Опубликовано в журнале День и ночь, номер 5, 2010
Татьяна Масс
Сестричка
Вечером Таня отправилась на Ленинградский вокзал. Прежде чем выйти из подъезда, она, как подводник в перископ, окинула улицу через стекло входной двери: старух на скамейке не было.
Если бы не дождь, бабка Лидия в окружении своих подруг сидела бы сейчас на скамейке у подъезда, щёлкая семечки и комментируя проходящих мимо соседей, вызывая визгливый смех пенсионерок, со всех сторон облеплявших свою напористую крепкую атаманшу.
У них была своя особая жизнь — у старух, жительниц старого московского двора. Они то шумно ссорились между собой, то впадали в крепкое единомыслие, поддерживая друг друга морально и даже, случалось, физически во время участившихся конфликтов между соседями. Пенсионерки знали про всех и каждого во дворе: составляли списки подарков для молодожёнов или для новорождённых; собирали деньги по квартирам на венки для почивших соседей; выступали посредницами между поссорившимися супругами; собирали народ на вече из-за затянувшегося ремонта теплотрассы в их районе.
А идейным руководителем, судьёй и авторитетом старого московского двора была она — бабка Лидия.
Почему Лидию так слушались и почитали старухи, понять со стороны было невозможно. Она сидела на скамейке, устало сплетя лодыжки рыхлых ног, и к ней, как к директору на приём, тянулись старухи со своими вопросами. Разбиралась Лидия быстро, вершила свой мудрый суд, как Соломон: без аппеляций. При этом была нетерпима к инакомыслящим, впадая в авторитаризм, что было немудрено при её единоличной княжьей власти в этом удельном московском дворе.
Лидия её — Таню — никогда не задевала, просто смотрела с нахальным прищуром, как будто знала что-то такое про неё, сначала школьницу, затем студентку.
Зато она изводила бывшую Танину одноклассницу Веру, работавшую танцовщицей в варьете на Тверской.
— Ну как ты, Вера, там танцевала вчера? С голой задницей или всё же прикрыла срамоту свою?— кричала на весь двор Лидия, чуть завидев скорбную после перепоя Веру, развешивавшую колготки на балконе.
— Да просто старая терорристка,— пожимала плечами Вера, выкуривая нервно сигарету.— Я вообще не обращаю на неё никакого внимания.
Таня чуть ли не с детства привыкла встречать тяжёлый взгляд Лидии с вызовом: проходила, подняв голову, и старалась даже внутренне не уступать этой вредной дворовой управительнице. Но всё-таки, когда Лидии не было на скамейке у подъезда, девушке было легче: не нужно было напрягаться, чтоб достойно встретить совиный, зорко-равнодушный взгляд Лидии из-под седых мохнатых бровей.
Таня училась на журфаке. Только что была зимняя сессия, а уже весна.
Сессия через месяц, но сейчас у неё стажировка в журнале «Огонёк». Сегодня утром Таню вызывали к редактору отдела «Социальная жизнь».
Удивительно, но именно ей было предложено сегодня же выехать в Питер и привезти оттуда срочный репортаж из Военно-медицинской Академии, куда только что доставили борт из Чечни — новую партию раненых солдат.
— Ваши материалы я читал, уверен, что справитесь,— сказал редактор.
На следующее утро Таня была уже в Питере. В Военно-медицинской академии её провели к заместителю главного врача. Пожилой полковник медицинской службы не был предупреждён о визите журналистки и устало слушал её вообще, видимо, не понимая, зачем находится здесь эта девушка. Зачем ей это? Этот вопрос был прямо написан на его лице, но он всё же вызвал заведующую отделением Юсупову Ирину Васильевну, представил ей Таню и попросил показать отделение.
При входе в корпус Тане выдали халат. Вдвоём с заведующей они шли длинными коридорами в лёгких парах хлорки, через вестибюли, лестничные марши, где заведующая отделением застукала куривших на лестнице молодых ребят в синих пижамах.
Один из них — худой парнишка на костылях — застеснялся, спрятал окурок за спину. А высокий румяный парнище лет 19-ти, продолжал курить.
— Семёнов, ты недавно на операционном столе лежал. Что, уже забыл?
Семёнов, ничего не боясь, нахально улыбаясь и не сводя глаз с Тани, спросил у заведующей:
— А кто это, Ирина Васильевна? Новая сестричка?
— Так, Семёнов, через пять минут я приду к тебе в палату,— уводя за собой Таню вверх по лестнице, рассерженно бросила ему заведующая.
— Это они так медсестёр называют, как во время Великой Отечественной,— сестричками,— уже другим голосом объяснила она Тане вопрос Семёнова.
Таня на ходу чиркнула в своём блокноте: «Сестричка».
В отделении, куда привела Ирина Васильевна Таню, закончился обход врачей. Раненые ещё оставались в палатах, но те из них, кто мог передвигаться, уже поднялись, зашевелились, разговорились. При виде заведующей эти молодые парни, израненные, искалеченные, перевязанные бинтами, притихли, как будто в палату вошёл их командир. Некоторые из них были ещё очень слабыми, с особым выражением в глазах, видевших смерть.
Ирина Васильевна по-военному чётко представила Таню:
— Это журналистка из Москвы. Будет писать про вас статью для журнала… — и затем бросила медсестре, вошедшей в палату: — Оля, я ухожу на консилиум, потом покажи журналистке отделение.
— Нам сейчас будут уколы делать, вы бы вышли минут на пять,— тихо попросил Таню раненый, совсем мальчик, который лежал на кровати у самой двери.
— Да-да, конечно, я выйду пока…
Переждав за дверью, пока закончатся процедуры, она вернулась в палату.
Оставшись одни, без врача и медсестры, раненые оживились немного. Они накинулись на неё с вопросами и мнениями:
— А зачем писать про нас?
— Нет, пусть пишут — пусть знают, как мы там загибались, погибали.
— А за что погибали?
— За Родину!
— За генералов, а не за Родину!
Раненый мальчик у двери, видя её растерянность, посоветовал ей:
— Не слушайте вы их — просто задавайте им свои вопросы…
Таня не могла сосредоточиться. Она никогда ещё в своей жизни не видела столько искалеченных людей. Почти её ровесников. Одно дело — видеть палату с ранеными в кино, и совсем другое — в жизни. Она забыла заготовленные вопросы, просто смотрела на них — и впервые в жизни ощущала бесполезность своей профессии. Даже если она напишет блестящую, точную статью, которую прочитают миллионы подписчиков их журнала, это не вернёт отрезанные руки и ноги, не восстановит искалеченное здоровье этих парней.
Раненый, что лежал у двери, казалось, понимал всё, что творится с ней.
Он почти приказал ей:
— Да вы не расстраивайтесь так, выполняйте ваше задание.
И Татьяна взяла себя в руки. Включила диктофон, подошла к кровати самого здорового из них и начала интервью. Потом к другому, который сам захотел рассказать кое-что. Несколько человек были из одной части — они попали под обстрел новым вооружением, типа «катюш». Многие из их друзей остались там… Они и сами всё ещё оставались там, в горах, злые, изболевшиеся душой, измученные физическими увечьями и ранами. Тане нужно было с большим терпением вести беседу, не давая разгоняться ни эмоциям, ни профессиональному интересу: раненые быстро уставали, начинали задыхаться то ли от воспоминаний, то ли от боли…
Минут через 30 заглянула Ольга:
— Вы ещё не закончили? А то у меня сейчас есть время показать вам наше отделение.
— Пойдёмте — согласилась Таня.
Она встала, обошла палату, пожимая руки парням, с которыми у неё установилось взаимопонимание. Раненые, кажется, не хотели, чтобы она уходила. Те, кто был поздоровее, тянули руки, чтоб прикоснуться к её руке, и ждали, чтобы она сказала им что-нибудь на прощанье…
— Знаете, я к вам ещё загляну, не для репортажа,— пообещала им девушка. Хотите, принесу вам что-нибудь вкусного?
— Мороженого,— попросил мальчик у двери. Он задержал её руку и сказал: — Вам бы Савельева увидеть. Это настоящий герой. Он в этом госпитале лежит.
Ольга показала ей процедурный зал, кухню, другие палаты, где выхаживали тяжело-раненых. Татьяна с побледневшим лицом видела, как санитарка вынесла из такой палаты в синем эмалированном тазу окровавленные тряпки. А за следующей дверью раздался громкий плач мужчины.
— Они что, плачут?— остановилась как вкопанная Таня.
— Плачут иногда… А вы про что пишете?— спросила Ольга.— Про госпиталь или про раненых?
— Тема звучит: раненые в госпитале.
— И думаете, что это что-то может изменить? Остановить войну?
— Нет.
— А зачем тогда писать?
— Нужно, чтобы все знали… Может быть, тогда что-то и начнёт меняться… Вы не могли бы, Ольга, отвести меня к Савельеву?
— Вы про него тоже слышали? К нему недавно приезжало телевидение, он отказался разговаривать.
— Я только сегодня услышала про него. А что он сделал?
— Савельев уже давно у нас — около года. Он совсем ещё мальчишка, ему недавно исполнилось двадцать лет… Он прикрыл своих товарищей во время боевой операции, увёл чеченцев за собой в другую сторону. Спас своих, но сам остался калекой. На всю жизнь… Еле спасли, перенёс восемь сложных операций за полтора года. Сначала в другом госпитале, потом к нам перевели.
— Ольга, отведите меня к нему, пожалуйста, я напишу про него. Может быть, чем-то поможет ему эта публикация после его выписки.
Савельев лежал в одиночном боксе с полупрозрачными стенами. В помещении стоял тяжёлый запах, раненый был накрыт одеялом, несмотря на влажную духоту.
Таня видела искалеченный, испорченный контур человеческого тела под одеялом. Казалось, что там лежит всего половина тела…
— Здравствуйте,— робко сказала она, присаживаясь на маленький табурет рядом с кроватью. Раненый слегка встрепенулся, открыл глаза, внимательно посмотрел на девушку.
Рассмотрев её, он опять лёг прямо на подушке, глазами в потолок, но ответил:
— Привет.
— Могли бы вы со мной поговорить?
— Могу.
Она начала мягко объяснять ему, что будет писать статью, поэтому хотела бы задать ему пару вопросов.
— Валяй.
Потом он закрыл глаза и стал слушать её голос. Таня почувствовала, что её приготовленные вопросы, её рассуждения об этой войне — это всё какая-то никому не нужная туфта. Что ей не понять никогда того, что довелось пережить ему. И что этого вообще никому в целом мире не понять… Она замолчала, теряя остатки уверенности в нужности своего репортажа. Повисла тишина, было слышно, как в коридоре санитарка моет пол, громыхая ведром.
Таня вздрогнула: к её бедру прикоснулась и медленно поползла его рука. Она смотрела на эту руку, хотела что-то сказать и… не могла оттолкнуть его.
Его глаза смотрели в потолок, но теперь они уже были не пустыми, а загорелись изнутри каким то белым светом — белыми стали глаза. Таня уже никогда не забудет его глаз.
Он прошептал хрипло:
— Поцелуй меня.
Она, как загипнотизированная, наклонилась к нему, чтобы поцеловать в щёку. Но он крепко обнял её своей единственной рукой и впился в губы, не отпустив её даже, когда в бокс вошла медсестра…
Ольга постояла и вышла…
Когда он отпустил девушку, у неё — ироничной, независимой — кончилось последнее мужество. Всё, что она увидела и услышала сегодня, собралось острым комком в сердце, и если бы она не заплакала, этот комок разорвал бы ей грудь.
Он внимательно посмотрел на неё и спросил со злой, как ей показалось, усмешкой:
— Что, жалко меня?
Она слишком торопливо покачала головой, продолжая лить слёзы и сморкаться. Передохнув от подавленного плача, она сказала ему:
— У тебя же всё ещё будет, ты выздоровеешь, выпишешься из госпиталя, женишься… Ты такой красивый, за тобой девчонки ещё будут бегать. Живи, выздоравливай, не умирай, милый! Я буду молиться за тебя! Как тебя зовут?
Он молча отвернулся.
Таня больше не могла оставаться в госпитале. Вытирая слёзы, она быстро пошла по коридору к выходу, не попрощавшись ни с заведующей, ни с Ольгой.
Вернулась в гостиницу, проплакала весь вечер в своём номере. Её сострадание к этим парням было так сильно, что сердце не выдерживало и начинало болеть… Если бы ей сказали сейчас, что кому-то из них нужна почка или кровь, она бы ни на мгновенье не засомневалась, чтобы отдать им…
Будучи в Москве она планировала погулять по Питеру после госпиталя, сходить на Мойку к Пушкину, но так и просидела весь вечер в номере, вытирая слёзы, думая об увиденном сегодня, вспоминая того парня… Её душа не могла смириться с тем, что этот человек так дьявольски изуродован, искалечен на всю оставшуюся жизнь… И другие… Боже мой! Почему Ты наказываешь лучших?
На другой день она купила фруктов, конфет, мороженого и принесла в госпиталь. Её не пустили в отделение потому что был перевязочный день. Она вызвала, Ирину Васильевну, попросила передать гостинцы для раненых из той первой палаты. И, помедлив, спросила:
— Ирина Васильевна, а как зовут Савельева?
— Савельева? Андрей. Его сегодня ночью перевезли в реанимацию.
— Он не умрёт?— испугалась Таня.
— Ой, не знаю,— вздохнула заведующая.— Очень тяжёлый…
Вернувшись в Москву, она, подходя к своему подъезду, остановилась как вкопанная: у самой входной двери стояла, прислонённая к стене, крышка гроба.
— Кто умер? — обмирая от неизвестности, спросила она у дворника, подметавшего дорожку.
— Бабка Лидка померлась,— с неистребимым акцентом ответил татарин.— Сегодня уже хоронить будут. Мы вчера деньги на похороны собирали.
— Умерла?! — Тане всегда казалось, что такая боевая старуха будет жить вечно… А она «померлась».— От чего она умерла?
— Врач сказал: Сердце у Лидии плохое было — всё рваное.
Поминки устроили в однокомнатной квартире бабки Лиды. Людей собиралось много: одни приходили — другие уходили, чтоб уступить место новым гостям в заставленной мебелью бабкиной квартире. На стенах висели фото в рамочках — Лидия молодая, в военной гимнастёрке, с завитушками из-под пилотки, с ямочками на щёчках.
Помянуть её пришло несколько военных, бывших однополчан Лидии. Один старик в пиджаке с медалями всё время вытирал слёзы.
Седой полковник пришёл позже всех. Ему налили водки, чтоб помянуть… Он помолчал и сказал тост:
— Эту женщину, Лидочку, я не забуду никогда, потому что она спасла мне жизнь. Она спасала жизнь многим, потому что была сестричкой военно-полевого госпиталя. Все, кто пришёл сюда,— хоть их уже мало осталось — скажут вам, какой это был человек — Лида. Но вы теперь всё реже и реже будете видеть фронтовиков, пришедших с Великой Отечественной: старые умирают, молодым жить да жить… Я был ранен на Волховском фронте в сорок третьем году в правое предплечье и голову. Осколки были извлечены, раны вычищены, но у меня был послеоперационный шок — не хватало обезболивающих средств. Я тогда был на краю жизни и смерти. Лидочка не отходила от меня ни на шаг: поила с ложки, гладила мою руку, разговаривала со мной. «Миленький»,— говорила мне Лидочка.— У тебя же всё ещё будет, ты выздоровеешь, выпишешься из госпиталя, отвоюешь, женишься… Ты такой красивый, за тобой девушки ещё будут бегать. Живи, не умирай, милый!» Так она говорила мне, и от её слов шла такая сила, что я и правда выкарабкался, отвовевал, женился,— полковник смахнул слезу.— А сегодня мы её схоронили, нашу Лидочку…
Таня, слушая полковника, замерла. Ей после Питера было по-настоящему понятно каждое его слово, все его чувства. И чувства самой сестрички — Лидочки: сострадание, милосердие, поднимающее человека на такую жертвенную высоту, что всё остальное, касающееся себя, своей жизни, благополучия,— сгорало без следа…
После полковника встал за столом старый солдат в пиджаке с наградами и, утирая слёзы ладонью, на которой не хватало трёх пальцев, рассказал:
— Лидка наша была красавицей, но она ни красоты, ни жизни не берегла для нас — раненых. Меня раскопала после взрыва в окопе, на себе вынесла к лазарету… Я тогда потерял ногу, пальцев вон лишился на руке. Кровотечение не могли остановить… Лида меня и целовала, и к груди прижимала, и нянькалась со мной — всё просила меня, уговаривала, чтоб я не терял силы духа. И я выжил…
Много ещё говорили про Лидочку, а она — молодая и задорная — смотрела на своих гостей с фотографий и куражисто улыбалась им, своим постаревшим раненым, мальчикам, не забывшим её, пришедшим с ней проститься…
Когда Таня поднялась к себе домой, она сразу же позвонила в Питер, в госпиталь, в отделение тяжелораненых, на вахту.
— Второе отделение.
— Скажите… я хочу узнать о состоянии Андрея Савельева.
— А кто спрашивает?
— Татьяна Жукова из Москвы.
— А кем вы ему приходитесь?
Я, я ему… сестричка.
— Сестра? Ему уже лучше. Состояние не опасное для жизни. Температура тридцать восемь и 6. Он ещё в реанимации, но жить будет. Врач сказал сегодня, что Савельев попросил у него протез. Чтобы учиться ходить.
— Пусть ему будет лучше, пусть всем им будет лучше — этим исстрадавшимся мальчикам, Господи, помоги им!
Таня подумала перед сном, что бабка Лидия, уходя, как будто передала ей свою молитву «сестрички» и свою способность к тому жгучему живому состраданию, от которого, наверное, и изорвалось, в конце концов, сердце сестрички Лидочки.
Потому что Таня знала уже, как болит и рвётся сердце от сострадания…