Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2010
Эдуард Русаков
Царь-сторож
Немая баллада
1. Зона Ру (Пробуждение)
Кукла
…Стою на подоконнике в больничной палате, пытаюсь горячим детским дыханием растопить морозные узоры на оконном стекле, чтобы там, за окном, разглядеть ненаглядную мамочку… там, внизу, на тротуаре, под больничными окнами… вот наконец-то я вижу её, в серой беличьей шубке,— мама, мамочка, это я!..
…Мама, мамочка, зачем ты мне подарила куклу? Ведь я же не девчонка, подари лучше саблю или пожарную машинку… А эта кукла, она похожа… похожа… она похожа на меня! Это я — совсем как живой! И глаза закрываются и открываются, как у живого… и он так же, как я, говорит: мама, мамочка… и он так же протягивает к тебе руки… Но что это, мама?! Почему у моего двойника на руке семь пальцев?! Почему ты смеёшься, мама? Разве это смешно? Почему ты откручиваешь ему голову? Что ты делаешь, мама? Что ты со мной делаешь, мамочка?
— Смотрите, смотрите — он просыпается! Он приходит в себя!
— Чепуха. Быть не может. Доктор Цзянь Куй сказал, что процесс необратим — и он никогда не выйдет из комы.
— Что он понимает, этот китаёза… Да ты глянь — у него веки дрогнули!
— Не морочь мне голову, мама. Доктор Цзянь Куй — лучший специалист в нашей зоне по мозговым расстройствам кровообращения.
— Ты-то откуда знаешь?
— Уж знаю, поверь мне.
— А что это ты вдруг покраснела? А?! «Лучший специалист»… Всё понятно, какой он специалист. По чужим русским бабам специалист. И ты — хороша-а. При живом-то муже — путаешься с китайцем!
— А с кем же мне путаться, если русских нету?
— Как это — нету? Как нету?
— А вот так — нету. Все вышли. А китайского доктора зря бранишь: если б не он, не его травы и компрессы — твой любимый зять давно бы сгнил. Столько лет провалялся пластом — и почти без пролежней… Это ж чудо! Китайское чудо!
— Всё равно — грех: при муже — с другим…
— Ты мне что советуешь — лечь рядом с этой мумией? И подыхать вместе с ним?
— Как тебе не стыдно! Хоть бы при сыне да при муже-то постыдилась так говорить!
— Сын давно взрослый, а муж — ни хрена не слышит, не соображает…
— Он твой муж! И ты должна…
— Ничего я ему не должна! Если б не он, давно бы сбежала в японскую зону… или в американскую… английский я мало-мало знаю, нашла бы себе работу…
— Ага! В солдатском борделе нашла б ты работу! У них там своих баб полно…
— Ты-то откуда знаешь, мама?
— По телику всё показывают и рассказывают…
— И ты веришь китайскому телику?
— А ты веришь своему китайскому хахалю?
— Ладно, мам, вы тут спорьте, а мне пора на службу.
— Давай, сынок. Служи. Не забудь потом Настю из садика забрать.
— Да уж как-нибудь не забуду. Пока! Цзай-цзянь!
— Цзай-хуй, сынок.
— Ты чего это, дура, сына родного материшь?
— Я сказала ему «до свиданья», мама. Пора бы уж и научиться. Не первый год в китайской зоне живём.
— Срамота. Хоть бы мужика своего постеснялась… Он же смотрит на тебя! Смотрит!
— Он живой труп. Ничего он не смотрит… Его мозги давно атрофировались! Столько лет пролежал тут как мумия — и ещё сто лет пролежит… Он нас с тобой, мама, переживёт — а что с него толку?
— Как тогда объяснить его завещание?
— Да это шутка была! Шутка! Выдумка! Он же у нас сочинитель… Сколько раз тебе объяснять, мама?
Завещание
…Лежу на дне чёрной гондолы, которая плавно несёт меня от золотых пляжей острова Лидо по зеркальной глади лагуны к центру города — туда, где шумит Пьяццетта, забитая туристами и голубями, где Пьяцца Сан-Марко сверкает на солнце пятикупольным сказочным собором, где возле бронзовых византийских дверей стоит черноглазая… стояла же только что… и вот уж исчезла куда-то…
…Лежу на зловонной постели в позе эмбриона и продолжаю своё никому не видимое путешествие. Многолетнее, вечное, бесконечное путешествие. Всегда мечтал побывать в Италии, но в юности не было денег. А потом, когда появились деньги, появились и семья, дети, заботы. А потом эта внезапная болезнь, приковавшая к постели. Чёрная деревянная кровать. Чёрная гондола. Кожа да кости. Живой скелет. Родные и близкие устали ждать. Сколько можно? Искусственное питание, капельница, памперсы, протирания камфорным спиртом, переворачивания с боку на бок, бесконечные пролежни… Сколько можно?! Гнилая кукла! Сколько можно ждать?!
— Имеются свежие спагетти! Бокал чинзано? Синьор не желает? А горячая пицца? Тоже — нет? Чего желает синьор? Чашечку мясного бульона? А может, синьор предпочитает куриный бульон? Одну минутку, синьор. Одну минутку.
…Столпились, смотрят с отвращением и надеждой. Драгоценная моя супруга с косоглазым своим дружком. Сынок, внучка. Шакалы. Шушукаются. Шуршат. Шепчутся. Их волнует моё завещание. И — зачем я так долго живу? Скоро, скоро, мои хорошие, очень скоро. Может, завтра, а может, и через год. Иногда мне кажется, что я давно умер, а иногда — будто я только сейчас родился. Мне стыдно смотреть вам в глаза. Кроме завещания, вас ничто не волнует. Мне стыдно смотреть на этот мир. Пусть думают, что я при смерти. Пусть меня похоронят хоть сейчас. Не всё ли равно? А пока — сменили бы простыню. Неужто вам уже и бельё на меня тратить жалко? Ведь я ещё жив. Нет, не могу смотреть!
…Не могу смотреть — так сверкает от солнца площадь Сан-Марко. Неумолчные голуби взлетают с мраморных плит и устраиваются на тёмных спинах бронзовых коней над центральным порталом. Смотрю сквозь смежённые ресницы и думаю: на что он похож, собор Сан-Марко? Он похож на тот самый дворец из арабской сказки про волшебную лампу Аладдина: такой весь сверкающий, яркий, по-восточному пёстрый, изобильно роскошный, раззолоченный, инкрустированный мрамором, горящий разноцветной мозаикой. Больно смотреть на эту красоту. Опусти глаза. И опять увидишь её, озорную плутовку, черноглазую бестию — и попробуй к ней подойти, и попробуй заговорить на её родном языке. Попробуй, попробуй — может, получится.
— А по-моему, он уже мёртв. Посмотри-ка. Не дышит.
— Где зеркальце?
— Причём тут зеркальце?
— Надо зеркальце к губам поднести — сразу станет ясно.
— Надо вызвать врача!
— А как же насчёт завещания?
— Нет никакого завещания! Это шутка! Бред! Это его предсмертная шутка!
— А ты вот попробуй объясни китайским властям, что это шутка…
— Мой сын и моя внучка — прямые наследники, и никаких завещаний не требуется. Китайцы ж не дураки! И всё, что есть у него на сберкнижке, со всеми процентами, которые набежали за эти годы,— всё это наше! Наше! И все эти его дурацкие книги, и эти альбомы, и эти картины на стенах — всё это принадлежит моему сыну и внучке! Если бы у него были другие дети — тогда другое дело. Но он же всю жизнь провёл в Кырске, под маминым и моим строгим присмотром… мы даже в командировки его не отпускали!
…Ага, не уйдёшь, красавица! От меня не скроешься — догоню. Пересекла Пьяццетту — и мимо Дворца дожей, через Пьяцца Сан-Марко — и мимо, мимо, по узеньким кривым улочкам, мимо мраморных палаццо с ажурными галереями, мимо изогнутых хрупких мостов — до Большого канала, а дальше — по мосту Риальто, и до Палаццо Пезаро, и дальше, дальше. Остановилась! Стоит! Узенькая полоска гладкой мостовой: слева стена, справа чёрная вода канала — двоим не разойтись. Стоит, смотрит. Улыбается. Белый блеск зубов. Чёрный огонь глаз. Не запыхалась, дышит легко. Обжигает. Не разойтись. Неужто я отступлю? Нет — руки вверх, сдаюсь! Спиной к воде, лицом к ней — пробираюсь мимо красавицы, и она, конечно, не даёт мне спокойно пройти, а как бы случайно прижимается — нет, чуть касается, едва задевает горячим бедром, но я вскрикиваю от ожога и чуть не падаю в мутную воду канала… Но нет, не падаю.
— Проходите, доктор. Нинь хао! Мне кажется, мой муж умирает. А ведь завтра воскресенье, поликлиника не работает, вот я и решила, на всякий случай, сегодня… Ну, вы же понимаете — справку о смерти, ну, как положено… А то помрёт — и без справки завтра его в морг не возьмут, а такая жара… Ну, вы же понимаете? Помогите… пожалуйста… Цин бан-чжу во!
— Я хорошо понимаю по-русски, и вы это знаете…
— Да, конечно! Вот его паспорт… фамилия, имя, отчество… год рождения… место рождения — город Кырск… тут всё есть… вот видите — проживает в городе Кырске, зона Ру, улица Бограда, и штамп прописки, и штамп китайской комендатуры…
— Я вижу, вижу. Но как быть с его завещанием?
— Да это шутка! Ведь он же писатель, сочинитель — вот и сочинил на прощание! Это шутка!
— Может быть… Но по форме-то это — завещание! И заверено у нотариуса, на бланке с круглой печатью… Всё как положено!
— Да когда это было, доктор! Тыщу лет назад!
— А мы в зоне Ру не меняли российских законов…
…Среди ночи меня разбудил жаркий женский шёпот. На родном итальянском языке. Окно было распахнуто. Слышен тихий плеск воды. Жаркий женский шёпот… и на фоне белесовато-серого окна проскользнула гибкая фигура в тёмной накидке. И вот уж она рядом со мной, и я чувствую её губы, а руки её обнимают меня, а её тёплые колени нетерпеливо ко мне прижимаются. И хотя лицо её неразличимо, я знаю, что это она, та самая черноглазая красавица, я знаю, знаю. А утром, когда я проснулся, её не оказалось рядом, но я знал, что такое не может присниться, и всё это было, конечно же, наяву.
— Ну разве это не бред?! Нет, вы только послушайте, доктор! «Завещаю сыну в Венеции…» Где?! В какой ещё, к чёрту, Венеции? Он же никогда — ни разу! — не выезжал из России! И не мог он никак оказаться в Венеции! Да он просто издевается над нами, старый клоун!
— Тише ты…
— А чего — тише? Он в коме, и он вот-вот загнётся…
— Может быть. Но всё, что у него есть, он завещал своему сыну, который, оказывается, живёт в Венеции…
— Какой сын?! Что за бред? У него только один сын… Ох, доктор, ну вы-то должны понимать… Какая может быть Венеция? Он всю жизнь был прикован, как каторжник к тачке, к семье, к работе… а последние четверть века он прикован к постели… А это всё блажь, фантазии… Знали бы вы, доктор, какой он был выдумщик, фантазёр, сочинитель…
— Мин бай…
— Что вы сказали?
— Я сказал: понятно. Так, может быть, вольный дух его привык скитаться в дальних краях, вырываясь из бренной плоти?
— Вам легко шутить, доктор!
— А я не шучу…
— Бабуль, а ты разве не помнишь, что дедушка иногда во сне разговаривал на иностранных языках? Ты сама мне рассказывала — помнишь?
— Ой, Настя, ну хоть ты-то мозги мне не пудри!
— Ну как же. Ты говорила, я точно помню, что дедушка по ночам часто бредил по-итальянски… и даже плакал… а иногда произносил имя: Роберто…
— Роберто?! Ты это сейчас придумала, сознайся?
— Да нет же, честное слово! Ты сама мне рассказывала…
— Замолчи, дурочка!
— Ну зачем вы так со своей внучкой?..
— Ах, оставьте, доктор! Старик просто выжил из ума… он всегда был сумасшедший! Любая комиссия это подтвердит! Он был невменяем и недееспособен. Да, именно так. Именно так. Извините, доктор, я не позволю… Какая Венеция, что вы?
— Роберто, что с тобой? Ты плакал во сне, а потом кричал. На каком-то славянском языке… может, на русском?
— Я не знаю ни слова по-русски.
— Может, вчера русский фильм смотрел по ящику?
— Какой фильм? Разве у нас бывают русские фильмы? И разве русские ещё снимают кино? И вообще — зачем ты меня разбудила? Завтра рано вставать, а теперь я ни за что не засну.
— Заснёшь, Роберто. Я тебя поцелую — и ты заснёшь. Вот так. И вот так. И ещё вот так.
— Ну хватит, Бьянка, хватит. О мадонна, да хватит же! Лучше скажи, что я кричал?
— Ты кричал: отец, отец! А потом не по-нашему… я ни слова не смогла разобрать. Ладно, спи.
— Чао, Бьянка.
— Чао, Роберто.
Мемориал
Только и слышу: зона Ру, зона Ру…
Что это? Гетто? Концлагерь? Резервация для последних русских в Сибири?..
А для меня это — мой персональный заповедник, мой личный мемориал. Все эти улочки, переулочки, закоулочки, деревянные двухэтажные здания с резными башенками и кружевными наличниками, набережная Енисея, бывший парк культуры и отдыха имени Горького, а теперь парк «Русский мир», бывшая духовная семинария, где нынче расположен китайский военный госпиталь, бывший архиерейский дом, где в годы моего детства была больница скорой помощи, а сейчас там не знаю что… Здесь, на улице Бограда, я когда-то родился, здесь, на этой же улице, доживаю свой долгий, унылый век. Парабола жизни замкнулась. Который сейчас год — не знаю. А знать не мешало бы.
Тут на каждом доме можно устанавливать мемориальную доску. Вот в этом двухэтажном особняке был детский садик, в который я когда-то ходил. А на этом вот перекрёстке нас с мамой когда-то поздним вечером ограбили… то есть хотели ограбить. Мне тогда было лет шесть, не больше. Нас остановили трое парней, показали нож, но у нас ничего не было — ни денег, ни часов,— ничего! — и грабители нас отпустили. Сказали: стойте тут, нищета, пока мы не отойдём вон до того угла. И мы стояли. А потом пошли домой. Маму долго потом трясло от пережитого страха, она заикалась, икала и плакала, а я — совсем, ну ни капельки не испугался, потому что… потому что… да потому что — я же был с мамой! И я был абсолютно уверен, что пока я с ней, со мной ничего никогда не может случиться.
А вон с того перекрёстка, помню, я в первый раз уезжал в пионерский лагерь — после второго, кажется, класса… Нас рассадили в два автобуса и повезли за город… И мама бежала за автобусом и махала платочком, а я высунул руку из окна — и выхватил у неё этот платочек, и спрятал его в карман… А потом, уже в лагере, по вечерам, засыпая, я прижимал к губам мамин батистовый платочек и вдыхал сладкий мамин запах — это был запах духов «Красная Москва»,— и я плакал от невыносимой тоски и печали, и давал себе страшную клятву, что никогда-никогда не разлюблю мою маму…
А как я был счастлив, когда этот первый мой лагерный сезон завершился и я вернулся домой, к маме! Когда она обняла меня и расцеловала, я зажмурился от восторга — и сказал сам себе: запомни этот миг! И я его запомнил и помню до сих пор.
…Ещё раньше, лет в пять, отдыхая на детсадовской даче, я во время тихого часа ухитрился, лёжа на раскладушке, так согнуть и подтянуть кверху правую ногу, что смог запросто грызть ноготь на большом пальце ноги… На зависть всем пацанам! «Гуттаперчевый мальчик!» — кричали они. И тогда я тоже сказал сам себе горделиво: запомни этот миг. И ведь запомнил!
Позднее, поймав на удочку большого полосатого окуня, или выпив на спор пол-литра водки на одном дыхании и без закуски, или отбив в ресторане чужую невесту, или написав замечательный рассказ, или увидев роскошный закат солнца со скалы Такмак,— я каждый раз говорил сам себе: запомни этот миг!
И сейчас, на пороге финала, мысленно обходя свой мемориал, свою заповедную зону, я вспоминаю прошлое и говорю себе: запомни эту жизнь. И я помню её, эту жизнь. Она будет существовать, пока я её помню.
И вы, мои дорогие и ненаглядные, все вы будете существовать лишь до тех пор, пока я буду про вас помнить. Так что я вовсе не мумия, не живой труп и не паралитик — я сторож, я вечный, бессменный сторож, я охраняю свой мемориал, свой дом, свою семью, своих близких. Я сторожу зону Ру и буду её сторожить, даже если в ней, в этой зоне, никого не останется, кроме меня.
…Помню, как-то, давным-давно, летел в самолёте — глубокой ночью, и все пассажиры в салоне спали — все, кроме меня… даже экипаж весь спал — мы летели на автопилоте… А когда я глянул в иллюминатор, то увидел внизу спящую Землю… Все жители планеты спали, кроме меня! И Земля летела на автопилоте… И тогда, и всегда, и сейчас — я один не сплю в этом спящем мире, мире лунатиков…
2. Спящий красавец
Деточки мои
…А сегодня приснилось, что я — китайский император. Рано утром, на рассвете, явился курьер с официальным оповещением. Наспех умывшись, побрившись и приодевшись, я отправился в большой красивый серый дом, похожий на дворец, что на площади Революции, где должна была состояться церемония коронации. Всё это происходило в Кырске, ведь отныне именно Кырск становился новой столицей Китайской империи. Это вполне логично, ибо китайскими учёными давно доказано, что именно в Кырске находится географический центр Евразии. Ну так вот, прихожу я в главное административное здание Кырска, поднимаюсь на третий этаж, где находится большой зал, в котором должна проходить церемония, прохожу по узким коридорам, через анфиладу пустых пыльных комнат и наконец, после долгих поисков, оказываюсь на пороге большого зала, из которого слышен гул голосов. Меня встречают, берут под руки и подводят к трону.
«Папа! Папочка!» — слышу я детские голоса. И вижу вокруг себя множество девочек и мальчиков — беленьких, чёрненьких, жёлтеньких,— и все они радостно хлопают в ладоши и приветствуют меня криками: «Папочка! Папа! Папуля!»
Я в ужасе просыпаюсь… А ведь я по натуре интернационалист. По мне — все национальности хороши. То есть я хотел сказать — женщины всех национальностей. Я их всех люблю, всех без исключения. Ещё когда в медицинском институте учился, перепробовал в студенческом общежитии целый букет: и с татаркой спал, и с еврейкой, и с хакаской, и с тувинкой… а уж украинок у меня было — со счёту сбился. И — что самое-то забавное — все они от меня понесли! А некоторые даже и родили, не стали аборт делать. И с тех пор я понял, что моё семя чересчур пробивное, пробойное, с одного раза цели достигает. И в дальнейшем я неоднократно убеждался: достаточно раз переспать — и бабёнка подзалетает. В родном моём городе, если не соврать, подрастает сейчас не менее полусотни моих детишек, я их всех и не знаю даже, многих просто забыл… Да всех разве упомнишь!
После окончания института довелось поездить по стране, по империи нашей любимой, по всем республикам — и повсюду после моего визита начинали подрастать разномастные пацаны и девчонки, все похожие на меня, каждый по-своему. Одно время работал врачом на сухогрузе, в торговом флоте,— и в каждом порту, в разных странах, на всех континентах — оставались брюхатые бабоньки, плачущие обо мне по ночам. А позднее — забрасывали меня открытками, письмами, детскими фотокарточками. У меня целая картотека собрана: рыжий Ганс, смуглый Хозе, белобрысая Мэри, черномазый Томми, узкоглазая Мэй Фань и много-много других, да и то ведь не все,— сколько бегает по белу свету ещё не учтённых, мне не известных… Дети разных народов… Мои дети!
И вот сбылась голубая мечта: все они собрались в этом зале, мои разноцветные деточки… А я восседаю на своём императорском троне, седобородый патриарх, а вокруг меня — сотни… да что там — тысячи!.. десятки тысяч любящих меня женщин и сотни тысяч разноцветных сынков и дочурок… Кто-то плачет, а кто-то смеётся, и все меня любят и почитают…
«Деточки мои…— всхлипываю я во сне.— Деточки!»
— Ты смотри, он ещё улыбается,— злобно ворчит жена.— Лежит, колода. Хоть бы пальцем шевельнул. А я тут его кормлю, одеколоном протираю, дерьмо из-под него вытаскиваю… Столько лет своей драгоценной жизни угробила на эту колоду!
— Как ты можешь так говорить о собственном муже? — укоряет её доктор Цзянь Куй.— Жена должна смиренно нести свой крест…
— Это тебя Конфуций научил?
— Причём тут Конфуций?..
— А притом! Не читай мне мораль! Трахаешь чужую бабу — и трахай, а морали читать не надо.
— Как ты вульгарна!
— Ой, ой. Какие нежности при нашей бедности… Ты мне лучше, Цзянь, объясни: почему не поможешь ему умереть? Все эти капельницы, все эти трубочки, баллончики… как вся эта мутотень называется?
— Это называется — система жизнеобеспечения…
— Так зачем всё это? Зачем?! Для чего ты мучаешь и себя, и его, и меня, и всех нас? Кому это надо?
— Это надо великому Китаю…— еле слышно произносит доктор, стараясь не глядеть на неё.— Перед нами, китайскими врачами, поставлена задача: максимально беречь и сохранять жизнь и здоровье всех русских, особенно наиболее креативных…
— Чего?
— Ну, наиболее творчески одарённых…
— Это он-то — творчески одарённый? Ха! Несчастный писака; кто сейчас его помнит и знает? Писатель без читателей! Не смеши меня!
— Ты не понимаешь… Как сказал ваш великий поэт — лицом к лицу лица не увидать…
— Ой, не надо! Не пудри мне мозги, пожалуйста…
— А ты, пожалуйста, не будь так вульгарна… очень тебя прошу…— голос его дрогнул, и даже моя тупая жена, вероятно, почувствовала, что переборщила.— Пожалуйста… цин нинь…
— Что ты, что ты! — испуганно забормотала она, хватая его за руку.— Что ты, милый… прости… Но, ей-богу, мне трудно понять — зачем он вам нужен…
— У меня, у нас… есть основания предполагать, что твой муж ещё может прийти в себя… его физиологические функции ещё могут восстановиться… его мозг ещё жив… и он может ещё послужить на благо великому Китаю. Мы заботимся о сбережении не только ваших лесов и нефти, чистой воды и электроэнергии, но и людских ресурсов. Каждый талантливый человек — а среди русских очень много людей одарённых! — так вот, каждый такой человек находится у нас на особом учёте… Особенно мы стараемся сберечь каждого поэта, художника, философа, учёного… К сожалению, почти все они уже сбежали на Запад, но кое-кто ещё остался… И мы хотим сохранить здесь, в Сибири, в зоне Ру, этот духовно-интеллектуальный потенциал, мы очень стараемся… Правда, сами русские люди — большинство из них — утратили свою витальность и с какой-то патологической страстью занимаются самоуничтожением… пьют, употребляют наркотики, бродяжничают… Согласись, что мы, китайцы, в зоне Ру делаем всё возможное для того, чтобы сохранить, сберечь не только ваши жизни, ваших детей, но и вашу культуру, ваше искусство, вашу литературу, ваши обычаи и традиции, ваши праздники и ритуалы, даже русские анекдоты, которые лично мне кажутся грубыми и вульгарными… но такова наша государственная политика! Такова установка партии! — Голос его зазвенел.— Пусть расцветают сто цветов! И русский цветок — один из самых ярких! Мы — за разнообразие жизни! И поэтому я приложу все усилия, чтобы твой многострадальный муж смог вернуться в ряды настоящих русских интеллигентов, которыми издавна славилась матушка-Сибирь!
— Ну, ты даёшь…— прошептала моя жена восхищённо.— Если бы у него была хоть капля твоей… как ты это назвал?
— …витальности…
— Во! Да если бы у него, размазни и слюнтяя, была такая витальность, как у тебя, мой любимый Цзяньчик… как бы я его тогда любила! А ты… ты… ты… я хочу тебя! Прямо сейчас! Прямо здесь! Я хочу! Ты не бойся — пол чистый, я вчера мыла… давай же! Давай скорей!
— Но как можно — при нём?!
— Ещё как можно! Я тебе покажу — как можно! Я хочу! Я хочу!
— А вдруг кто придёт?
— Да не бойся ты! Тоже мне, оккупант… я же тебя ещё и уговариваю… Ну, чего ты? Сын на работе, внучка в садике, мама на рынке… Давай!
— Постой… ты же обещала мне, что расскажешь, с чего это у него всё началось… ну, когда и почему это всё у него случилось…
— Я расскажу! Расскажу! Но потом! Потом!..
Заклятие
А случилось всё это давным-давно, в начале восьмидесятых. Я тогда работал врачом-психиатром, но мечтал о литературной карьере, писал стихи и рассказы, успел выпустить пару книг, в местном издательстве готовилась к выходу моя новая книга, помню даже название: «Мой май». Впрочем, книга эта так тогда и не вышла. И вообще, все мои мечты и планы рухнули в один прекрасный день.
А день тот и впрямь был прекрасен: золотая осень, бабье лето, теплынь, эстрада зелёного театра в центральном городском парке, поэтический концерт, среди прочих участников и я — читаю свои стихи («Плюю на всё — на тонкий профиль, на толстый фас!..») и рассказы («Мы любим города, в которых нас любили…»), и душа моя рвётся из грудной клетки, вспархивает над головами слушателей и парит где-то там, в лазурной выси, над жемчужными облаками. И публика радостно принимает меня, и гремят аплодисменты, и меня долго не отпускают со сцены. Я читаю ещё и ещё, и в стихах моих и рассказах звенит призыв к свободе и душевному раскрепощению, в них — надежда на лучшую жизнь, и так далее, и тому подобное. Лишь один человек, сидящий в первом ряду, не улыбался, не аплодировал — он был недвижим, как статуя.
А после концерта, когда публика стала расходиться, наш организатор шепнул мне на ухо, чтобы я заглянул в контору, в кабинет директора парка. Мол, какой-то начальник желает меня видеть.
— Что ещё за начальник?
Он ответил, но я не расслышал. Так, между прочим, до сих пор и не знаю, что это был за начальник… Впрочем, не всё ли равно?
Захожу в кабинет, сам директор парка сидит, как мышь, зажавшись в угол, на краешке стула, а за его столом восседает грозный Начальник — тот самый мрачный молчун с первого ряда. Увидев меня, он угрожающе произнёс:
— А ну-ка, поди сюда…
— Это вы мне? — удивился я и оглянулся на всякий случай.
— Тебе, тебе. Ближе!
— Позвольте, но…
— Не позволю! — оглушительно вдруг рявкнул Начальник и грохнул пудовым кулаком по столешнице, разбив толстое стекло.
Колени мои подкосились.
— Как вы смеете…— пролепетал я.
— Молчать! — крикнул Начальник.— Ни слова! Всё своё ты уже сказал. Хватит!
— Но я требую объяснить…
— А я говорю — молчать! — И он приподнялся над столом, словно коршун, и вперился в меня своими обжигающе-чёрными немигающими глазами.— Молчи и слушай. Твои поганые стишки и рассказики годятся только для подтирки… не спорь! Оттепель давно кончилась — и не вернётся! Покричали — и хватит! Точка! Пора навести порядок в нашей советской культуре… Совсем распоясались, понимаешь. Хулиганьё. Каждый болтает что хочет. Трепачи. Развелось, понимаешь, поэтов всяких, художников. Барды, понимаешь, менестрели. Соловьи, понимаешь, разбойники. Формалисты, понимаешь, абстракционисты…
— Но позвольте! Причём тут…— заикнулся я еле слышно, чувствуя предобморочное головокружение.
— Слушай, гадёныш,— перебил он, и магнитные его зрачки вонзились в мою ослабевшую и размякшую душу.— Слушай внимательно и молчи. С этого дня чтоб я тебя больше не видел и не слышал. Стишата свои поганые и рассказики мерзкие — забудь. Припухни! О книжке — и не мечтай. С главным редактором я завтра ещё поговорю… Молчи!
И я молчал. Я смотрел на него не мигая, как кролик на удава. И каждое слово Начальника крепко впечатывалось в меня, вколачивалось в моё сознание раскалёнными гвоздями.
— И чтобы с сегодняшнего дня — ни звука! — продолжал он громыхать.— Ни строчки! Ступай домой и не высовывайся! Пошёл вон!
И я молча и покорно развернулся на ватных ногах, вышел из кабинета, прикрыл за собой дверь и направился, как было приказано, домой.
Дома я молча прошёл мимо недоумевающей матери и юной жены с младенцем-сыном, лёг, не раздеваясь, в свою постель — и вот лежу на этой кровати уже лет тридцать, не меньше, а может, и больше. Мама моя давно умерла, у сына седые виски, и жена моя тоже, конечно же, постарела.
А как она была тогда молода! Как пыталась меня растормошить, разбудить своими горячими ласками, горючими слезами. Не помогли ни её причитания, ни материнские слёзы, ни вопли тёщи и прочая суета. Я оставался неподвижен и молчалив. Я всё видел, слышал и понимал, я всё чувствовал, и душа моя содрогалась от боли, от жалости, от сострадания к моим близким,— но моя робкая воля была намертво скована колдовским заклятием Начальника.
Чего только не пришлось мне испытать за эти годы! И гниющие пролежни, и застойная пневмония, и многомесячное лечение в психобольнице, врачи которой поставили мне диагноз: шизофрения, кататонический ступор… Чем только меня не пичкали! Мажептил, галоперидол, амитал-кофеиновые растормаживания, инсулино-шоковая терапия… И всё без пользы, без малейшего эффекта. Так и стал я безнадёжным психохроником, инвалидом аж первой группы, живым мертвецом.
Потом врачи махнули на меня рукой — и я вернулся домой, на свою кровать. Мать с женой, а потом жена с тёщей ухаживали за мной, регулярно меняли бельё, протирали меня камфорным спиртом, чтобы не было пролежней, кормили с ложки, подкладывали под меня утку. Памперсов для таких придурков, как я, в ту пору ещё не было. И мой сын навещал меня почти ежедневно, рассказывал новости быстротекущей жизни. Но ведь я не мог поддержать беседу, не мог даже кивнуть… Общаться с покойником, согласитесь, не очень приятно. Тут и самая великая любовь не выдержит, даст трещину.
Однажды я заметил, как в соседней комнате моя жена обнималась с незнакомым мужчиной. Дверь была приоткрыта — и в узкую щель я всё видел, всё слышал, всё понимал. Потом они плотно прикрыли дверь, но я слышал, слышал (или мне только казалось, что слышу) всё, что там происходило, в той комнате, на старом продавленном скрипучем диване…
А потом, когда этот мужчина ушёл, моя несчастная, но довольная, разрумянившаяся жена подошла ко мне, опустилась на колени перед моей кроватью и со слезами умоляла меня о прощении. Она плакала и целовала мои бледные худые руки, она обещала мне, что будет всегда-всегда рядом и никогда-никогда меня не оставит, ну и так далее.
Если б она знала, бедняжка, что творилось в моей душе в эти минуты! Если б она догадывалась…
Прошло несколько лет, расцвела перестройка, и вот на закате советской власти жена успела выхлопотать для нас четырёхкомнатную квартиру, ведь я по закону, как инвалид-психохроник, имел право на отдельную комнату. Мама так была рада за нас, что от радостного волнения умерла. И вот я лежу, как барин, в своей комнате — и смотрю на экран телевизора, где произносятся смелые речи, народ без конца митингует, все спорят, шумят, сжигают партийные билеты, а потом вдруг скачут по сцене полуголые разлохмаченные юноши, поют и кричат, и гремят электрогитары, и белый дым клубится, и сверкают огни, и кричит публика. Славная жизнь наступила, весёлая, вольная…
А вот на экране — большой круглый стол, за столом сидят важные люди и ведут серьёзный разговор. Я особенно-то и не вслушиваюсь… Но вдруг до меня доносится знакомый гулкий бас — да это же голос того самого Начальника! Ну конечно же, это он! Только выглядит ещё более респектабельно. Занимает теперь небось — ого-го! — высочайший какой-нибудь пост… Страшно даже представить. Камера наезжает на него — и вот уж Начальник красуется крупным планом, и жгучие чёрные его глаза смотрят на меня в упор, буравят мне душу.
«…В наши дни занимать позицию стороннего наблюдателя просто преступно! — говорит Начальник, не сводя с меня магнитного немигающего взгляда.— Мы так долго ждали перемен — и вот это время пришло! Ветер свободы дует в наши паруса! Судьба перестройки зависит от каждого из нас. Как сказал поэт: «Если ты гореть не будешь, если я гореть не буду — кто тогда развеет тьму?!..»»
Неведомая сила заставляет меня приподняться на локтях. И вот я уже сижу в кровати, прислонившись к стене.
«Очнись, пробудись от многолетней спячки! — восклицает, обращаясь ко мне с экрана, Начальник, и страстный его призыв сотрясает мою душу.— Восстань, поэт! И виждь, и внемли, исполнись волею моей!..»
И я — встаю, распрямляю плечи. Давнее многолетнее заклятие снято наконец-то с моей души. С трудом передвигая ноги, я подхожу к окну, распахиваю пыльные створки и жадно вдыхаю всей грудью сладкий апрельский воздух. Весна! Свобода!
Потом подхожу к зеркалу — и вижу бледного, мутноглазого, заросшего седой щетиной старика… И это — я?!..
Не в силах перенести это сладкое, горькое, запоздалое, оглушительное потрясение, я тут же теряю сознание, а когда прихожу в себя — спустя ещё четверть века! — то узнаю от моих родных и близких, что все эти годы я находился в коме после инсульта, и каким-то чудом я всё ещё жив — и могу сказать им сейчас об этом… Но я молчу!
Я не спешу заговаривать с ними, не спешу возвращаться в нормальный мир. Почему, почему… Этот мир мне не нравится, вот почему. И я не хочу принимать участия в этой жизни, которая мне совсем не нравится. Уж я лучше останусь мумией, паралитиком, живым трупом, вечным сторожем в зоне Ру. Подожду, чем всё это закончится…
Ау!
— Тебе не кажется, дорогая, что сегодня он выглядит лучше, чем обычно? — спрашивает доктор Цзянь Куй, застёгивая брюки.
— Угу-у,— сыто мурлычет моя нестареющая жена, поднимаясь с пола.— Спящий красавец!
— Нет, я серьёзно. В последнее время у твоего мужа порозовели щёки, он посвежел, я бы даже сказал — похорошел…
— Фу-у… Ты что, некрофил?
— Что за шутки?.. Я просто хотел сказать, что твой муж явно пошёл на поправку. Все пролежни исчезли, физиологические отправления регулярные, анализы в норме, сердечно-сосудистая система в порядке… А ты прислушайся, как он ровно дышит! Не удивлюсь, если вскоре он придёт в себя и начнёт вставать…
— Ох, не знаю,— вздохнула моя жена,— не знаю, хочу ли я этого…
— Но ведь когда-то ты любила этого человека? — вкрадчиво спросил доктор Куй, глядя на неё с любопытством естествоиспытателя.— Ведь любила же?
— Конечно, любила. И что? Тогда я была девчонкой, а сейчас? Сейчас я почти старуха… мне скоро пятьдесят. И зачем ты со мной путаешься, Цзяньчик? Не мог найти русских баб помоложе? А может, ты — геронтофил?
— Ну, во-первых, все русские женщины, кто помоложе, свалили за Урал или в японскую зону, на Дальний Восток,— усмехнулся доктор.— А во-вторых, ты ещё не старуха. Мои целебные травки и иглоукалывания, которые я тебе прописал, своё дело сделали… И потом, я всегда любил зрелых женщин — у них можно многому научиться.
— Ох и ловок же ты языком паутину плести,— и моя жена потёрлась о его плечо, словно кошка.— Спасибо тебе за всё, Цзяньчик…
«Это какой же сейчас год? — вдруг подумал я.— Если ей скоро пятьдесят, а когда мы поженились, ей было восемнадцать… значит… значит…»
— На здоровье,— сказал доктор.— А муж твой и впрямь будто помолодел… Как ты его назвала? Спящий красавец? Это, что ли, как в сказке?
— Ну, в сказке — спящая красавица. Её злая волшебница заколдовала: мол, пока её принц не поцелует, красавица не проснётся.
— И поцеловал?
— Конечно. Ведь сказка же.
— Так, может, и ты должна своего мужа поцеловать — и тогда он проснётся?
— Очень смешно!
— Не сердись, я же пошутил…
— Юмор у тебя дурацкий!
— Не дурацкий — китайский… Ну не сердись. Дуй-бу-ци… Ну иди сюда. Ну давай я тебя приласкаю. Ах ты, моя сварливая сибирская ко-шеч-ка… ворчливая ты моя ки-су-ля…
Кто из нас без греха?
Нет, не мне быть судьёй своей жены.
Если строго-то разобраться — сам я закоренелый грешник, хотя большую часть своей жизни пролежал тут, как восковая кукла. Всё успел! И крал, и прелюбодействовал, и обманывал… Помню, ещё школьником был, зашёл как-то в дом-музей Сурикова — и украл с его письменного стола бронзовую крышку от стеклянной чернильницы. Зачем? Сам не знаю. Дома спрятал, чтоб мама не заметила, даже в школу побоялся нести: чем тут хвастать? Маялся так неделю, потом не выдержал — и поплёлся в тот же музей, чтобы вернуть крышку на место. Захожу в ту мемориальную комнату, гляжу — стоит на столе чернильнице, а на ней… крышка! Точно такая же!
Спустя много лет, в студенческом общежитии, по-тихому согрешил с женой своего друга — то есть это было не просто прелюбодеяние, а предательство! И ведь ничего, пережил, забыл, затуманил в памяти. А потом, позднее, совсем случайно узнал, что чуть ли не в те же лихие дни мой рогатый дружок точно так же наставил рога и мне, переспав с моей тогдашней девушкой. И вовсе не из мести, а просто так.
Правда, не убивал. Не довелось как-то, не успел… И я улыбнулся, довольный, что хоть этого, самого тяжкого, греха за мной не числится.
Не убивал?
А если хорошенько подумать? А если вспомнить?
Да брось ты! Чего тут ещё вспоминать?
Ну а всё-таки?..
Вспомни хотя бы ту осень, когда ты, студент-медик, был на так называемых сельхозработах в каком-то колхозе, на уборке урожая… ну, вспомнил?
А девушку свою помнишь — которую ты убил?
Что за бред! Это был всего-навсего несчастный случай!
Разумеется, это был несчастный случай… но если бы не ты, не твоя любовь, а вернее сказать, не твоя безудержная похоть, эта девушка до сих пор преспокойно жила бы, у неё были бы дети и внуки…
Но кто мог тогда предугадать?!
Это был один из первых моих юношеских романов. И не надо сейчас ничего преувеличивать… не надо романтизировать… Ведь если бы девушка не погибла — мы, вне всяких сомнений, вскоре расстались бы с ней навсегда. Ничего, кроме плотского вожделения, она во мне не пробуждала. Голос её мне казался слишком грубым, шутки — слишком вульгарными, вкусы — слишком поверхностными и обывательскими. Мне не о чем было с ней разговаривать… Но у нас не было проблемы — чем заняться… Как — чем? Любовью, конечно! И при малейшей возможности мы с юным ненасытным неистовством предавались древнейшему пороку, которым одновременно, ежесекундно на нашей многогрешной планете занимаются миллионы пар… Иногда мне даже кажется, что я слышу скрип миллионов кроватей, слышу стоны и вздохи миллионов совокупляющихся… и всё это — звуки того неустанного вечного двигателя, который несёт нашу Вселенную вдаль, в бесконечность, в неотвратимую преисподнюю…
Моя юная возлюбленная работала на сушилке, подгребала зерно, заполняющее бункер, а когда снизу подъезжала грузовая машина, она открывала заслонку — и зерно обрушивалось из бункера в кузов. Уборочная страда была в разгаре, и моей девушке приходилось работать даже в ночную смену. Помню, в ту ночь я отправился к ней, движимый неутолимой похотью,— и мы привычно сплелись в объятиях, прямо в бункере, на горячем зерне, наслаждаясь не только любовью, но и свершаемым нами кощунственным святотатством. Потому что ведь это же страшный грех — на зерне, на хлебе!.. Хоть и был я тогда атеистом до мозга костей, но присутствовало во мне в те минуты чёткое осознание совершаемого греха… и оно лишь обостряло горячечное сладострастие. Увлечённые, мы не слышали, как там, внизу, подъехала машина, мы не слышали её сигналов, не слышали криков водителя, который, не докричавшись, сам отодвинул снизу тугую заслонку, и гора золотого зерна, на котором мы страстно и самозабвенно предавались любви, вдруг провалилась под нами и ухнула вниз — и мгновенно утянула за собой мою ненаглядную, и последнее, что осталось в моей памяти,— её расширенные глаза и распахнутый рот, а сам я инстинктивно от неё оттолкнулся, рванулся кверху… да! — сейчас, спустя столько лет, я отчётливо вспоминаю, что я не просто оттолкнулся — я оттолкнул её от себя, я подтолкнул её в бездну, в гибельную шуршащую воронку, куда засосала её зерновая лавина. Сам я спасся. Она — погибла. Всё это длилось какие-то секунды, но запомнилось навсегда. Я, конечно, кричал, звал на помощь, метался. А потом, когда кем-то была закрыта заслонка и отключён ток, я вытащил бездыханную мою возлюбленную — и тщетно пытался её воскресить, делая искусственное дыхание… Но ведь мог же и тогда догадаться, что всё это бесполезно! И трахея, и бронхи у неё были плотно забиты зерном. И спасти было невозможно.
Да, я всё это помню в деталях, в подробностях. И я помню, конечно же, имя той несчастной девушки — но не хочу сейчас произносить его всуе, отягощая и без того тяжкий грех, лежащий на моей душе…
Эй, послушай!
Какой такой грех? Какая такая душа? Что за сказки?
Ты же сам говорил: несчастный случай. Несчастный случай — и ты тут совсем ни при чём. Так и следователь тогда сказал. Поэтому успокойся, никакой ты не грешник. Простой, обыкновенный человек.
Простой, обыкновенный убийца…
Опять?! Может, хватит?
А что, не очень приятно вспоминать о других убийствах?
Да не было, не было, не было никаких убийств!
Как же, не было… А вспомни того китайца-наркомана, в краевой психобольнице, которому ты сразу, как только он поступил к тебе в состоянии жуткой абстиненции, отменил все наркотики — и у него тут же обострился туберкулёзный процесс в обоих лёгких, и он за два дня загнулся, и ты ведь прекрасно тогда понимал, что именно ты, ты, ты ускорил его гибель!.. на наркотиках, на малых дозах, он бы смог постепенно выйти из абстиненции, а ты… ты, ссылаясь на инструкции,— ты убил его, вот и всё.
А потом, позднее, уже работая в городской психобольнице,— помнишь, как ты, без особой нужды, без жизненных показаний, а лишь подчиняясь давлению главного врача, который хотел отчитаться перед начальством о внедрении «новейших методик»,— помнишь, как ты назначил молодому шизофренику курс атропино-шоковой терапии? И он умер — не смог выйти из атропиновой комы. Ты убил его. Ты убил…
Но хватит! Хватит… Да здравствует тотальная амнезия. Да здравствует вечное забвение… К чему ворошить прошлое? Между нами, грешниками, говоря, нет на свете людей безупречных, неуязвимых, чистых…
3. Малая родина в собственном соку
Хирургия
…Уже в который раз мне приснилось, будто стою за операционным столом — в белом халате, в маске, в руке скальпель,— и собираюсь делать операцию по удалению воспалённого аппендикса… и даже во сне понимаю прекрасно, что я не хирург, никогда не любил хирургию, вид крови всегда вызывал во мне отвращение… но вот зачем-то же снится мне этот сон! Дрожат руки, трепещет сердце, и я судорожно пытаюсь вспомнить, что там написано в учебнике про аппендэктомию — главное, не забыть потом, когда аппендикс будет удалён, наложить на слепую кишку кисетный шов… а потом… а потом… что потом? Кто подскажет?!
В ужасе просыпаюсь — и вижу свою привычную комнату, и я, как обычно, лежу в кровати, напротив меня негромко бормочет включённый телевизор, в окно светит мартовское солнце, сверкают сосульки… Сегодня же — Масленица! Проводы русской зимы! И все домашние оставили меня, ушли в парк «Русский мир» — так теперь называется парк культуры и отдыха имени Горького… Там должны быть гуляния, ярмарка, всякие увеселения, блины…
Долго не могу отдышаться после кошмарного сна. Почему эта хирургия не оставляет меня в покое? Сам ведь я никаких операций никогда не делал, даже в студенческие годы стремился их избегать, только ассистировал пару раз по приказу преподавателя да ещё на практике по гинекологии сделал несколько абортов… до сих пор с отвращением вспоминаю этот хруст стенки матки под стальной кюреткой! Ну, ещё спинно-мозговую пункцию приходилось делать… но разве это операция? А вот почему-то же снится и снится без конца всё одно и то же… Какой смысл в этих снах, кто мне объяснит?
Напротив дома, в котором мы жили с мамой, находилось здание больницы скорой помощи, бывший архиерейский дом, куда я попадал, по-моему, трижды. Первый раз — когда мне, семилетнему, случайно разбили голову свинцовой битой во время игры в «чику». Сам был виноват — подвернулся под руку. Пацаны сразу же потащили меня, окровавленного, со двора и через дорогу — в больницу. Я орал, будто меня режут. Но всё обошлось: врачи наложили швы, поставили противостолбнячный укол, и те же пацаны отнесли меня к маме, которая, увидев забинтованного сынка, страшно побледнела, но быстро пришла в себя.
Второй раз я попал в хирургию, когда учился в третьем, кажется, классе: мы купались в Енисее, забираясь на бревенчатые боны и ныряя с них в воду. И вот, вынырнув и снова забравшись на боны, я обнаружил, что за моей правой ногой тянется кровавый след, а полуоторванный мизинец болтается на лоскутке кожи… Снова помогли пацаны, подхватившие меня под руки,— помогли мне допрыгать по улице Горького до неотложки, где хирурги пришили мне мой мизинец.
В третий раз я попал в ту же хирургию после того, как безуспешно пытался покончить жизнь самоубийством. Мне тогда было семнадцать лет, я учился на первом курсе мединститута,— и, выражаясь протокольным языком, поводом к суициду послужило «разочарование в профессии», а если честно — то самое отвращение к хирургии, которое я так и не смог, как ни пытался, в себе побороть. Поняв это окончательно, я решился на единственную и последнюю хирургическую операцию — искромсал себе левое запястье безопасной бритвой, но тут меня застукала неожиданно пришедшая к нам тётя Шура — и погнала в неотложку…
Как всё это было давно! А дурацкие хирургические сны продолжают сниться, не оставляют в покое, терзают душу.
Проводы русской зимы
«…Сегодня все жители зоны Ру отмечают славный праздник Масленицы,— радостно произносит улыбчивый телеведущий, явно наполовину китаец (русских-то на телевидении почти не осталось).— Мы ведём репортаж из центрального парка «Русский мир», где проходят гуляния, игры, конкурсы, развёрнуты ярмарочные ряды, здесь же можно увидеть выставку декоративно-прикладного искусства. Полюбуйтесь на эти разноцветные лоскутные одеяла! А как красивы берёзовые туеса! На церемонии открытия ярмарки выступили представители мэрии и братской китайской администрации, которые подтвердили совместную готовность и впредь всячески содействовать укреплению и развитию добрых традиций русского народа. Вы видите на экране гостей, приехавших к нам из Китая. Они рады передать братский привет всем жителям Кырска! А сейчас перед вами — участники народного празднества, фермеры из Емельяновского района… Представьтесь, пожалуйста!» — «Нинь-хао! — говорит фермер.— Меня зовут Чжоу, а это моя жена Маруся… Мы очень рады, что оказались на этом празднике, мы долго к нему готовились. На ярмарке много интересного, особенно мне понравился дрессированный русский медведь…» — «Ага! — подтвердила Маруся.— Мишка такой прикольный! Как он здорово под гармошку пляшет! А мы с Чжоу поём в нашем районном хоре… Скажи, Чжоу?» — «Ши! — кивает супруг.— Особенно мне нравится «Ой, мороз, мороз…»» — «А вам, Маруся?» — «А я больше всего люблю старинный русский романс «Соловей» Алябьева!» — «Может, споёте для наших телезрителей?» — «Да запросто! — Маруся откашлялась — и запела: — Сяо-ляо-вей мой, сяо-ляо-вей, гао-ляо-си-сий сяо-ляо-вей! Сяо-ляо-вей… Ха-ха! Сяо-ляо-вей… Ха-ха!.. Ну и так далее…» — «Спасибо! Замечательно! Как радостно видеть, что в сибирской глубинке живы корни русской народной культуры! И куда вы сейчас направляетесь?» — «Хочу забраться вон на тот столб,— сказал Чжоу, кивая куда-то влево,— и тогда мне достанется приз — новые сапоги. В хозяйстве пригодятся. Русские сапоги — лучшие сапоги в мире! Ши!» — «Что ж, желаю удачи»,— подмигнул ему ведущий. «Это он запросто,— сказала Маруся.— Чжоу у меня такой ловкий, чертяка… Ну, покедова!» — «А праздник продолжается,— гостеприимно распахивая руки, сказал ведущий.— На центральной аллее вас ждут ряды ярмарочных товаров, которые доставлены из разных районов края… А на сцене зелёного театра — сборный хор готовится к праздничному концерту. В честь Масленицы сегодня в парке «Русский мир» открыты новые национальные аттракционы, возрождающие старинные народные традиции и ритуалы. Допоздна будут продолжаться гуляния, песни и танцы, а когда стемнеет, на берегу Енисея молодёжь будет прыгать через костёр, демонстрируя свою удаль, а потом состоится кульминационное действо — сожжение в этом костре чучела Зимы! Обещаю вам — это будет великолепное зрелище! Сердце каждого русского человека содрогнётся от счастья!»
…Кстати, с проводами русской зимы связано ещё одно давнее воспоминание. Вскоре после неудачной попытки самоубийства я совершил попытку лишить девственности любимую девушку, и эта попытка тоже не удалась. А ведь моя ненаглядная синеглазка так хорошо подготовилась! Она сама организовала наше свидание у неё дома — всё подстроила так, чтобы в тот день не было ни папы, ни мамы, ни брата (они ушли на центральную площадь, где проходили масленичные гуляния), она же встретила меня с нежной улыбкой и торжественно подвела к готовой постели. Откинула тонкое покрывало, быстро сняла домашний халатик, стянула трусики и легла на чистейшую белоснежную простыню и закрыла глаза. Я замешкался, но тоже разделся, правда, не снял носки, и лёг рядом, не очень уверенный в том, что хорошо знаю, что надо делать дальше… Ах, если бы всё это происходило где-нибудь в лесу, или в парке, или в подвале, или даже в тёмном подъезде… Ах, если бы — в спешке, в горячке, в лихорадочном исступлении страсти… А тут как-то всё выходило спокойно, прохладно и слишком уж чисто, уютно и аккуратно… Вот эта её стерильная женская (даже не девичья!) скрупулёзность и рассудительность меня тогда и отпугнула, мне вдруг почудилось во всём этом нечто медицинское… и наше свидание, так тщательно ею подготовленное, показалось мне похожим на медицинскую процедуру, на хирургическую операцию… Операция дефлорации! Именно так! И вот это меня жутко расстроило и огорчило, и я вдруг не захотел внедряться в её распахнутые райские кущи, я тупо потыкался в её гостеприимную чистенькую промежность — и отступил, обильно запачкав белоснежную простыню.
— Извини,— сказал я.
— Да ладно,— сказала она.
— Ну пожалуйста, извини,— повторил я, умирая от стыда и разочарования.
— Прекрати извиняться! — сказала она раздражённо.
Я ведь был в юности жуткий романтик! Хотя и снедаемый похотью, но романтик… похотливый, но грустный романтик…
И хотя позднее, в более спонтанной, импульсивно-импровизационной, не организованной никем ситуации у нас с ней всё получилось вполне нормально и мы оба потом от души посмеялись над моим дебютным фиаско, но я чётко осознавал, что она, моя нежная и любимая синеглазка, сразу, тогда же, после той неудавшейся «операции», поставила на мне крест, исключила меня из своих стратегических планов как ненадёжного спутника жизни…
Красная пустыня
…Вспомнилась и ещё одна встреча, но уже с другой моей бывшей возлюбленной, рыженькой и зеленоглазой попрыгуньей; с ней мы встретились на заре перестройки, спустя пару лет после разрыва… Совершенно случайно мы оказались рядом в зале кинотеатра, где показывали фильм итальянского режиссёра Антониони «Красная пустыня»…
…О Моника Витти, ясноглазая и печальная звезда моей горькой юности… Долго же мне пришлось тебя дожидаться. Так долго, что когда наконец я увидел этот фильм, то испытал лёгкое разочарование. С чем бы это сравнить? В старом Китае девочек с раннего детства заставляли носить тесную обувь — чтобы ножка сохраняла миниатюрное изящество. Наши совковые души с рождения тоже были втиснуты в колодки — и попробуй потом распрямись! Так что лучше уж никогда, чем поздно… Но ведь я совсем не о том хотел — сам себе — рассказать!
Я хотел — о случайной встрече после разлуки в тёмном зале кинотеатра. Ведь эта худенькая рыжеволосая женщина когда-то поистерзала моё заячье сердечко, да и я её, если честно сознаться, помучил достаточно… Но кому это нужно знать — кроме меня? Простых, нормальных людей уже тошнит от закомплексованных нытиков, копающихся в своей консервированной душонке с таким же мазохистским сладострастием, с каким простодушный дебил ковыряется в носу, выколупывая сухие козявки… Стыдно, брат.
Впрочем, никакой трогательной встречи в тот вечер и не произошло. Да, мы оказались с ней рядом и просидели плечом к плечу в течение томительных полутора часов. Всё так и было… Но мы не сказали друг другу ни слова! Как выражался чеховский Чебутыкин: не угодно ли вам сей финик принять?!
Мы промолчали все полтора часа.
Быть может, она меня не узнала?
Почему же — узнала. Ещё как узнала. Вздрогнула, напряглась, стрельнула зелёным глазом. Узнала — и, вероятно, ждала, что я первый… ну и так далее. Но я — ни звука. Поэтому и она — молчок. Немая комедия, ей-богу. Мы припухли и даже не повернулись друг к другу. Словно палые сухие листья, способные лишь на шелест, на лирический шорох (не забыть бы — вернуть этот славненький образ в бюро проката), словно робкие хрупкие бабочки, мимикрически притворившиеся двумя цветками, двумя незабудками, если так можно выразиться, а если нельзя — то двумя анютиными глазками, ну и так далее. Именно так мы и просидели, в ностальгическом окоченении, напряжённые притворщики, совсем рядом, молча, подряд полтора часа, и оба, конечно, мысленно разоблачили друг друга — но ни звука при этом не произнесли. Мы таращились на экран. И там, на мерцающем волшебном холсте, на белой скатерти-самобранке, мы, опять же как тени, слонялись среди вымышленных персонажей, там мы встретились наконец-то, там наши души соприкоснулись и переплелись. И мне вдруг показалось, что я совершенно перевоплотился в экранного героя-американца с тяжёлым волевым подбородком, а она — вот она, рядом, в облике загадочной Моники Витти, и чудесные её глаза смотрят на меня с любовью и нежностью. Ведь именно об этом мы и мечтали — стать героями заочно любимого фильма, не обязательно именно этого… но можно и этого. Наши души выпорхнули из грудных клеток и переметнулись на экран, а ветхие телесные оболочки остались в креслах, словно сброшенные пальто…
Так мы и просидели молча весь сеанс, рядом, не касаясь друг друга и неотрывно глядя на экран. Мы смотрели на самих себя. Мы смотрели кино про самих себя, про то, какими хотели мы быть изысканными («некоммуникабельными»!) страдальцами и какими мы никогда не были и не стали — и теперь уж не станем…
А когда фильм закончился, мы встали — и, не глядя друг на друга, разошлись в разные стороны. Вот и всё. Такие дела. Долгожданная встреча не состоялась. Пшик.
А ведь как можно было бы славно пообщаться! Мы могли бы о стольком поговорить, мы могли бы весь вечер… и ночь напролёт… до утра мы могли бы взахлёб разговаривать, перебивая друг друга… Так ведь нет же — разбежались трусливо, как мыши… Ну что мы за люди такие?! Нет, мы не люди, мы ненормальные, мы инвалиды, калеки, ветераны холодной войны, полузадушенные, полузадохшиеся… и наши неразвитые души за годы бездействия и духовной блокады завяли и высохли… и привыкли мы жить лишь воображением, а живая реальность пугает нас и отвращает. Наши органы чувств атрофировались от многолетнего неупотребления — и мы ослепли, как кроты, онемели, как рыбы, оглохли, как… как… Мы совсем не чувствуем друг друга, не ощущаем ни вкусов, ни запахов… Как же долго мы прозябали в нашей «красной пустыне», корчась от зависти и тоски…
Впрочем, думал я, выйдя в тот вечер из кинотеатра, сейчас жизнь настала совсем другая. Времена изменились: живи и радуйся. Говори что хочешь. Читай что хочешь. Смотри что хочешь. Если хочешь, конечно. А если хочешь — будь счастлив. Ведь правда же? Правда же? Ну чего ты молчишь? Конечно, правда!
Но моя-то жизнь… но моя любовь… но моё-то счастье…
Чучело любви
Так весь день и прошёл в полудрёме, и когда, уже поздно вечером, вернулась моя жена, на телеэкране показывали сжигание чучела Зимы — зрелище зело забавное.
— А вот и мы, герои детских сказок! — сказала супруга, помахивая мне ладошкой.— Надеюсь, ты тут не скучал?
Она была пьяна. Она была похожа на чучело Зимы — такая же взъерошенная, разлохмаченная, с такими же вытаращенными безумными глазами.
…Примерно так же выглядела она в тот день, когда впервые привела домой своего косоглазого доктора: целовалась с ним у меня на глазах, спала с ним на полу, в двух метрах от меня, хихикала, как идиотка, произносила похабные слова…
Как такое можно забыть и простить?
Как такое можно было стерпеть?
Как такое можно было допустить?!
…Ах, ну да — ты же был в коме… ты был в состоянии кататонического ступора… ты был в состоянии гипнотического транса… ты был па-ра-ли-зо-ван…
Но ведь ты был рядом — и ты всё это видел! И сейчас ты видишь её — и молчишь, и не скажешь ни слова!
— Чего уставился? — проворчала пьяная жена.— Не нравлюсь? Ах, недоволен, что я выпила? Так ведь праздник сегодня! Масленица! Проводы русской зимы! Даже мамочка моя на карусели каталась… так накаталась, баба-яга, что её потом скорая увезла… боюсь — загнётся… А ты не катайся на карусели, старуха! Чего молчишь? Чего уставился? Или ты ревнуешь? Не имеешь права! Молчишь? Ну и молчи! Если б не ты, я давно бы отсюда уехала… И не в Китай, на хрена мне эта Поднебесная… И не в японскую зону… На Запад свалила бы, как многие,— у нас здесь, в зоне Ру, ловить нечего… Вон сынок наш окончательно решил уехать в американскую зону… жена его там давно уж, теперь и он с Настей хочет… А я тут, возле тебя, сижу как привязанная… дура!.. дура, конечно… долг свой супружеский выполняю… Если б не ты… ах, если б не ты! Если б не ты — я совсем по-другому бы жизнь прожила… Я бы ни за что не стала аборты делать — а ведь это ты меня, девчонку, дважды гонял на аборты! Чего смотришь, мудак? Забыл? Разве я говорю неправду? Чистая правда! Двое деточек…— и она всхлипнула.— Двое ангелочков… это ты их заставил убить… ты! А эти деточки были бы, может, получше, чем тот, что у нас сейчас — ни рыба ни мясо… я знаю! Я в этом уверена! — Жена зарыдала.— Из одного убиенного деточки мог бы вырасти гениальный скрипач… я знаю! Я знаю! А вторая деточка… ангелочек!.. девочка моя неродившаяся… нежная, сладкая!.. Из неё бы выросла чемпионка мира по фигурному катанию… как Ирина Роднина! И не смейся, гад! Не смей, гад, смеяться над моим горем! Развалился тут, лежит… вонючка, гнида, тварь… Чтоб ты сдох скорей! Кощей бессмертный! Чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох!
4. Замри-отомри
Милка моя
…В эту майскую ночь мне приснилась Милка — старая гнедая кобыла, жившая при нашей психобольнице ещё в ту пору, когда я только начал работать врачом-психиатром… Сонно жующая сено, смешанное с комбикормом, она дремлет стоя на задворках больничного двора. «Милка моя,— говорю я, поглаживая крутую холку, мягко расправляя спутавшуюся гриву,— лошадка ты моя славная…» Она добродушно ржёт, скалит жёлтые зубы, косит карим огромным глазом.
В этом сне я зачем-то привёл её к себе домой, в однокомнатную квартиру на третьем этаже «хрущёвской» пятиэтажки, и мы стали с ней жить вдвоём. Кормил я её неплохо, давал и ячмень, и овёс, и морковку добавлял, и поил трижды в день вволю, и соли не забывал подсыпать. Собирал для неё с газонов в целлофановый мешок свежескошенную душистую сочную траву. Аккуратно расчёсывал большим гребнем чёрный хвост и гриву, так же тщательно чистил щёткой её гнедой корпус, пока короткая тёмно-коричневая шерсть не начинала блестеть и лосниться.
А потом я вывел её на балкон — то есть целиком она выйти, конечно же, не могла, а лишь полкорпуса высунула наружу,— и я стоял рядом, опершись на перила, и поглаживал её трепетную морду, и ласково теребил её гриву. Милка спокойно смотрела с балкона — сверху вниз — на город, на людей, на машины, на кроны деревьев, на далёкие синие горы, на огромный, бескрайний мир — и я видел в её лошадином взгляде полное равнодушие. Этот шумный мир её не интересовал. Она устала от этой жизни. И ко мне она относилась спокойно — с тихой вежливой благодарностью, но без проявлений особой любви и привязанности.
А ночью я вывел её на прогулку во двор, а потом и на улицу, где в этот час не было ни прохожих, ни машин. Мы неспешно шли с ней рядом, и по лёгкой дрожи, пробегавшей по её крупу, я мог угадать, что истомившаяся кобыла готова ускорить шаг. «Ах, Милка моя,— прошептал я, обнимая её тёплую голову, целуя её в гуттаперчевые сухие губы.— Ну, держись!»
И вскочил на неё верхом, и крепко вцепился пальцами в гриву, и ударил пятками в тёплые и тугие бока — и закричал: «Н-но!.. Милка, пошла!»
И она понеслась — и не рысью, а стремительным галопом,— легко и свободно, как в молодости, как в юности, как в детстве, как в сладком деревенском сне…
Внучка
— Деда, привет, это я, Настя. Папа на работе, прабабушка умерла в больнице, а бабушка ушла в школу — сегодня там родительское собрание. Она попросила, чтобы я с тобой посидела. А я скоро пойду в первый класс! Как жалко, что ты молчишь, я бы с тобой посоветовалась — что мне лучше надеть первого сентября… Я вся на нервах, деда! Мама с бабушкой хотят, чтобы я надела школьную китайскую форму, как у всех, а мне хочется чёрный бархатный сарафанчик с серебряной пряжечкой и розовую кофточку с перламутровыми пуговками… И синие туфельки! Как ты думаешь? Ну да, ты же не разговариваешь… А смотришь так, будто всё понимаешь. А ты, деда, не притворяешься? Я бы никому-никому не сказала, это был бы наш с тобой секрет! Ну, не хочешь — не надо. А папа собирается скоро уезжать в американскую зону, к маме… Насовсем! Ты представляешь? Он хочет сначала один уехать, а потом, когда устроится,— и меня заберёт с бабушкой… Нет, ты представляешь? Я вся на нервах! Я совсем не хочу уезжать! А тебя они не хотят забирать с собой… Ты представляешь? Хотят тебя здесь оставить, этим китайцам… А мне это очень не нравится, потому что я не хочу жить без тебя! Как — почему? Да потому, что ты мой самый любимый дедушка, вот почему. Ты немой, но ты мой! И мне совсем не противно, что ты немножко плохо пахнешь, я бы тебя протирала вкусным одеколончиком, и ты бы пахнул ну как цветочек, честное слово… Ах, дедуля… Мне бы очень хотелось, чтобы ты поскорее выздоровел — и мы бы с тобой дружили, и разговаривали бы, и вместе играли бы, и делились бы разными секретами… Ты не хочешь? Мне кажется, что ты хочешь мне что-то сказать… Ведь правда же? Правда? Ах, деда, я вся на нервах… Сейчас я тебе открою страшную тайну, но ты никому-никому, даже если вдруг сможешь заговорить… Вот эта страшная тайна: когда я вырасту, я выйду замуж за Вадика из нашего двора, он тоже первого сентября пойдёт в школу, и мы с ним вчера поклялись в вечной любви, мы поклялись на крови! Да! Вот, посмотри: мой пальчик, а на пальчике ранка — это я вчера ножиком расковыряла и кровью расписалась на бумажке, и Вадик тоже свой пальчик расковырял и тоже расписался — и мы поклялись, что будем любить друг друга до гроба, а если кто предаст, нарушит эту клятву, тот будет проклят на веки вечные! Я вся на нервах, деда! Ты улыбаешься? Значит, ты понял, что я сказала? Скажи — ты всё понял? Если да, то моргни — и я буду знать… Ага!!! Ты моргнул — значит, ты всё слышишь и понимаешь! Обманщик! Притворщик! Но, деда, тс-с-с — я никому не скажу… Ни-ко-му! Ни-ког-да! Ни за что! Тс-с-с!
Страх
…Детка моя, внученька, хоть бы с тобой ничего не случилось… Хоть бы ты успела пожить, испытать все земные радости…
Если б не страх за тебя, моя маленькая, я ни о чём бы не волновался.
Страх за тех, кого любишь, всегда меня мучил. Когда-то я так же боялся за свою маму, а потом за свою жену — когда любил её, когда она меня любила… Помню, молодая, кареглазая, загорелая, в розовом сарафанчике, в лёгких босоножках — смотрит на меня, смеётся. А сердце моё сжимается — от страха её потерять. Любовь и страх были неразлучны. По утрам я смотрел на её спящее беззащитное лицо — живая… родная… любимая… Но какая хрупкая! Как легко её обмануть, обидеть… как легко ранить, причинить боль… Я боялся дышать, вслушиваясь в её дыхание… Как всё это хрупко, непрочно, недолговечно!
Сейчас даже вспомнить стыдно. Я старался не отпускать жену ни на шаг, провожал её по утрам в контору, а вечером непременно встречал после службы. Переходя с ней через улицу, крепко держал её за руку: вдруг налетит машина с пьяным шофёром? Оберегая жену от простуды, не разрешал ей пить сырую воду, есть мороженое… Поначалу она смеялась надо мной, ей даже было лестно моё влюблённое опекунство, но постепенно, конечно же, всё это стало её раздражать.
А уж когда родился сын — тут я совсем лишился покоя. На каждом шагу обмирал от страха, покрывался холодным потом: а вдруг заболеет? а почему плохо берёт грудь? а почему вдруг животик вздулся? а почему плачет? а почему молчит? Да-а… поводов для тревоги было предостаточно.
Помню, однажды мы были в гостях у моего друга. Жаркий июльский полдень, дверь на балкон распахнута. На балконе — коляска с нашим сыночком. Он сладко посапывал на свежем воздухе, а мы тут же, поблизости, в комнате, сидели за праздничным столом, отмечали день рождения гостеприимного хозяина. Я время от времени поглядывал через плечо — сынок сладко спал, даже мухи его не тревожили. Я смеялся, шутил, пил за здоровье именинника, и всё было прекрасно, и я был счастлив. Но вдруг я представил,— я увидел это ярко, как наяву! — будто мой сын проснулся, привстал в коляске, ухватился ручонками за балконные перила — и полетел вниз, с двенадцатого этажа. Я даже вскрикнул от ужаса. Жена испуганно на меня посмотрела:
— Ну что опять?
— Извини… померещилось…
…И чем крепче привязывался я к жене и ребёнку, тем острее и невыносимее становился мой страх. А потом… а потом… а теперь…
А теперь, когда в этом холодном мире единственным близким мне человеком осталась внучка, я боюсь потерять её. Потому что всех других я уже потерял, и они меня давно потеряли.
Близнецы
Впервые хрупкость человеческой жизни я осознал в раннем детстве, когда на моих глазах погибли два брата-близнеца, Серёжка с Виталькой…
Мы жили в одном дворе, и Серёжка с Виталькой всегда были неразлучны — вместе ходили, играли, хулиганили. Если кто-то вдруг обижал одного из них, тут же, словно коршун, налетал другой — и без слов начинал мутузить обидчика! Даже самая отъявленная шпана старалась не связываться с близнецами — они в драке не гнушались ничем, могли схватить и кирпич, и кусок железной трубы, и нож. Хотя было им всего лет двенадцать, когда слепая смерть их настигла.
А случилось это в знойный августовский вечер, когда над Кырском пронёсся невесть откуда взявшийся ураган. Бесстрашные близнецы побежали по улице Горького к Енисею, чтобы искупаться назло стихии — под молниями и громом. Они бежали босиком, взявшись за руки, под ливнем и шквальным ветром, и, конечно же, не заметили лежавший поперёк улицы сорванный бурей электрический оголённый провод… Так и погибли оба. Так и лежали рядом, не разжимая рук.
Игра
— Деда, раз ты всё время молчишь, то давай сыграем в игру «Замри-отомри»… Представь, будто бы давным-давно злая волшебница заколдовала тебя — и вот ты ждёшь не дождёшься, когда же придёт добрая волшебница и тебя расколдует… Ну так вот, деда, внимание! Добрая волшебница — это я! Ах, я вся на нервах!.. Сейчас обсикаюсь от волнения… Считаю до трёх — раз, два, три… Отомри! Деда!! Отомри!!! Ага-а! Ты улыбаешься, ты смеёшься — значит, ты притворялся… я так и знала!
— Да, родная, я притворялся… но ты обещала, что меня не выдашь…
— Клянусь! Никому! Ни слова! Это будет наша общая тайна, дедуля! Наша страшная тайна! Никто в мире, никогда, ни за что не узнает об этом — только я и ты! Только я и ты!
— Тише, тише, моя хорошая…
— А зачем же ты притворялся, деда? Зачем?!
— Ну… это долго объяснять… Видишь ли, это у меня была такая игра… я играл в сторожа… я всегда мечтал быть сторожем или смотрителем маяка… впрочем, подробнее я тебе потом… в другой раз… Скоро могут вернуться бабушка с папой… и лучше я потом тебе все расскажу… А пока — давай пошепчемся, как заговорщики… Хорошо?
— Хорошо… Это будет наша с тобой игра! Тс-с-с… никому… ни слова…
— Даже Вадику… Ты согласна? Он хороший, конечно, Вадик… но тайна есть тайна… Согласна?
— Клянусь! Пусть я ослепну, если кому проболтаюсь! Пусть у меня будет заворот кишок! Пусть у меня язык отсохнет! Пусть у меня ноги отвалятся! Пусть я покроюсь красной и чёрной сыпью! Пусть я умру в страшных мучениях! Клянусь!
— Я тебе верю, солнышко…
— Деда, я тебя никогда не брошу…
— И я тебя…
— Бабушка с папой хотят меня увезти на Запад… а я не хочу! Я останусь с тобой! С тобой! Ты же сможешь вставать, ходить… ты ведь сможешь?
— Не знаю, надо попробовать…
— Так попробуй!
— Не сейчас… потом… я хочу доиграть свою игру… А потом мы с тобой вместе спасёмся…
— Как — спасёмся?
— За нами прилетят марсиане… на Тунгусском метеорите… они уже прилетали сюда — много лет назад, в 1907 году… но тогда случилась авария, катастрофа — и корабль погиб… А скоро они снова прилетят — и заберут всех хороших людей на Марс… и нас с тобой тоже… обязательно…
— Это сказка, деда?
— Вот увидишь, это случится. Ты, главное, верь мне, солнышко…
— А если марсиане не прилетят?
— Ну… тогда мы с тобой всё равно спасёмся. Мы что-нибудь придумаем… Я уже придумал! Мы с тобой уплывём на пароходе «Святитель Николай»!
— Это где сейчас музей? Где сидят восковые Ленин и царь Николай?
— Да… они нам не помешают… Мы сядем на этот пароход, возьмём с собой твоего Вадика — и поплывём по Енисею на север, а потом — ещё дальше, дальше… в тёплые страны… пока не найдём какой-нибудь остров, где нам будет хорошо и спокойно…
— Ах, дедуля… ведь я уже не маленькая… а ты мне рассказываешь какие-то сказки… Но я всё равно тебя очень люблю. Я не оставлю тебя одного… разве можно тебя одного оставить! Ты же такой старый, такой беспомощный… и совсем бестолковый… Сочиняешь всякую ерунду… Как же можно такого оставить!
5. Русский ковчег
По душам
Тем не менее, они меня вскоре оставили. Бросили одного.
И жена, и сын, и внучка — все уехали, все сбежали. Маленькая Настя, естественно, в тот же день проговорилась, выдала нашу с ней «страшную тайну» — и мои близкие возмутились, узнав о моём многолетнем притворстве. Особенно взбесилась жена… Впрочем, об этом не хочется даже и вспоминать. Оскорблённые в лучших чувствах, они с чистой совестью меня покинули, строгие, но справедливые, усталые, но довольные. Оставили полный холодильник продуктов, пачку юаней на столе, мешок свежих памперсов, включённый телевизор, бубнящий круглосуточно и неустанно…
…В первую же ночь после их отъезда мне приснилось, будто я снова работаю сторожем на острове Отдыха — как когда-то давно, в студенческие годы… Едва успев заснуть на своём топчане в сторожке, я был разбужен лаем сторожевой собаки Пальмы. Взяв ружьё, вышел и огляделся — вокруг никого. А собака всё лает и лает. «Пальма, фу! Ты чего разлаялась, дура? Никого же нет!»
И вдруг понял, что лает она… на собственное эхо! Как обычно дворовые псы откликаются на чужой лай, так эта дура лохматая откликается на своё же эхо… Вот идиотка!
«Пальма, ну перестань! Не мешай мне спать!»
А она всё лает и лает, лает и лает… а дальнее эхо словно дразнит её — откликается снова и снова… и так без конца, до утра… так она и не дала мне заснуть в эту ночь. И сама измучилась, и меня измучила своим лаем…
…А быть может, ей просто осточертело кромешное собачье одиночество — и уж очень хотелось хоть с кем-то поговорить по душам… полаять… повыть…
— Нинь-хао, дорогой друг! Только не притворяйтесь спящим и не впадайте в кому… Ха-ха! Это я, доктор Куй, ваш коллега и в некотором роде родственник… извините за глупую шутку… дуй-бу-ци… Затрудняюсь — какой подобрать тон для беседы с вами… Ловко же вы нас всех провели! Даже я был в полной уверенности, что вы и впрямь… Впрочем, что говорить об этом! Кстати, вы не против того, чтобы поговорить со мной?
— О чём? Мне известно, что все мои родственники сбежали из зоны Ру… Чего же вы от меня хотите? Допрос с пристрастием?
— Какой допрос?! Я желаю вам только добра… Я всегда говорил, что желаю вам и вообще всем русским только добра… Я прилагал все усилия, чтобы сохранить ваше здоровье… я помогал вашей жене…
— Я видел, как вы ей помогали…
— Она этого хотела! И получала то, чего хотела! Вы же почему-то уклонялись от исполнения своих обязанностей — симулировали, притворялись, лишь бы не исполнять свои обязанности! А это неправильно. Каждый человек должен исполнять свои обязанности — гражданские, супружеские, отцовские… Вы же злостно от этого уклонялись… Это отвратительно! Это просто уму непостижимо! И что самое удивительное — таких, как вы, среди русских много… Лишь бы уклониться от исполнения своих обязанностей! Лишь бы спрятаться, лишь бы сбежать от судьбы, от жены, от работы, от реальной жизни — в запой, в сочинительство, в бродяжничество… Так вы и сгубили свою замечательную нацию!
— Я сгубил, что ли?
— Да вы все! Не прикидывайтесь дурачком! В том-то вся и беда России, что вы слишком умны! Горе от ума! Правильно писал ваш Грибоедов… Лучше б вы были поглупее, но поаккуратнее, больше бы ценили порядок, правила жизни… Почитайте Конфуция!
— Я читал Конфуция, и он мне не понравился… Ха-ха. Это почти цитата, извините, Цзянь…
— Я знаю, я тоже читал того, кого вы цитируете. Я слишком много прочитал русских книг. Я слишком уважаю и люблю русских…
— …Особенно русских женщин. Особенно чужих русских жён… ага?
— А что ж вы терпели тогда, не встали, не возмутились? Что же вы не набросились на меня с кулаками, когда я, извините, трахал вашу многострадальную жену прямо здесь, вот на этом не очень чистом полу?
— Шикарно звучит: «…трахал вашу многострадальную жену…»
— Вы над кем смеётесь? Над собой смеётесь!
— Ой, ну хватит уже… без цитат никак не можете? Русская литература лезет у вас из ушей, из ваших пор, из ваших китайских ноздрей… чёрт бы вас всех побрал вместе с вашим сраным Конфуцием!
— Вам не удастся меня оскорбить. Я не бью лежачего. И я слишком вас уважаю.
— Меня?! За что же?
— Я читал ваши рассказы… Они очень… очень… Да что с вами говорить! Вы же сами не достойны своего таланта! Вы зарыли его глубоко, глубоко… так глубоко, что…
— Перестаньте меня смущать, премудрый Цзянь. Забудем про мой талант. Пусть он там и гниёт, в этой глубокой глубине… Лучше скажите: чего вы хотите от меня?
— Я хочу помочь вам. Ведь вы остались совсем один…
— Да вам-то что?
— Сколько можно повторять — я вас уважаю, ценю… я хочу, чтобы вы не пропали в этой мерзости запустения…
— О-о, опять цитата!
— Я хочу вас увести отсюда… ведь здесь вы пропадёте! Вы могли бы пойти со мной, я нашёл бы для вас работу в нашем госпитале… Для начала вы могли бы описать свой собственный феномен — своё многолетнее пребывание в коме… это очень важно для науки!
— Для китайской науки?
— А разве есть другая наука?
— Вы это серьёзно?
— Абсолютно. Вы, с вашим потенциалом, смогли бы много пользы принести своему народу…
— Китайскому народу?
— А разве есть другой народ?
— Ах, вы так вопрос ставите… Нет, дружище, не хочется мне приносить пользу — ни вашим, ни нашим… Я привык лежать, и мне нравится эта дурная привычка!
— И не стыдно вам?
— Ничуть. Оставьте меня в покое.
— Я предлагаю вам новую, интересную, увлекательную жизнь! Не хотите заниматься наукой — пишите свои рассказы, мемуары, опишите свои переживания и впечатления…
— Да кому это на хер нужно?
— Ну, не знаю… как ещё вас убеждать? Послушайте! Если вы откажетесь идти со мной, мне придётся поместить вас в дом-интернат для психохроников…
— Там мне и место! Это будет настоящий Русский Ковчег, о котором я так мечтал! Ах, если бы вы поместили нас всех, русских психов, на пароход «Святитель Николай» — и отправили бы по Енисею вниз по течению…
— Не надо так шутить, прошу вас… Вы испытываете моё терпение. Что мне с вами делать, не знаю… И что вы за люди, русские? Но что самое удивительное — когда вы оказываетесь в других странах, то легко адаптируетесь к чужой жизни и даже добиваетесь там больших успехов… Но почему же вы не можете жить нормально на своей родине?
— Да потому, что земля наша — прокажённая и проклятая Богом… Разве вы, Цзянь, не чувствуете сами, что воздух России отравлен, пропитан ядом? Здесь нельзя жить! Нельзя! Бегите отсюда, Цзянь, пока не поздно!
— О чём вы?!
— Да нет, это я шучу… не обращайте внимания… я шучу…
— Разве можно шутить такими вещами?!
— А что, у вас есть список вещей, над которыми нельзя смеяться? Ознакомьте меня, пожалуйста, с этим списком!
— Нет, с вами невозможно разговаривать. Лучше бы вы молчали. Вот молчали же столько лет — и молчали бы дальше…
— Золотые слова. И я с вами совершенно согласен. У меня к вам огромная просьба, дружище. Теперь — без шуток.
— Да, я слушаю.
— С вами я никуда не пойду. И в дом-интернат, если честно, мне тоже не хочется. Свою вонь ещё нюхать можно, чужую — нет. Остаётся один вариант — вы меня оставляете тут одного. Запираете двери, занавесите окна, чтоб никто не совался.
— А если меня вдруг спросят про вас?..
— Да кому я на хер нужен? Столько лет никто про меня не спрашивал, а тут вдруг спросят… Великий многомиллиардный Китай обойдётся без одного креативного русского придурка… Нет, правда, Цзянь, сделайте так, как я прошу. Оставьте меня одного. Забудьте про меня. Оставьте меня в покое!
И он исполнил мою просьбу. Хороший мужик. Настоящий врач-гуманист. В другой жизни, возможно, мы с ним и подружимся… Но не в этой!
Царь-сторож
…После его ухода я провалился в сон — и приснилось мне, будто бы я — Царь-сторож, совершающий ночной обход в парке «Русский мир», где полно замечательных аттракционов, таких, как Царь-пушка, которая не стреляет, Царь-колокол, который не звонит, Царь-рыба, которая не плавает, Царь-медведь, который не рычит и даже не сосёт лапу, Царь-ракета, которая не взлетает, Царь-баба, которая не даёт, Царь-левша с подкованной им Царевной-блохой, которая не скачет… и все эти потешные аттракционы служат только украшением грандиозного парка, только греют русскую душу и не имеют никакого функционального смысла и предназначения…
Но я понимаю, что это не моё собачье дело, а моё собачье дело — сторожить этот парк, эти бессмысленные аттракционы — и не задумываться ни о чём, никогда, ни о чём, ни за что, ни о чём… потому что ведь я — Царь-сторож, который сторожит то, что никому не нужно… потому что я… потому что мы… потому что вы…
Финал
Тишина. Зона Ру опустела. Только телик бубнит еле слышно.
«…Передаём последние известия. Сегодня в зоне Ру умер последний русский,— сообщает милая узкоглазая дикторша.— За Уралом до Владивостока не осталось ни одного русского…»
— Неправда! А я-то жив! Я ведь жив! Я жив!
Мне казалось, что я кричу. Но это мне только казалось.
«…В Эвенкии, недалеко от Ванавары, упал метеорит, уже названный Вторым Тунгусским метеоритом. Китайские учёные поражены совпадением: в этом же самом месте в 1907 году отмечалось падение Первого Тунгусского метеорита…»
— Опоздали…— шепчу.— Опоздали…— шепчу.— Опоздали…