Опубликовано в журнале День и ночь, номер 4, 2010
Евгений Белодубровский
Моя чуковина
Прошёл, прошумел, прошелестел нетленными страницами «чукоккалы» по невским берегам мартовский юбилей Корнея Ивановича Чуковского и Лидии Корнеевны, вернулись с выставки на свои места в фонды и в рукописный отдел нашей Публички их книги, рукописи, фотографии, документы, ушла в историю и довольно представительная московская научная конференция…
Но юбилей — юбилеем, а жизнь — жизнью. Банально! С кем не бывает. Да и у каждого «свой» Чуковский, как «свой» Пушкин или Булгаков. Но моя личная жизнь: юная, совсем детская, мальчиковая, солдатская, а нынче — совсем уж взрослая, жизнь учёного-библиографа и книгочея-старателя — уж точно без присутствия в ней Корнея Ивановича Чуковского была бы и цветом в сто раз бледнее, и умом — короче, и устремленьями — уже…
Вообще-то Корней Иванович был человек детский. То есть: долговязый, смешливый, неуклюжий, рассеянный, непоседливый, шепелявый, с скрипучим голосом и длинными руками, всё ему было мало. К тому же по-молодости он носил какие-то несусветные мотоциклетные кепки с помпонами, галифе, гетры и вполне сходил за авиатора (по числу изображений и карикатур на него чем угодно: кистью, маслом, пером, карандашом — Корней Иванович уступает, быть может, только Пушкину и Достоевскому), ну уж никак не критика, или там, не дай бог, публициста или модного писателя. Вот стройный весь из себя Бунин в кабриолете; вот весь измятый жизнью на дне Горький, Куприн в татарской тюбетейке за столиком в «Вене», безумный Леонид Андреев с «взором горящим», ржаво-рдяно-медный поэт солнца и мирта Ка-Бальмонт — вот это писатели; или, скажем, маститый строгий папаша Аркадий Горнфельд, или сам Аким Волынский и вкупе с ними (а то — впереди) философка Зинаида Ни-ко-ла-вна (так!) Гиппиус-Мережковская (она же «он», то бишь, «Антон Крайний» с лорнетом на тонком шнурке наперевес)… А тут что?
Однако откройте именной указатель любого мемуара, персоналии или словаря деятелей петербургской (московской, киевской, одесской) науки, культуры и художеств XX века, как имя нашего Корнея буквально запестрит в ваших глазах, и вы наверняка почувствуете, что без него, без Чуковского, никакой «серебряный век» был невозможен, он был бы иным, монохромным, глухим, с него бы слетела, как шляпа с задранной головы зеваки на Комендантском аэродроме, вся эта милая и тревожная эпоха. Эпоха, которая никогда не кончится…
Кроме того, Корней Иванович был человек пернатый, сущий и вездесущий. Он понимал язык птиц, некоторых незлых зверей, насекомых и даже научился одушевлять и оживлять неодушевлённые предметы.
И обучил этому некоторых из нас, ленивых и нелюбопытных…
Встречи
Я два раза видел (в кавычках) Корнея Ивановича Чуковского. И почти «живьём». Первый раз давным-давно по старому телеку на маленьком, с почтовую открытку или размером А4, сизом экране. Мы жили тогда в коммуналке и «ходили на телевизор» к соседям. Уже не помню, про что была передача. Помню только, что меня сильно удивил и рассмешил довольно слабый, нараспев и чуть крякающий голос Чуковского по сравнению с его гигантским — под потолок — ростом, большим лицом и всей нескладной фигурой. В другой раз, уже много-много позже и тоже, кажись, по телеку видел доброго дядю Корнея Ивановича в обличье индейца с павлиньми перьями на голове и в простой бытовой блузе (однако при галстуке и в брючной паре), окружённого переделкинской деревенской детворой в пилотках и с вытаращенными глазами… Он что-то танцевал, мяукал, мычал, кричал петухом, кукарекал. И тоже это было здорово, солидно, необычно и смешно…
И запомнилось очень.
Телефон
Был я на и могиле Чуковского (студентом-заочником Литинститута), в середине 80-х, в том же Переделкине. Это было зимой, такой вокруг живительный хрусталь на голых деревьях, серебристая, почтительная, не кладбищенская, не скорбная тишина, где-то гудит и бьётся проводами электричка…
Сидим на лавочке, курим болгарские сигареты «БТ» с фильтром… И вдруг неподалёку, откуда-то то ли сверху, то ли снизу звонкий голос: «Февраль! Достать чернил и плакать…». Пастернак, его стихи. Борис Леонидович, многолетний сосед Корнея Ивановича по даче (и по земной жизни и злой эпохе). Всё правильно! И здесь! Он где-то близко. Здорово. Мы не одни. И я, сам не зная почему, решился откликнуться на эти бессмертные пастернаковские строки, на тот «голос», громко, наизусть, нарушая морозную тишину и под звон-перезвон хрусталя на ветках, во весь опор, начал читать моё любимое: чуковский «Телефон». Такая вдруг получилась славная перекличка…
Антология
Мало кто знает, что один из выдающихся современных русских учёных-филологов, в частности, автор непреходящих учебников по истории русского футуризма и имажинизма (выпускник Ленинградского университета 1941 года), профессор Владимир Фёдорович Марков из Лос-Анджелесского университета включил именно «Телефон» Корнея Ивановича в свою уникальную поэтическую антологию «100 русских поэтов. Centifolia Russica.Упражения в отборе» (СПб, 1997).
Уверен, что сам Корней Иванович был бы страшно удивлён и обрадован не только выбором именно этого его произведения, но и самим фактом… Хотя (и это общеизвестно) в его, Корнея Ивановича, окружении были в знакомцах и ближе, и дальше едва ли не все знаменитые и самые достойные писатели и поэты щедрого на имена и таланты 20 века. Возьмём, к примеру, два факта, две групповые фотографии, давно ставшие классическими. На одной, ранней, перед нами вокзальная лавочка, на лавочке — четвёрка весельчаков: Корней Иванович в косоворотке (под Максима Горького), сапогах-бутылках крест-накрест потешно «строит рожу» фотографу. Своей правой ручищей он крепко захватил притулившегося с краю (как на облучке) взлохмаченного Осипа Мандельштама, черноглазого, с открытым лицом и в тёплом, не по погоде пальто — фуфайке. С другой его стороны калачом в обхват сидит поэт-киевлянин, крепыш и воин-футурист Бенедикт Лившиц; и тут же, всешний и их друг-приятель художник Юрий Анненков в парижской шляпе набекрень. И другая, 1921 года. С Блоком. Работы Моисея Наппельбаума. Шедевр. Корней Иванович крупно, с цветком в петлице и прядью полуседых волос, и слегка над ним печальный с светлым взглядом прямо на нас Александр Блок. Лицом к лицу. Москва. Май месяц. Последнее выступление Блока перед публикой, последняя полу-улыбка уже обречённого Поэта. Так что выбор Маркова — никак не случаен, хотя я попробовал поинтересоваться на сей счёт у него самого, лично. Он нисколько не удивился и ответил, мол, что, во-первых, «по сердечной благодарности и обязанности», так как он воспитан нравственно на книжках Корнея Ивановича, а во-вторых — много ли есть в русской поэзии настоящих поэтов на букву «Ч», ну, пара Чулковых, Чурилин, Тихон. Неплохой. Чичибабин, Борис…
Может быть, мне не следовало бы утомлять читателя упоминанием этой «марковской» поэтической антологии (ныне — большая библиографическая редкость), если б сам факт выхода её в свет в 1997 году не стал ещё одной страницей из не столько моей личной «чуковины», сколько в печатной судьбе Чуковского «Телефона». Всего Марковым было сделано четыре экземпляра машинописи этой антологии. Для друзей. Один был предназначен Ефиму Григорьевичу Эткинду, другой — литературоведу Юрию Давидовичу Левину из Пушкинского Дома, сокурснику Владимира Фёдоровича по довоенному филфаку (с которым он был потом в одной роте в ополчении); ещё один — выдающейся ленинградской актрисе Елене Владимировне Юнгер, многолетним поклонником и другом семьи которой он был… И последний, четвёртый, как ни странно, был подарен мне. Причём с активным разрешением делать с этой рукописью что угодно, то есть — напечатать. Помните крылатую фразу Анны Андреевны Ахматовой о том, что лучший способ сохранить рукопись Поэта, это её напечатать. Что я и сделал в одном из петербургских издательств. Остаётся добавить кратенький текст «оговорки» Маркова к своему «выбору» из Чуковского, данной в примечаниях: «Может быть, «Мойдодыр» лучше, но он велик для этой антологии. Пожалуй, лучшее у Чуковского, это начало «Бармалея», но только начало».
И ещё один «момент» к этой страничке моей старательский чуковины, момент исторический, поучительный и весёлый.
«Чу» и «Чю»
Как известно, на букву «Ч» (кроме упомянутых выше имён) в истории петербургской поэзии была талантливая титулованная дама, писательница, поэтесса, переводчица аж самого Великого Данте, госпожа Ольга Чюмина. В 1905–1906 гг., в самые «судьбоносные» для Российской Империи годы, Ольга Чюмина, уже в зрелом возрасте, стала активной сотрудницей сатирического журнала «Сигналы» и его редактора, молодого журналиста и газетчика Чуковского (следует напомнить, что сей журнальчик, так насмерть напугавший столичных городовых и аж весь «Дом Романовых», выходил на личные средства Солиста Императорской Его Величества Сцены Леонида Собинова, поклонника творчества О. Н. Чюминой). «Сигнальные» стихи и очерки Ольги Чюминой отличались политической смелостью, страстью, сарказмом, фантастическим юмором, нисколько не уступающим таким мастерам политической публицистики и сатиры, как Л. Андреев, Саша Чёрный, А. Куприн, А. Аверченко, Ф. Сологуб, А. Адикаевский, В. Воинов, Н. Агнивцев, О. Дымов и др., и вызывали страх у власть предержащих. Этот факт сотрудничества «Чу» и «Чю» удостоился нескольких остроумных ядовитых строк ядовитейшего поэта П. Потёмкина. И даже попал в Корнееву «Чукоккалу». Но известно ли нашим читателям, что Корней Иванович по-своему отблагодарил Ольгу Чюмину за поддержку своего рискованного «предприятия», посвятив ей свою книгу «От Чехова до наших дней. Литературные портреты и характеристики» (СПб, 1908), в которой он впервые «заявил» себя как «нового» критика нового модернистского направления. В доказательство приведу первые 8 «безумных» строк этой книги, выдержавшей три издания: «Каждый писатель для меня вроде как бы сумасшедший… Особый пункт помешательства есть у каждого писателя, и задача критики в том, чтобы отыскать этот пункт».
«Ленинградским детям»
Моя начальная школа была на Невском. Она называлась «Петершуле» и славилась в городе не только своим «седым» возрастом (она была основана аж в 1704 году), выпускниками (средь которых, навскидку, современники: поэт Даниил Хармс, «золотой» боксёр Геннадий Шатков и актёр из актёров — Михаил Михайлович Козаков), но ещё и своим великолепным старинным светлым Актовым Залом. Большая гостеприимная сцена, чёрного дерева скамьи, орган, мраморный изразцовый камин, просторный рояль фирмы «Бехштейн», приличная акустика, высоченные окна и люстры… И поэтому в нашей школе, в этом зале довольно часто устраивали концерты, ставились спектакли и проводились разного рода общественные мероприятия и сборы. И всё это — силами учителей, учащихся и их родителей. И вот в 1954 году наш город готовился отметить 10-летие снятия блокады. И в честь этого действительно великого события был назначен концерт для школ всего микрорайона. От каждого старшего класса (от 6-х до 10-х) требовалось подготовить по одному номеру: песня, стих, сценка, что угодно. В нашем классе это дело было поручено нашим классным начальством — мне любимому: я обязан был сам выбрать любое весёлое стихотворение, выучить его наизусть и исполнить на блокадном концерте. Сейчас уже не воспомнить «почему я, мне?!» (я был хоть и общителен, но не очень прилежен, не очень усидчив, не так аккуратен, совсем не отличник, и к тому же страшно картавил, шепелявил и боялся собак и кошек). Одно могло быть оправданием для них — во-первых, у меня был очень громкий голос, а во-вторых: в отличие от большинства моих одноклассников я не был сильно занят ни в каких школьных кружках (исключая, правда, любимый, переплётный), не брал уроки музыки и бальных танцев, не ходил ни в какие спортивные секции (всё пришло потом, но сейчас речь не обо мне, а о Корнее Чуковском), больше торчал после уроков целыми днями во дворе и на набережной Мойки «в мечтах и думах»…
Итак, стишок! А мы дома получали «Мурзилку», бесплатно, в нагрузку к «Вечёрке», целыми годами. Мама их бережно и исправно подшивала толстыми шнурками вместе с газетами, и эти готовые «подшивки» служили нам не только постоянным чтивом и рассматриванием весёлых картинок, но и одновременно по хозяйству: то грузом, то мягкой подстилкой, то подставкой, то горкой, то ещё чем-то. От всего этого старые подшивки «Мурзилки» совсем растрепались, любимые картинки поблекли и стёрлись, им постоянно требовался срочный «ремонт» при помощи ножниц, ниток, клея, папиросной бумаги. Это занятие я любил и умел. И вот в один из таких «рабочих моментов» мне попалась выпавшая из подшивки страничка из «Мурзилки», кажется, 1946 года, со стихотворением самого «Корнея-Чуковского-Мойдодыра-Тараканища». И называлось просто: «Ленинградским детям». И хотя оно было очень длинное, трудное и какое-то нескладное, и ещё — написанное лесенкой, в нём оказалось много названий незнакомых мне иноязычных стран и городов (одна «Гаага» чего стоила). Это было здорово. И скорее всего поэтому я выбрал именно это стихотворение для предстоящего юбилейного концерта.
И вот тот день настал, тот январский денёк, 4 часа дня, концерт, наш Зал, в зале: мамы, папы, разный люд, медали, один товарищ был даже в бескозырке. По программе я был где-то в середине. И вот прошёл хоровой номер девчонок из соседней 217 школы, и настала и моя очередь. Помню, меня скромно объявили: имя, класс, школа, всё как положено. Ну и я крикнул название всё в одно слово: «Корнейчуковскийлениградскимдетям» и начал. Всё пошло как по маслу, тщательно соблюдая рифму и ударения. А на последней репетиции кто-то из старшеклассников (имеющий, видимо, свой опыт актёрства) посоветовал мне, дабы не сбиться и не испугаться публики, сразу этак «выхватить» из зала чьё-то лицо и читать как бы ему одному… Я так и делал, и, как вы уже поняли, избрал «бескозырку». И вот — концовка, которой я немного трусил из-за одного слова «блокада» (хоть мне было тогда всего-то почти 13, а это слово и всё, что таилось за ним горького и нескладного для взрослых, мне было знакомо, и всегда немного перехватывало горло). Читаю:
…Или тогда же, в две тысячи
Двадцать четвёртом году,
На лавочке сядете в Летнем саду,
Или не в Летнем саду,
А в каком-нибудь
Маленьком скверике
В Новой Зеландии
Или в Америке, —
Всюду, куда б не заехали вы, —
Всюду, везде, одинаково,
Жители Праги, Гааги, Парижа,
Чикаго и Кракова
На вас молчаливо укажут
И тихо, почтительно скажут:
«Он был в Ленинграде…
Во время осады…
В те годы… вы знаете…
В годы блокады!»
И снимут пред вами шляпы.
Вроде ничего прошло. Не сбился. Не заплакал. Пошли хлопки. Поклонился и пошёл себе за кулисы. И вдруг эта «бескозырка» прыгнула на сцену, мощный такой дядя, моряк, длинный как жердь, догнал меня, схватил довольно больно за рукав, вытащил обратно к публике, вытянулся во весь свой рост, а потом стащил с башки эту свою мятую бескозырку с лентами и якорями и поклонился мне, пацану, в три погибели до самого пола…
«Тараканище»
Среди многочисленных иллюстраторов «Тараканища» К. И. Чуковского (согласно Генеральному Каталогу нашей Публичной Библиотеки, «Тараканище» переиздавалось с 1925 года по сей день более 30 раз) был и ленинградский художник-карикатурист Владимир Александрович Гальба. Пожалуй, по своему остроумию, интеллигентности, таланту рассказчика и душевной щедрости ему в ту пору не было равных в Ленинграде (разве только профессор Никита Алексеевич Толстой). Мы дружили с Гальбой много лет (вернее сказать, я был одарён его дружбой и душевным расположением). Но это особая история. Ещё бы. Гальба знал самого Сименона, Жана Эффеля, Херлуфа Бидструпа, да и мало ли кого…
Итак! Помнится, осенью 1984 года Владимир Александрович пригласил меня к себе в гости на Фонтанку не совсем обычным способом. То есть по почте. В конверте была короткая записка с обозначением дня и времени встречи с размашистым росчерком Гальбы, и отдельно вложен миниатюрный самодельный конвертик, на котором я прочёл «Дарю с возвратом». В нём, аккуратно, заботливо сложенный вчетверо, был маленький листочек прозрачной бумаги, на котором тонким пёрышком Гальбы был подробно нарисован карикатурный портретик «отца народов» в дырявом генеральском мундире с одним погоном, с трубкой и с большущими-пребольшущими «будённовскими» тараканьими усищами под носом. А рядом — тыкающий в портрет кривой сабелькой маленький чернявенький человечек с воробьиным хохолком на макушке, в коротких штанах и в штиблетах с болтающимися в разные стороны шнурками. Под рисуночком была подпись «Битва двух Иосифов».
При встрече, как ни в чём не бывало, Владимир Александрович показал мне новые и уже готовые к отправке в издательство картинки и буквицы к «Тараканищу», в которых всё было очень точно, здорово, остроумно и мастерски выписано, но в них я не увидел почти никакого намёка на ту крамольную «Битву двух Иосифов», хотя всё было ясно. Я вернул ему рисунок, как было договорено (очень потом сожалел об этом, ибо он наверняка пропал после смерти художника). Владимир Александрович бережно его принял, куда-то отнёс, потом вернулся и спросил: узнал я, мол, кто этот маленький герой. Я ответил: Мандельштам! Значит, сказал он, вы тоже думаете, что я был прав, утверждая, что милый сказочник Корней Иванович в своём «таракане» узрел повадки будущего тирана, хотя на то время до сталинских репрессий, ареста и гибели Мандельштама было ещё далеко. И рассказал мне далее, что именно по этой-то причине он всякий раз отказывался иллюстрировать «Тараканище». И даже тогда, когда эта просьба (дважды) исходила от самого Корнея Ивановича. Ибо, прочитав текст, сказал он, рука сама невольно выводила моего «таракана» на портрет «отца народов».
И вот однажды, продолжал свой рассказ Гальба, в начале 60-х годов, будучи в гостях у друзей в Москве, он случайно встретил Чуковского, который мягко выразил ему своё сожаление, что вот, мол, почему он никак не берётся проиллюстрировать «Тараканище». Тогда Владимир Александрович без лишних слов достал из бокового кармана пиджака свой рабочий блокнот, карандаш, быстро сделал набросок и протянул его Корнею Ивановичу. Тот взглянул на рисунок, понимающе присвистнул, закашлялся и, пробормотав что-то близкое: понимаю, да, это таракан,— крепко пожал художнику руку и отошёл в сторону.
Письмо
Где-то в середине наших 70-х годов в Лесном, в скромном тенистом охотничьем жилище моих новых старших друзей, профессора химии Лесотехнической Академии Алексея Алексеевича Ливеровского и его жены, художницы Елены Витальевны Бианки, я увидел на столике, среди альбомов, бумаг и рукописей Виталия Бианки большую групповую фотографию 1922 года. На ней в первом ряду стоя были изображены несколько стройных барышень в строгих прямых платьях и таких же причёсках; во втором, сидячем, на высоких стульях были, по-видимому, заглавные лица: мужчина и женщина, в окружении двух-трёх молодых людей весьма задиристого весёлого вида и всяческой наружности. В мужчине я почему-то сразу узнал Самуила Яковлевича Маршака в огромных очках, сложившего свои маленькие ручки на коленях и с ногами, едва достававшими до пола. Потом я сам «опознал» и тех двоих-троих, и ещё сидевшего по-турецки в ногах всей группы смуглого невысокого человека в перешитой гимнастёрке. Это были: Михаил Слонимский, Виталий Бианки и (тот что внизу) Михаил Зощенко. Главную же загадку для меня составила женщина, восседавшая (именно так) рядышком с Маршаком. Это была тучная, весьма немолодая женщина, с крупными властными чертами лица, в тёмном платье с широкими рукавами, рюшками и оборками по низу. Правда, её ясные и смотрящие прямо на нас добрые глаза тут же напрочь снимали всю эту внешнюю суровость.
На мой молчаливый вопрос Елена Витальевна рассказала, что эту строгую даму весьма генеральского вида зовут Ольга Иеронимовна Капица, или по-просту Баба Оля, и что здесь она профессор детской литературы и руководитель (вместе с Маршаком) всей этой честной компании под названием «Студия детских писателей», которая вошла в историю как «колыбель» будущей советской детской литературы. Ибо в этой «колыбели» выросли (кроме лиц, изображённых на фотографии) такие писатели, такие будущие «инженеры» детской души, такие будущие мэтры, как Шварц, Житков, все разом «обэриуты»…
Но прежде всего, Корней Иванович Чуковский.
Сии великовозрастные «студиозы» собирались по понедельникам за круглым столом (с чаем и сухарями) в скромной комнатушке Ольги Иеронимовны, где-то на задворках Библиотеки, окнами выходящую на знаменитую полукруглую чугунную решётку против Казанского собора, и поочерёдно читали там свои произведения и ревниво обсуждали их.
Но первое и главное слово (приговор) принадлежало Ольге Иеронимовне, «Бабе Оле», как её любовно называл Виталий Бианки. И очень многие произведения этих (тогда только робко начинающих) детских писателей, ставших ныне классическими, хрестоматийными, получили «крещение» за этим чайным клеёнчатым круглым столом, а его хозяйку авторы считали своей литературной «крёстной матерью».
И это было справедливо. Ибо, как известно, О. И. Капице, этой «Бабе Оле» (с той фотографии) принадлежит авторство (или литературная обработка) таких бессмертных шедевров русской детской литературы и фольклора, как «Репка», «Теремок», «Скок-поскок», «Лисичка-сестричка и серый волк», «Зайка-зазнайка», «Мужик и медведь», «Петушок и бобовое зёрнышко» и целой библиотеки составленных учёных книжек и сборников детских сказок, песенок, прибауток и считалок.
Но ещё более примечательным и уже совершенно расположившим меня к этой незнакомой мне дотоле строгой пожилой профессорше было то, что она — матушка Петра Леонидовича Капицы, академика-физика, нобелевского лауреата, одного из плеяды умнейших и благороднейших людей нашего времени.
Лет 15–17 тому назад, в бытность моего заочного студенчества, я для своей преддипломной работы решил написать просторный биографический очерк об Ольге Иеронимовне Капице и её знаменитом сыне. Особенно мне был интересен период, когда Пётр Леонидович жил и работал в Англии у Резерфорда.
И вот в личном фонде Ольги Иеронимовны в Пушкинском Доме мне попалось довольно примечательное письмо к ней от Корнея Ивановича Чуковского 1926 года, которое свидетельствует о добрых отношениях и сотрудничестве …
Вот текст этого неопубликованного письма:
12 февраля 1926 года
Ленинград
Глубокоуважаемая Ольга Иеронимовна.
Бесконечно благодарен Вам за Ваше письмо. Я сейчас перчитываю книгу О’Брайант и разжигаю в себе праведную ярость против бездарных Елачичей и гнусных Яновских.
За сборником экспериментальных рецензий Вы позволите мне лично явиться к вам на будущей неделе? У меня оказался неожиданный союзник проф. Ю. Ломоносов (изобретатель паровозов), который сообщал мне интересную статью одного Киевского профессора — «О фантазии у инженеров».
Сам Ломоносов говорил, что если бы он в детстве не увлекался сказками, из него не вышло бы изобретателя.
Я слыхал, что Ваш сын тоже прославился изобретением в области физики. Если это так, нельзя ли подробнее познакомиться с его изобретением? Я сейчас пишу роман для юношества, и мне хотелось бы изобразить русского изобретателя.
Ваш Чуковский
Среди коллег П. Л. Капицы в Англии был Юрий Владимирович Ломоносов, близкий друг академика Крылова, будущего зятя Капицы. Он был страстным поклонником Дизеля и замечательным инженером-изобретателем в области локомотивов. Известны его яркие и неравнодушные воспоминания о петроградских событиях февраля-марта 1917 г. (прим.— наше!).
Первый съезд СП СССР или образец владения Корнем Ивановичем Чуковским «эзоповом языком» и применения его на практике в нашей стране на пороге ГУЛАГа
«Один пионер спросил меня: «Были ли прежде в царское время какие-нибудь съезды писателей? Я ответил ему:
— Были. Конечно. Ещё бы!
— Что же это были за съезды.
— Очень интересные. Я живо помню. О них тогда много писали в газетах. Съезжались петербургские писатели с Выборгской стороны, с Песков, из гостиницы «Пале-Рояль», с Разъезжей улицы все в одно место.
— В какое?
— Ну, конечно, в кабак. А то куда же? Был такой кабак под названием «Вена» на улице Гоголя. И в это кабак каждый вечер съезжались писатели и…
— И?
— И натурально пили водку… очень много водки…Хвастались своими гонорарами… рассказывали анекдоты про женщин, играли на бильярде и пили опять.
— А потом?
— А потом, пьяные, ехали в какое-то уединённое место (я забыл, в какое, кажется, на какую-то дачу), там раздевались догола, брали кошку и с визгом и с танцами вешали её за шею на особо устроенной виселице, так, чтобы она подольше мучилась.
— Вешали кошку?
— Да. И называли себя кошкодавами. Это была вроде как бы секта или, скажем, партия. Партия кошкодавов.
— А Вы не врёте?
— Уверяю тебя. И мне их всегда было жалко. Талантливые люди… неглупые… но такие были тогда времена… после разгрома первой революции. Их заласкала победившая буржуазия… И, впрочем, ты скоро узнаешь об этом, а теперь не забудь: это были глубоко несчастные люди.
— А других съездов не было?
— Были и другие. Немного позднее. Например, в «Бродячую собаку»
— В «Бродячую собаку?»
— Да. Так назывался ночной кабачок в подземелье, куда съезжались не только писатели, но и художники, музыканты, актёры. Там все стены и потолки были расписаны разными чудовищами, на эстраде танцевали, пели, читали стихи, а в тесных подвальных залах сидели за столиками сплошь знаменитые люди, и, конечно, пили водку… вино… и смертельно скучали. Один замечательный поэт того времени так и написал о «Бродячей собаке»:
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
Пионер задумался, засмеялся, махнул рукой, убежал».
«Литературная газета», 1934 год, 31 августа.
Москва, Колонный Зал Дома Союзов.
Без комментариев.