — я тогда школу заканчивал, собирался в институт поступать. Мамка моя не заметила. Аля подумала, что не видно пока, и пошла к себе домой. А тётя Маша заметила почти сразу. И давай выпытывать. Аля рассказала, что от того русского. Я сам не видел, но говорили, что свет у них дома всю ночь не выключался. Сначала тётя Маша сгоряча надавала пару пощёчин дочери, потом простила.
— За что простила? — не поняла я.
— За то, что согрешила.
— Разве ребёнок — это грех?
— Я в татарской деревне вырос, почти что сам татарин. Грех, и большой. Они ж до свадьбы того, сама понимаешь. Без согласия матери, без никаха… Потом, конечно, тётя Маша была очень рада внуку. А Аля так и жила со своим русским мужчиной, и жила вроде хорошо, я точно не знаю, она была лет на пять-шесть старше меня, и я с ней мало общался, к сожалению. Помню, в детстве мамка часто оставляла меня на Алю. Когда я ходил в школу, Аля училась в старших классах и помогала мне с уроками, особенно с русским языком и литературой. Я не любил читать, а Аля заставляла: сама делает что-то по дому, а меня вслух читать заставляет. Я читал машинально, не вникая в суть, а потом она заставляла меня пересказывать…
— Что ж ты не убегал от неё? Или боялся, что Оливанна отругает?
Тарас поставил удочку и стал рыться в рюкзаке, достал термос, налил себе чаю.
— Пить будешь? — спросил так, будто предлагал водку.
Чай был очень сладкий, я сделала два глотка и протянула кружку Тарасу.
— Не, убегать от Али не хотелось… с одной стороны, было мучительно находиться рядом с ней, с другой — я всё время ждал, когда она заберёт меня к себе или сама придёт, чтоб уроки делать. Больше всего мне нравилось, когда она сидела рядом, объясняла мне что-нибудь. Она уже становилась женщиной, и меня это волновало, а я не понимал, что происходит со мной, почему я себя так чувствую. Сидел ни жив ни мёртв, а когда она уходила, снова ждал её.
Тараса растревожили воспоминания о детской влюблённости, он даже забыл о рыбалке; обхватив кружку обеими руками, отпивал кипяток мелкими глотками.
— Однажды я увидел, как Аля купалась возле валуна. Нагишом. Она такая пухленькая была, я глаз не мог отвести… нет, ты не подумай, у нас с ней ничего не было, она всегда относилась ко мне как к ребёнку, даже когда я вырос. Она обнимала меня при встрече, а мне хотелось поцеловать её. Я всё детство был в неё влюблён. И даже немного переживал, когда она вышла замуж… Потом Аля с мужем и сыном часто приезжали к тёте Маше, а она всё время готовилась так, будто они раз в год приезжают. Мимо её дома пройти было невозможно — так вкусно пахло выпечкой. Когда Ванька подрос, родители стали оставлять его с бабушкой. И однажды летом, лет шесть-семь назад, оставили они Ваньку с тётей Машей, уже не первый раз, а сами на выходные приезжали. Ваньке было лет пять, наверное. Тётя Маша спустилась с ним к Волге. На берегу было много отдыхающих, жара стояла, тётя Маша с Ваней ушли к валуну, чтоб подальше от народа. Меня там не было, не знаю, может, она уснула или отвернулась, только когда она уже бегала по Шеланге и кричала, все поняли, что Ванька утонул. Приезжала милиция, спасатели, неделю лодки плавали, водолазы ныряли… мальчика не находили. Сотовых не было. Телефон был тогда только в магазине, в Дамдыхе и на кирпичном заводе. Предлагали позвонить Але, чтобы они с мужем приехали. Но тётя Маша кидалась на всех, кто хотел звонить, кричала, что Ванька найдётся, что он не утонул. Корову тогда мамка моя смотрела, тётя Маша домой совсем не заходила, всё бродила вдоль берега и звала Ваньку. Плавать она не умеет. За ней бегала медсестра, чтобы успокаивающий укол сделать. Бегала моя мать, тётя Диля, да и многие, чтобы усмирить, успокоить.
Тарас примолк. Мой красный поплавок резко исчез в Волге. Я широко раскрыла рот, глаза и лихорадочно вспоминала, что надо делать в этом случае. И дёрнула удочку. Тарас поставил кружку, чтобы помочь снять рыбку с крючка. Мы встретились глазами.
— Какой ужас,— сказала я.— А что же было дальше? когда дочка её приехала?
— Я этого своими глазами не видел, я уехал на вступительные экзамены. Спроси у моей мамы или ещё у кого. А лучше не спрашивай и не подавай виду, что знаешь. Тебя здесь любят, тебе сами всё расскажут. Поняла?
— Поняла,— пообещала я.
Диля
Как я и предполагала, тётя Маша побиралась по своим «секретным местам», шарила под лодкой, пытаясь нащупать бутылку. Во многих местах заставала она пустую тару.
Тётя Маша принялась проспиртовываться, размачивая в «цэ два аш пять о аш» своё женское нутро. Оно разжижалось и кусками отпадало от тёти Маши, которая всё меньше походила на женщину. Я обнаружила это, когда пришла в тот вечер за молоком. Я даже не успела дойти до дома тёти Маши — увидела Дилю, она шагала ко мне навстречу, на её указательном пальце покачивался пустой бидончик.
— У меня есть немного вчерашнего молока,— предложила она,— если хочешь, я тебе дам. А лучше пойдём, я покажу тебе свою квартиру, и чаю попьём с молоком.
Я согласилась. Разговор начался с тёти Маши.
— Кто же подоил её корову?
— Нашлись добрые люди. И кур с улицы собрали, накормили. Машу общими усилиями вытаскиваем, а потом, откровенно говоря, надоедает, у всех свои заботы. Только Дочке болеть не даём, доим.
— Что ж у неё — совсем никого нет? Чтоб вытащить из этого кошмара, ведь она упивается так, что… чуть не бензином ведь!
— Да, на честном слове держится Маша, прямо как наш Дамдых.
Диля наливает кипяток из электрического чайника, в современные кружки… Кабы не знать, что квартира эта без санузла и кабы не слышать за окном петуха, можно подумать, что это город, а совсем не Шеланга.
— Диля, а почему ты летом в Дамдыхе работаешь?
— Я одна, помогать некому, рассчитывать не на кого, вот и приходится работать,— отмахнулась от меня Диля.
Но мне хотелось поговорить с ней по душам.
— Да перестань! Уж ведь не ради денег ведь! Мне ли не знать!
Диля быстро и прямо посмотрела мне в глаза.
— А ты сама почему здесь? Что тебе наш Дамдых? Что он для отдыхающих? Ведь среди них есть далеко не бедные люди, которые могут позволить себе отдых пошикарнее. Каждый находит здесь своё.
— Или своих,— поправила я её.
— Что ты имеешь в виду?
— Тётя Маша рассказывала про ваши сосны. Они мне тоже кажутся живыми. Она говорила, что каждая сосна состоит из частичек чужой души.
— Они знают всё, что было в Шеланге. Раньше это был густой лес, но деревья будто сами раздвинулись, чтобы дать место домикам. Многие упали ни с того ни с сего, просто упали, хотя и не высохли,— целые здоровые деревья. Из них и поставили домики, столовую… ну и из кирпичей, конечно, тоже грех было не поставить — у нас ведь кирпичный завод одним из лучших считается…
— Что деревья упали — вы сами видели?
— Нет, это ж давно было. Мне мама рассказывала. А ей бабушка.
— А ей прабабушка! — весело подхватила я.
Но Диля не заметила моей ироничной интонации.
— Мы ни одного дерева не обидели. Они сами захотели, чтобы среди них жили люди. Когда у меня болит голова, я опираюсь лбом о сосну, только лбом, больше ничем не дотрагиваюсь. И стою так минут двадцать.
— Помогает?
— Помогает… но в это время надо стараться ни о чём не думать.
— Разве такое возможно? Когда я не думаю, я думаю о том, что я ни о чём не думаю,— шутливо говорила я, но Диля пропустила мимо ушей.
— А вообще, моя головная боль ничто в сравнении с тем, что пришлось им увидеть… Многие деревья высыхали сами собой. Помнишь, в том году около склада с бельём мужики утаскивали сухую сосну?
— Помню… думаете, она погибла?
— Она не выдержала. Мы стараемся относиться с уважением, но бессовестным образом издеваемся над ними.
Честно говоря, я не совсем поняла, в чём состоит издевательство, но вдруг решила тоже немного поиздеваться. В соснах, как и в коровах, я видела сугубо своё. Мне казалось, что местные, и Диля тоже, переоценивают значение сосен, приписывая им всякий бред.
— Может, тётю Машу отвести в лес и поставить у сосны, чтоб вылечить алкоголизм? — спросила я как можно серьёзнее.— Тем более — это она мне про сосны рассказала, она верит в них.
— Думаешь, мы не пытались? — приняв сказанное мной за чистую монету, ответила Диля.— Она и сама ходила, особенно к той, что у обрыва, которая того и гляди упадёт. Тётя Маша долго обнимала ту сосну. Потому что в ней живёт её дочь.
— Разве её дочь умерла? — спросила я, помня, что, по шеланговским понятиям, души умерших живут в соснах.
— Почему умерла? — удивилась Диля.— Хотя… может, и умерла теперь… но здесь её никто не хоронил.
Диля отпила чай, я притихла, чтобы не сбить её с мысли. Глядя в окно, будто там висел лист с текстом, стала она очень гладко рассказывать мне то, что рассказал Тарас, и то, чего он не рассказал.
— …Так прошло дня четыре, в пятницу вечером приехала Аля… Начался ещё больший кошмар, какого, наверное, не знала ещё Шеланга.
Диля смолкла. Я должна была осторожно задавать какой-нибудь вопрос, чтобы услышать историю дальше.
— Её сын нашёлся?
— Нет, она совсем обезумела, хуже тёти Маши. В город она больше не поехала. Помню, как она кричала и сорвала голос, потом кричала, как кричат во сне, когда снится кошмар и не можешь проснуться, хочешь крикнуть, а голоса нет. И вот так, хрипя, ходила она в своём кошмаре по берегу, по всей деревне, по Дамдыху. А за ней Маша, и обе звали Ванечку.
— Выходит, сын так и не нашёлся?
— Прошло ещё несколько дней. Аля сидела на берегу, никуда не уходила. Она жила на берегу. Оливанна и другие ходили за Машей, за коровой, а я Але приносила еду в баночке, кормила её с ложки; она будто не понимала, что с ней делают. Выпивала суп из ложки и просила Волгу отдать ей сына.
— И… Волга отдала ей сына?
— Прошло, наверное, недели две, как Ванечка утонул. Аля стала меня слушаться, я уводила её. К себе домой она не шла, ко мне не хотела, мы отвели её в один из домиков Дамдыха, постелили там. Я стала с ней ночевать. Первую ночь она уснула, как только легла, я сама ей ноги вытягивала, одеялом накрывала. Через полтора дня она проснулась и снова пошла к Волге. И вот однажды кормлю я её на берегу, вдруг видим — что-то по воде плывёт. Аля захрипела, что это её сын нашёлся, обрадовалась и полезла в воду. Я удержала её, позвали спасателей, они сплавали за ним… Никогда не забуду. Мальчик… Волга его хорошо поела за это время. Не узнать его было. Рубашечка на нём вроде его была — Маша сказала, что именно эту рубашку она надела ему. Лица почти не было. Решили не делать никаких вскрытий — утонул и утонул. Говорили, что не похож он на того, кто недавно утонул… Скорее всего, дело было в прошлом году… но никто не стал спорить, тем более и Але, и Маше будто легче стало. Готовились похороны. А Аля, ты бы видела, такая счастливая ходила, что сын её нашёлся! Будто его живого на берег выбросило.
Диля расплакалась. Вместе с ней прослезилась и я. Когда она более-менее успокоилась — продолжила:
— Говорят, кому на роду написано потонуть — если не в этот раз, то в другой обязательно потонет. И чем-то, видать, провинилась Аля, или сама Маша, или кто-то в их роду, раз Бог послал им пережить гибель ребёнка. Смерть от воды — это Божье наказание.
— Что же такого сделала Аля? Она была хорошим человеком?
— Аля была хорошей девочкой. Оливанна работала, а Аля за Тарасом присматривала, уроки с ним делала. И матери всегда помогала, спокойная девочка такая была… Может, когда в город перебралась, изменилась? Говаривали, что муж её был женат, потом влюбился в Алю и оставил жену. Но я точно не знаю… А может, наперёд её Бог наказал — за то, что она на тот момент не сделала, но сделает? А может, грех и вовсе не на ней.
— Подожди, Диля. Как может Бог наказать за то, что человек ещё не совершил?
— Может ещё как! Бог заранее знает, что сделает человек, он всю жизнь его наперёд знает. Давно-давно в Шеланге говорили так: нельзя доставать из воды утопленников, нельзя хоронить их в земле! Погребающие грешат перед Богом, так как выражают этим протест Его воле. За это Бог может послать общественное бедствие. В Шеланге в то лето не было отдыхающих — не выполнили план, очень серьёзно стоял вопрос о том, чтобы закрыть дом отдыха. Кирпичный завод тогда простаивал, и дом отдыха был чуть не единственным источником дохода.
— Почему нельзя похоронить человека? Он должен всю жизнь плавать в Волге, как неприкаянный?
— Я и теперь в это верю. И Маша верит, но невозможно было отнять ребёнка у матери. Уже завёрнутого в саван, Аля подняла его на руки, прижала к груди, стала целовать, приговаривать: «Я знала, сынок, что ты найдёшься!» Так и не выпускала из рук. А когда ей сказали, что пора на кладбище, ребёнка надо похоронить, она завыла и не давала сына. Самое страшное: горе горем, но это всё ж чужое горе, и такое поведение начало всех раздражать. Аля никак не работала над собой, чтобы смириться, и переставала быть человеком. Силой у неё ребёнка вырвали и унесли на кладбище. Прошло ещё какое-то время. Казалось, Аля взяла себя в руки, одёжку Ванькину раздавала всем деревенским ребятишкам, говорила, что так он будет жить, что вещи хорошие, жалко, если пропадут. Ну, люди не отказались.
— Диля, а почему, каким образом Ванечка утонул? Как так получилось?
— Этого никто не знает. Маша часто ходила с ним на берег, и других ребятишек с собой брали. Они там купались, рыбачили. Видимо, Ванька спрыгнул или упал с валуна в воду. Ударился, может, сознание потерял… Волга торопилась и быстро текла. И в обед всё это случилось, около полудня. А это самое опасное время — в полночь и полдень водяной особенно разбойничает.
— А как же она не уследила? Она же рядом была.
— Уснула, наверное… страшное недоразумение, случайность… Маша засыпала часто. Рано встанет — поздно ляжет… да и возраст своё берёт. Иногда прямо во время разговора задремлет — я тихонько ухожу. А когда Ванечка утонул, вовсе спать не могла. Маша думала, что водяной нарочно усыпил её, чтоб Ваню себе забрать.
— А что с его матерью дальше случилось?
— Она сходила с ума. Когда раздала одежду, её, конечно, детишки стали носить. И она в каждом ребёнке видела своего сына. Однажды она набросилась на мальчика, стянула с него штаны, погналась за другими ребятами. Перепуганные дети побежали от неё, родители в тот же вечер сбросили одежду у Машиных ворот. Аля собрала её, спустилась к Волге и жгла там. И больше уже никто ей не сочувствовал, не жалел, её стали ненавидеть.
— Почему? Только из-за одежды? — удивилась я.— Ведь человек потерял ребёнка.
— Она редко появлялась на кладбище. Всё больше ходила на Волгу, долго на неё смотрела, ходила босиком по воде. Проплывёт «ракета» — к берегу пойдут волны, смоют её обувь. И возвращается она потом босиком, не чувствуя ни камней, ни стёкол, иногда поскальзываясь на гусином и курином помёте. Аля совсем сошла с ума. У неё появилась новая надежда: она вдруг стала говорить, что Ванечку можно вернуть, надо только, чтобы она забеременела, и Ванечка снова родится. Мы сначала не поняли: да, говорим, надо, ты ещё молодая, только пусть горе уляжется, муж рядом будет — тогда можно рожать. А она: вы не поняли, я ещё раз Ваню рожу. Это будет не другой ребёнок, это будет Ваня. И стала ходить по деревне, останавливаться у каждых ворот и просить, чтобы ей Ваню вернули. Мужики перед жёнами нос от Али воротили, но тихонько — на берегу, в лесу, в цехах кирпичного завода,— обрушивались на неё. А она радовалась, что совсем скоро Ваня снова будет с ней. Все наши мужики её попробовали… Она ходила по улице и говорила: «Степан помог мне Ванечку вернуть, Джаудат помог, Радик помог…» Женщины ненавидели её.
Диля встала, поставила чайник, он шумно закипел.
— А где она сейчас? — спросила я.
— Года три-четыре назад уехала и больше не появлялась. Пока Аля была здесь, Маша держалась, старалась её угомонить. А когда дочери не стало, пить начала, умом тронулась. Ну, ты знаешь, она считает, что Ваня у неё в гостях и скоро приедет её дочь, чтобы увезти их всех в город. Ещё чаю с молоком налить?
— Нет, спасибо. Печальная история…
Баня
Я медленно побрела от квартирного дома Дили в сторону Дамдыха. Со скрипом передвигались кирпичи. Я поравнялась с одной качелью и шла, стараясь не отстать от неё. Положила ладонь на кирпич. Кирпич был ещё тёплый.
В Дамдыхе вовсю шла дискотека, которую Лилере пришлось вести одной. Мне захотелось от души подвигаться, и я вошла в круг, пустилась танцевать и танцевала без остановки, пока дискотека не закончилась. Лилера была удивлена, она никогда меня такой не видела. Я сильно вспотела и позвала её спуститься к Волге, чтобы искупаться голышом. Было нелегко войти в воду, но, дабы спастись от взбесившихся комаров и острых камней, которые резали ступни, мы с визгом плюхнулись в Волгу. Лилера громко и восторженно материлась. Плыть в темноте — особенное чувство, а если плыть на спине — вовсе потеряешь ориентацию, ведь берега почти не видно, только довольно далеко горит фонарь пристани, освещая старую вывеску «Шеланга». И я на спине отдалялась от тёмного силуэта Лилеры. И вернулась назад на её голос. Хохоча и дрожа, мы натягивали одежду прямо на мокрое тело, ноги застревали в штанинах, кофты, которые мы перепутали в темноте, скрутились на спине. Покусанные, но освежённые, мы вернулись в домик и воткнули каждая свой кипятильник. Бодрость была невероятная. Я пересказала Лилере историю про сумасшедшую мамашу. Она слушала раскрыв рот, то и дело приговаривая: «Да ты что», «Ни х… себе!», «Бедная!» — и шумно прихлёбывала чай с молоком. Потом мы уснули.
Через неделю в доме у тёти Маши вместо её пьяного бреда послышался звук работающего сепаратора. Превращая молоко в сметану, он шумно трясся. Тётя Маша истопила баню. Мы были в числе первых приглашённых. Банные дни — это ещё одно невероятное событие Шеланги. Мужики особенно любили банные дни. И понятно почему. Жёны молчали: ладно уж, нужны они этим городским дамочкам, пусть подглядывают — как ещё развлекаться? Многие женщины, которые мылись, знали, что за ними подсматривают, и старались встать к щели или к окошку так, чтоб их как следует рассмотрели. Однажды, тоже вроде вторым или третьим моим летом, в банный день мужик ворвался и схватил «постоянную клиентку Дамдыха», да так сильно, что она, вся мыльная, едва не выскользнула из его рук. Жена увидела — точнее, услышала, а потом через вспотевшее окошечко увидела. Но мешать не стала, а пришла в Дамдых и рассказала нам. Дело было после обеда, мы сдвинули столы и, разложив ватман, рисовали стенгазету. Лилера удивилась тогда, что «рогатая» жена рассказывает это со смехом, с шутливыми интонациями.
— Мой-то, мой-то! Зашёл, развернул и вставил! — она смеялась от души.— Он много не церемонится, цветов не дарит! А она-то, она-то! Слышали бы вы её! Так запела, бедняжка! В бане — там ведь сам Бог велел: горячо, мокро!
— Ваш муж там с чужой бабой, и вы так спокойно говорите! Я бы вошла, волосы повыдёргивала! — негодовала Лилера.
— Кому? Ему или ей?
— Да обоим! Ужас, хоть бы отошли, а то у вас под носом!
— А что мне, жалко, что ли? Пусть лучше на моих глазах, чем незнамо где! Мужчин и так на свете мало, я своим поделюсь, не жалко! Тем более — он всё равно при мне останется.
— А не боитесь, что ей понравится и она увезёт его с собой? — включилась в разговор я.
— Ой, да нужен он кому больно! Как напьётся — спасу от него нет, убила бы. Уж так достанет, так достанет!
— Так чего вы его терпите? Гоните, разводитесь! — негодовала Лилера.
Она терпеть не могла шеланговских мужиков: как правило, всегда навеселе, а чаще — крепко выпивши, но безобидны. А Лилера презирала даже добродушную пьянь.
— Не могу, уж больно х… у него здоровый! Набегаюсь за день, приду домой, падаю, а тут он ко мне, и усталость как рукой снимет. А много ли бабе надо?
И все мы засмеялись. А я поразилась её мудрости. И на таких женщинах держались Шеланга, Дамдых, детский сад, школа; рекой лилось молоко, дождём сыпалась вишня… Женщины командовали в деревне, держали на себе всё, а мужчины, если не сильно пьяные и если не их смена ночью печь кирпичи, перед сном поддерживали силы своих жёнушек. И жёнушки эти, поругивая мужей, поколачивая мужей, делали их хозяевами своих домов, дворов и себя самих. Они были мудрыми до мозга костей, хитрили, притворялись, молча проглатывали обиды, могли мужика похвалить, когда нужно; когда нужно — дать подзатыльник. И крепче шеланговских семей сыскать было нельзя. В Шеланге почти не разводились, до старости жили, до смерти.
Та «рогатая» женщина потом очень тонко и интеллигентно, совсем не по-деревенски, отомстила любовнице.
Перед каждым отъездом мы устраиваем творческий вечер силами отдыхающих и работников. Все, кто обладает каким-либо талантом — поёт, танцует, читает стихи и т. д. Импровизированную сцену устраиваем прямо под соснами. Мы с Лилерой ведём всё это мероприятие. После ежегодного татарского народного танца тёти Маши я объявила следующий номер: юмористический монолог, читает автор. Вышла та самая женщина, повязав платок вокруг головы, обвязавшись поверх шерстяной кофты фартуком, в галошах, гетрах,— сделала из себя а-ля дуру-бабу-деревенскую и стала читать монолог… как «вышла она в огород, огурчиков собрать, вдруг из бани звуки таки неприличные доносются!! Глянула в оконце, а там…» Потом эта умница довела до того, что будто она вошла в баню, а та, что мылась, схватила мужа за руку, чтоб он не убежал, и кричит: «Простите меня, дуру грешную, уж так мне хорошо, простите!» И всё это изображалось, да так искусно! Я поразилась её чуткости, вкусу — ведь такую щекотливую тему она преподносила очень мастерски, парила на грани, оставив все шутки на уровне, не опустив их ниже пояса. Зрители хохотали, оглядывались друг на друга. А я со сцены заметила, как покраснела та самая женщина; она сделала вид, что задыхается не то в смехе, не то в кашле, чтобы оправдать свою красноту.
Но надо сказать — таких банных случаев почти не было. Дальше подглядывания дело не заходило и вообще было просто привычкой, мужской необходимостью. Они знали, что ничего нового там не увидят и в Дамдых далеко не Памелы Андерсон приезжают…
Для меня банный день был событием. Если пила я только Дочкино молоко, то мылась у всех подряд. Где-то мне нравилось больше, где-то меньше. Баньки были малюсенькие, с низкими потолками, с тесными предбанниками и, как правило, деревянные. Мы мылись обычно с Лилерой, иногда с кем-то третьим. В некоторых банях были низкие двери, ниже, чем сам потолок, и приходилось пригибаться, чтобы не зацепить лбом косяк. И при этом надо было перешагнуть через порог. Будто не входишь, а ныряешь в этот горячий деревянный куб. И сразу дико чесалось тело, так глубоко чесалось, прямо вместе с душой. И такое приятное было томление — что вот сейчас баня распарит, успокоит тебя.
Плескали пиво в печь, тёрли друг другу спины, полоскали волосы крапивой или водой из-под берёзового веника. Нещадно хлестали всё тело, в особенности ступни; обессиленные, выползали в предбанник и жадно пили из литровой банки остывший сладкий чай. Живя среди сосен, я на какую-то часть пропитывалась их содержанием — мне даже не нужно было подходить к ним близко. Ветер задувал в мои поры всё подряд — пыль, песок, воду с Волги. Я не противилась. Я знала, что банный пивной пар и острая мочалка очистят меня. После бани я шла по Шеланге чистая, как девственница, готовая вновь впитывать в себя всё, что даст мне Дамдых, всё, что надует ветер, всё, что принесёт Волга.
Отдыхающие в банный день наслаждались своей чистотой, вечером не купались, на дискотеке почти не танцевали — бродили по лесу, общались между собой, обнимались с соснами…
Тусовщики
…Почти совсем рассвело, когда я поднялась с перевёрнутой лодки. Сколько лет сижу я на ней и вспоминаю прошлое, позапрошлое, позапозапрошлое лето… Внешне они друг от друга почти не отличались. Если спросить человека: «Что ты делал восемнадцатого мая в прошлом году? А в позапрошлом?» — мало кто с точностью ответит. А я уже много лет эти числа мая провожу на Волге. И с точностью могу сказать, как восемнадцатого мая две тысячи пятого, шестого, седьмого, восьмого и вот теперь две тысячи девятого года я с утра пораньше еду в речной порт, жду железную «плавучую сосну»; сунув баллон пива, прохожу на свой капитанский мостик или, если холодно, в пассажирский салон, сажусь у окна и тихо плыву мимо Нижнего Услона, Ключищ, Матюшино, Ташовки, Грибиней и, наконец, схожу в Шеланге. Поднимаюсь по лестнице в сосновый лес, вхожу в свой дамдыхинский домик, а там уже Лилера заняла кровать… потом галдёж по поводу нашего приезда, «какделаданичё», потом сон в девять вечера.
Девятнадцатого мая? Тоже могу сказать: ранний подъём — плетусь за коровами, смотрю на их крепкие зады, иногда чуть раньше отхожу далеко вперёд, в самое начало улицы, чтобы потом стадо шло на меня. И тогда вижу много добрых глаз на качающихся головах. Потом — к тёте Маше за утренним молочком. Потом — в Дамдых, шлифовать его к завтрашнему дню заезда, к двадцатому мая. И в ночь с девятнадцатого на двадцатое я на лодке — и к рассвету всегда приятно утомлена. Со скрипом расчёсываю я свои покрывшиеся волдырями руки, ноги, растираю лоб. Лилера всегда удивлялась тому, «как мне охота только торчать на Волге всю ночь и быть комариным ужином». Быть ужином сначала крайне неприятно, я не могу сидеть на одном месте и хожу, даже бегаю по берегу, но позже привыкаю, как ко всему привыкает человек, и забираюсь с ногами на перевёрнутую лодку, и колени согнутые прячу под свитер.
После десяти часов утра Дамдых потихоньку заполнялся отдыхающими. Те же лица, есть среди них и новые. Многие селятся в свои прошло- и позапрошлогодние домики. Новенькие идут туда, куда поселили,— они должны пройти местную проверку, прежде чем им дадут ключи с номером, на который они укажут, и допустят до других потрясающих шеланговских секретов.
Начинается сезон. По традиции, он открывается пышным обедом, к которому готовятся ещё накануне, затем даём людям возможность разместиться, расположиться и вечером устраиваем «Будем знакомы» — тоже по традиции, потому что почти все друг с другом знакомы не первый год. Ну а потом — дискотека.
Бывают у нас «ночи кошмаров». Мы ждём темноты, спускаемся на берег или прямо в лесу разводим костёр, садимся вокруг и по очереди рассказываем страшные истории. А когда у кого-то день рождения — мы шумно отмечаем и даже устраиваем костюмированное шоу. Костюмы, конечно, изготавливаем из подручных средств. Ходим по землянику — только не туда, куда Оливанна: она так и не раскрыла своего секрета. Но зато вместе с ней мы собираем травы — этого ей не жалко, и она с удовольствием ведёт всех желающих, рассказывает про каждую травинку, как надо прикладывать подорожник, как лучше засушить душицу, и не забывает упомянуть Карасика, конечно же…
Сбор вишни, банные дни, летние романы, спаривающиеся за валуном тела — каждый год всё одно и то же. Перестала отличаться оригинальностью и наша с Лилерой культурная программа. Но почему-то всё, что мы там все вместе делали, было жизненно необходимо всем нам, мы каждый раз боялись это потерять, хотя вслух никто не признавался. Все мы, которые после сезона расползались по городу, все мы, которым не было друг до друга дела, в Дамдыхе становились семьёй. И каждый человек был согласен с собой во всём, прощал себя и других за самые страшные вещи, получая освобождение, невероятное облегчение, с которым можно прожить ещё год среди рекламных вывесок и сотовых сигналов двадцать первого века.
Кто-то уезжал на несколько дней, у кого-то заканчивался отпуск, и он уезжал совсем, надеясь, что лишь до следующего лета… Мы жили с ощущением скорого кораблекрушения, наслаждаясь каждым днём, каждой вишней, каждым милым деревенским завтраком на красной клеёнке, каждой нашей с Лилерой загадкой, ответы на которые запомнились за столько лет…
И в такую летнюю нашу семью громом врывались тусовщики. Обычно они приезжали на выходные. Некоторые тусовщики из самых разных компаний стали отдыхающими Дамдыха. Но это были редкие исключения. Тусовщики обрушивались непривычно шумно, молодо, неожиданно. Приезжали целыми курсами, большими и малыми группами, но от количества качество их поведения не зависело.
Как правило, они приплывали на «ракете» или на омике. Галдя и хохоча, выгружались на пристани. Кучкой стояли там какое-то время, распределяя, кто что понесёт. Потом девки мялись перед «страшной лестницей», и, наконец, вся толпа врывалась в Дамдых. Они нарушали нашу гармонию, но мы их с радостью принимали. И не только потому, что понимали их важность, а потому, что Дамдых, Волга, Шеланга учили с благодарностью принимать всё, что происходит, что бы ни случилось,— и я принимала. Все мы, как сосны когда-то, раздвигались в стороны, чтобы тусовщикам было где тусоваться. Им выдавали ключи от двух и более домиков. И весь Дамдых, весь берег, вся Волга принадлежали им, и они даже не догадывались об этом.
Среди тусовщиков были и постоянные клиенты. Группа студентов, которая в первое моё лето приехала отмечать успешное завершение первого курса, теперь обмывала диплом. Кроме выпивки, танцев и совсем не невинных поцелуев, они любили поиграть в «сумасшедшую мамашу» — ведь за столько лет и до них дошла эта история.
Каждый год упоминалась в Дамдыхе сумасшедшая мамаша. И всегда слышала я её в разном исполнении, её по-разному звали и приписывали всё новые поступки. Начиналась история, как правило, с недоброй шутки, потом могла перейти в изображение сумасшедшей мамаши, которая ходит босиком, молчит и вглядывается в лицо каждого ребёнка. Произдевавшись, просмеявшись, обычно говорили: «Прости Господи, не дай Бог пережить такое»,— и стучали по дереву.
А именно эти студенты играли в догонялки: бегали и раздевались на бегу, топили друг друга в воде, выбрасывали в воду девчонок в одежде… Иногда мы с Лилерой немного тусовались с ними. Они были неплохие ребята, но не понимали всего величия старенького Дамдыха. Для них это лишь место недалеко от города, где можно оттянуться, расслабиться — и недорого: трёхместный домик всего 150 рублей за сутки, 350 — с питанием.
Приезжала молодёжь отметить «второй день» свадьбы — без «предков»; на весь лес поднимался запах шашлыков, невесты — в шортах и фате. Как-то приехали и вовсе невоспитанные тусовщики, такие вообще отрывались по полной программе — играя в «сумасшедшую мамашу», бегали голышом и даже не удосуживались спрятаться за валун. Мы внесли их в чёрный список и больше не пустили. Были среди тусовщиков и взрослые компании — отмечали день рождения главным образом из-за того, чтоб «дома грязь не разводить», а здесь «и сплюнуть можно, и пепел стряхивать», «шашлыки, водки побольше — и никаких салатов не надо», «и сидишь за столом, можно из стакана остатки на землю выплеснуть и кожурку от колбаски выбросить».
Тётя Маша очень расстраивалась, когда мы пускали тусовщиков.
— Диля, да разве без них никак нельзя? — негодовала она.
— Нельзя,— говорила ей Диля,— мы и так почти ничего не зарабатываем.
И включалась Оливанна, если была поблизости.
— Не зарабатываем и не заработаем, потому что привадили всех, как к себе домой! — говорила она, и рука её мелко-мелко дёргалась в вязании.— А раньше вишню продать можно было, молоко можно было продать, а вы каждое утро на завтрак по кувшину на стол выставляете!
— А сама-то шапки свои направо-налево раздаёт!
— А что вам мои шапки?
— А что тебе молоко? Не твоё ведь,— говорил ей кто-нибудь,— не жадничай, к нам потому и едут, что у нас как дома.
И это было правдой. Тётя Маша смирялась с присутствием тусовщиков, но замечание молодёжи делала. На что однажды получила:
— Бабуль, не ругайся, а то сумасшедшая мамаша заберёт тебя к себе и потопит.
И вот в 2009 году приехали искатели острых ощущений. Они отличались от других тусовщиков — потому что выбрали Шелангу именно из-за этой истории. Их было человек шесть-семь. Они сняли два домика, но не включали музыку. Нам это было непривычно. Ребята привезли с собой лопаты, какие-то «миноискатели» и ходили по берегу, по Дамдыху в поисках сокровищ. Сначала все вроде завозмущались: что за раскопки? кто разрешил? А приглядевшись, увидели, что это совсем ещё дети, первокурсники или старшеклассники, которые хотели почувствовать себя взрослыми путешественниками. Решили им не мешать.
Потом путешественники эти ходили и приставали ко всем, чтоб услышать от очевидцев историю про сумасшедшую мамашу. У них были газетные вырезки со статьями об этом. Местные отмахивались от них, прикрываясь работой, но кто-то всё ж предупредил, чтобы к тёте Маше с этим вопросом не совались.
И тогда они сунулись ко мне. Вернее, ко мне сунулась одна из девушек. Мы с Лилерой ходили в это время по Дамдыху и прятали записки — это была традиционная игра для двух команд: кто первый отыщет приз. Девушка была совсем прозрачная, беленькая такая, юная, студентка филфака. Я рассказала ей историю, которую услышала несколько лет назад от Тараса и Дили. Лилера постоянно комментировала и в конце заметила, что, несмотря на то что над этим случаем часто потешаются, это всё же страшное горе.
— Бедная, видела бы эта сумасшедшая мамочка, как тут над ней потешаются. Кто-то считает, что она умерла, и бродит по Шеланге её привидение, разыскивая сына. Но никаких привидений здесь нет, я здесь не первый год работаю. Рада бы увидеть, но ни разу не видела. Это всё сказки, чтоб веселее жить! Здесь же скука смертная! It is awfully boring here!
— Значит, его мать тоже умерла? — осторожно спросила девушка.
— Умерла или нет — какая разница? Скажи спасибо, что не с тобой такое случилось! Я бы сразу повесилась, наверное… и скажи своим, чтобы потише копали. И чего вы здесь найти хотите? Ухо хана Гирея? Ты от сосны-то отойди, там, говорят, духи умерших живут! О, смотрите, Оливанна к нам идёт! Здрасьте, Оливанна! — громко поприветствовала Оливанну Лилера.— Видишь, у неё в руке трепыхается рыжая тряпочка? Поболтай с Оливанной минут пятнадцать о её сыне, она к тому времени эту шапку уже довяжет и тебе подарит,— Лилера звонко засмеялась.— Брось о разных призраках думать. Тебе это зачем надо? Реферат писать? Иди к обрыву, там покосившаяся сосна стоит, всё никак упасть не может, в ней и живёт мамаша эта.
— Здрасьте, девочки! — подошла к нам Оливанна.— Мне с вами поговорить надо,— сказала она низким голосом и уставилась на прозрачную девушку, которая тут же сорвалась с места.— Мне вот какая идея в голову пришла. Надо издать книжку о Шеланге — я те такое расскажу! И устраивать экскурсии. На море тоже из воздуха деньги делают: поднимут людей в гору, легенду какую-нибудь расскажут — царица Тамара отсюда из-за несчастной любви вниз сбросилась,— и все туристы — вай-вай-вай! И денег, главное, за это плотят!
Ну Оливанна, ну и голова! Понаблюдав за «странными» тусовщиками, она смекнула, что можно водить платные экскурсии! Мало ей того, что люди платят за домик, питание, лодки, катамараны, гамаки,— она ещё вздумала выставлять экспонатами деревья, валун и даже кладбище!
— А что? Пусть приезжают студенты филфака, им там вроде фольклор надо собирать. Мы им и про сосны, и про утопленников расскажем. Ходят же в Москве по Ваганьковскому и Новодевичьему? А у нас чем хуже? У нас даже интереснее!
— Оливанна, в Москве вход на эти кладбища бесплатный,— улыбнулась я.
— А у нас будет двадцать рублей! Я сама им про каждого расскажу, кем он был в Шеланге. Девчонки! Ведь там люди, рождённые в тысяча восемьсот каком-то году! Могилку Ванечки покажу тоже, расскажу, как на самом деле дело было.
— Ой, Оливанна, бегите, пишите ценники, эти тусовщики как раз за утопленниками сюда приехали,— огрызнулась Лилера.
— Ладно, расскажите лучше, как там ваш Карасик? — спросила я.
Мать сыра земля
Странные тусовщики перекопали землю во многих местах и засыпали ямки обратно. От этого ноги мягко утопали в земле, и вся она как будто дышала вверх, прямо к моему лицу. Юные тусовщики очистили земляные дыхательные пути, за что она была им очень благодарна, думаю.
Земля считалась членом шеланговской семьи, общей матерью. Не зря Тарас сказал про Шелангу, что это крепкая деревня. Такие, как Тарас, дочь тёти Маши и многие другие, жаждущие пропитаться сигналами сотовой связи и остальным двадцать первым веком, в чём-то нарушили крепость Шеланги, уехали в город, променяли землю на асфальт. Ежегодно теряя своих детей, Шеланга тихонько, едва заметно расползалась. Но старшее поколение держало её в своих руках. Тем не менее, год от года Шеланга ветшала, и прорехи эти заполнял Дамдых, который так боялись потерять. Дамдых вносил в Шелангу новое качество; сосновый лес, в котором он расположился, держал на плаву деревню, людей, и не только потому, что приносил прибыль. Каждую весну появлялась у людей цель, общее милое дело, которое объединяло всех, приносило удовольствие. Было отрадно видеть, как, отдыхая здесь, люди начинают зреть в корень, распознают Дамдых, Шелангу; открываются всем сердцем, доверяют свои секреты, воспоминания и увозят с собой нового себя; чтобы на следующий год приехать опять, и дышать этим воздухом, и ходить по этой земле, и слышать «кирпичную песню», и видеть «вечный двигатель»…
На самом деле это отдыхающие затащили в Шелангу двадцатый, а затем и двадцать первый век. И, глядя на них, стала покидать деревню молодёжь. Но ведь и Тарас, и многие другие приезжают сюда к родителям; а некоторые не уезжают вовсе — отстраивают из местного кирпича, который достаётся им почти даром, коттеджи и живут. Только, как правило, без коров. Нельзя сказать, что молодёжь поголовно бежит с этого берега Волги. Наверное, пройдёт ещё несколько десятков лет — и превратится Шеланга в элитный коттеджный посёлок.
В начале мая в огородах вручную вскапывали землю всей семьёй, потом земля вознаграждала. Бабки пришёптывали ей разные благодарности. Даже крепко выпившие мужики валялись на земле, целуя её. Ещё бабки говорили, что сосновые корни и корни других деревьев — земляные жилы, по которым течёт кровь. На самоубийцу или вытащенного из воды утопленника «земля ляжет не пухом лёгким, а камнем тяжёлым».
После бизнес-идеи Оливанны я на следующий день сходила на шеланговское кладбище. Специально не стала звать с собой Лилеру — иначе поход получился бы клоунским. Она тут же принялась бы высматривать призраков, звать их… Все эти годы она жаждала увидеть хоть одного из них, хоть каким-нибудь образом почувствовать целебную силу земли, сосен… Лилера любила всё паранормальное, обожала фильмы ужасов — и, впервые услышав шеланговские истории, раскрыла в удивлённом восторге рот и с нетерпением ожидала хоть какого-то знака, а лучше — прямой встречи. Возможно, за этим она сюда приезжала каждый год? Но ничего необычного не замечала она вокруг себя и принималась задирать любого, кто заводил об этом разговор.
Находилось кладбище за деревней, за кирпичным заводом. Там было тихо и, придавая некоторую жутковатую вечность, росли высокие деревья, в основном берёзы. Только шелест их листьев и скрип кирпичных качелек, которые проплывали у левого края кладбищенского забора, нарушали тишину этого местечка. Я подняла на шум листьев голову и обнаружила, что у кладбища небо зелёное и шевелится. Был день. Деревья прикрывали от открытых солнечных лучей мёртвых. Но солнце всё же нагло врывалось в проплешины кладбищенского неба, и некоторые пригорки, памятники и тропинки горели. Такое резкое содружество света и тени создавало интимную обстановку. Ничего зловещего не обнаружила я на этом кладбище. Казалось, что всем, кто здесь покоится, спокойно и хорошо — и «суицидникам», и тем, кто утонул, тоже.
Чётких аллей, как на Ваганьковском кладбище, не было. Могилки расположились близ деревьев случайным образом, прямо как домики в Дамдыхе. Я пошла между памятниками, читая надписи. Мраморные, цементные и прочие надгробья с выточенным месяцем говорили о том, что это татарское кладбище. Но уже чуть дальше виднелись кресты и искусственные венки, запылённые цветы, вырезанные из цветного прозрачного пластика. Деревья особенно давали понять, что люди лишь временно на этой земле. Место под ней всем шеланговцам найдётся. Они друг за другом лягут в свою мать, и корни деревьев, по которым течёт земляная кровь, будут упираться им в бока…
Оливанна была права. Смотрю на еле различимые даты: Марфа Гавриловна, год рождения — 1881, смерти — 1936… Когда появились здесь первые могилы, деревья, наверное, уже были большими, они всё стоят, а людей всё хоронят и хоронят… только подумать, ведь и я умру, и жизнь на земле не остановится, все будут жить как жили, но без меня.
Совершенно неожиданно увидела, что левее от меня у могилы сидит круглый шарик. Даже со спины я узнала тётю Машу. Голову её покрывал белый платок. Татары поминают своих не водкой — молитвой. Придерживая расстояние, я обошла тётю Машу и выглянула из-за берёзы. Сложив руки перед собой, сделав из ладоней кувшин, сидела она, слегка покачиваясь вперёд-назад, как тогда, на Волге, когда я доила её Дочку. Губы шевелились. Какое-то время она сидела так, затем поднесла руки к лицу и будто умылась невидимой водой. Она, должно быть, почувствовала, что я смотрю на неё, и резко повернулась в мою сторону. Я не успела спрятаться, стало неловко, будто я застала её совершенной голой. Тётя Маша, должно быть, хотела побыть с внуком одна, а я помешала им. Послышался знакомый звук вечного двигателя — поехали кирпичи. Мёртвые лежат, жизнь идёт без них. На обед я опоздала, накрывали без меня. Кладбище находилось далеко от Дамдыха, и возвращалась я медленно. Лилера обиделась за то, что я пошла на кладбище без неё.
Хлеб и ртуть
Открыто извиняться было, конечно, не за что. Но всё же, пытаясь загладить перед Лилерой вину, я вызывала её на разговор. Сказала, что видела там тётю Машу, которая читала заупокойную молитву для своего внука. Мы развалились каждая на своей кровати. Разговор завязался.
— Как думаешь, куда делась его мать? Почему она не приезжает, ведь старушка эта пропадёт! Или сопьётся, или что!
— Ну… её здесь поддерживают вроде…
— Ой, я тебя умоляю: кого волнует чужое горе? Жалеют её и тут же стебут, стебут и жалеют! Дочь её простить не может, думаю.
— За что? — не поняла я.
— Как за что? За то, что утопила ребёнка, раззява старая!
— Как это утопила? Она ведь не специально.
— А какая разница? Тебе ребёнка оставили? Значит, должна была за ним смотреть. А спать хочешь — так спи дома, а не на берегу. Ты прикинь, какой ужас! Мать твоя дитя твоё утопила! И как после этого считать её матерью?
— Кать, а у тебя есть дети? — спросила я, ведь даже этого я не знала.
— No, no! Ты что? Мне пока рано. Вот когда изменится кое-что в моей жизни, тогда я буду о детях думать.
— А что именно должно измениться? Чего ты так ждёшь?
— I don’t know. Я и сама не знаю, чего именно я жду… просто я чувствую, что ко мне приближается что-то хорошее, вот-вот что-то грандиозно изменится в моей жизни. Эх, скукотища! Don’t worry, be happy!
— А в какую сторону должно измениться?
— Да не знаю я… догадываюсь… сглазить не хочу, не спрашивай.
— Кать, а мама у тебя есть?
— Мама? Есть. Но мы редко общаемся. Я думаю, что эту сумасшедшую мамашу заперли где-нибудь в психушке или она всё-таки умерла.
— Наверное,— согласилась я.
На входе в наш домик колыхалась занавеска, дверь была открыта. О дверной наличник кто-то постучал.
— Да-да,— громко пригласила Лилера.
Вошла беленькая девушка.
— Ну что, нашли исторические ценности? Горшки, монеты, черепушки? — поддразнила её Лилера.
— Нет; вернее, не знаю, я в раскопках не участвую. Мы поделили обязанности — я собираю легенды.
— А тосты ты не собираешь? Беги в магазин, мы тебе столько тостов расскажем!
— Нет, тосты тоже нет, я хотела…
— Что хотела? Я тоже много чего хочу.
Лилера её постоянно перебивала. Моя соседка была склонна устраивать дедовщинку. Я вмешалась.
— Что там у тебя? — перебила я Лилеру, и, откинувшись на кровать, она смолкла.
— Мы по русскому фольклору проходили обычаи, обряды. Так вот, я только недавно вспомнила, что нам Татьяна Григорьевна рассказывала, как раньше в воде утопленников искали.
— Хлебом и ртутью? — спросила я с улыбкой.
— Да… а как вы узнали? — девушка немного огорчилась.
— Это известный древний способ. Уверена, в Шеланге о нём тоже знают. В поисках глубинных корней вы приехали правильно.
— Да, но нас в первую очередь привлекло в Шеланге совсем не это. Мы хотели больше узнать про «сумасшедшую мамашу», как её здесь называют. И провести собственное расследование. Это только я и ещё одна девочка — с филфака, а остальные — журналисты.
— А я-то думаю, откуда на факультете невест столько ребят! — засмеялась я.— Даже огорчилась, ведь в моё время были одни девчонки.
— Ой, а вы тоже учились на филфаке? А кто у вас вёл зарубежную литературу?
Лилера резко села на кровати.
— Стоп! Какой ещё хлеб? Что-то я не поняла.
— Кусок ржаного хлеба смачивается ртутью и пускается по воде. Он будет плыть и остановится как раз там, где утопленник,— объяснила я.
У Лилеры загорелись глаза.
— Да вы что?! И ты молчала столько лет! Так, я в столовку за хлебом, а ты,— сказала она девушке,— дуй в медпункт за градусниками. Бери всё, что там есть, и к нам! Всё равно, какой хлеб — белый, ржаной?
— Подожди, не собираешься же ты…
— Ещё как собираюсь! Мне скучно! Плывём искать утопленников!
И Лилера, подпрыгивая от нетерпения, пошла в сторону столовой.
Она притащила целую буханку, а девушка принесла букет из градусников. Пришёл Тарас — принёс банку молока от тёти Маши и букет мяты и мелиссы от матери. Заварил в своём термосе.
— Пока вы будете утопленников искать, я порыбачу,— сказал он
С нами, бросив свои раскопки, крайне возбуждённые, отправились ребята-журналисты. Столкнули в воду две лодки, поплыли рядышком. Градусники разбивали и хлеб нарезали в нашей лодке.
— Наверное, надо что-то говорить,— осторожно спросила девушка — студентка филфака,— а не просто так резать? Ведь это древний обряд…
— А что в твоих умных книжках написано? — тут же принялась задирать её Лилера.— Вот и говори.
Мне нравилось, как выдерживает Лилерину дедовщину эта девушка. Она была вежлива, держалась, хотя я видела — ей хотелось ответить.
— Верно, нужно было спросить у местных старушек? — обратилась она ко мне.
И Лилера снова ответила:
— У кого? Ты попробуй подойди к ним! С нами-то они не общаются, а мы столько лет тут работаем. С тобой тем более не будут, так что — don’t worry, baby. Be happy. И так кого-нибудь найдём!
Когда хлеб был готов, парень-журналист надел рабочие перчатки и принялся ломать градусники. Плохо получалось смочить ртутью хлеб, потому кусок за куском мы опускали хлеб в Волгу.
Это, безусловно, было баловство. Веселясь, хохоча, плыли мы на двух лодках, которые стукались друг об дружку, играли в догонялки, Лилера со словами: «На воде так жрать сразу охота!» — жевала хлеб, который предназначался для поиска утопленников. Без разрешения открыла термос Тараса и отпила мятный чай, не наливая в кружку. Тарасу было неприятно, но он ничего не сказал. Достал свой фотоаппарат и принялся фотографировать всё это молодёжное безобразие.
Мы играли с огнём. И, наверное, одна я понимала это, но, чтобы не выглядеть идиоткой, не делала замечаний. Девушка с филфака тоже не такого плавания ожидала. И она молчала, уставившись на хлеба.
— Утопленнички, ау! — весело позвала Лилера.— Мы за вами приплыли! Выходите!
Куски хлеба, казалось, никуда не плыли, а лишь смирно покачивались на воде.
— Блин, зря только градусники извели,— ворчала Лилера.
Тем временем становилось жарко, ребята решили искупаться и с визгом попрыгали в воду. Несмотря на то, что мы не встретили ни одного утопленника, народ веселился. Лилера тоже веселилась. Она сбросила свой сарафан и спрыгнула в воду. Только я, Тарас, прозрачная девушка и на другой лодке ещё один молодой человек не купались. Вдруг Лилера истошно вскрикнула, и голова её исчезла под водой. Сразу наступила тишина, я и шевельнуться не могла. Те, кто были в воде, тоже застыли. Ужас прокатился по телу. Но через секунду Лилера вынырнула, и следом за ней показалась голова хохочущего молодого журналиста.
— Ты совсем дебил! — ругалась Лилера; она наглоталась воды и перепугалась.
Я подала ей руку, и мы с девочкой затащили её в лодку. Лилера кашляла и сплёвывала воду.
— Идиот! Я чуть не утонула! Ты думаешь, что ты делаешь? Кхы, кхы!
Я накрыла свою соседку полотенцем и протянула ей фляжку с коньяком. Дрожа, она глотнула его, как воду, и громко передёрнулась с непривычки. Впервые я видела, как Лилера пьёт коньяк. Она не переносила даже чуть выпивших людей и сама никогда не пила.
— Ай-е-е!!! Нет, это надо быть таким идиотом?! Схватил меня за ногу, я думала, меня утопленник на дно тащит или водяной какой-нибудь. Чтоб тебя самого так на дно утянули! Идиота такого! Вот смеху будет!
— Ты же сама звала утопленников! Вот они тебя и услышали.
Между тем хлебушек наш размок, некоторые куски разваливались и растворились в Волге.
— Раз они никуда не плывут, значит, прямо под нами полно утопленников,— сказал один из ребят,— здесь очень глубоко, я нырял с маской. Они, должно быть, все на дне.
— И ты сейчас туда отправишься,— и, хохоча, на него набросился его однокурсник.
Тарас пересел в лодку к молодому человеку, они немного отплыли от купающихся и принялись раскрашивать фосфорным лаком мормышки.
— Ребят, мы, наверное, поплывём к берегу. Вы тоже долго не будьте.
Я села за правое от себя весло, Лилера — за левое, мы развернули лодку и поплыли назад. Девочка сидела к нам спиной. Доплыли мы в совершенном молчании. Не пришлось даже координировать движение вёсел — за столько лет мы с Лилерой, привыкшие всё делать вместе, даже гребли как один человек.
Подтянули лодку на мель, заперли на замок и оставили легонько покачиваться. Лилера не вернула мне фляжку с коньяком, она шла, отхлёбывая из неё. И стала совсем пьяненькая, когда мы пришли в Дамдых.
На следующее утро в нашу дверь сильно колотили. Я спала как убитая и сквозь сон только слышала. Чтобы не вылезать из-под одеяла, Лилера открыла окно и высунулась из него.
— Чего тебе не спится? — недовольно спросила она.
— У нас Влад утонул,— услышала я сквозь сон голос прозрачной девушки и резко села в кровати.
Лилера
Раньше в Шеланге каждый год кто-нибудь тонул. Если спасти утопленника, он заберёт тебя вместо себя. Люди стояли на берегу и ждали, когда человек потонет, даже не пытаясь его спасти. Конечно, в наше время не помочь — преступление, грех на душу на всю жизнь. Даже потонувшего человека искали, доставали и хоронили на обычном кладбище, вместе со всеми. А раньше если и похоронят — то как можно ближе к берегу, чтобы вода могла забрать его снова. Позволить утопающему утонуть означало отдать его водяному, и тогда можно рассчитывать, что в ближайший год никто больше не утонет. Если утопающего отнять у водяного — рассердившись, тот заберёт двоих, а то и троих. «С судьбой не поспоришь»,— любила говорить тётя Маша. Своим внуком уплатила она дань на несколько лет вперёд, после его гибели все эти годы никто не тонул. Я свидетель. И вот впервые за столько лет утонул молодой человек.
Недалеко от берега плавали спасательные катера. Перепуганные журналисты сидели на берегу. Рядом валялись лопаты, рюкзаки с их вещами. Милиция опрашивала студентов. Я присела рядом с растерянным молодым человеком. Девушка с филфака села с другой стороны.
— Влад начал тонуть; мы думали, он ныряет и хочет нас разыграть. Но долго не показывался. Мы с Тарасом не купались, рыбачили с лодки. «Что-то здесь не так»,— кричу я им, а парни продолжают купаться. Свернули леску, подплыли, а Влада всё нет. «Он нырнул и уплыл под водой, у меня папа так делал, тоже нас перепугал, а потом мы все вместе смеялись»,— сказал Серёжа, вон его сейчас допрашивают. Выплывет, говорит, в другом месте, ночью, когда мы спать ляжем, постучится к нам окно, вот увидите.
— Ужас какой! И вы спокойно поплыли к берегу? — изумилась прозрачная девушка.
— А что нам было делать? Мы там перед этим ещё бутылку водки распили, всем было весело.
— И ты пил? — тоном недовольной жены спросила прозрачная девочка. Вероятно, они встречались.
— Я только глоток, чтоб согреться. А Тарас пил свой чай,— сказал он, бросив взгляд на меня.— После того как вы уплыли, Влад принялся снова всех разыгрывать, ложился на воду, как мертвец, за ноги хватал. Ребята галдели, постоянно подплывали к нам, чтоб водки глотнуть, рыбу всю перепугали. Когда пацаны совсем разбушевались, Тарас велел забраться в лодку. Мы уплыли и дома ждали, когда же Влад придёт нас пугать. Спать легли, Серёга ещё раз всех предупредил, чтоб не пугались, когда Влад в окно постучится.
— А что ж вы нам не сказали? Пришли бы в наш домик!
— Да хватит уже, и так в себя прийти не могу! Понимаешь, он резко исчез под водой, и всё! Будто его самого кто-то за ногу схватил.
Подплыл катер. Два спасателя в водолазных костюмах вышли оттуда ни с чем. Досадным недоразумением и жутью пропитался воздух на берегу. Лилера смотрела далеко в Волгу и молчала. Возможно, она вспоминала свои проклятия. На берегу был Тарас, он прямо с фотоаппарата показывал ментам фотографии, которые успел сделать. Лилера не хотела подходить к ним, но журналисты успели рассказать «всё от начала до конца», и к ней подошли тоже. Она рассказывала то, как и с кем провела вчерашний день, иногда улыбалась, а разок они с ментом хохотнули по очереди. Я слов не слышала, но со стороны казалось, что парень с девушкой обсуждают весёлый фильм, который только что посмотрели.
Журналисты и девушки с филфака уплыли на «ракете» в тот же день, хотя за домики и еду было заплачено ещё на неделю.
— Мне кажется, он ещё найдётся,— Лилера подбирала плоские камни, взвешивала их в руках и пускала блинчики,— они специально всё это подстроили. Они просто посадили его на «ракету» и отправили домой. Точно.
Я ничего не отвечала. Хотелось бы думать, что так и было. Солнце очень красиво садилось за Волгу, весь берег был рыжий, местами золотой. Мне было грустно, но спокойно. Со стороны валуна мимо прошли молодожёны, которые проводили у нас медовый месяц. С лестницы осторожно спускалась Диля. Когда ноги её коснулись берега, она пошла увереннее, пухлые белые щёчки мелкой дрожью отвечали её ногам. Диля тоже озолотилась под солнцем, стала частью вечернего берега.
— Девчонки, это конец,— сказала Диля,— Дамдых продали.
Лилера застыла на секунду и, не оборачиваясь, пустила в воду очередной блинчик. Я во все глаза уставилась на Дилю. Она тяжело присела рядом со мной.
— Всё, продали наш Дамдых.
Мы молча проводили солнце. Волга спешила, была не в себе, волны частые, мелкие, суматошные — прямо как Лилерино душевное состояние. Она уже не блинчики пускала, а просто кидала в воду камни, она не могла найти себе места. И я её не успокаивала.
…Была пора сенокоса. С утра пораньше взревели мотоциклы, трактора — мужики отправились косить. Влада так и не нашли. Лилера продолжала думать, верить, что он жив и давно у себя дома. Представляю, как тяжело было у неё на душе.
Тем временем поспела вишня. Снова разбросало нас по вишнёвому лесу. Алюминиевая кастрюля, что висела у меня на шее, со стороны моего голого живота была тёплая. Я всегда собирала полную кастрюлю, она тянула меня к земле, верёвочка впивалась в кожу, натирала, шея жутко болела, и только когда уже совсем не было места и вишенки выкатывались на землю, я слезала с дерева и опустошалась в большое корыто. Лилера собирала сливу рядом со мной. Слива была крепкая, и Лилера с дерева кидала её прямо в стоящее на земле ведро. Она не всегда попадала в него.
— Как думаешь, простит он меня? — вдруг спросила она.
— Не знаю, Кать. Нельзя бросаться такими словами, что бы ни случилось, нельзя никого проклинать.
— А ты бы простила меня?
Я многое прощала Лилере, как и все, как Диля, как прозрачная девушка. Лилера была хамоватой, но… это не самое главное. Она, как сказал бы Станиславский, любила себя в искусстве. Она ещё молодая, и есть надежда, что она поймёт, сможет видеть себя со стороны. Лилера потянулась за сливой и упала с дерева.
В детстве со мной редко играли другие дети. Чтобы жить в их обществе, мне приходилось зарабатывать их детское уважение, вынося игрушки на улицу, давая свой велик всем, кто попросит прокатиться, постоянно «маяться» в «казаках-разбойниках». Помню, однажды мне нужно было заслужить приглашение на день рождения. Это был популярный мальчик; если бы меня увидели среди его гостей, я бы точно стала «своей». Я решила угостить его и остальных жвачкой и залезла туда, где мама держала деньги… я понимала, что совершаю воровство, и чтобы мама меня не сильно наказывала, я напилась холодного молока из холодильника и на следующий день слегла с ангиной. Горло болело не очень сильно, и температура была невысокая, но я вела себя так, будто смерть моя пришла.
Мне показалось, что Лилера упала специально. Стремясь получить хоть какое-то облегчение, она, как всегда, не подумала о последствиях и упала неудачно. К ней подошли. Ей было очень больно. Она плюхнулась, кажется, на спину и, возможно, повредила позвоночник. Из глаз её катились слёзы; я знала, что Лилере хотелось заплакать, выплакаться, и вот появился хороший повод: спрятавшись за свою спину, она теперь и плакала — больше из-за Влада — и слезами своими просила прощения у него.
Я ожидала, что вызовут скорую, но пока все кудахтали и охали, кто-то из местных женщин сбегал домой, и вдруг из-за деревьев показалась шеланговская бабуля. Настоящая бабуля, которая никогда к нам близко не подходила. Все расступились. Бабуля нагнулась над Лилерой.
— Старые люди всегда советовали выносить тех, кто ушибся, разбился, на то самое место и молить землю о прощении,— сказала бабуля
— О каком прощении? — огрызнулась Лилера.— Мне скорую надо, у меня позвоночник сломан! Сходите кто-нибудь в Дамдых, принесите мне из аптечки димедрол какой-нибудь, сил нет терпеть,— сказала Лилера и ещё больше заплакала.
— Повернись, уткнись носом в землю и проси прощения, моли её, чтоб она тебя простила.
— Да что мы, в средневековье живём? — начала было спорить Лилера.
Но бабуля ещё ниже нагнулась над ней и, строго глядя в глаза, сказала:
— Проси.
И Лилера, превозмогая боль, делая всем, а особенно бабуле этой, невероятное одолжение, повернулась лицом к земле и, цокая, принялась просить прощения.
— Прости меня, земля! Что-то не хочет она меня прощать,— с вызовом сказала Лилера.
— Проси от сердца, а потом я тебя мазью смажу,— сказала бабуля и чуть шатнулась.
Её тут же подхватила под руку сноха.
— А я что, от жопы, что ли, прошу? — рявкнула Лилера.
Бабуля медленно повернулась и, опираясь на свою сноху, пошла от Лилеры прочь.
Ошарашенные, мы медленно отошли от Лилеры, которая всё ещё лежала на земле, и взлетели на свои деревья. К моей соседке появилась какая-то всеобщая брезгливость. Со своей вишни я поглядывала на неё: она плакала, и рот её раскрывался в бесшумном крике, и слёзы её впитывала земля. Рядом со мной стояли две женщины — наши отдыхающие. Они были в замешательстве и что-то бормотали про скорую. Вдруг Лилера приподнялась. В глазах её был ужас.
— У меня всё прошло,— сказала она.— Чё за фигня?!
— Вот и хорошо. Земля тебе помогла,— послышался весёлый голос с вишнёвого дерева.— На-ка тогда отнеси, вывали мою кастрюлю, а то я еле-еле сюда залезла.
Лилера осторожно подошла к дереву, приняла кастрюлю, полную вишни и понесла ее к корыту.
— Как это может быть?? У меня и правда дико болела спина! Чертовщина какая-то! Oh my God! Oh shit!
— Ты же всегда хотела столкнуться с чем-то сверхъестественным! — напомнила я.
Лилера долго собирала свою сливу, медленно-медленно.
Отдыхающие тут и там висели на вишне, переговаривались, смеялись. Вечером женщины встретили коров, своих мужей; мы тоже ушли в Дамдых — было время ужина. Я стояла на раздаче; к сожалению, многие столы были одиноки, красными квадратами стояли, держа на себе стаканчики с милыми букетиками из полевых цветов; ко многим столам были придвинуты четыре стула, на которых никто не сидел.
Я зашла в дом, чтобы одеться потеплее, и увидела, как Лилера сметает свои баночки с кремами в чемодан. На мой вопрос она, не отвлекаясь от своего занятия, ответила:
— Я здесь больше ни минуты не задержусь! Бред какой! Сначала пришла эта бабка, что-то надо мной пошептала, потом земля меня простила и вылечила — бред!
— Катя! Ты же сама мечтала увидеть здесь призраков, потешалась над нами, когда мы стояли у сосен! Говорила, что к тебе что-то приближается. А когда наконец столкнулась с настоящим чудом, ты бежишь от него, как последняя трусиха!
— Слышать ничего не хочу, я здесь больше не останусь!
— А как же я тут буду без тебя справляться? А как же зарплата? — пыталась я её удержать.
Я не хотела оставаться в домике без неё.
— Мне никаких денег не надо! Чёртово место! Я уже позвонила Артёму, он едет. И ты без меня справишься, не ври. Вы только рады будете от меня избавиться.
Я не стала её переубеждать, не стала ждать, пока за ней приедет машина. Накинув ветровку, я вышла из нашего домика и пошла в деревню.
После ужина разбросали траву, уселись во дворе у Оливанны, среди этой травы, вытаскивать косточки.
Никто пока ещё не знал, что Дамдых продали. Диля собиралась объявить это за нашим вишнёвым занятием. Когда с локтей закапал вишнёвый сок, в ворота вошла Оливанна. С рук её свисало длинное бежевое кружево.
— Люди, люди! Наш Дамдых купил какой-то депутат!
Дамдых сдох
Диля мне говорила, что зимой Дамдых представляет собой жалкое зрелище. Домики слабые и унылые под снегом, а весь Дамдых — даже зловещий. Лиственные деревья сбрасывают с себя всё и нагишом подставляются под снег. А сосновая хвоя остаётся на ветках, и её испарение во время мороза для сосен губительно. Чтобы сберечь себя и все наши секреты, сосны прекращают своё дыхание. Зимой не дышали сосны — и Дамдых не дышал. Хорошо, что Волга замерзала и путь в Шелангу мне был отрезан.
Никто открыто не горевал по поводу Дамдыха. Никто пока не знал, что здесь будет: частный дом? детский лагерь «Волга»? Или всё останется как прежде, просто будет другой хозяин? Это было слишком хорошо, чтобы быть правдой.
Дни шли своим чередом; я делала всё, что привыкла,— выдавала в прокат лодки, катамараны, дежурила по столовой, вела дискотеки, на которые, кстати, ходили как никогда и лихо отплясывали. Я кипятила воду в бокале, пила чай с молоком — я делала всё то же самое, только одна. Ложилась на кровать Лилеры, прямо на её постель. От подушки пахло Лилериным кремом. Несмотря на воткнутый «раптор», летали комары, и никто на них не огрызался.
Депутат не заставил себя долго ждать. Местная администрация, продавшая ему Дамдых, предупредила о том, что «мы душу каждый год вкладываем», что для нас «это удар, страшная потеря», и попросила быть как можно мягче.
Однажды депутат заехал в Дамдых на машине, хозяином ходил по лесу, был вежлив, здоровался со всеми, подошёл к сосне и постучал по ней. Двое мужчин, которых он привёз с собой, тоже, приложив ухо, постучали по сосне и, улыбаясь, закивали друг другу. Вечером, вместо ежегодного концерта силами отдыхающих и работающих, новый хозяин провёл собрание. Сначала он рассказал о себе — это было бы важно, если бы он оставил всё как есть и был бы лишь новым, никогда здесь не появляющимся владельцем Дамдыха. И пусть бы Дамдых прикрывал его финансовые дыры, укрывал от налогов — лишь бы остался! Но депутат собирался устроить здесь «штаб-квартиру». На вопрос: «А что здесь будет?» — чёткого ответа дать не мог. Не может же он вот так в лоб сказать: здесь, мол, я построю себе чудо-дом, баню, и будем мы сюда заезжать с клёвыми тёлками и отрываться по полной программе. Депутат отвечал размыто: дом, домик для гостей… баня, произнёс слово «дача». Его детям, которые каждое лето приезжают из Лондона домой, полезно подышать сосновым воздухом. Я стояла позади всех, обняв сосну, и мне не верилось, что это происходит на самом деле. У нас отбирают Дамдых, чтобы оргии устраивать, да и не важно для чего, самое главное — у нас отнимают наш Дамдых и хотят порубить наши сосны… Мне не верилось, что Дамдых умирает и мы ничего не можем сделать!
Депутат сказал, что все, кто оплатил свои путёвки, может доотдыхать, строительство начнётся только осенью. Уверил местных, что работы всем хватит, пусть никто не переживает из-за этого, ведь здесь давно пора всё переделать — лишние руки не помешают. А когда Диля упомянула нас с Лилерой, депутат, подмигнув мне, сказал, что — конечно, пусть и они приезжают, работу найдём! У него ещё есть катер, на котором он планирует выбираться на Волгу порыбачить, а на катере нужны хорошенькие официантки. Работать у него может хоть вся деревня: когда его величество изволит приехать в свою сосновую дачу, ему понадобятся уборщица, повар, прачка… Осмотревшись вокруг себя, предположил, что, возможно, не придётся сносить всё подчистую, кое-что можно и оставить — как раритет. И пошёл по нашему Дамдыху. И все, как коровы на пастбище, толпой пошли за ним. Куда он, туда и мы.
Депутат оглядывал наши домики и называл их рухлядью.
— Сколько здесь стоит домик снять? Сто пятьдесят рублей? Триста пятьдесят? А, это с завтраком! — он явно издевался, а Диля почему-то испуганно отвечала на его вопросы.
Вдруг депутат задал наиглупейший, очень унизительный вопрос:
— Кто из вас умеет пользоваться сотовым телефоном?
Все настолько опешили, что не нашлись что ответить. Он, видимо, думал, что здесь край света и одна неграмотная деревенщина живёт. После молчания местная женщина ответила:
— А вам известно, как получить из молока творог при помощи сепаратора?
— Нет. Зачем мне это?
— И мне сотовый ни к чему. Если надо, я голубя запускаю.
Но Оливанна всё испортила.
— У меня есть сотовый. Мне сын звонит, это он мне купил,— она сунула вязание в карман и из другого кармана достала телефон и показала депутату кнопки.— Я могу ему позвонить, а когда он звонит — нажимаю сюда.
— Вот и славно,— расхохотался депутат и похлопал Оливанну по плечу,— будете моей управляющей. Я буду вам звонить, когда соберусь приехать на свою дачу, а вы организуете здесь уборку, чистку бассейна, еду… и вообще всё что нужно. Ну что ж, спасибо всем за внимание. Ещё есть ко мне вопросы? Ах да! Получать будете… в два-три раза больше, чем сейчас.
Я и, думаю, остальные тоже мгновенно сосчитали эти деньги.
Диля сказала, что ждёт всех нас в столовой, и нашла в себе мужество попрощаться с депутатом. Мы все так хорошо, так крепко держались перед ним. Как сосны — ни одна из нас не прогнулась. Оливанна, вам шапок мало? Мало трав? И земляничного ковра, который вы так и не показали?
Возможно, возможно, и к лучшему это — ведь домики наши деревянные не бесконечны. Было бы ещё больнее видеть, как они гниют и разрушаются. Мы не против отстроить их снова, чтоб окрепчали они, мы за то, чтоб многое в этом лесу облагородить, чтобы людям ещё больше понравилось здесь отдыхать. Но как может один человек забрать всё себе?
Если всё же так случилось — возможно, и к лучшему то, что он предложил работу… и как он не может понять, что мы не сдавали домики — мы принимали гостей в своём доме, в доме отдыха? А он предлагал стать его слугами. От обиды и бессилия мне безумно хотелось плакать. Но сосновая смоляная густота, что скопилась во мне за столько лет, не давала вытечь слезам.
В столовой мы собрались без Оливанны. Никто не выгонял её, она сама не пришла. Осторожно зашёл Тарас, виновато потоптался у входа, а когда я его позвала, он вдруг вышел — и вновь вошёл с большой сумкой.
— У тёти Маши сегодня день рождения,— сказал он и стал выставлять из сумки шампанское, водку, колбасу, конфеты.
Он явно сплавал в город — в Шеланге такого разнообразия не было. И он был единственный, кто вспомнил про тёти-Машин день рождения. Из-за Дамдыха даже я забыла о нём, хотя каждый год её поздравляла.
Сдвинули и накрыли на скорую руку столы. Первый тост подняли за тётю Машу, она сидела в сторонке, жевала бутерброд, грустно, почти не отрываясь, смотрела на меня. Больше к её дню рождения не возвращались. Все очень светло вспоминали то, что здесь пережили. Никто не выл, не плакал, а мне, например, хотелось. «Тонули» с достоинством, как музыканты на «Титанике».
Мы заглянули в книгу регистрации — последние отдыхающие съезжали тринадцатого сентября. У нас ещё столько дней в запасе! Только сейчас я поняла, что чувствовали жители Матёры… Мы общались долго, смеялись, перемыли косточки депутату, и не хотелось выходить из-за стола — так было хорошо.
Позже появилась Оливанна, она связала для тёти Маши кофточку, которую тут же на неё надела. Тётя Маша ничего ей не сказала, а встала из-за стола и отошла на кухню. Оливанна так и осталась стоять с протянутой рюмкой.
— С днём рождения, Маша,— крикнула ей вслед Оливанна,— тебе очень идёт,— и почему-то подошла ко мне, отвела в сторону: — А что у вас с Карасиком? Вы — да? и как это? А хочешь, я покажу тебе, где собираю землянику? — прошептала она и махнула рюмку.
— Не надо, свяжите мне лучше точно такую же кофту,— сказала я и отошла.
— Ну хорошо… свяжу,— растерянно прошептала Оливанна.— А с Карасиком-то что у вас? — почти крикнула она.
— А с Карасиком у нас то самое,— соврала я.
Мне удалось сделать Оливанне больно. Она мгновенно заревновала, подбегала ко мне с вопросами, но я уходила. В конце концов она, увидев меня в окружении тёти Маши, Дили и некоторых других женщин, больше не подошла. Диля произнесла тост за Дамдых и затянула «Когда б имел златые горы…». Пели и татарские песни, и мне казалось, будто я всё-всё понимаю…
Потом все мы разошлись по лесу, многие заключили сосны в свои объятия и закрыли глаза. Диля стояла, лбом опираясь о сосну. Руки её безвольно покачивались, как кирпичные качели на ветру. Каждый, должно быть, шептал соснам свои секреты; я тоже выболтала всё, что раньше не говорила,— ведь это последний шанс всё им рассказать. Мы никак, совсем никак не могли их спасти…
Отдыхающие разъезжались, всё больше столов в столовой одиноко краснели тёти-Машиной красной клеёнкой. Я не хотела видеть смерть Дамдыха, показала Диле, как включать музыку на дискотеке, и решила уехать раньше, в «ржавом августе», в самую пору яблок и овощных рагу. И Тарас меня провожал.
Рано утром он взял мой маленький чемодан, и мы пошли по лесу в сторону лестницы.
— Прощаться с кем-нибудь будешь? — спросил он.
— Разве только с тобой,— ответила я.
Почти у самой пристани я остановилась.
— Тарас, пойдём со мной за валун.
Мы шли по берегу — я впереди, Тарас чуть отставал. Сели в лодку. С Волги дул сильный ветер, и глоток чая с мятными листьями помог нам согреться.
— Как жаль, как жаль уезжать,— вздохнула я.
— Тётя Маша будет по тебе скучать. Она тебя очень любит. И Диля тебя любит, и мама, тебя все любят.
— А ты меня тоже любишь? — спросила я.
— И я тебя люблю,— сказал Тарас и поцеловал меня.
Меня уже давно не целовали, мятный вкус его губ, ветер и шёпот Волги вскружили мне голову. Та случайная связь несколько лет назад, когда я, вдохновлённая парнокопытной любовью, сама мычала и любила здесь быка, была последней. После этого у меня не было мужчин, и то ли от утреннего холода и недосыпа, то ли от дикого возбуждения я мгновенно отяжелела в руках Тараса. Мы освободили от одежды наши половые признаки, и Тарас просунул свои холодные руки мне под кофту. Они тут же обожглись об меня и потеплели. Он сильно, до боли, сжимал мои груди, и мне казалось, что вот-вот из них брызнет молоко. Вместе с мятным дыханием Тараса я слышала запах сырого дерева, который шёл от лодки; в мою щёку всё глубже врезались занозы. Ногой я задела термос, который стоял рядом, и чай разлился по камням.
Обратно шли по берегу молча и медленно. Тарас чуть отставал с моими вещами. В столь ранний час мы были одни. Волга вела себя спокойно, она дремала, почти не двигалась, лишь ветер, пытаясь разбудить её, создавал рябь. Я залюбовалась, остановилась. Вспомнила Лилеру на берегу, как нервно пускала она блинчики, как мы купались с ней голышом, как красили старые катамараны и, крепко обдутые ветром, возвращались в наш домик… и тётя Маша приносила нам молока от своей Дочки.
— Пожалуй, надо проститься с тётей Машей,— сказала я.— Наверное, она уже проснулась.
Мама
Тётя Маша попалась мне навстречу. Она вся запыхалась и, тяжело дыша, рухнула ко мне на руки. Крепко обняла. Её шерстяной платок защекотал мне губы.
— Я так спешила… боялась, что больше не увижу тебя… Неужели ты могла уехать, не простившись? — выдохнула она и пригласила меня на чай.
Раньше я всегда отказывалась, а тут согласилась.
Сели. Выпили, только не чаю. Тётя Маша захмелела быстро. Попели с ней песни. Она показала мне фотографию своей дочки. Я смотрела и думала, как же я изменилась за эти годы. Похудела не только я, но и голос мой и взгляд будто исхудали. Мама меня так и не узнала, и, кажется, никто не узнал. Однажды Диля подошла, как всегда, близко, её молочное дыхание захлестнуло меня, и слабые глаза рассмотрели. «Аля…» — испуганно прошептала она уже мне в спину, но я сделала вид, что не расслышала. Больше мы к этому не возвращались.
А вот мы с моим сыном Ваней стоим на пыльном комоде. Фотографию в рамке съело солнце, мы почти обесцвеченные, блёклые, нас еле-еле можно различить. Всё это время, когда я каждый год приезжала в родную Шелангу, чтобы быть рядом с мамой, я всё реже вспоминала своего сына, вернее, то, как он погиб. Я пила парное молоко, которое знаю с детства, входила во двор, в котором выросла, бродила по берегу Волги, где знаю каждый камень, смотрела вслед коровам… Видя, как пропадает моя мама, порой хотела я кинуться ей в ноги, просить прощения, что бросила её, признаться ей, что это я! — и теперь я останусь или заберу её к себе,— что я простила её, простила за то, что она уснула и не углядела за Ванечкой. Я била её по лицу, как она меня, когда узнала о моей беременности, только я её долго и больно била, а она рыдала и даже не прикрывалась, позволяя моим обезумевшим от горя рукам хлестать себя…
А потом я бросила свою маму и не давала о себе знать. Я лежала в больницах, долго. Белые халаты, цвета морской волны медицинские костюмы, и в них — равнодушные лица. Мне виделось, как мой Ваня тонет, как он испугался в последний раз, какой ужас пережил он перед смертью и как моя мама спит в это время на берегу. А я была где-то на работе, где-то в машине, в городе, в самом начале двадцать первого века — и ничего не почувствовала! Ничего! Сон с выпавшими с кровью зубами мне тоже не приснился. Мой сын утонул во вторник, а я доработала до пятницы и только потом поплыла в Шелангу…
Очнулась в 2004 году, зимой. Увидела на улице табло с часами — узнала, который час, потом он сменился температурой воздуха и, наконец, годом, месяцем и датой. Мужа у меня к тому времени больше не было. Если честно, я думала, что мама моя умерла, что, приехав, я обнаружу заколоченный дом. Или посторонних в нём людей. У меня целая зима и весна, чтобы привести себя в порядок перед возращением на родную землю.
В июле я приехала на речной вокзал, у третьего причала увидела омик. Подошла к нему — мой старый знакомый, матрос Славка, уже перекинул мостик и, опершись на него рукой, курил. Я поздоровалась, назвала его по имени. Он меня не узнал. Столько лет мы были знакомы, столько лет я плавала с ним, выросла на его глазах. Я не стала напоминать ему о себе, и мы познакомились снова.
В Шеланге меня тоже никто не узнал, а скорее всего, все очень-очень сильно притворялись, чтобы не вспугнуть меня. Я сказала, что хочу отдохнуть и мне нужен домик. Но не прошло и двух недель, как мне предложили в нашем Дамдыхе работу — высмотрели одинокого человека, который никуда не спешит. Несколько дней я ничего о маме не знала и не видела её. Когда у меня закончился кофе, отправилась в магазин, ещё на крыльце услышала, как орала продавщица. Войдя, я увидела круглую спину в поеденной молью кофте. Эта спина с прорехами что-то жалобно лепетала, а потом повернулась ко мне, задев, прошаркала мимо. Существо, умоляющее о водке, оказалось моей мамой. Я не стала за ней идти, купила свой кофе и ушла в лес, в Дамдых. Позже я заметила, что её не пускали или выгоняли с территории Дамдыха — она клянчила денег на выпивку, и от неё неприятно пахло. Мама всё ещё пила, отправляя псу под хвост свою жизнь и хозяйство. Однажды я пришла к ней, застала во дворе Дилю, которая выгребала из сарая навоз. Мама развалилась на крыльце. Я подошла к ней и сказала, что хотела бы покупать молоко именно от её коровы — Диля уже угощала меня им. Мама странно посмотрела на меня. Дня три не показывалась, а потом принесла мне молоко прямо в лес. Я маму не сразу узнала, вернее, я увидела не потрёпанного дырявого алкоголика, а свою маму — круглую, пышненькую, как я когда-то, маленькую, чистую. Лишь лицо и едва уловимый, но намертво впитавшийся спиртовой запашок выдавали её недавнее прошлое. Больше она тем летом не пила. И через несколько дней лицо моей мамы разгладилось, проветрилось. Все удивлялись: ведь раньше её вытаскивали из запоя общими усилиями, а тут вдруг она сама бросила.
Ближе к августу я заболела, лежала в своём домике с высокой температурой. Мама вылечила меня молоком. Она стала тем живчиком, каким была, какой я её помнила. Шутила; казалось, ей было легко. В первое же лето в Дамдыхе я иногда подходила к своей измученной сосне, обняв её, опасно свисала с обрыва, и мне был виден берег. Вдоль Волги медленно катился одинокий шарик, который когда-то родил и вырастил меня на этом берегу — и на этом берегу лишил меня жизни… После второго своего лета я хотела, каждый раз хотела простить маму до конца и раскрыться перед ней. Я была добра к ней и ласкова, она ждала меня, её ко мне тянуло, и только я знала почему. Я сильно похудела, помрачнела и состарилась так, что родная мать не узнала…
А в доме у меня ничего не изменилось — мама и стула не переставила. За все эти годы я ни разу не вошла в свой дом. Неожиданно очень близко и надрывно прокричал соседский петух.
— Нету у меня теперь жизни. Дамдых сдох, сдохну и я,— выдохнула мама и, не расправляя постели, рухнула, чтобы спать. Через минуту послышался её постанывающий дребезжащий храп.
Я
От выпитого и мне спать хотелось, но я вышла во двор. День уже рассуетился, и за воротами слышались людские голоса, бесцельные куриные похождения и лай собак. Я отправилась в сторону Дамдыха, чтобы спуститься на пристань и дождаться там вечернего омика.
Осторожно ступаю я по лестнице: её ещё не сломали, но, скорее всего, поставят широкую, чтобы депутату удобно было спускаться к Волге, а нашу уберут.
В детстве мы скатывались с обрыва на санках и лыжах, я даже пару раз ломала левую руку. Мужики тут и там чернели на белой твёрдой Волге и всегда неожиданно, резко взмахивали обеими руками. А те, кто рыбачил ближе к берегу, на нас шикали. Весной нас на берег не пускали вовсе, но мы, конечно же, сбегали и на спор ходили по Волге, которая уже почти откликнулась на весну. Надо было дойти до первого буйка и вернуться обратно. Ходили по одному, в основном мальчишки. И я себе уважение разными способами зарабатывала и тоже шла по едва твёрдой Волге, не зная, возьмёт она меня или оставит… Взрослые не догадывались про эту затею. Мы забегали на берег после школы, чтобы доказать себе и друг другу собственную «смелость», а потом шли домой.
Я добрела до валуна. С одной стороны он был умыт Волгой, с другой едва согрет августовским солнцем. Август — прекрасный месяц, предчувствие золотой осени. Волга уже цветёт, у самого берега зеленеет. Интересно, сколько человек она поглотила? Есть ли там место ещё для одного? Я до сих пор не знаю, какого мальчика мы похоронили. Моего сына Волга всё ещё носит в себе. Как я, когда была беременной.
Я вспомнила Ванечку, когда он был совсем маленьким, когда ему даже полгода ещё не исполнилось. Занимаясь делами, я, вместо того чтобы взять его на руки и никогда больше не отпускать, подходила к кроватке, говорила что-то громкое и смешное, и пока Ваня смеялся, успевала что-то погладить, постирать, помешать на плите… Иной раз я всю ночь не спала, пока Ваня медленно посасывал во сне грудь… Он с самого рождения любил спать на боку. От этого за ушками у него опревало; если отогнуть ушко, там особенно пахнет моим сыном. Я утыкалась носом и нюхала, нюхала, закрыв глаза…
Ваня не спал один, постоянно прибегал и ложился между мной и мужем. Муж поругивал его, пенял, что мужчине негоже с мамкиной сиськой всю жизнь быть. Но сын хныкал, и я его защищала. Ваня всегда обнимал меня так, будто я собираюсь сбежать. Мы потели вместе с ним, шеи наши чесались от моих волос, но сын ещё крепче обнимал меня. Муж откатывался на другой конец постели. Конечно, Ваня, как любой ребёнок, не всегда был послушным, иногда выводил меня, я его наказывала, ставила в угол, запирала в ванной… И когда его не стало, мои наказания вспомнились мне, и казалось, что я обижала и предавала своего сына.
Рассказанное Дилей я помню плохо. Урывками, вспышками. Волгу помню, мать свою помню… Помню прыгающие вверх-вниз одинаковые лица мужиков над собой. И хорошо помню, что лица у всех стекались к носу: казалось, с кончика носа вот-вот закапают щёки, затем на их место стекут глаза и тоже закапают… И ещё очень хорошо помню: мужики делали это молча, тихо, для галочки, для собственной коллекции, как трусы. И Тарас побывал трусом, он был ещё большим трусом — не смотрел мне в лицо, прятался за моей спиной, дышал в самое ухо, быстро в меня изливаясь. То, что одежду у детей отнимала и жгла на берегу, не помню совсем.
Остаток осени, зиму и весну я проводила в городе, и не падала я потому, что знала: летом поеду в Шелангу, к маме, буду в Дамдыхе, среди крепких липких сосен, среди старых домиков; рядом будет, несмотря на много лет знакомства, далёкая мне Лилера, которая была нужна мне — чтобы было от кого уходить, было от кого скрываться, чтобы даже в домике не могла я расслабиться. Чтобы поговорить ни о чём, посмеяться над кем-нибудь, чтоб была ещё одна голова — придумать какое-то развлечение для отдыхающих, чтобы была ещё одна пара рук — убраться в столовой, почистить и покрасить старенькие катамараны, поиграть с детишками в волейбол, натянуть гамак… Чтобы была она, Лилера, Катя, Катенька, со своими лосьонами, кремами и прочей косметикой в лесу. Лилера, которая ничего мне не сделала, которую не за что было прощать, разве только за занятую кровать у окна, ведь каждый год хотела занять её я. И с удовольствием ей это прощала, и она даже не знала об этом…
На берег спустились люди. Кто-то купался в цветущей воде, кто-то просто ходил туда-сюда — каждый прощался с Дамдыхом по-своему. Камни на берегу едва тёплые, но это даже хорошо. И Волга, должно быть, едва тёплая… Мне казалось, что люди очень далеко от меня, что идут они в другую сторону, ещё дальше, их уже едва можно различить, особенно сквозь влажные глаза. Глаза вскоре брызнули и потекли; меня слышала только Волга, а перед ней можно не таиться, потому нарушила я августовскую тишину — и… и… иии… й-и-и-и-й!!! и наглоталась её. Не знаю, что думала обо мне мама: умерла я? уехала в другой город? или просто не могу её видеть, быть с ней не могу, мамой назвать не могу? Ей уже нет обратного пути. И мне нет обратного пути, у меня просто сил не хватит… как, должно быть, испугался мой сын! И вдруг впервые за все эти годы я подумала: а что, если мама всё же узнала меня? С самого первого моего приезда?
1. Герои и сюжет повести — 100% выдумка, все совпадения случайны.
2. Шеланга — название деревни, которая действительно находится на Волге, недалеко от Казани.