Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2010
Илья Иослович
Университет и ящик
Университет
Весной 1955 года я должен был решить, куда поступать учиться после школы. Семейных традиций было две: гуманитарная и математическая. Мама три года училась на истфаке МГУ. Папа долгое время зарабатывал на жизнь журналистикой. Он работал в журнале «За индустриализацию» и в редакции серии книг «История фабрик и заводов». В конце концов, и мама, и папа окончили мехмат МГУ, это и было естественным выбором для меня — с их точки зрения. Я очень склонялся к тому, чтобы поступить на филфак. Папа спрашивал: «Кем же ты будешь, писателем?» «Может быть»,— отвечал я. «Будешь днём на диване что-нибудь сочинять, а вечерами сидеть в писательском клубе?» Я в этом не видел ничего плохого. Медицинский институт почему-то вообще не обсуждался, хотя дедушка был известным врачом. Впрочем, он обожал геометрические задачи на построения, а также публиковал в «Углетехиздате» книжки про признаки делимости на разные простые числа. Признаки делимости — это очень интересно. Правда, как правило, проще просто разделить, чем проверять признак делимости.
Мой друг и одноклассник по школе 59 в Староконюшенном переулке Витя Генкин решительно меня убеждал поступить во ВГИК. Он собирался стать кинорежиссёром, я подумывал о киноведческом отделении.
Мы съездили во ВГИК и получили материалы по творческому конкурсу. Витя написал сценарий по рассказу Чехова «В овраге» с указанием музыкальных номеров по ходу действия. Я для затравки написал рецензию на фильм «Девушка-джигит», который только что вышел на экраны. Папе как раз эта рецензия понравилась, и он меня отвёл для консультации к старому знакомому, Семёну Сергеевичу Гинзбургу, доктору искусствоведческих наук, специалисту по кукольным фильмам. Гинзбург во время своей тревожной молодости был редактором журнала «Советское кино», преподавал во ВГИКе, затем нашёл эту относительно безопасную нишу в институте истории искусств. Ещё один семейный знакомый искусствовед был Юрка Дмитриев, доктор наук в области циркового искусства. Мама ходила с ним в своё время в детский сад. Мы как-то жили рядом на даче, и Дмитриевы научили меня играть в замечательную карточную игру «Дунька», очень азартную. Гинзбург со мной поговорил очень доброжелательно и объяснил папе, что Илюше во ВГИК поступать нельзя ни под каким видом: он ничего в жизни не понимает и немедленно влипнет куда не надо. Вот Володя Дмитриев, сын Юры, как раз всё понимал, и ему ВГИК, по мнению Гинзбурга, был показан. Володя действительно окончил ВГИК и занимал долгое время важный пост зав. иностранным отделом Госфильмофонда, если не ошибаюсь.
Со вздохом я решил поступать на мехмат и стал готовиться. Витя в тот год не поступил во ВГИК и в следующем году под давлением своего отца, капитана первого ранга, будущего вице-адмирала Абрама Львовича Генкина, поступил в высшее военно-морское радиотехническое училище. В ходе дальнейшей карьеры Витя стал кандидатом технических наук, сильно укрепил военно-морскую мощь державы в области радиотехники. Одно время шла речь о его выдвижении на государственную премию, он дослужился до звания капитана второго ранга, где его с трудом и остановили силы реакции. Я думаю, что некоторые начальники и политорганы сильно жалели, что он не окончил ВГИК. На операторский факультет ВГИК поступал мой одноклассник Боря Кауфман, но его обвинили в том, что он скрытый родственник Дзиги Вертова, который, как известно, тоже был Кауфман, хотя и другой.
Я перерешал огромное количество задач. Папа подбирал мне всё новые. Под конец у папы обострился гастрит и он уехал лечиться в Кисловодск, а мне велел в случае нужды обращаться к его знакомому преподавателю Якову Абрамовичу Шифу. Это был представительный пожилой джентльмен, очень похожий на графа Сергея Юльевича Витте. Мне, как медалисту, надо было сдать два экзамена по математике: устный и письменный. Устный я сдал на пять, а с письменным вышла заминка. Мне помнится, там было четыре задачи. Три я решил довольно быстро, а с четвёртой тщетно возился всё остальное время. Нужно было сообразить формулу Декарта для расстояния между двумя точками или, по крайней мере, понять, что это сводится к теореме Пифагора. В общем, я так её и не решил. Мама в ужасе поначалу тоже её не решила. Позвонили Шифу. Он сказал, что будет решать. Позвонили маминому приятелю, большому учёному Кириллу Станюковичу. Он сказал, что подобная задача рассматривалась в одной из его статей, обещал поискать. Позвонили маминому знакомому, доценту мехмата Звереву. Он сказал, что попробует. В сущности, в этом уже не было никакого смысла: поезд ушёл. Через час мама взяла себя в руки, села и быстро решила эту задачу. Вскоре позвонил Станюкович и сказал, что он тоже решил. Ещё через полчаса с тем же сообщением позвонил Зверев. Часов в двенадцать ночи позвонил Яков Абрамович Шиф и сказал, что он близок к решению. За письменный экзамен мне поставили четыре. Итак, у меня было девять баллов. Сначала собирались из этих претендентов с девятью баллами взять половину, как маме сказали знакомые, потом было принято решение взять всех.
Я поступил на отделение механики и был очень доволен. Я думал, что механика ближе к реальным проблемам. На самом деле математическое отделение на мехмате было гораздо сильнее, хотя и на механике были свои звёзды. Вообще, вступительные экзамены и собеседования, наверно, не дают объективной картины. Академик Павел Сергеевич Александров (Пуся) как-то справедливо заметил, что математические способности есть психическое отклонение и как таковое нуждается в определённом периоде наблюдения для правильного диагноза. Кстати говоря, мне всегда казалось, что заниматься математикой на мехмате или учиться на скрипача или пианиста в консерватории — лучший способ заработать добротный комплекс неполноценности на оставшуюся жизнь. Да и отношения между ведущими учёными порой напоминают ситуацию в отделении для острых психозов.
В этот год антисемитская политика на приёме в МГУ была прекращена, начиналась оттепель. Из нашей школы на мехмат ещё поступили Саша Олевский, сейчас он профессор математики в Тель-Авивском университете, и Лёня Новиков. Толя Жаботинский и Максим Дубах поступили на физфак. Туда же поступила наша общая знакомая Алёна Вассерберг. Несколько лет до этого Мишу Борщевского, с которым я подружился позднее в почтовом ящике, отсеяли на собеседовании и не взяли на мехмат с серебряной медалью и первой премией на московской олимпиаде. Это, в общем, было неслыханно. Он разговаривал с ректором МГУ Иваном Григорьевичем Петровским, тот смотрел в сторону. Миша поступил в МВТУ им. Баумана. Кстати сказать, через несколько лет после моего поступления ситуация с приёмом опять резко изменилась. Было признано необходимым усилить приём рабочей молодёжи от станка и людей после армии. Были разработаны методы корректировки национального состава. В стенгазете партбюро помещало статьи об успешной реформе: «Люди с жизненным опытом смогут более ответственно отнестись к учебному процессу. Уже не будет случаев, когда группы просто разваливались, так как вчерашние школьники не выдерживают нагрузки». Выпускники имели уже совершенно другой вид и другие знания. Академик Павел Сергеевич Александров говорил на собрании: «Нам удалось создать нужный социальный состав. Что же, теперь придётся соответственно изменить программу, чтобы они могли учиться». Дети из московской школы 57 с математическим уклоном уже шли на экзамен без иллюзий, зная, что дядя экзаменатор сидит не для того, чтобы объективно проверить знания, а чтобы завалить любым способом. После каждого экзамена они подавали на апелляцию. Я как-то наблюдал в знакомой семье этот процесс. После экзамена два доктора наук слушали ребёнка, которому назавтра предстояло узнать отметку и подать апелляцию. Так, тут твой ответ верный. Этот вопрос некорректный, в зависимости от дополнительных данных могут быть разные ответы, а этих данных нет. Тут он тебе сказал неверно. И так далее. Были разработаны инструкции, как сражаться на экзаменах. К примеру, по правилам, время экзамена было ограничено. Верной тактикой было тратить всё возможное время на подготовку, чтобы сделать минимальным время для дополнительных вопросов. Записывать все вопросы и ответы. Из этих испытаний получались дети с железным характером. Прежде, чем с ними вступать в противостояние, чего бы я никому не рекомендовал, надо бы было, как говорится, каши наесться.
В июле я поехал в дом отдыха под Москвой, дедушка достал путёвку. Там к одной нашей знакомой приехала подруга навестить и задержалась. Поезда уже не ходили, а в нашей комнате была свободная кровать. Мы с соседом Додиком гостеприимно предложили девушке ею воспользоваться. Не уверен, что не было каких-то задних мыслей. Однако ничего заслуживающего внимания не произошло. Не успели мы за разговорами улечься по своим кроватям, как прибежал с криком директор и нас разоблачил. Это настучали завистливые взрослые соседи. С диким скандалом нас на следующий же день выперли из дома отдыха, а дедушке сообщили на работу. В августе всех поступивших на мехмат отправили строить китайское посольство. Я работал на бетономешалке и носил бетон на носилках, работа довольно тяжёлая. Кстати, ничего не платили. Есть фотография, на ней я, Саша Якубенко, Миша Гладышев и бетономешалка.
В сентябре начались занятия. МГУ на Ленинских горах был ещё новенький, весь блестел. Было много иногородних студентов, которые жили в общежитии. Я сразу подружился с Женей Ставровским, который приехал с севера, из города Печоры. Он был перворазрядником, мне кажется, по всем видам спорта, в то время как мне никак не удавалось обзавестись значком ГТО второй ступени. Без этого значка вообще не давали спортивных разрядов и нельзя было участвовать в соревнованиях. К тому же Женя умел играть на фортепьяно. После МГУ Женя побывал в Гвинее в качестве советского преподавателя в противовес французским империалистам. Оттуда он вывез употребительное в нашем кругу выражение «говорить на сусу». Это такой гвинейский язык, на котором говорили местные товарищи, если не хотели, чтобы советские друзья понимали. Возможно, обсуждали планы перерезать всех белых. Во всяком случае, такое иногда у советских специалистов было впечатление.
Мне дали общественную нагрузку: быть агитатором в общежитии строителей. Я поехал в это общежитие. В большой кухне женщины стирали в корытах или готовили что-то на керосинках, старались делать всё тихо, мне не мешать. Я им рассказал что-то про международную политику, американские интриги, Ачесона и ООН. Было неимоверно стыдно и чудовищно неловко от этой бессмысленной ситуации. Я вернулся в комитет комсомола и сказал, что агитатором не буду работать ни за что. Они, в общем, не настаивали.
У математиков я встретил старого знакомого, Вадика Малышева, с которым вместе раньше был в комсомольском лагере. Вадик знал латынь и был замечательным пианистом, он параллельно учился в консерватории у известного пианиста Игоря Гусельникова, ученика Генриха Нейгауза. Впоследствии Вадик стал профессором МГУ, одно время работал во Франции, в Версале, в исследовательском центре inria. Кстати сказать, у нас с ним была постоянная шутка. Если мы видели, как кто-то засматривался на студенток, мы говорили друг другу: «Argumentum ad oculоs»,— т. е. наглядное доказательство. Никто не понимал, почему мы заливаемся детским смехом. При этом мы ощущали себя членами закрытого клуба. В Швеции, где я провёл некоторое время, примерно по тому же принципу существует клуб выпускников института военных переводчиков. В этом институте, в основном, изучают русский язык, чтобы в случае войны было кому объясняться с вероятным противником. Есть много людей из верхних слоёв общества, которые во время военной службы окончили этот институт, знают этот специализированный русский и иногда на нём между собой говорят. С этими знаниями, конечно, нельзя читать Толстого, но вполне можно сказать: «Стой, стрелять буду!»
В общежитии академик П. С. Александров устраивал фортепьянные вечера. Вообще, на мехмате была более интеллигентная атмосфера, чем в других престижных вузах, например, МФТИ, где я был потом в аспирантуре. Володя Захаров, будущий академик и директор института теоретической физики им. Ландау, учился в МЭИ в группе для особо одарённых. Он рассказывал, что эти особо одарённые закрывали локтем свои тетрадки друг от друга и вообще там была обстановка гадючника. Мехмат, как правило, в те годы выпускал образованных людей, а не «образованцев», если использовать термин Солженицына. Студенты должны были знать два иностранных языка: если в аттестате стояла отметка по английскому, то в университете надо было учить французский или немецкий. Работал студенческий театр, главным режиссёром был народный артист СССР Петров. Они там поставили пьесу «Маяковский начинается», однажды в первом акте Маяковского играл Н. Н. Черкасов, а во втором — студент химфака Юрий Овчинников. Потом они сфотографировались в обнимку. Юрий Овчинников впоследствии стал вице-президентом Академии наук СССР. По результатам деятельности Симон Эльевич Шнолль в своей книге «Герои и злодеи российской науки» относит его к злодеям. Нам читали блестящие профессора: Крейнес, Курош, Бахвалов. Занятия по анализу у нас вела доцент Наталья Давыдовна Айзенштат, мамина знакомая по университету. Скидок мне она никаких не делала и имела репутацию зверя. Я учился с наслаждением, у меня были все пятёрки. На экзамене Курош меня спросил: «А ваш отец не учился на мехмате лет двадцать тому назад?» Да, он занимался в алгебраическом семинаре Куроша и делал хорошие работы, но потом ушёл преподавать в среднюю школу. Курош был разочарован. У нас есть фотография этого семинара, там Курош совсем молодой, но уже с бритой головой.
В феврале 1956 года нам прочли доклад Хрущёва на двадцатом съезде партии. До этого мне казалось, что окружающий мир находится одновременно в двух пространствах. В одном строили социализм и шли к светлому плановому будущему под знаменем и под гениальным руководством вождей. В другом существовали ссылки, тюрьмы, лагеря, расстрелы, избиения в милиции, произвол, беспризорники и голод. Эти миры казались несовместными, один из них должен был быть мнимым. Теперь эти пространства склеились. На кафедре научных основ марксизма работал доцент Шлихтер из известной семьи старых большевиков. Как-то я увидел, что в лифте студенты его обступили и спрашивали: «А как же сталинский план наступления на белых вместо предательского плана Троцкого?» «Это был коллективный план ленинского ЦК» — не моргнув глазом, отвечал Шлихтер. Некоторый поток реабилитированных уже существовал и раньше. Приехала из ссылки мамина знакомая Циля Кин, бывшая жена известного писателя Виктора Кина, и стала работать у Маршака. Кстати сказать, в знаменитом романе Кина «По ту сторону» о гражданской войне на Дальнем Востоке один из его главных героев, Безайс, говорит о Достоевском: «Столько разговоров из-за одной старухи!» Кина расстреляли в 1937 году. Циля вместе с Кином провела лет восемь в полпредствах в Париже и в Риме, где Кин был атташе по вопросам культуры. Потом она провела восемь лет в лагере для жён врагов народа в Казахстане. В своё время в Париже в неё влюбился Илья Ильф и всё время сидел около неё в полпредстве, вместо того чтобы смотреть Париж. Она ему сказала, что его с Петровым романы — дешёвые поделки. Ильф не согласился и возразил, что народ не ошибается. Выпустили Семёна Александровича Ляндресса, бывшего помощника Бухарина, отца папиного ученика Юлиана Семёнова, ещё тогда не писателя. Ляндресс сразу стал работать в издательстве и сказал, чтобы я ему приносил свои вещи, если хочу что-то напечатать, но я считал, что это бесполезно. На нашем потоке учился студент, старше нас по возрасту, которого вместе с его матерью, старой большевичкой, выпустили из казахстанской ссылки. Про него втихомолку говорили, что он сын Косарева, но сам он ничего не рассказывал. У папы были друзья, Женя и Фери Биро, с которыми он учился в институте Кагана Шабтая. Это был частный институт, где студенты учились, и одновременно работали на производстве. Он давал одновременно и теоретические, и практические знания. Потом Женя и Фери учились в МАИ. Фери был венгерский политэмигрант, он приехал в Союз из Парижа. После войны, в 1945 году, они переехали в Венгрию, где Фери занял важный пост в Министерстве авиационной промышленности. Они были у нас проездом и тихо рассказывали папе, что Густа Фучикова, вдова Юлиуса Фучика, очень некрасиво себя вела во время процесса Сланского и других коммунистов. Я теперь думаю: с другой стороны, а чего от неё можно было ждать в этом кровавом сумасшедшем доме? Папа вступил в ВКП(б) в 1942 году на льду Ладожского озера, во время блокады Ленинграда, где стояла его рота зенитных пулемётов и охраняла Дорогу жизни. До этого он много лет пытался быть, как сформулировал Пастернак, «со всеми сообща и заодно с правопорядком». Он был из семьи мелкой буржуазии. Есть фотография 1913 года, где он стоит в кружевном воротнике и смотрит на окружающий мир с большим доверием. По правде сказать, эта буржуазия была не такой уж мелкой. Потом везде ему указывали, что он представитель побеждённых классов. Так что он считал, что партия всегда права. Если я ему говорил про какое-то несоответствие, он мне отвечал: «А откуда ты всё это знаешь? Я, например, ничего этого не знаю». То, что во всём виноват только Сталин, вызывало у меня большие сомнения. Один из друзей по секрету прочёл мне своё стихотворение: «А кто был из ангелов с ним сообща, никто об этом не сообщал».
На новые веяния откликнулся известный драматург Корнейчук. Он написал пьесу «Крылья», мне кажется, она была опубликована в журнале «Новый мир». Там, в этой пьесе, к секретарю обкома из лагеря возвращается реабилитированная жена. Следует объяснение между супругами. Оказывается, он в своё время пытался её защитить, но не смог. Дальше следует ремарка — из её груди вырываются простые и торжественные слова: «Спасибо Центральному комитету за то, что никогда больше не повторится этот страшный сон!» Пьесу поставил Малый театр, секретаря обкома играл Царёв, его жену — Гоголева.
Ну ладно, подумал я, написать можно что угодно, а вот как это можно сыграть?
Мне довелось это увидеть. Вот идёт это объяснение, а простые и торжественные слова не вырываются, пьеса катится дальше. Оказывается, есть какие-то всё же границы возможного.
На спортивной подготовке я записался в секцию бокса. Нас тренировал знаменитый заслуженный мастер спорта СССР Виктор Иванович Огуренков. Он мне показал, как сжимать кулак, держать руки, опускать голову. Моим постоянным партнёром был Заури Хухунашвили, тоже с мехмата. Мы очень вежливо вели свои спарринги. Более старшие по возрасту тяжеловесы били друг друга так, что слышно было на улице. Лет десять спустя Огуренков встретил меня на улице, подошёл и потрогал бицепсы. «Ну ты же и запустил себя»,— сказал он. Вечерами я посещал школу яхтенных рулевых и сдал шестнадцать экзаменов. С нами вела занятия старший преподаватель кафедры физкультуры Марина Козинцева, чемпион СССР по парусному спорту. Она была племянницей режиссёра Григория Козинцева. Недавно меня попросили завязать морской узел, я сделал это совершенно автоматически, хотя учил пятьдесят четыре года назад. Самым сложным был экзамен по правилам вождения, его сдавали в водной инспекции. Тут были свои мнемонические правила, не вполне приличные. Какой свет в правом бакене? Правый зелёный (ПЗ). Соответственно, левый красный. Потом я понял вернее мне объяснили добрые люди, что эта мнемоника является почти универсальной. К примеру, вы можете назвать членов группы «Освобождение труда»? А я могу, пожалуйста: Плеханов, Игнатов, Засулич, Дейч, Аксельрод. Все пять заглавных букв как в акрониме. Весной на ремонте яхт на Клязьминском водохранилище меня прикрепили в качестве третьего рулевого к опытному яхтсмену — им оказался мой свойственник Халил Атакшиев (Буба). Он направил меня на окраску палубы синей краской. Я покрасил, краски немного не хватило. Увидев плоды моих усилий, Буба рассвирепел. Оказывается, краску надо было развести олифой — кто же мог это знать? На ремонтные работы я надевал прекрасную дедушкину панаму, кремового цвета. Меня тут же прозвали «панама» и так и звали в течение всей моей парусной карьеры. Летом мы поехали в спортивный лагерь на Пестовском водохранилище. В спортивном лагере нам с Толей Жаботинским выдали одну яхту на двоих. На каких-то гонках при сильном ветре и волнах он не смог влезть обратно в яхту после того, как откренивал, вися за бортом. Я схватил его за шиворот и с трудом одной рукой втянул на место. Другой рукой я держал румпель. Так, возможно, я его спас для дальнейших научных достижений. Во всяком случае, он всегда это помнил. Последний раз мы с ним говорили во время его поездки в Израиль. Он уже был профессором университета Брандейс в Нью-Джерси, его выдвигали на Нобелевскую премию. Пока мы вспоминали былые времена, химики, как голодные волки, ходили вокруг нас кругами, чтобы не упустить момент, когда он освободится и можно будет на него накинуться со своими проблемами.
Толи уже нет, и мне его не хватает. Прах Анатолия Марковича Жаботинского захоронен в Пущине на Оке, где он долго работал в научном центре Академии наук и где получил Ленинскую премию.
Парусный спорт — редкое удовольствие. Кто не знает или не чувствует, пусть прочтёт книгу Мопассана «На воде». Последний раз я ходил под парусом на Жигулёвском море. Там, в пансионате около Тольятти, академик Н. Н. Моисеев в 1973 году проводил свою летнюю школу. Рядом находился яхт-клуб. Я участвовал в школе и негласно объявил, что готов выдать 3 рубля 62 копейки тому, кто поставит бутылку водки тренеру яхт-клуба. Один из научных сотрудников тут же сказал, что бутылку, если она имеется, он может поставить хоть министру. Так оно и вышло, на следующий день я набрал команду, включая этого умельца, и мы уже ходили по всему водохранилищу.
В августе 1956 года мы с папой поехали отдыхать в Палангу в Литве. Когда моя тётя Оля ездила на Рижское взморье в 1950 году, это было рискованная и опасная поездка, все ей советовали не ехать, лесные братья ещё действовали. Теперь, в 1956 году, Прибалтика уже замирилась. В Паланге я встретил Владимира (Диму) Арнольда с его тогдашней женой Надей Брушлинской. Арнольд тоже кончал 59-ю школу. Арнольды жили в Паланге вместе с Диминой мамой и младшей сестрой Катей. Дима в это время окончил третий курс мехмата и начал заниматься динамическими системами. Ещё на втором курсе он решил тринадцатую проблему Гилберта и был большой знаменитостью. Всё время он проводил на пляже и постоянно читал книжку Биркгофа. Он был очень доброжелателен ко всем и как бы светился изнутри. Надя была очень мила и говорила хриплым низким голосом, что только добавляло ей привлекательности. Я тут же подружился с Катей, которой было десять лет. Впоследствии она стала художницей и, как я слышал, уехала в Штаты. Арнольд быстро научил меня двум важным вещам: как правильно подмигивать и как играть в английские шарады. Подмигивать надо так: слева — на нос — на предмет. Производит в самом деле сильное впечатление. Мы с папой были озабочены проблемой обратных билетов. В Палангу ездили через Клайпеду, туда же надо было ехать за билетами. Дима мне объяснил, что билеты можно достать через начальника вокзала, но он денег не берёт, а надо с ним выпить. Так как интеллигенты пить не могут, то там есть специальный человек, который за умеренное вознаграждение берёт на себя эту ответственную миссию. К нему надо подойти и подмигнуть — он поймёт. Я уже не помню, последовали ли мы этой инструкции. Зато я помню, как в автобусе на Клайпеду кто-то стоя вёз большого угря, завёрнутого в газету. Из угря жир капал на пассажиров. Ему сказали: «Послушайте, из вашего угря капает!» Он отвечал: «Ничего, ничего». Прекрасный ответ. Копчёный угорь продавался в любом кафе и очень дёшево. Лет сорок спустя я ностальгически заказал себе угря в кафе на рыбном рынке в Стокгольме. Малюю-ю-ю-юсенький кусочек украшал собой омлет и стоил 120 крон. Вместе с нами в Паланге отдыхал известный математик Роланд (Юля) Добрушин с женой Ирой и физик-теоретик Миша Поливанов. Вечерами мы все собирались на берегу и гуляли по молу. По пляжу ходили парой два худых старика, физик Румер и филолог и историк Тагер. Обоих только недавно реабилитировали после долгих лет лагерей.
Осенью 1956 года я начал ходить на студенческий кружок Николая Гурьевича Четаева. Член-корреспондент Академии наук Четаев начал читать нам теоретическую механику. На первое занятие кружка я пришёл один, так как все остальные отправились в общежитие слушать студента из Польши, Владика Турского, который после каникул приехал из Варшавы и обещал рассказать о событиях в Познани и вообще о том, что происходит в Польше. Четаев на это сказал: «Ну и боженька с ними, с не энтузиастами». Владик Турский в дальнейшем из астрономов переквалифицировался в специалисты по теории программирования, одно время был директором Института информатики Польской академии наук. А в Польше в то время партийные деятели с оглядкой на народное возмущение передали власть Владиславу Гомулке, который совсем недавно готовился предстать перед суровым, но справедливым народно-демократическим судом. Польскому министру обороны, маршалу Рокоссовскому, пришлось вернуться в Союз. Как известно, Гомулка, в конце концов, вызвал к себе не меньше ненависти, чем прежде Болеслав Берут, полностью разочаровав поляков. В 1970 году его сменил Эдвард Герек.
В конце октября, как известно, началось восстание в Венгрии. В университете оно не вызвало особенных движений. У нас студентов из Венгрии не было совсем. Радио в основном сообщало о зверствах повстанцев. Впервые прозвучало имя советского посла Андропова. Матиас Ракоши, бывший венгерский вождь, жил в Горьком на положении не очень желательного политэмигранта. Однако венгры, включая евреев, не вполне управляемы, что с ними ни делай. Сталина он слушался, а Хрущёва не совсем. Мне рассказала Женя Биро, что какое-то заявление он отказался сделать в поддержку Яноша Кадара. Имре Надя примерно за такое же действие повесили, а Ракоши в наказание перевели в Астрахань, где климат совсем уж так себе. В июне 1957 года нарыв в советском руководстве лопнул и антипартийная группа, т. е. абсолютное большинство президиума КПСС, выступила против Хрущёва. Не совсем понятно, почему они считали, что он подчинится и уйдёт. Вроде бы все они были люди опытные, так сказать, видали виды. Слава Назаров мне рассказывал, что во время военных лагерей студенты в июне несколько дней в готовности сидели в танках. Это был вклад Жукова в партийную дискуссию. Вскоре Хрущёв его отблагодарил отставкой, но это уже никому особенно не было интересно. Весь этот опыт учёл Брежнев во время операции по смещению Хрущёва в октябре 1964 года.
В августе 1957 года в Москве состоялся Всемирный фестиваль молодёжи и студентов. Единственный раз за всю историю советской власти. Это, конечно, было возможно только в процессе ещё не оконченной оттепели. Вообще-то, студенты МГУ в массе отправились в это время убирать урожай на целине, но у меня была двойка по военной подготовке, которую я должен был осенью пересдавать, а кроме того, я записался на курсы французских переводчиков для фестиваля. Эти переводчики должны были на мероприятиях фестиваля переводить участникам, естественно, бесплатно. Всё это позволило остаться в Москве. Кстати, на этих курсах я познакомился с Алей Бряндинской, которая потом стала моей женой. Она знала французский язык гораздо лучше всех остальных, но про неё злобно говорили, что просто она те фразы, которые знает, говорит очень быстро, вот и всё. В Москве работал подготовительный комитет фестиваля, его председателем был деятель чехословацкого комсомола, президент всемирного демократического союза студентов Иржи Пеликан. Во время чешской весны, спустя 11 лет после ввода братских войск, он бежал на запад и был проклят в странах соцлагеря. Оказался примазавшимся чуждым элементом. То ли дело — новый руководитель Чехословакии Густав Гусак, бывший соратник генсека Рудольфа Сланского, повешенного после процесса 1952 года. Гусак сжал зубные протезы, вставленные вместо выбитых на следствии 1951 года зубов, и честно стал вразумлять отпавших от социализма с нечеловеческим лицом чехов и словаков. Чтобы они твёрдо помнили народную примету: если на улице стоит танк, значит, приехал старший славянский брат.
Мой приятель, Жорик Карпунин из института восточных языков МГУ (ИВЯ), был сотрудником этого подготовительного комитета и имел соответствующий пропуск. Он или брал меня с собой, или давал мне этот пропуск, и я мог посещать разные интересные события и представления. Однажды он повёл меня на какой-то приём для персонала комитета. Иржи Пеликан не присутствовал. Международная демократическая молодёжь там быстро перепилась, в особенности какие-то прогрессивные англичанки, вокруг которых образовалась куча-мала, так как комсомольцы были очень заинтересованы их передовыми взглядами на проблемы дружбы и идейного товарищества. Мне с трудом удалось щуплого Жорика оттащить и увести прочь, пока его не помяли в этой интенсивной дискуссии. Дальнейшая его судьба была трагична. Он заболел и должен был покинуть ИВЯ. У него внезапно обнаружилось психическое расстройство, так как он на военных занятиях подошёл сзади к их подполковнику и дал ему ногой по заду. Впоследствии у меня завелось в ИВЯ много знакомых. Андрей Павленко, сын писателя, был одноклассником моей жены Али и учился в ИВЯ на отделении индонезийских языков. Он умер довольно рано, будучи первым секретарём посольства в Индонезии. Кстати, он уверенно предсказывал неизбежную массовую резню в Индонезии задолго до того, как она действительно произошла в 1965 году. О Жорике Карпунине он мне рассказывал, как об эпическом персонаже из легенды.
Вообще говоря, фестиваль, по-видимому, ощутимо увеличил население как Москвы, так и стран-участниц. Один известный поэт так отразил этот аспект в стихах, которые, мне кажется, никогда не публиковались:
Ходят помыслы тайные,
Колокольцем звеня,
Будто где-то в Италии
Будет сын у меня.
Будет спать в колыбельке,
Будет счастьем родных,
Синеглазый и беленький,
Не похожий на них.
Воды высохнут талые,
Хлынут майским дождём,
И в далёкой Италии
Будет мальчик рождён,
И в тропическом городе,
Меж подружек-девчат
Скажет женщина гордая:
— Он в России зачат!
Особенно поэт гордился тем, что если от мая отсчитать назад девять месяцев, то как раз будет период фестиваля. Точность деталей!
Вообще фестиваль вызвал большое поэтическое оживление. Кто-то написал стихотворение:
Москва — столица холода,
Там водка вёдрами,
Там негры голые
Танцуют бёдрами…
Дальше не помню. Стихотворение не публиковалось, и мне кажется, его написал Андрей Вознесенский, впрочем, не поручусь.
В процессе подготовки к фестивалю был организован студенческий клуб, который тут же провёл художественную выставку. Организовал её студент физфака Виталик Михайлин. Там были исключительно интересные картины Слепяна, Плавинского, Куклеса и Пятницкого. Ничего подобного нельзя было видеть потом лет пятнадцать. Виталик организовал также окна университетской сатиры, Окна УС, наподобие окон РОСТА. Там художниками были Володя Пятницкий, по прозвищу Зон, и Наташа Доброхотова, которая училась на химфаке. Наташа очень талантливо рисовала в духе Обри Бердслея. Потом она иллюстрировала журнал «Пионер». Я писал для этих окон стихотворные подписовки. У нас была своя комната в клубе МГУ, где мы проводили время. Темы для сатиры поставлял Виталик. Как-то я по его заказу написал подпись, бичующую поведение студентов, которые в клубе МГУ на каком-то вечере заняли места, отведённые для солдат-героев подавления восстания в Будапеште.
Их не учили мамы
Как принимать гостей,
И вот пред вами хамы
Во всей красе своей.
Надо мной долгое время смеялся весь университет. Где бы я ни появлялся, мне говорили: их не учили мамы!
Зон довольно рано умер и теперь заслуженно считается гением. У меня хранилось несколько его картонов, пока как-то папа их в моё отсутствие не выбросил на помойку, говоря, что не хочет смотреть на всякую гадость. Можно только гадать, сколько бы они сейчас стоили.
Судьба следующей выставки была менее удачной. Она должна была состояться в декабре 1957 года, когда уже начали затягивать гайки. Комиссия парткома ходила вдоль стен и одну за другой методично переворачивала картины лицом к стене. В конце концов, они перевернули все картины без исключения. В этом мрачном балетном действии было что-то от античной трагедии. Виталик Михайлин из себя выходил, но его никто не слушал. Он даже не мог выяснить, как зовут председателя комиссии. «Меня зовут товарищ из парткома» — хладнокровно ответил этот чиновник. Так что открытие выставки превратилось в её закрытие.
Другой частью студенческого клуба было литературное объединение естественных факультетов. Его организовал Митя Сахаров, аспирант биофака. Впоследствии он стал заведующим лабораторией и профессором в академическом институте и известным поэтом, членом СП СССР под псевдонимом Сухарев. Супруги Никитины сочинили музыку ко многим его стихам и долгое время распевали эти песни. А тогда, в 1957 году, он пригласил поэта Николая Старшинова в качестве руководителя объединения. Для заседаний Митя организовал возможность вечерами использовать огромные кабинеты проректоров на девятом этаже, где стояли полированные столы, покрытые зелёным сукном. У гуманитарных факультетов было своё отдельное объединение, но часть студентов из гуманитарных факультетов ходила в наше объединение: Слава Назаров, Хамид Беретарь, Андрей Чернышев и Олег Дмитриев с факультета журналистики. Наташа Горбаневская училась на филологическом факультете. Оттуда иногда приходил со своими стихами Станислав Рассадин. С мехмата были я и Юра Манин, впоследствии академик, крупнейший математик современности, директор Института математики Макса Планка в Бонне. Он писал замечательные стихи, не все они опубликованы хотя бы в интернете.
Манин меня познакомил с художником Ильёй Глазуновым и его женой Ниной. О Глазунове тогда вышла монография в Италии, и Союз художников его всячески притеснял. Его учитель Иогансон ругал его на все корки. Тогда никто не говорил, что его картины — пошлый китч. Он жил на улице Воровского, и при встрече мы ещё долгое время обнимались. Его картины во время фестиваля хранились у Манина в общежитии МГУ.
Ещё один в будущем академик и крупнейший физик и математик, Володя Захаров, хотя и не учился в МГУ, но ходил на лекции на мехмате и тоже регулярно приходил в объединение. Когда после перестройки стало возможно печатать стихи без цензуры, он сразу стал известным поэтом. С географического факультета были Коля Карпов, Борис Пуцилло, Вера Блинова и Люда Марцинкевич, с геологического — Владимир Павлинов и Александр Пеньков. С физического факультета был Саша Кессених, с химического — Володя Костров, Юра Ямпольский и Юра Чаповский. Юре Чаповскому принадлежали очень популярные строки:
Ещё живым, а их осталось мало,
Петлёю снится стянутый канат,
И душат в диком страхе одеяло
Они, как будто это деканат.
Саша Гриб, сын известного литературоведа, не ходил на объединение, но принимал участие в наших дискуссиях. Он был неразлучный друг Чаповского. Как-то я увидел, что он совершенно бледный сидит в кресле в холле общежития химиков. «Что с тобой, Саша?» «Я взорвался»,— отвечал он. Это было не редкость на химфаке. Одно время он стал отращивать бороду и обсуждалась идея, как его заставить побриться, или даже побрить насильно. В результате Горбаневская и Чаповский вдвоём написали длинную поэму «Пленный турок».
Поэма была частью по-французски. Там действовал султан, народ и пленный турок (Саша).
Султан
Ты слышишь, мой народ, ты слышишь голоса?
Народ (глухо, за сценой)
Он должен быть побрит, il faut q’il se rasât!
Народ (ликуя)
O, regardez ici, le prisonier rasé!
Султан
Как при дворе у нас всё дело на мазе!
Юра Чаповский был очень симпатичный и талантливый человек. Он погиб в горном походе в Саянах в 1967 году, где они попали в лавину. Вместе с ним погиб ещё один мой друг, известный математик Игорь Гирсанов.
Много народу пришло с биологического факультета: Ген Шангин-Березовский, внук писателя Феоктиста Березовского, Миша Гусев, Ляля Розанова, Лена Антонова. Миша Гусев был сыном известного поэта Виктора Гусева и жил в доме писателей в Лаврушинском переулке. Его отчимом был известный драматург Константин Финн. Впоследствии Миша в течение тридцати пяти лет был деканом биофака. Он мне всегда рассказывал какие-то фантастические новеллы, вроде рассказов Александра Грина. Они, казалось бы, были основаны на реальных фактах, но реальностью быть не могли, настолько были фантастичны их детали. Некоторые фразы из его историй стали у меня пословицами. Например, он рассказывал, как делал доклад о водорослях на Московском обществе испытателей природы, основанном ещё в XVIII веке. Там какая-то старушка после доклада спросила: «А как вы фильтровали?» Миша собрался объяснить, что там нечего было фильтровать, как вдруг его товарищ вскочил и громко закричал на старушку: «Кого фильтровать, зачем фильтровать! Вас самих надо фильтровать!» С тех пор на слишком интенсивных научных дискуссиях я иногда говорю коллегам: «Вас самих надо фильтровать!» Они меня не понимают. Однажды я пил у Миши дома чай, когда пришёл Константин Финн, которому Миша показывал мои стихи. Финн мне сказал: «Что это у вас всё говорится: о, как я тебя желал! Пусть это они за вами бегают». Я очень обиделся. Во-первых, таких слов у меня не было, во-вторых, эти упрёки можно было с тем же успехом предъявить большей части мировой поэзии, от Данте до Блока.
На биофаке были устоявшиеся творческие традиции, уже была сочинена и поставлена пьеса «Комарики», у которой было четыре автора: Сахаров, Шангин, Познер и Дубровский. Гарик Дубровский к этому времени в экспедиции потерял ногу и стал киносценаристом. Познер уже ушёл на радио. С остальными биологами я подружился. Миша Гусев всем вокруг читал наизусть моё стихотворение «Дон Кихот», и когда он умер, это стихотворение прочли на его похоронах.
В общем, всего со слушателями собиралось человек по двадцать-тридцать. Коля Старшинов прошёл войну, окончил литературный институт. Его женой в тот период была очень красивая поэтесса Юлия Друнина, потом она стала женой Каплера и ещё позже покончила с собой. Она тоже была бывшая фронтовичка. Мои стихи ей активно не понравились. Коля Старшинов никому не навязывал своего мнения и был очень вежлив и терпелив. Он приводил к нам тогдашних звёзд: Слуцкого, Евтушенко, Ахмадулину, Вознесенского, Мориц, Львова, Берестова, Солоухина, Мартынова, Глазкова. Они читали нам, мы читали им. Я помню, что мне очень понравились стихи Ахмадулиной, а Костров и Кессених отнеслись к ним скептически. Я на них накинулся и заявил, что они просто алкоголики и в стихах ничего не понимают. Надо сказать, что они не обиделись на моё бестактное заявление с переходом на личности, вместо этого тут же написали на меня эпиграмму:
На ключ закрывши блок,
Стихи он сочинял.
Вина он пить не мог:
Он от него блевал.
Параллельно с литобъединением, некоторые пробовали попасть в Союз писателей, пользуясь покровительством известных и влиятельных писателей. Один будущий профессионал и член СП мне говорил снисходительно: «Какой смысл читать стихи друг другу? Надо ходить по редакциям и успешным официальным писателям». Кстати, Миша Гусев мне говорил, что один из студентов биологов ходил по писателям и читал мои стихи за свои: мол, вот какой на самом деле талант, а печатать хочу то, что подходит редакции.
В результате он быстро стал членом СП по секции детских писателей. Мне всегда было ясно, что мои стихи не для печати, советская власть в них не нуждается и никакой пользы от них видеть не может. Одним из объектов такого хождения и успешного охмурения был поэт Лев Ошанин. Он был автор гимна демократической молодёжи и разных других официальных песен: «Мира трам- пам ты хочешь, мира хочу и я, рядом со мной повсюду мира хотят друзья, мира хочет молодость, значит…» уже не помню что, на музыку, кажется, композитора Мокроусова. Он не знал, что почтительная молодёжь, выпив его же коньяку, сочинила на него же пародию:
Жопу та-та ты чешешь,
жопу чешу и я,
вместе с тобой повсюду
чешутся все друзья!
Жопу чешет молодость,
Значит, блоху найдёт,
Так заявляет миру
Римский водопровод!
Мне эту пародию исполнил Шангин, и я думаю, что он же был её автором. Он мне рассказывал, как Ошанин был доволен собственной песней и объяснял её достоинства: «Тут же всё время идёт обобщение: ты, я, друзья, молодость, всё время по восходящей!» Шангин был не только поэт, но и композитор. Он написал много биофаковских песен, которые были очень популярны. Его песня «Царевна Несмеяна» стала шлягером, и он довольно долго получал за неё какие-то деньги. Вообще Ген был совершенно харизматической личностью, ярким лидером. Он жил в Лаврушинском переулке в писательском доме, в квартире своего деда. Мне говорили, что именно Феоктиста Березовского имел в виду Архангельский, когда писал пародию: «Понюхал старик Ромуальдыч свою портянку и аж заколдобился». У Гена была очаровательная рыжая жена, Ляля Хаджи-Мурат, из тех самых Хаджи-Муратов, и два ребёнка: Никита и Ксана. Никита стал известным архитектором, он занимался реконструкцией Большого театра в Москве. Ген был аспирантом в институте генетики Академии наук. Его руководителем был профессор Н. И. Нуждин, наиболее одиозная личность из всех лысенковцев. Дело в том, что, в отличие от самого Лысенко, Нуждин был образованным учёным, знал языки, имел своё имя в генетике и никак не мог искренне верить в эту галиматью, которую проповедовал Лысенко. В книге Шнолля «Герои и злодеи российской науки» Нуждин справедливо отнесён к злодеям. Ген занимался у них радиобиологией, производил массу честных опытов, ничто не подтверждало лысенковских теорий. Так он потратил лет семь. Я бестактно его спрашивал: «А зачем вы убили Вавилова?» Известно, что сам Лысенко иногда начинал кричать: «Я не убивал Вавилова!» Тем более Ген был тут ни при чём. В конце концов, Лысенко потерпел поражение, его сторонников и учеников выгнали из института генетики, не провели по конкурсу. Ген перешёл в Ветеринарную академию, защитил там кандидатскую, а потом и докторскую диссертации. В то время он непоколебимо стоял на платформе советской власти и считал, как многие в то время, что надо лишь исправить недостатки, а в основном всё верно. В его квартире собирался интересный народ, что-то читали и обсуждали. Как-то после чтения повести Пузиса он написал стишок: «Читает Пузис повесть, кричит: «Азохен Вей! Илюшка Иослович, тоску мою развей!» Я время от времени бубню про себя одну его мелодию, которую он назвал «Немного грустно». Она как бы говорит: «Грустно, да, но ничего, надо держаться».
Однажды я написал статью для факультетской стенгазеты. Она называлась «Летучий отряд идёт по общежитию». Дело было в том, что в университете завели оперативный отряд для поддержания порядка. Это было в русле хрущёвских идей: отменить милицию, и пусть вместо неё будут народные дружины. Оперативный отряд начал заниматься общежитием: проводил ночные рейды, вламывался в комнаты, устраивал разборки по поводу морального облика студентов и аспирантов. Оперативники вели себя как супермены, которым всё позволено. Примерно такого типа личностью был Лернер в Ленинграде, который довёл Бродского до суда. При этом, как было хорошо известно, сами эти оперативники отличались довольно сомнительной моралью. На нашем курсе в этом отряде был такой красавец — брюнет Иванов. Студенты уговорили его незаконную подругу дать на него показания. Иванов, которому только что устроили торжественную комсомольскую свадьбу, был с позором разоблачён как моральный разложенец и двурушник, исключён из комсомола и из университета. Партком из себя выходил, чтобы заставить нас исключить также и свидетельницу и соучастницу этого морального падения, но мы не поддались: девушка отделалась выговором.
В общем, я написал возмущённую статью, где напирал на конституцию, на неприкосновенность жилища: ведь нам всегда говорили, что университет наш дом! Ген тщательно переработал статью, переписал её в ироническом ключе, отчего она выиграла. Главное, он дал мне бесценный совет: найти безупречного соавтора из отличников и комсомольских активистов. Я показал её Виталику Полянскому, и мы вместе отнесли статью в стенгазету. Что тут началось! Доцент Моргунов, мрачная фигура из партбюро факультета, публично высказался: «Есть люди, которые называют университет нашим домом в кавычках!» Однако общее настроение публики, сомнительность ситуации и твёрдое поведение Полянского — всё это сработало, и статья обошлась без оргвыводов для нас. Доцент Филиппов, известный учёный, который вёл у нас дифференциальные уравнения, встретил меня в коридоре и спросил: «Это вы Иослович? Позвольте пожать вашу честную руку».
У Шангина я познакомился с Таней Литинской, которая потом работала в лаборатории академика Обреимова старшим научным сотрудником. Она потом написала замечательное предисловие к книге трудов Обреимова. Это не просто предисловие, а описание его жизни и трудов, его ареста и сопротивления палачам, борьбы за его освобождения. Таня много занималась биологическим образованием, вела очень интересный кружок, куда ходил мой сын Алёша. Сейчас она живёт в Сан-Франциско.
Ляля Розанова была тоже харизматической личностью на биофаке. Она излучала положительную энергию, все её обожали. Она умерла довольно рано, в 1969 году, но народ её помнит. Последние годы она работала в журнале «Знание — сила» и очень меня уговаривала что-нибудь для них написать. Как-то я поделился с ней своими проблемами, что у меня не слишком хорошие отметки на мехмате и плохие отношения с учебной частью. Она сказала: «Но ведь это естественно, ведь ты работаешь, ты пишешь стихи!»
Как-то на объединение пришёл с каким-то организационным вопросом Лев (Лесик) Аннинский. Он занимал тогда общественную должность на филфаке. Все его знали, главным образом, потому, что в возрасте трёх лет он играл в фильме «Подкидыш», причём его герой произносил фразу: «Я хочу быть пограничной собакой». Он подошёл к Мите Сахарову и стал энергично ему что-то говорить. Митя живописно и элегантно сидел, раскинувшись в кресле, и, обратившись к присутствующим, громко спросил: «Кто это такой?» Лесик от возмущения потерял дар речи.
Впоследствии целая группа из нашего объединения стала членами СП: Сухарев, Павлинов (он вскоре умер), Костров, Дмитриев, Пуцилло. Они там успешно взаимодействовали и использовали открывшиеся возможности. Поэт и кинооператор, бывший математик Вадим Ковда мне как-то сказал при встрече: «А твои друзья в СП неплохо окопались». Олег Дмитриев стал заведовать отделом поэзии в журнале «Юность». Вначале он был тоненьким и трогательным юным созданием, мы с ним дружили и рассказывали друг другу о своих горестях. Став штатным поэтом, он вскоре сильно распух и стал выпивать. Наше общение стало ограничиваться возгласом: «Привет, старик!» Костров мне всегда казался очень способным человеком. Он ставил на химфаке забавные капустники и сам в них играл и танцевал. Многие помнят его известные строки: «Жизнь такова, какова она есть, и больше не какова». С этим приходится согласиться. Я мало его видел после окончания университета. Как-то я встретил его в доме литераторов, где он сидел в президиуме. Он тут же провозгласил: «Тут присутствует известный математик и поэт Илья Иослович!»
Одно время я дружил с Андреем Вознесенским. Андрей бывал у меня на Молчановке. Он говорил, что держит моё стихотворение «Чего и было бито, граблено…» у себя на столе и каждый день перечитывает: это поднимает ему настроение. Действительно, стих был энергичный. Однажды они с Горбаневской сочинили письмо якобы от поклонницы и послали мне по почте. Вознесенский в это время получал такие письма ящиками, так что у него были замечательные образцы таких посланий. Там говорилось о мужественных обветренных клиперах. Вообще-то клипер — это судно, а не человек. После некоторых размышлений я всё же решил, что это розыгрыш, и не пошёл на предполагаемое свидание. Вскоре они сознались. Я не представляю, как он вынес внезапное нападение Хрущёва на встрече с писателями в 1963 году: яростный наезд малограмотного психопата, подкреплённого всей мощью армии и флота. Вскоре после этого события я повстречал его на улице, и он мне прочёл свой стих:
Какое бешеное счастье,
Хрипя воронкой горловой,
Среди мучителей промчаться
С оторванною головой.
Во время фестиваля я со своим пропуском переводчика ходил по театрам, которых приехало множество. Ничего подобного в Москве не было и быть тогда не могло. Английский театр «Воркшип» показывал очень интенсивного и параноидального Макбета в современных костюмах. Когда он спрашивал: «Кто это сделал, лорды?» — то очень был похож на Сталина. Польский студенческий театр показывал смешные и едкие миниатюры. В одной из сцен представляли бистро разных стран. В русском варианте к стойке подходил страшный казак вместе с бабой в цветном платке, зверски ударял по стойке кулаком и провозглашал заказ: «Один кефир!»
В Доме киноактёра на улице Воровского происходил конкурс джазов. Вот туда меня по пропуску не пустили. Почему? А так. Ну, хорошо, пришлось что-то придумать. Люди лезли по пожарной лестнице на четвёртый этаж, и оттуда их безжалостно скидывали вниз. А вот я увидел, что идёт группа чехословаков с инструментами. Тут же я ухватился за их большой барабан и как якобы член группы прошёл линию охраны, сказав какое-то слово по-чешски. Мне кажется это было: «Повидло!» Джазы полностью оправдали мои усилия: было что послушать в течение шести часов.
Фестиваль окончился, и я начал учиться на третьем курсе. Разные люди просили у меня стихи и их перепечатывали. За мной стали ходить не то чтобы толпы, но всегда вокруг были почитатели. Как-то я шёл с Володей Захаровым по Кузнецкому мосту. Вдруг он быстро подошёл к своему знакомому и, указывая на меня, сказал: «Ты знаешь кто это? Это Иослович!» Наташа Светлова, очень спокойная девушка со второго курса мехмата, не ходила на объединение, но активно перепечатывала мои стихи. Впоследствии она вместе с Наташей Рычковой под руководством академика Колмогорова занималась статистическим анализом стихов. Это были очень интересные работы. Однажды я оказался на вечере в Доме литераторов, где выступал Колмогоров на тему «Поэзия и информация». Вторым выступающим был старый знакомый и однокурсник моих родителей Сергей Александрович Стебаков. В объявлении они значились так: Стебаков-математик, Колмогоров-академик. Вёл вечер писатель Василий Захарченко, поэт и редактор журнала «Техника молодёжи». Представляя Колмогорова, Захарченко сказал, что сейчас нам Колмогоров расскажет про информацию в поэзии, а то ведь как часто бывает: звону много, а информации-то поэтической и нет! Колмогоров тут же заметил, что, собственно, его доклад должен объяснить, что поэтическая информация заключается как раз в звоне. После этого конфуза Колмогоров начал свою лекцию, рассказал о достижениях математики, о том, что большие успехи есть у учёного Гаспарова по машинному сочинению музыки… Тут его прервал вопрос из зала. Какой-то толстый писатель, так сказать, инженер человеческих душ, нашёл уместным и своевременным громогласно спросить великого академика: «Гаспаров, он что же — армянин?» Колмогоров просто оторопел, видимо, не понимая, в какую аудиторию он попал. Затем с трудом произнёс: «Не знаю, м-может быть».
Зимой и весной 1957 года уцелевшие после чистки кадры КГБ под руководством Ивана Серова решили доказать свою незаменимость и завинтить гайки по новой. Хрущёв, видимо, дал добро. На истфаке была вскрыта контрреволюционная группа Краснопевцева. Читали Маркса и Ленина, вели дискуссии, сочувствовали венграм и полякам. Получили по восемь-десять лет. На филфаке поймали Терехина и Кузнецова. Их листовка гласила:
У нас идиоты в моде,
Примера какого ещё вам?
Это же видно по морде
Того же Никиты Хрущёва.
Пять лет Терехину и три года Кузнецову. Володя Кузнецов был сыном известного лингвиста с филфака, профессора Петра Саввича Кузнецова, двоюродного брата и близкого друга Колмогорова. После обсуждения ситуации на лавочке в саду, во избежание прослушки, Колмогоров и Кузнецов решили, что ничего сделать нельзя, разве только нанять хорошего адвоката. По тому же делу с филфака выгнали Горбаневскую и ещё несколько человек, в частности Иру Максимову и её мужа Виктора Сипачёва. Виктор отправился в армию на Дальний Восток. В семидесятых годах именно Виктор и Ира изготовляли «Хронику текущих событий».
Все эти события сопровождались, как водится, комсомольскими собраниями, речами, проклятиями, голосованиями. На одном собрании был задан не совсем удачный вопрос по поводу венгерских событий. С этим спрашивателем разобрались мгновенно, но долго мурыжили аспирантку, которая сидела с ним рядом и не воспрепятствовала задаванию провокационного вопроса. В начале 1958 года в клубной части МГУ на Ленинских горах выступал Евтушенко и читал своё стихотворение:
О, голосующие руки,
Который раз вы были глухи,
Когда за то голосовали,
Чтобы друзей колесовали…
В зале началась истерика. Слишком это было близко к реальности.
На мехмате начались свои неприятности. Несколько студентов стали издавать приложение к факультетской стенгазете — «Литературный бюллетень». Там они поместили самодельную рецензию на книгу Джона Рида «Десять дней, которые изменили мир». Книга была напечатана вполне официально, но как говорил в своих прокламациях в 1812 году граф Растопчин: «Читайте, а рассуждать нечего!» Партбюро тут же сформулировало свои претензии к бюллетеню: имя Ленина там упоминается буквально через запятую с именем Троцкого. Это, собственно, у Рида оно так упоминается, но зачем же так провокационно цитировать? После таких политических обвинений Колмогоров как декан счёл необходимым подчиниться партии и исключить четырёх студентов четвёртого и пятого курса. Всех не помню, но там были Эдик Стоцкий, Миша Вайнштейн и Миша Белецкий. Мехмат возмутился и забурлил. Все только и говорили с возмущением об этом безобразном случае. Колмогоров этого совершенно не ожидал. Было собрано совещание комсомольского актива, на которое я пробрался, в суматохе выдав себя за члена бюро курса, каковым отнюдь не являлся. Колмогоров был совершенно растерян и требовал от актива гарантий, что они правильно понимают, что все его действия только на благо мехмату. Как раз в этом актив сомневался. Было объявлено общее факультетское комсомольское собрание. Оно происходило в клубной части МГУ, в его театральном зале. Собрание вёл Серёжа Айвазян, сын композитора и красавец, он потом долгие годы работал в области математической статистики. Колмогоров сидел в президиуме, и было видно, что ему просто плохо.
Вначале партбюро стало нагонять страху, приклеивая испытанными приёмами политические ярлыки. Им вторил академик Александров (Пуся). Профессор Рахматуллин заявил: «Нам говорят, что они мальчишки. Они не мальчишки, они должны отвечать!» Очень агрессивно выступил профессор Огибалов. Ректор МГУ Иван Григорьевич Петровский, известный математик и член Президиума Верховного совета СССР, с отвращением к этой процедуре сказал: «О чём мы вообще говорим? МГУ стоит государству миллион каждый день, на нас с вами лежит колоссальная ответственность, а мы с вами занимаемся какими-то глупостями». Это можно было понять по-разному. В мрачной тишине очень элегантно и бесстрашно выступил аспирант Юля Полюсук, которого обвиняли в моральном соучастии и подозревали в нём главного вражеского идеолога. Когда он в напряжённой тишине шёл к трибуне, я услышал, как у кого-то из ложи упала на ковёр пластмассовая расчёска. Какой-то студент в солдатской гимнастёрке, видимо, бывший фронтовик, заявил, что он дал слово на Днепровской переправе умирающему товарищу, что окончит мехмат, и вот, что же он видит? Враги просочились! В это время на сцену вышел Серёжа Смоляк и сказал, что подобная история произошла также на физфаке, но там партбюро во всём разобралось и всё кончилось мирно. Это решение партбюро физфака он сейчас зачитает. И он полез в карман. Не тут-то было! Раздались слова: «Секретный партийный документ!» На сцену вылетел тот самый вроде бы фронтовик и за шиворот утащил Серёжу за кулисы. Зал взревел от ярости. Всё смешалось, казалось, что партбюро с присными разорвут на куски. Уж не знаю, кто в президиуме проявил благоразумие, но была произведена смена председателя собрания, председателем выбран Володя Тихомиров, Смоляк снова вышел на трибуну и зачитал решение партбюро физфака: усилить воспитательную работу и подобная тягомотина. Никаких партийных секретов там, разумеется, не было. В результате ребят всё-таки исключили, Серёжу Смоляка тоже. Деканом назначили профессора Николая Алексеевича Слезкина, известного и авторитетного механика и, в общем, очень порядочного человека. Партбюро на время затаилось. Теперь мне кажется, что всё было затеяно, чтобы избавиться от Колмогорова в качестве декана.
Я начал ходить на занятия семинара А. Коваленкова в Литературный институт. Там было очень интересно, но тоже шли идеологические компании. Сначала выгоняли Юнну Мориц. На большом собрании её защищал Михаил Светлов, причём прочёл стихи:
Я жизни прошёл буруны,
И правда мне вся ясна:
Не столько Мориц Юнна,
Сколько Мориц юна.
Это нисколько не помогло. Потом стали выгонять Ахмадулину, Панкратова и Харабарова. Мне кажется, в вестибюле Литинститута следует установить мраморную доску и золотом выбить там имена тех, кого выгнали.
Уже не помню, кто познакомил меня со Станиславом Красовицким, который учился в Инъязе на переводческом. Красовицкий, где бы ни появлялся, сразу становился центром внимания, все ждали, что он скажет. Вокруг него группировались Валентин Хромов, Андрей Сергеев, Галя Чиркина, Саша и Ира Корсунские и другой народ. Кто-то потом писал, что часть стихов, которые ему приписывают, на самом деле сочинил Сергеев, но мне кажется, что перепутать невозможно. Он также замечательно переводил Одена:
…И длинною дорогой рельс
От смерти не сбежать в Уэльс,
И вот она ты, а это я,
И что будем делать, любовь моя?
Я часто его встречал в читальном зале библиотеки им. Ленина. Он мне рассказал, что там можно получить сборник Мандельштама «Камень».
Я ему рассказал историю народовольца Льва Тихомирова, о котором он ничего не знал, а я прочитал в старых номерах журнала Владимира Бурцева «Былое». История там примерно такая. Тихомиров был членом ЦК Народной Воли, соратником Желябова и Перовской. Он после 1 марта 1881 года уехал за границу. Там через несколько лет он решил, что они ошибались, напрасно убили государя императора. Он написал прошение, и ему разрешили вернуться. Эсеры обещали его убить, но он сказал, что не боится. Он заранее предупредил, что не собирается кого-то выдавать, но охранка сказала, что и не интересуется. В качестве некоторой мести охранка его пригласила и ему показали список агентов и провокаторов в Народной Воле. Он говорил, что глазам своим не верил, какие там были имена. Эти номера журнала «Былое» я нашёл в одной знакомой семье, их дед, известный адвокат, был в своё время членом московского городского комитета партии эсеров. У семьи было два врага: ЧК и любовница. Это отражалось в семейном эпосе:
Кто Маше поможет
В стремлениях пылких?
Супруг — он не может,
Сидит он в Бутырках,
А выйдет, свинья,
И движением первым —
Не дом и семья,
А свиданье со стервой.
Мне кажется, что большинство стихов Красовицкого — о том, что время уходит. Андрей Сергеев специально со мной встречался, чтобы выяснить, что стоит за религиозными мотивами в моих стихах. Мы гуляли вокруг Собачьей площадки, и я ему объяснял, что просто употребляю все эти слова, так сказать, всуе.
Однажды на литобъединение пришли три студента, физики-теоретики. Это были Володя Павлов, Олег Завьялов и Валя Рокотян, знакомые Красовицкого. Они стали моими близкими друзьями на долгие годы.
Красовицкий, насколько я знаю, никогда не распространял своих стихов, но Павлов тут же снабдил меня их полной подборкой. Перепечаткой стихов Красовицкого занимался в общежитии МГУ ещё один физик, Игорь Вирко, который потом долгие годы работал редактором в издательстве «Наука».
Примерно в это время была устроена встреча между Ландау и художником Игорем Куклесом. Куклес там заявил примерно так: «Ландау, вы гений среди физиков, а я гений среди художников. Мы должны держаться вместе». Недавно я был в Третьяковской галерее и увидел там выставку работ покойного Куклеса (1937–2004).
С Серёжей Чудаковым я был знаком ещё до университета. Он учился у моего отца в школе 665. Где бы я его ни встречал, он тут же останавливался и начинал фонтанировать. Воображение и энергия его были неудержимы. Он учился на факультете журналистики, потом работал внештатником в газете «Московский комсомолец». Что-то он делал в доме литераторов, к примеру, организовал там серию просмотров из хранилища Госфильмофонда. Так я посмотрел гениальный фильм Абрама Роома по сценарию Олеши «Строгий юноша». Там играли замечательные актёры: Ольга Жизнева, Максим Штраух. Фильм никогда не был на экране, что непонятно, т. к. почти весь он сохранился. Фильм, вообще говоря, очень странный. Как будто предсмертный глоток свободы в 1936 году, в безумном предположении, что сталинская конституция не фиговый листок, а реальный закон. Там звучала замечательная фраза: «И гуманизм — чтобы не только любить, но и ненавидеть!» Я тоже помню, как Серёжа организовал вечер памяти Хармса. Помню также его реакцию на полёт Гагарина. Он меня остановил и стал рассказывать сценарий фильма на полторы минуты: акт в невесомости. В момент извержения женщина выталкивает мужчину, и в лучах света сверкающая сперма торжествующе заполняет экран. Своих замечательных стихов он мне никогда не читал, и я не знаю, как он к ним относился. В общем, с обычной жизнью он совмещался плохо. Я не верю, что он стал сутенёром, как пишут некоторые, но думаю, что сводничеством он занимался. Так мне говорили некоторые знакомые. Он пропал в конце перестройки, впрочем, тогда это было не редкость.
Я перешёл на четвёртый курс. Я помню, как после сессии мы стояли группой у лифтов в общежитии, солнце сияло, и Гена Вахрамеев развивал перед нами ксенофобские теории. «Не люблю я этих чёрных»,— говорил Гена. «За что же ты их не любишь?» — «А они нас е…ут!» — «Т. е. это что — тебя они, собственно, е…ут?» — «Меня нет, а моего товарища да!» — «Какого товарища?» Тут Гена мрачно назвал фамилию одной довольно популярной студентки. Действительно, в общежитии уже появилось некоторое количество внебрачных детей с иностранной родословной.
Я благополучно окончил мехмат летом 1960 года. Меня распределили в почтовый ящик, который должен был открыться осенью. На самом деле его потом, решили перенести в другой город. В июле у нас была военная стажировка в Батуми, в августе — отпуск. У меня образовалось свободное распределение. Тут, 2 сентября вечером, мне позвонил Валя Рокотян и спросил, читал ли я газету «Известия». Я не читал. «А ты прочти»,— сказал Валя. Там была статья Юрия Иващенко «Бездельники карабкаются на Парнас». В ней полностью приводилось моё стихотворение:
Господь нас встретит у ворот
И скажет: «Ай-люли!»
И до чего паскудный сброд
Прижился на земли.
Оно рассматривалось как наглое оскорбление советского народа, который меня кормит, поит и одевает. Наверно, имелся в виду лозунг: «Кто не работает — тот не ест!». «Ничего, кроме омерзения, не вызывают подобные откровения»,— писал этот Иващенко. Видимо, он примерил на себя определение «паскудный сброд» и поразился точному совпадению. Тираж «Известий» был 11 миллионов экземпляров. Признаться, я не мог понять, чего это они на меня напустились. В этих стихах я разбирался сам с собой, при чём тут советский народ? Статья была посвящена литературному журналу «Синтаксис», который в машинописном виде издавал Алик Гинзбург. Журнал был совершенно аполитичный. Мои стихи, как мне потом рассказала Горбаневская, должны были быть в четвёртом номере, который так и не вышел. Вместо этого при обыске выгребли все материалы. На самом деле возмутительным и опасным был сам факт, что что-то издаётся вне Главлита. Комментарии этого Юрия Иващенко звучали вполне зловеще. Он перебирал поэтов по одному и о каждом говорил какую-нибудь угрожающую гадость. Не все удостоились цитирования. Не так давно Иван Ахметьев вывесил этот литературный документ эпохи на своём сайте «Неофициальная поэзия». Что интересно, именно в этот момент я единственный раз в жизни формально был бездельником, уже не учился и ещё не работал. На следующий день мы вместе с Валей Рокотяном отправились к нашей знакомой, Майе Туровской, которая была членом Союза писателей и членом Союза кинематографистов, чтобы обсудить ситуацию. Майя в это время работала над материалами к сценарию фильма «Обыкновенный фашизм». Она сказала, что надо посмотреть, как будут развиваться события, что Юрий Иващенко, заведующий отделом культуры газеты «Известия», неплохой малый, ничего особенного, обычный алкоголик, ему сказали — он и написал.
Серёжа Чудаков и Серёжа Генкин мне порознь рассказали, что их вызывали на допрос. В Ленинграде, о чём я потом прочёл в воспоминаниях Дмитрия Бобышева, арестовали на несколько дней Иосифа Бродского, но потом отпустили. В целом, как потом выяснилось, в это время уже было принято решение процесса не затевать, ограничиться судом над Аликом Гинзбургом, причём этот суд внешне был не связан с «Синтаксисом». Между тем в лагере в Мордовии, как потом писал Борис Вайль в своей книге, они прочли этот фельетон и сказали: «Ребята скоро сюда приедут».
В 1995 году мои друзья присутствовали на передаче дела «Синтаксиса» в общество «Мемориал». Они мне подробно описали это событие. Это был архив Александра Гинзбурга, то, что взяли при обыске и рассовали по шести большим папкам. Пять папок описали, а на шестую не хватило терпения, и там просто написали: «Том. 1, дело 46 на 624 листах». Мои стихи лежат в разделе: «Иослович», в нескольких экземплярах, вперемешку с чьими-то ещё, большей частью Ахмадулиной, судя по текстам. Если какой-нибудь литературовед будет разбираться, то у кого он будет спрашивать, хотел бы я знать. В пятой папке в таком же разделе стихи в основном мои. Пастернак в поэме «1905 год» написал, что обыск — это как вывоз реликвий в музей. Дело велось, но пришёл приказ дело закрыть, а Гинзбурга оформить как уголовника, так и сделали. При передаче дела в «Мемориал» присутствовали сам Гинзбург, Синявский с Розановой, Даниэль, Окуджава, Глоцер. Юлий Даниэль сказал сотруднику, передававшему архив: «Большая любовь к литературе и литераторам у вас была». Тот ответил: «Ну почему же? А географы, а историки, биологи. А авиаторы-то! Да одних авиаторов сколько было. Так что мы совсем не односторонние. Вы посмотрите другие дела: и строители, и мостовики… Лично я большой поклонник Булата Шалвовича». Окуджава: «Так что я могу надеяться?» — «Ну, зачем вы так, Булат Шалвович! Сейчас всё другое!»
Присутствовавшие студенты спросили Окуджаву: «Ну что в ваших стихах крамольного? Непонятно, за что вас не любили власти…» Окуджава ответил: «Это всё из-за женщин. У нас ведь как нужно было: девушка, ну ещё девчата… а у меня всё — женщина. Меня спрашивали: «Ну почему у вас героини ваших стихов все женщины. Что вы хотите этим сказать?»
Тогда, в 1960 году, ещё, видимо, не был готов конкретный план как бороться с литературой. Он оформился к 1965 году, когда последовал процесс Синявского и Даниэля, а потом Гинзбурга и Галанскова. А без плана действовать нельзя. Математик Серёжа Генкин из московского пединститута писал тогда в своих стихах:
Живу и чувствую по плану,
А если в плане есть изъян,
По плану поменяю план,
А по-другому жить не стану!
Она по плану проститутка,
А он по плану капитан,
А в промежутке, в промежутке
Им запланирован роман…
Как это говорили древние: sic transit gloria mundi. Галансков умер в лагере, Даниэль умер в Москве, Синявский и Гинзбург умерли в Париже, Серёжа Генкин умер в Америке.
В это время, в начале сентября 1960 года, я повстречал на улице Горького своего знакомого по мехмату, Вадима Ковду, второго рулевого на нашей яхте, и сказал, что ищу работу. Вадим посоветовал поговорить с Бубой Атакшиевым. Буба тут же свёл меня со своим начальником Юрием Александровичем Архангельским, руководителем лаборатории в почтовом ящике. Архангельский мне немедленно сказал: «Берём. Надо поговорить с директором, это не так просто, но я это пробью. Заполняйте бумаги». Я заполнил бумаги, через несколько дней получил допуск и ещё через неделю уже работал. Причём лаборатория при виде меня спела на какой-то мотив «Господь нас встретит у ворот…» Потом я узнал, что Архангельский говорил своим знакомым: «Знаете Иословича? Я его устраиваю к себе на работу». Надо сказать, что Архангельский, кроме прочих талантов, был административным гением и любую трудность воспринимал как личный вызов.
Началась трудовая деятельность.
Ящик
Наше предприятие почтовый ящик номер… было большим научно-исследовательским институтом. Там работало четыре члена-корреспондента Академии наук СССР, имелся свой учёный совет с правом присуждения степени кандидата технических наук. Была своя аспирантура, издавался общесоюзный научный журнал. Ящик являлся одним из базовых институтов МФТИ. Наша 106-я лаборатория математических методов должна была решать все возникающие математические проблемы. Начальник лаборатории, Юрий Александрович Архангельский, был кандидатом физ.-мат. наук, он окончил мехмат в 1952 году, был учеником известного механика Сретенского.
Сам Архангельский был прекрасным специалистом по задачам вращения твёрдого тела вокруг центра масс, впоследствии он защитил докторскую диссертацию и долгие годы был профессором кафедры теоретической механики МГУ. Сейчас он живёт в Аугсбурге. Я поступил в теоретическую группу, т. е. элиту лаборатории. Архангельский никогда не вмешивался в текущую работу, его принцип был найти подходящего человека и дать ему работать самостоятельно. В лаборатории работал Александр Исаакович Сирота, однокурсник Архангельского, крупный и разносторонний учёный. Мне казалось, что он знает о математике вообще всё. Соображал он потрясающе быстро. Его в своё время распределили в Сталинград, в пединститут. Это был редкий случай, когда москвичу после мехмата не находилось работы в Москве. Саша Сирота был яркий математический талант, и то, что его не взяли в аспирантуру, объяснялось исключительно специфической антисемитской атмосферой 1952 года. Сто следователей под энергичным личным руководством зам. министра МГБ Михаила Рюмина день и ночь лепили дело о сионистском заговоре. Из бывшего министра МГБ генерал-полковника Виктора Абакумова, которого второй год активными физическими методами следствия засовывали в этот мифический заговор, уже сделали к этому времени инвалида, который не мог самостоятельно передвигаться, но всё равно не сознавался. Архангельский употребил все свои незаурядные административные таланты, чтобы Сашу Сироту вытащить из пединститута и перевести в Москву в свою лабораторию. Консультантом был ещё один крупный математик, Александр Дмитриевич Соловьёв. Мы сами крутились как могли, общались с заказчиками, консультировались друг с другом и со старшими сотрудниками. Три человека пришли из знаменитой на мехмате группы 502 по теории вероятности, выпуска 1957 года. У них несколько лет на мехмате был чрезвычайно популярный хор, который исполнял на вечерах оперу «Новатор и консерватор». Рыжий Эдик Кузнецов был там хормейстером. Альберт Ширяев, ныне президент международного общества Бернулли, большой математик, был там аккомпаниатором. Он сидел за роялем спиной к залу, но в решающий момент поворачивался лицом и подхватывал арию, невероятно разевая рот, наподобие бегемота. Из этой группы у нас работали Эдик Кузнецов, потом он перешёл в ИПМ АН СССР, Витя Каштанов, впоследствии декан факультета прикладной математики МИЭМ, и Олег Староверов. Олег был очень спортивный и умел с места перепрыгивать через стул со стороны спинки — смертельный номер. Михаил Чехов в своей книге «Путь актёра» рассказывает с ужасом, как в Берлине Макс Рейнхардт в своём театре заставлял его с места вскакивать на стол. Олег это делал запросто. Он потом работал в ЦЭМИ и специализировался по демографии, издал несколько монографий. Саша Сирота, Эдик, Олег и Соловьёв уже умерли, с ними ушла эта исключительная атмосфера того времени, когда профессиональная активистка Виноградова злобно говорила о нас: «Опять эта 106-я».
Однажды в лабораторию ворвался какой-то заказчик, начальник лаборатории из радиотехнического отдела, и с порога начал кричать: «Вы срываете важнейшее правительственное задание! Будете отвечать! Сами не способны решить — должны были привлечь академиков, Колмогорова, или там Соболева!» Архангельский его перехватил, увёл в свой кабинет и там привёл в чувство. Что-то ему, конечно, посчитали, но в принципе, насколько я понимаю, эта задача не решена и по сей день, сорок восемь лет спустя.
Рядом со мной работали Халил (Буба) Атакшиев, всеобщий любимец, внучатый племянник Станиславского, и Миша Борщевский. Когда я только пришёл в лабораторию, Буба мне сказал: «Обрати внимание на Мишу, он очень приятный человек и очень талантливый». Миша и по сей день работает рядом со мной в Израиле. Мы с ним за прошедшие годы написали много совместных статей, являя собой, как одно время было принято говорить, незримый коллектив. Он окончил МВТУ им. Баумана, потом работал на заводе «Динамо» и пришёл в лабораторию незадолго до меня. Миша тут же стал делиться со мной своим жизненным опытом, к примеру, сообщил мне золотое правило: «Инженер по предприятию не бегает». Он мне рассказывал, как на заводе один почтенный старый рабочий ему объяснил совершенно неожиданную истину: «Миша, пойми, мы ведь за деньги работаем».
В дополнение к институтской большой библиотеке, Архангельский завёл прекрасную библиотеку непосредственно в лаборатории. Я обнаружил там трёхтомник Лагранжа. Как выяснилось, Жозеф Луи Лагранж в конце ХVIII века занимался той задачей, на которую меня поставили: как менять траекторию космического корабля. Вроде бы во времена Лагранжа это не было актуально. Отделом руководил Ходоровский, из семьи старых большевиков. В прошлом он был парторгом ЦК на большом авиационном заводе. Я полагал, что он выполняет чисто представительские функции, но после разговора с ним понял, что он прекрасно разбирается в задачах отдела, включая теоретическую механику. Однажды мы отказались выйти на какой-то трудовой субботник, и Архангельский не смог нас убедить. Пришёл Ходоровский и продемонстрировал такой уровень высококлассной демагогии, что сопротивляться оказалось бесполезно.
Внутри ящика на каждом углу стояли вооружённые бойцы охраны и проверяли пропуска. Однажды в стенной газете появилась заметка о том, как боец охраны потеряла кошелёк, а кто-то нашёл и сдал его в бюро пропусков. Заметка немного угрожающе была озаглавлена «Разумный поступок». В лаборатории царил свой собственный приятный микроклимат. Висел плакат:
Не болтай у телефона,
болтун — находка для шпиона.
Для внутреннего пользования его цитировали так:
Болтун — находка для агента:
Сболтнул — и нет интеллигента.
В группе вычислений работало много женщин среднего возраста. Мне объяснили, что это были жёны работников КГБ, которых уволили при чистке 1953–1955 годов. Если не знать, то никогда бы не подумал: женщины как женщины. Они были, как правило, по образованию школьные учительницы и не работали по специальности долгие годы. Возвращаться в школу им не хотелось. Они со страшным шумом и скрежетом считали на настольных электрических машинах «Рейнметалл». Иногда результаты их вычислений бывали довольно странными. Для верности они должны были независимо считать в две руки, но иногда жульничали и просто переписывали друг у друга. Я приноровился быстро проверять их вычисления и находить ошибки. Это не прибавило мне популярности, и они прибили к моему столу табличку с надписью «Осторожно, здесь злая собака». От руки было после слова «здесь» приписано слово «сидит».
Вычислительная машина «УРАЛ-1», быстродействие 100 операций в секунду, появилась год спустя. Эдик Кузнецов пытался увлечь меня программированием, но я был уверен, что это не интеллектуальное занятие. Лет пятнадцать спустя жизнь вынудила меня начать программировать, и я стал делать это с большим увлечением, рассматривая как личную борьбу с бессмысленной машиной, злобной, но ограниченной. Я думаю, что мои программы и сейчас день и ночь крутятся, считают и печатают документы на бескрайних просторах СНГ.
У нас работал Витя (Сюня) Ваксов, бывший геолог, ставший увлечённым и образованным специалистом по дискретной математике. Он был прекрасный горнолыжник и во время физкультурного перерыва, когда мы все сдвигали столы и играли в пинг-понг, начинал в коридоре быстро прыгать туда-сюда, имитируя движения скоростного спуска. Его сестра была балериной кировского театра, и он мне много рассказывал о балете, о котором я только знал, что там существует 32 фуэте. Однажды я его повёл на гастроли французского современного балета. Дедушка мне достал билеты, и я хотел понять, что к чему. Комментарии Сюни были довольно кратки. Он сказал: «Я тебе не могу объяснить, но поверь, что это что-то совершенно выдающееся. Ничего подобного уже не увидим лет 20». Так всё и было.
Карл Малкин, уроженец Рязани, окончил педагогический институт и некоторое время работал по распределению преподавателем в архангельской колонии для малолетних преступников. Его жуткие рассказы об этой колонии просто не подлежат воспроизведению. Карлуша функционировал как автомат для преобразований, в особенности если требовалось преобразовывать специальные функции. Он уехал в Израиль где-то в 1970 году, и мы потом лет двадцать читали его письма и следили за перипетиями его жизни там. Я помню его письмо, описывающее драматические выборы 1977 года, когда власть от блока Маарах (социалистов) перешла к Ликуду и Менахем Бегин стал премьер-министром. Социалисты, так или иначе, держали власть в течение 29 лет и очень к ней привыкли. Но накануне выборов старая тётушка Карла, который уже именовался Ехескелем, поздно ночью разбудила всех криком: «Не отдам!» — «Что вы, тётя, не отдадите?» — спросили спросонку домашние. «Не отдам свой голос Маараху!» — сказала старушка. «Как будто это не голос, а бриллиант какой-нибудь»,— комментировал Карлуша. Это тем не менее оказалось решающим.
Лёля Штейнпресс училась на заочном отделении пединститута. Её отец был композитор и музыковед, он написал целый ряд статей, где разоблачал ложную версию о том, что Сальери якобы отравил Моцарта. Скромная Лёля обклеила свой стол понизу бумагой, чтобы не было видно её ног в короткой юбке, но Буба немедленно на этой бумаге нарисовал две ноги, причём покрытые волосами. Это был поклёп и клевета. После нашего ящика Лёля работала в издательстве «Мир». Она вышла замуж за Мишу Бронштейна, сына того Бронштейна, который вместе с Семендяевым написал известный справочник по высшей математике. Лёля уже давно уехала в Америку, жила в Нью-Джерси, потом перебралась в Калифорнию в район Лос-Анджелеса.
Лёня Сандлер, мой близкий друг, учился на вечернем отделении пединститута и пришёл в лабораторию на должность ученика лаборанта. Как-то вскоре его попросили вписать формулы в отчёт. Лёня классически испортил бесценный первый экземпляр, причём не было очевидно, что маленький мальчик способен на диверсию. Так или иначе, больше его вписывать не просили, а дали теоретическую задачу. А в наш лексикон вошло выражение «вписать отчёт». Лёня много лет потом работал со мной плечом к плечу в качестве моего заместителя, продвигая высокие технологии в народное хозяйство. Во время неоднократных атак тёмных сил мы говорили друг другу, цитируя Булгакова: «В большой компании нас можно одолеть, но пятерых вынесут вперёд ногами, прежде чем до нас доберутся». Дедушка Лёни был очень известным учёным раввином, его выпустили в Израиль ещё в 1965 году. Лёня уехал в начале 1991-го года и с тех пор много лет работает в вычислительном центре Еврейского университета в Иерусалиме.
В принципе, о деятельности таких организаций, как наш ящик, много рассказано в книге воспоминаний академика и главного конструктора некоторых систем ПРО Кисунько. У меня, однако, позднее появился собственный источник. В 1980 году я снимал дачу на станции Отдых у пожилого человека по имени Маркс, кажется, Иосифович. Его жена, впрочем, звала его Маркус. Маркус мне объяснил, что незадолго до моего появления в ящике он там был заместителем директора по общим вопросам. Он рассказал, что когда привезли из Германии оборудование, часть вагонов была занята имуществом СМЕРШа — сервизами, мебелью, коврами и прочим барахлом. Впрочем, и Маркусу досталось кое-что. А именно, пара замечательных громкоговорителей. Он их установил на балконе и говорил, что шёпот был слышен на другой стороне Москвы. «Зачем вам эти громкоговорители?» — «Что вы, такая вещь!» Из армии демобилизовали 1000 связистов и создали институт на голом месте. Куратором сверху был сам министр обороны, маршал Булганин, который говорил главным конструкторам: «Меры будем принимать самые жёсткие, сроки срывать никому не позволим. А с кем вы советуетесь по своим вопросам? Я, например, советуюсь с товарищем Сталиным».— «Нам не с кем, товарищ маршал…» — «Что ж, тем большая на вас лежит ответственность».
Я в это время жил на улице Горького, неподалёку от Бубы Атакшиева. Ночью там бродил и задумчиво смотрел на витрины нетрезвый поэт Михаил Светлов, днём по Тверскому бульвару прогуливался пенсионер Вячеслав Михайлович Молотов, «железная задница», как его называл Ленин. Утром мы с Бубой неслись на работу на его мотороллере. Работа начиналась в восемь пятнадцать, это было ужасно, я в то время был ярко выраженная сова. Утром я сломя голову бежал на улицу Немировича-Данченко, где Буба уже фырчал своим мотороллером. Я вскакивал на заднее сиденье, и мы резко стартовали. Буба стремительно лавировал между грузовиками и троллейбусами. Никаких шлемов в то время не было.
Моим непосредственным начальником назначили К., из выпуска мехмата 1956 года. К. был уже старший инженер. Он окончил вместе с Мишей Борщевским школу 73 в Серебряном переулке. Там перед войной преподавали математику мои мама и папа. Это было замечательное конструктивистское здание, на плоской крыше был расположен солярий. Эту школу снесли при строительстве нового Арбата. У К. семейной специальностью было класть печки в загородных домах, это на самом деле большое искусство. К. в дальнейшем сделал прекрасную административную карьеру, в основном, с помощью своих дворовых друзей, которые поднялись наверх. В этих кругах, так же как в бандитских группировках, важно иметь дело с людьми, которым доверяешь, чтобы в тяжёлую минуту не сдали. В середине 70-х он был главным инженером в большом институте Минприбора. Он там появился в тот момент, когда происходила зачистка в преддверии Московской олимпиады, для которой институт делал программное обеспечение. Задание было ответственное, заранее предвкушались и делились ордена и премии, ожидались международные контакты и поездки, поэтому выгоняли всех евреев. Почему-то получилось так, что много евреев было на стенде героев и ветеранов войны. Стенд открыли к 9 Мая, там были фотографии со всеми боевыми орденами, а 25 мая их всех уже уволили по конкурсу. Интересно, что террор имеет свою логику, и вслед за ними немедленно уволили учёного секретаря, энергичную даму, которая проводила этот конкурс. Лишние свидетели никому не нужны, особенно если знают слишком много. Обстановка в институте была сложная, но оставшиеся завлабы уже прозвали К. «Лысый» и утверждали, что нашли к нему ключ. Они считали, что ему нравится, когда на него орут. Если человек орёт или даже стучит кулаком по столу, полагал К., значит уверен в своей позиции, значит ему можно доверять. Через некоторое время на К. уже орали все без исключения. Однако, когда в конце перестройки система развалилась, он не смог сориентироваться в новых обстоятельствах и вернулся к кладке печей. Зимой 1961 года я полагал, что у нас с К. прекрасные отношения, что он свой малый. Однажды мы собрались у Лёли Штейнпресс, чтобы отпраздновать её день рожденья. К. там подвыпил и внезапно решил высказать мне всё, что у него накопилось. Выяснилось, что я веду себя предельно нагло, не соблюдаю рангов, не уважаю старших, нарушаю все писаные и неписаные правила. Я был порядком изумлён таким неожиданным потоком чисто классовой ненависти. После этого я уже не удивлялся тому, что моё продвижение было надолго заморожено. Буба тоже К. недолюбливал на основе полной взаимности. По нашим с Бубой правилам, тот из нас, кто приходил утром в точку встречи последним, должен был заменить К. в кабинете его стул на сломанный, замаскировав стул его любимой подушечкой от геморроя. Если Бубе удавалось заполучить счёт из ресторана, главным образом, от своего одноклассника Васи Ливанова, будущего Шерлока Холмса, этот счёт подкладывался К. в карман пиджака, с тем чтобы жена его обнаружила и затеяла скандал.
Маминой любимой книжкой была «В маленькой лаборатории» Найджела Белчина. Она вышла в 1946 году очень маленьким тиражом. В Англии эта книжка очень популярна, по ней снят известный кинофильм. Там описывается система исследовательской работы в Англии во время войны. Самоотверженность и самопожертвование во имя обороны, интриги и проталкивание бездарностей наверх, наказание невиновных и награждение непричастных. Идиотские реорганизации. Герои, о которых никто не знает. Настоящие учёные в окружении ловких и безграмотных дутых авторитетов. Очень похоже на нашу систему, невзирая на идеологические различия.
Мне надо было разобраться в некоторых статьях из сборников «Искусственные спутники земли», которые как раз начали публиковать. Какие-то выкладки в одной из статей мне показались подозрительными, и Саша Сирота сказал, что, он думает, там ошибка. Надо съездить в Ленинград в Институт теоретической астрономии (ИТА) и разобраться с авторами. Я взял билет на поезд и отправился. ИТА стоял на набережной Мойки. Мне посчастливилось получить номер в гостинице «Европейская». Я быстро разобрался с авторами, которые признали, что у них ошибка, и стал знакомиться с ИТА. Там работало несколько молодых женщин, выпускниц ЛГУ. Как правило, они уже защитили свои диссертации и не имели ясных планов дальнейшей деятельности. В сущности, они не знали чем заняться. Из числа сотрудников я сошёлся с Виктором Брумбергом, известным астрономом. Меня интересовала его статья в Астрономическом журнале, где говорилось о двухимпульсных межорбитальных переходах. Я быстро сообразил, что ту же методику можно преобразовать для трёхимпульсных переходов. ИТА имел доступ к вычислительной машине, которая принадлежала военным морякам. Я заинтересовал сотрудниц ИТА своей проблемой, и они деятельно начали программировать. К ним присоединился капитан-лейтенат Денисов, выпускник ленинградского матмеха, о котором они мне рассказали, что он прекрасный программист и играет на фортепьяно. Когда я уезжал, Денисов у меня спросил: «Илья Вениаминович, можно я в ваше отсутствие буду вашим заместителем?» Я сказал ему, что конечно, ради бога, но ведь это всё деятельность добровольная. Они мне несколько раз писали и рассказывали, как продвигается эта работа. Однажды в нашу лабораторию в Москве ворвался капитан третьего ранга в форме и начал выяснять, кто такой Иослович. Ему показали. Он мне с криком предъявил претензию: «Кто вам позволил самовольно создавать какие-то группы и загружать офицеров посторонними работами? С кем вы это согласовали и кто вам это разрешил?» Я ему холодно ответил, что нельзя людям запретить заниматься наукой.
В один из дней в Ленинграде я созвонился со своим одноклассником Витей Генкиным, и он ко мне приехал из своего военно-морского училища, которое он оканчивал. Мы сходили в Русский музей, поужинали в ресторане гостиницы, подошли его знакомые. Мичман А., из того же военно-морского училища, пришёл со своей девушкой, они представляли собой удивительно красивую пару. Она под столом сняла туфлю, но А. это заметил, налил в эту туфлю вина и торжественно выпил, артистично выпрямившись во весь свой гвардейский рост. Эта кинематографическая сцена надолго мне запомнилась. Потом Витя у меня переночевал, так как у меня в номере была свободная кровать. На следующий день он мне позвонил и сказал, что получилось не слишком удачно: в училище ночью была проверка, его отсутствие засекли, пришлось что-то с ходу придумывать. Частично это удалось, но его разжаловали из мичманов опять просто в курсанты. Не успел я приехать в Москву, как мне позвонил его отец, вице-адмирал Генкин, и попросил приехать, по возможности не откладывая. Я приехал. Абрам Львович встревоженно попросил рассказать, что, собственно, случилось. Я рассказал. Адмирал вышел из себя: «Я думал вы связались с девками, напились, подрались, попали в милицию. Но так вот, просто не из-за чего, пойти в музей и поужинать с товарищем, из-за этого рисковать своим будущим, всё ставить под удар! Разгильдяй, он не понимает, что на флоте есть вещи, за которые расстреливают!» Адмирал был более чем прав.
В ящике жизнь шла своим чередом. Появился приказ о том, что один из заведующих лабораториями принёс из дома карманный радиоприёмник, чтобы незаконно его настроить на рабочем месте, используя казённое оборудование. Ему ставили на вид. Не надо было быть слишком проницательным, чтобы сообразить, что приёмник, конечно, не был принесён из дома, а сделан на месте из казённых и довольно дорогих деталей, и завлаб был пойман охраной при попытке его вынести.
Обедать мы ходили на фабрику-кухню, реликт конструктивистских идей, под лозунгом: «Долой кухонное рабство, даёшь новый быт!» В народе её заслуженно называли «травилка». Впоследствии мне доводилось обедать в столовой Госплана, в спецстоловой для руководства Роспотребсоюза, а однажды даже в буфете МК КПСС. На «травилку» эти заведения общественного питания были совершенно не похожи, страшно далеки они были от народа. Буба был обладателем заграничной игрушки — искусственного червяка, которого он мастерски подкладывал кому-нибудь в салат. Когда червяк обнаруживался, Буба разыгрывал возмущение, собирал толпу, а между делом червяка похищал и складировал для следующего представления. Конец этой игрушки был трагический. Однажды Буба подложил червяка Карлу, но тот не стал возмущаться, как нормальный человек, а схватил тарелку и, прежде чем Буба мог что-то сделать, быстро-быстро побежал с ней в дирекцию кухни. Всё выяснилось, и Бубе осталось только сделать вид, что он тут совершенно ни при чём.
Как-то летом мы оказались в командировке в Ленинграде вместе с Мишей Борщевским. В субботу мы устроили поход — отправились с палаткой на взморье в район Репино. Я сварил на костре своё коронное блюдо — манную кашу со сгущёнкой. Ночевали в сосновом лесу на самом берегу. Красное солнце опускалось в море. Через несколько дней приехал Буба. Я жил в гостинице «Астория». Он позвонил мне утром в номер и сказал голосом администратора, что приехали иностранцы и номер нужно срочно освободить. Не успел я от него отделаться, как позвонил администратор и слово в слово повторил его текст. Как говорится, сон в руку. Бубин знакомый, литератор и переводчик Метальников, устроил для нас экскурсию по Эрмитажу. Указывая на скульптуру Лаокоона в вестибюле, рядом с Венерой Милосской, он нам сообщил соответствующий каламбур по-французски: «C’est la Vénus, еt cela au con». T.e. вот Венера, а вот она с… (неприличное слово). На следующий день другая Бубина знакомая, юная блондинка, завлит театра Акимова, показывала нам Царское Село и Павловск. Как писал Мандельштам:
Поедем в Царское Село,
Там улыбаются крестьянки,
Когда гусары после пьянки
Садятся в крепкое седло…
Буба был знаком с юной талантливой актрисой М. Меня он тоже познакомил с этим симпатичным созданием, и я ещё потом лет двадцать ходил на её спектакли. Она была тогда в связи с другим нашим знакомым, неким В. Он тогда считался талантливым поэтом. В. был очень приятным малым, вместе они составляли прекрасную пару. Однако нельзя сказать, что они были друг другом довольны, в их отношениях каждый тащил одеяло на себя. Однажды они поссорились, и В. ей дал, как кто-то элегантно сказал, по мордасам. Он утверждал, что она сама его довела. Очень даже может быть, но так, однако же, не делают, он сам это понимал не хуже других. Бедная М.пожаловалась всем знакомым, в особенности красочно она это описала Бубе. Буба в гостях у общих знакомых при всех В. спросил: «А ты зачем ударил М. по лицу, как же это так?» В. отвечал в духе Достоевского: «Я понимаю, Буба, как тебе было трудно задать этот вопрос». Буба сказал: «Конечно, трудно, но, наверно, не так трудно, как тебе было трудно ударить бедную М. по лицу».
Между тем я написал несколько статей и опубликовал их в научном журнале, который издавался в нашем институте. Собственно, по молодости мне казалось, что мои результаты — примитивная ерунда, позднее я убедился, что они вызывают большой интерес. Многое так и осталось неопубликованным. К. со скрипом писал свою диссертацию про допплеровский эффект, перемножал синусы и косинусы и с удивлением меня спрашивал, подписывая мои отчёты: «Ты что, не собираешься это публиковать?»
В 1963 году я услышал доклад Вадима Фёдоровича Кротова на семинаре Понтрягина в математическом институте АН СССР. Он рассказывал о всюду разрывных решениях вариационных задач. Кротов был небольшого роста, крепкого сложения и с яркими синими глазами, старше меня лет на пять. Рассказывал он очень увлекательно. Зал был плотно набит. Мы стали общаться и быстро подружились. Он мне рассказал, что читает курс лекций в МАИ по своим новым результатам. Туда ходило много народу из разных ящков, в том числе, офицеры из академии им. Жуковского и сотрудники ЦАГИ. Я представил К. свои резоны, что такой редкий случай нельзя упускать и что мне надо ходить на эти лекции. К. мне холодно ответил классической административной формулой: «Нет, тебе не надо». Ну что же, я и без лекций прочёл статьи Кротова и увидел, что их можно применить в моих задачах. У Кротова был семинар в МАИ, он начинался часов в 6 вечера, я мог ходить туда после работы. Там было очень интересно, каждый доклад был событием. Я там познакомился с Гурманом, Букреевым, Хрусталевым, Григорьевым, Кузьминым, Подиновским, Розенбергом, Фельдманом, Сергеевым, Пиявским. С сожалением вспоминаю эту атмосферу. Все были очень молоды, и наука делалась у нас на глазах. Профессор МАИ А. М. Летов тогда был президентом Международной федерации автоматического управления (ИФАК) и тоже появлялся на этом семинаре. В 1967 году Летов и Кротов были оппонентами на моей защите в МФТИ. Защита прошла единогласно, и я устроил весёлый банкет в ресторане «Славянский базар», там, где в своё время Станиславский и Немирович-Данченко за обедом приняли решение открыть Художественный театр.
Так как зарплата была довольно скромная, а у меня была семья, я старался себе подыскать другую работу. На семинаре В. Ф. Кротова в МАИ я познакомился с молодыми офицерами, и они мне предложили перейти в их фирму и заниматься исследованием операций. Говорили, что там отличная внутренняя атмосфера, свобода исследований, грамотное начальство, свободное посещение и вообще лучше, чем в Академии наук. Я согласился, и меня свели с их начальником в чине подполковника. Мы с ним встретились где-то на улице и, прогуливаясь, обсудили научную проблематику. Он был в восторге и, казалось, всё решено и согласовано. Тут по ходу разговора я произнёс фразу: «Я, как еврей…» Он резко остановился и спросил меня: «А разве вы не серб?» Было ясно, что вопрос исчерпан. Он был так расстроен, что впору было его утешать.
Иногда в сентябре мы ходили на праздник Симхат Тора к синагоге на улицу Архипова. Лёня сообщал, когда конкретно по календарю приходится этот праздник, Миша и Карл присоединялись, и мы ехали до площади Ногина, а оттуда ручей народа вёл к синагоге. Туда было не протолкнуться, но на улице народ танцевал и пел: «Хавейну шолом, шолом, шолом алейхем!» Милиция не вмешивалась.
Начиная с 1959 года раз в два года в июле проводился Московский кинофестиваль. Это нас сильно развлекало. Где-то в 1961 году я попал в кинотеатре «Космос» около ВДНХ на израильский фестивальный фильм. Это была комедия о приключениях резервистов, которых со сборов отпустили в отпуск на конец недели. Прямо скажем, не бог весть что. Рядом со мной в кинотеатре сидел слепой, которого специально привели посмотреть израильский фильм и шёпотом ему читали титры и рассказывали, что происходит на экране, а он благоговейно слушал. Когда я порой слышу, что больше миллиона евреев уехало из Союза после 1988 года в Израиль за колбасой, из чисто экономических побуждений, я пытаюсь рассказать про этого слепого, если есть кому слушать.
В ящике было много молодёжи, все они стремились сделать карьеру. В принципе было два пути: или удумать чего-то совершенно новое и выйти в главные конструкторы, что было очень непросто, или проявить общественную суперактивность, что было, конечно, проще. Это было вроде лотереи, но кое-кто из активистов попадал потом в райком комсомола, в инструкторы, в секретари и дальше, вперёд и выше. Примером такой активистки была Аня Суровцева, симпатичная и приветливая девушка, жена нашего инженера Юры Суровцева. Юра звёзд с неба не хватал, работал вместе с Бубой и отличался странным пристрастием к сальным и несмешным анекдотам. Если мы с Бубой слышали что-то такое, то сразу говорили друг другу: «Ну, это Суровцев!» Аня, мне кажется, потом была секретарём то ли в райкоме КПСС, то ли даже в МК, уже не помню. Вообще такая привлекательность и коммуникабельность были типичны для комсомольских активистов. Где-то в 1967 году меня пригласили на международный конгресс по астронавтике в Дубровнике, в Югославии, и я прошёл все сопутствующие процедуры. Для инструктажа нас водили в горком комсомола. Он был набит этими привлекательными созданиями, как будто сошедшими с плаката «Витаминами богатый, свеж и вкусен сок томатный!» Инструктор нас учил, как отвечать на возможные вопросы. «Не надо говорить неправду, надо просто по-доброму немного фантазировать. К примеру, вас спросят — а как у вас с молодёжной преступностью? Некоторые так прямо тупо и говорят — её у нас нет. Это неправильно. Можно сказать: она есть, но небольшая. И рассказать про дворовые клубы, про спортивные секции. Немного пофантазировать». К сожалению, эта поездка совпала по срокам с моей защитой диссертации и от участия в конгрессе пришлось отказаться.
Некоторые пытались двигаться по двум маршрутам сразу. Желающих вступить в партию тогда было не так много. На фоне недавних откровений Хрущёва это считалось не слишком приличным. Один мой знакомый, который внезапно вступил в КПСС, битый час мне объяснял этот поступок: мол, вдруг предложили стажировку в Лондоне, но сказали, что обязательно надо быть членом партии. В партию он вступил, а стажировка как-то рассосалась. Общепринятый взгляд на партбилет как на хлебную карточку был усвоен только спустя какое-то время. Тогда же был установлен лимит для интеллигенции и управленцев — партия всё-таки пролетариата и беднейшего крестьянства. Из нашего ящика происходил тот секретарь райкома КПСС, который отказался подписать письмо с просьбой госпитализировать моего папу в больницу для старых большевиков. У папы был сорокалетний партстаж, и он тяжело заболел. Письмо было чистой формальностью, никто на эти письма не обращал внимания. В больницу его готовы были взять мои знакомые, но нужен был официальный запрос. Лет через пять Ельцин занял пост первого секретаря Московского горкома и начал трясти партийные кадры. Этого секретаря райкома он во время одной из перетасовок снял с должности, и тот в отчаянии выпрыгнул из окна.
Как-то активисты решили одного из молодых сотрудников исключить с шумом из ВЛКСМ за неуплату членских взносов. Думали, что наверху это понравится. Собрали общее собрание, и зачитали обвинение. Все уныло молчали. Мне собственно, не было дела до этого неплательщика и его неприятностей, но уж очень противно было наблюдать весь этот балет. Я выступил в том духе, что исключение — это крайняя мера, надо же выяснить сначала, как он дошёл до жизни такой, а может это случайность, как же он будет вне молодёжного коллектива, что же с ним будет, всё же наш товарищ, я вижу, что он хочет исправиться. Массы стали поддакивать. В общем, я им поломал этот бизнес. Что смешно, активисты не могли понять, это я искренне такой идиот или специально валяю дурака. Своё недовольство, во всяком случае, они выражали очень аккуратно, полагая, что с таким искренним демагогом лучше не связываться.
В общем, во времена Хрущёва приветствовались всякие наступательные инициативы, не вполне законные. Нападали на верующих во время крестных ходов. У владельцев дач требовали оправдательные документы. У тёщи была дача, её построили после того, как её муж, Герой Советского союза Александр Матвеевич Бряндинский, разбился в 1939 году при поиске экипажа самолёта Марины Расковой. Александра Григорьевна стала искать документы, нашла пачку накладных на доски из северных лагерей. Некоторые дачи действительно отобрали.
Популярной мерой было изготовление пропусков нарушителей трудовой дисциплины и алкоголиков. Это были большие транспаранты с фотографиями, с ними виновные должны были ходить по своим предприятиям. Так что не нужно было никаких хунвейбинов, сами с усами. В нашем ящике Борис Иванович Викторов, зам. по режиму и бывший большой чин из КГБ, решил включиться в эту инициативу. Распространилась информация, что такой пропуск нарушителя дисциплины выдадут моему другу Мише Борщевскому. Тут, однако, важно правильно определить круг участников. Миша отнюдь не испугался, а заявил, ни к кому в особенности не обращаясь, что если это совершенно незаконное действие будет произведено, то он перестанет выходить на работу, а в бухгалтерию сообщит номер своего счёта в сберкассе. И как только зарплата не поступит на счёт, подаст в народный суд на родное предприятие. Умного и опытного руководителя отличает умение пользоваться сигналами обратной связи: услышав об этом плане обороны, Викторов дал задний ход, и мероприятие отменилось в зародыше.
Иногда мы вчетвером: я, Саша Сирота, Миша и Сюня — заходили в кафе при гостинице «Украина» и проводили там время за бутылкой вина «Твиши», глядя через окно на Кутузовский проспект. В 1962 году Саша защитил диссертацию и устроил банкет в ресторане «Армения». Было безумное веселье. Мы знали, что у Саши идёт негласное соревнование с каким-то американским китайцем по имени Ян-Чи-Та, который тоже занимался нильпотентными группами Ли. На этом банкете мы вывесили плакат:
Наш Сирота не чета
Нильпотенту Ян-Чи-Та!
Миша Борщевский был сыном известного литературоведа и текстолога Соломона Самойловича Борщевского, специалиста по Салтыкову-Щедрину и Достоевскому, они жили в кооперативном доме писателей на Красноармейской улице около метро «Аэропорт». У них часто бывал Герман Моисеевич Абрамович, поэт и переводчик с украинского, шумный и весёлый человек, большой знаток украинской литературы. Он также писал часто отзывы на украинскую прозу и поэзию, не всегда положительные. Как-то один из украинских писателей написал ему возмущённое письмо и послал по адресу: Москва, агенту американского империализма и международного сионизма, Абрамовичу. Письмо доставили прямо Абрамовичу в руки. Видимо, проконсультировались в Союзе писателей.
Мне запомнилась одна из историй, которые Абрамович рассказывал, сидя у Миши на кухне. В 1938 году Абрамович работал в одной из центральных газет и был в командировке в Хабаровске. С ним в номере обкомовской гостиницы жил районный деятель, бывший красный партизан времён Гражданской войны.
Однажды рано утром, часов в пять, он разбудил Абрамовича и сказал, что дело плохо: гостиница окружена НКВД, надо быстро уходить по крышам. «Так мы же ни в чём не виноваты!» — казал Абрамович. Партизан посмотрел на него как на идиота: какое это имеет значение. Он сказал Абрамовичу пробираться на вокзал и уезжать первым поездом. «А как ты?» — спросил Абрамович. «А я в сопках отсижусь»,— сказал партизан. Так они и сделали, и Абрамович молчал об этом эпизоде 20 лет.
Много раз мы с Мишей ходили в походы, тогда это было общее увлечение. Мы вчетвером: Миша, Витя Каштанов, я и Сюня Ваксов — на двух байдарках пошли в поход по реке Пра. Доехали до Рязани, спустились на воду и поплыли. Пра несётся очень быстро, главное — быстро наклоняться, чтобы пройти под мостиками. Очень красиво, но комары заедают. В конце маршрута сели на маленький самолётик и вернулись в Рязань. С моим сокурсником Женей Ставровским мы ходили по Угре, как-то легли спать прямо на берегу без палатки, и я проснулся от того, что прямо надо мной в лучах раннего солнца стояла корова. Коровье стадо набрело на наш лужок. Там я нашёл старую немецкую каску, её отчистил от ржавчины и привёз домой. Население сильно ворчало: «Ишь, нашёл какую гадость…» В этой каске каждый казался убийцей и преступником. В особенности устрашающе выглядел добродушный и близорукий Валя Рокотян. В другой раз мы с Мишей под вечер спустились с плотины около Дубны в Иваньковское море (водохранилище). План был заночевать на острове посреди водохранилища. Однако, как только вышли на открытую воду, поднялся ветер, волны, байдарку стало захлёстывать. Если править носом к волне, то уходишь дальше в море, там уж точно перевернёт. Если становиться к волне бортом и идти на остров, то, скорее всего, перевернёт тут же. К тому же и шнур к рулю порвался. Страха не было, но ясное ощущение, что утопнем прямо сейчас, присутствовало. Так или иначе, мы выбрались на остров. Миша в походах вёл себя как профессиональный руководитель: надо быстро сообразить план, принять решение и железной рукой добиваться его выполнения. Что это за план и насколько он соответствует обстоятельствам — это не обсуждается. В нашем ящике продвинутые туристы Левитин и Киневский организовали школу инструкторов водного туризма, я её окончил, сдал экзамены, получил удостоверение. Могу, наверное, собрать плот из брёвен.
Однажды мы с Мишей были вместе в Гаграх и зашли высоко в горы. Там мы встретили старика Бендиашвили, который подстригал виноградные кусты, сидя на высокой стремянке. Произошёл такой диалог. «А давно здесь живёте, дедушка?» — спросил его Миша. «Раньше жил на Тереке»,— сказал Бендиашвили. «А почему переехали?» — «Там неинтересно». «Неинтересно? Скучно?» — «Нет, не скучно. Сегодня жив, завтра нет. Неинтересно».
Миша меня познакомил с одной девушкой в нашем ящике, за ней ухаживал его знакомый походник-турист. Девушка была вполне приятная, но ещё у неё было достоинство — её мама работала в Доме литераторов и часто стояла на входе. Так образовалась возможность ходить в Дом литераторов смотреть кино или пить кофе в буфете, где стены были расписаны назидательными надписями. Я помню, там было написано: «Запомни истину одну, коль в клуб идёшь, бери жену, не подражай буржую, свою, а не чужую». Однажды перед входом в ресторан ЦДЛ я встретил знаменитого советского писателя Валентина Петровича Катаева, который предлагал своей знакомой зайти туда и закусить чем бог послал и вообще приятно провести время. Эта дама жеманилась и говорила, что не голодна. Прекрасно поставленным голосом Катаев звучно произнёс явно на публику: «А сюда, милочка, голодных вообще не пускают!»
Как-то мы с Мишей пошли в ЦДЛ на вечер литературного архива — ЦГАЛИ. Там выступал Константин Симонов и печально высказал такую мысль: «Говорят, что есть разные правды, правда для всех и правда для узкого круга. Но это неправда, а вся правда заключается в том, что есть документы и они хранятся в ЦГАЛИ. И то, что написано в этих документах, тоже неправда, но правда то, что документы есть и они хранятся в ЦГАЛИ».
В 1962 году мы с Мишей поступили в заочную аспирантуру нашего ящика. Проштудировали примерно 800 страниц книжки Солодовникова по теории автоматического регулирования и сдали экзамен доценту Гиттису, консультанту соседней лаборатории. Про него ходил такой стишок:
Нам сказал товарищ Гиттис:
«Я пошёл, а вы е…итесь».
Имелось в виду, что когда начинались проблемы и неприятные разборки, он всегда почему-то отсутствовал. Наверно, мы ещё сдавали какой-нибудь марксизм, но я этого не припоминаю. За три года этой аспирантуры я сдал кандидатские экзамены по английскому языку и по диалектическому материализму. Лекции по материализму нам читал Герман из института Гнесиных. Он потом нам рассказал, что был раньше на кафедре в МГУ, но там они подняли мятеж против замшелого руководства и с ними стал разбираться сам Шепилов. В ослепительном белом костюме он принял на Старой площади бунтующих философов и сказал им, что они по сути правы, но нельзя не уважать начальство, надо действовать тоньше. Им предложили каждому выбрать место работы по вкусу, и Герман выбрал институт Гнесиных. В общем и целом, я был осведомлён о составных чертах и источниках марксизма, но никак не мог собраться с духом и прочесть гениальный труд Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Кстати о философии, я лишь случайно узнал из газетной статьи Валентина Фердинандовича Асмуса в «Комсомольской правде», как надо понимать высказывание «Свобода есть осознанная необходимость». Оказывается, это необходимость, которую вы сами для себя осознаёте, а не кто-то вам её спускает сверху в порядке директивы. Перед экзаменом я поехал на конференцию в Ригу и думал, что там на пляже разберусь с Лениным, как он разобрался с Махом и Авенариусом. Увы, взморье не способствовало этим усилиям, и я приехал на экзамен в исходном состоянии. По закону подлости я вытащил как раз этот эмпириокритицизм. «Ну, — начал я пудрить Герману мозги,— гениальная работа Ленина вышла в 1908 году. В это время русское общество находилось в глубоком моральном упадке после разгрома революции 1905 года. Богданов и Луначарский занялись богостроительством и богоискательством. Получили широкое распространение порнографические писания Арцыбашева, в частности его известный роман «Санин». В этом романе…» «Достаточно»,— сказал Герман. Всего аспирантов тогда собралось человек десять. После экзамена мы повели Германа в ресторан, где он нам поведал много внутрипартийных историй. Пользуясь случаем, я его спросил, как ему понравился мой ответ? «Ответ прекрасный,— сказал Герман,— но почему вы всё время стараетесь показать, что вы такой умный?» Видит бог, как он был далёк от истины, это было последнее, что я хотел ему продемонстрировать.
Как аспирантам нам полагался свободный день в неделю и лишний месяц отпуска. В этот свободный день я ходил в МГУ, где Дмитрий Евгеньевич Охоцимский читал курс механики космического полёта. В аудитории яблоку негде было упасть. Охоцимский заведовал отделом в ИПМ, который делал все основные механические расчёты для Королёва, и на полставки заведовал кафедрой теоретической механики в МГУ. Архангельский меня познакомил с Севой (Всеволодом Александровичем) Егоровым, старшим научным сотрудником в отделе Охоцимского. Они с Архангельским были однокурсниками. Охоцимский подобрал в свой отдел исключительно сильную команду, соображали они мгновенно и работали не покладая рук. Сева был уже очень известный учёный, его статьи о траекториях полёта к Луне были напечатаны в знаменитом выпуске журнала «Успехи физических наук» в 1957 году, по-видимому, первой открытой публикации на тему космонавтики. Сева был небольшого роста и всегда готов к отпору, но со мной он был предельно благожелателен. На меня его работы, его манера общаться, быстрота его реакции, разносторонние знания, его подход к разным проблемам — всё это произвело сильное впечатление. Кроме прочего, я тщетно старался ему подражать в отсутствии обратной связи на внешние негативные воздействия. Короче говоря, любые атаки он просто игнорировал. Меня это сильно впечатляло, а нападавших совершенно дезориентировало. Он в прошлом был любимый аспирант Келдыша и каждый день начинал с того, что звонил Келдышу и говорил секретарше: «Передайте, что звонил Егоров».
Всеволод Александрович Егоров, профессор МГУ, старший научный сотрудник Института им. Келдыша, лауреат Ленинской премии, известный учёный, пропал в Сочи, где у него был садовый участок, осенью 2001 года. Должен был приехать в Москву к началу учебного года, но не приехал. Пропал. Позднее на его участке было найдено изуродованное тело, и его не удалось опознать. В то время это не было чем-то из ряда вон выходящим. У меня это не укладывается в голове. Иногда мне снится, что мы что-то с ним обсуждаем и он, как всегда, называет меня Илья Вениаминович.
У Севы был семинар на мехмате, который я стал посещать. На одном из докладов обсуждалась ситуация с задачей о максимальном по расстоянию полёте ракеты с заданным количеством топлива. Было две статьи, где эта задача решалась, причём давались разные решения. Одна статья принадлежала Юрию Горелову из какого-то провинциального ящика, вторая — известному американскому учёному Джорджу Лейтманну из университета Беркли. Ошибок не могли найти ни в одной из этих статей. В чём же дело? Сева просил участников семинара разобраться. Меня это заинтересовало. Я просмотрел внимательно решение Горелова и увидел, что там на самом деле есть первый интеграл, т. е. такое выражение, которое не меняется со временем. Если вместо него подставить константу, то всё сильно упрощается и можно показать, что два решения совпадают, как это и должно было быть. Однако усмотреть этот первый интеграл было совсем не тривиально. К тому времени к этой задаче подключился известный механик Анатолий Исаакович Лурье, зав. кафедрой в ленинградском политехническом институте. Он предложил записать уравнения задачи в векторном виде, что сильно упрощало выкладки, но не отвечало на вопрос, какое из решений правильное. Это было уже третья публикация на данную тему. Моё выступление на семинаре произвело некоторую сенсацию. Сева предложил мне выступить на большом семинаре Охоцимского. Охоцимский тоже был доволен, что тут мистики нет, и сказал, что надо написать статью для журнала «Прикладная математика и механика». Я написал короткую статью, и Володя Павлов мне её отпечатал на своей портативной печатной машинке. Лурье, по-видимому, не был особенно счастлив, что проблема решилась без него, и написал массу замечаний, вроде того что надо писать не «принцип максимума Понтрягина», как все это называли, а «метод Понтрягина». Знаменитый одноногий редактор журнала Талицких мне сказал: «Тут Лурье вас разделал»,— но это ему так только казалось. Я внёс эти мелкие изменения, и статья была напечатана. Спустя 45 лет мне в Израиле понадобились научные рекомендации, желательно из Штатов, и я написал Лейтманну. Он прекрасно помнил эту историю и с готовностью написал мне отзыв.
В это время я уже перестал распространять свои стихи и писал довольно редко. Общественное настроение было довольно сумрачное после процесса Синявского и Даниэля. Мало энтузиазма добавила речь Шолохова на сьезде писателей, где он призвал их расстрелять. Кстати, не могу понять, почему Шолохову установили памятник на бульваре Гоголя, около клуба шахматистов. Он что, современный Гоголь с невидимыми миру слезами? Или играл в шахматы? Вечерами я иногда ходил с моим другом Митей Авалиани на литературное обьединение «Магистраль» при Доме культуры железнодорожников, где руководителем был Григорий Левин. Там я ничего не читал, а только слушал. Наибольшее впечатление на меня производил Саша Аронов. В прежние годы там читал и Булат Окуджава. С Ароновым я впоследствии близко познакомился, и мне всегда очень нравилась его песня «Досматривать кино не очень хочется…»
Я знал, что ИПМ тоже был базовым институтом МФТИ и у них были свои аспиранты. От четырёхлетней заочной аспирантуры мне оставался один год. Я спросил Севу, не возьмётся ли он мною руководить, он выразил полное согласие. Потом выяснилось, что вместе со Славой Ивашкиным я стал его первым аспирантом. Сева подписал письмо у руководства ИПМ, и я поехал в Долгопрудную переводиться. Как раз незадолго до этого я встретил Раису Исаеву из лаборатории академика Обреимова, и она мне рассказала, что в МФТИ увеличили аспирантскую стипендию, так что она стала лишь не намного меньше моей зарплаты в ящике. Итак, формально речь шла о переводе из аспирантуры одного базового института в аспирантуру другого базового института. К тому же я увидел, что там заведует аспирантурой человек, вместе с которым я незадолго до того жил в гостинице в Ташкенте, где была конференция по нелинейным колебаниям. Во время этой конференции, в октябре 1964 года, в Ташкенте ждали Хрущёва, который должен был приехать на празднование сорокалетия Узбекской ССР. Уже покрасили все заборы в центре Ташкента. Как-то утром я вышел из гостиницы и увидел, что народ возбуждённо толпится около стендов с центральными газетами. Это было совершенно необычно. Я подошёл посмотреть. В газете было сообщение об освобождении Хрущёва от должности первого секретаря ЦК КПСС и председателя Совета министров.
Не всегда мы тратили аспирантский день на занятия науками по специальности. Как-то мне позвонил Буба и сообщил, что во ВГИКе начинается научная конференция «Против формализма в буржуазном киноискусстве». Как выяснилось, она была задумана очень рационально: приглашённым кинокритикам показывался известный, как правило, новый западный фильм. Они тут же под стенограмму его ругали изо всех сил. На следующий день показывали ещё фильм. Кто не ругал — брался на заметку и лишался приглашения. Так что это была саморегулирующаяся система. Стенограмма потом дорабатывалась и публиковалась. Мы вскочили на Бубин мотороллер и помчались. Уже не помню, что мы сочинили на входе. Критикам и киноведам заранее было несколько тошно. Председатель открыл конференцию словами: «Мы, собравшись на тайную вечерю против формализма в буржуазном киноискусстве…» «А кто здесь Иуда?» — тут же спросили его из зала.
Володя Павлов познакомил меня с физиком Серёжей Хоружим. Он потом стал доктором физ.-мат. наук, работал вместе с Володей в математическом институте Академии наук. Серёжа был сыном героини белорусского народа, подпольщицы и партизанки Веры Хоружей. Её повесили немцы в Витебске в 1942 году. До этого она успела два года провести в советской тюрьме по ложному обвинению. Серёжа позднее прекрасно перевёл книгу Д. Джойса «Улисс». Он был женат на англичанке, её звали, помнится, Кейт, она работала на радио. Кейт мне рассказала, что в фойе гостиницы «Москва» в киоске продают английские газеты, но не всем, а тем, кто выгладит, как англичанин. «Мне они не продают»,— сказала мне Кейт,— «а вам, конечно, продадут». Не знаю, я никогда этого не проверял.
Во время последнего аспирантского отпуска, лёжа на пляже в международном молодёжном лагере под Туапсе, я решил задачу об оптимальной стабилизации вращения спутника около центра масс. Там была целая группа из нашего ящика. Вечерами какой-то симпатичный студент из Африки нас учил строиться в шеренгу и танцевать модный новый танец мэдисон. Вернувшись в Москву, я дал Лёне Сандлеру проверить свои вычисления. Всё было верно. Диссертация практически была готова, осталось только её написать. Меня перевели в очную аспирантуру МФТИ в сентябре 1965 года. Так я покинул свой ящик, проработав там пять лет.