Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2010
Артур Матвеев
Реализм
Смерть — странная вещь. Это один из тех презентов, который тебе уже подарили, но будто просили не отрывать до Рождества. И относиться к ней можно по-разному. По-другому, впрочем, и не получается. Иногда я беседую на эту тему с близкими людьми. Иногда даже получаются дельные разговоры. Правда, обычно всё это заканчивается философской попойкой. К самому моменту ухода я не отношусь со страхом. Скорее — с удивлением и щемящей жалостью. Причём первое и второе не соседствуют друг с другом, они идут весёлыми параллельным дорожками. По крайней мере, в мою жизнь они вошли именно так. А «весёлыми дорожками» я написал специально, чтобы не вдаваться в патетический декаданс. Стараться говорить начистоту так же сложно, как вуалировать мысли целым сонмом образов и видений. Впрочем, вот это иногда легко уживается рядом. Два отношения к смерти у меня сложились, как и полагается, в детстве. Вот как вышло с первым случаем.
В моём детстве отчим часто бил мою мать. Он много пил, а когда напивался, то пытался повысить свою общественную мобильность таким нехитрым и доступным способом. Может быть, тогда не были известны другие способы для того, чтобы показать свою значимость. А может быть, всё происходило просто так. Насилие не столь уж часто нуждается в каких-то весомых и осмысленных доводах. Я на это смотрел. Побоища могли устраиваться из-за самого пустякового повода: случайно сказанное слово (вероятно, неверное слово), неловкое движение, плохое настроение отчима — да всё что угодно. Моя сестра младше меня, и, вероятно, в её голове это отложилось менее чётко. Что касается меня, то на яркие и громкие картины период моего взросления был особо богат. По большей части находясь в атмосфере недоверия и агрессии, я воспринимал это, как естественную составляющую быта любой среднестатистической семьи. Только позже я узнал, что это не совсем так. Но до этого драки и побои не вызывали во мне чувство безмерного ужаса. Я их боялся, да. Боялся больше всего на свете. Но было это настолько естественным процессом, что продолжения я ждал, как сейчас все ожидают выхода новой серии «Доктора Хауса» — с трепетом.
При этом сказать, что насилие моего отчима было делом маниакальным, нельзя. В трезвом состоянии это был, в общем, добрый, работящий человек. Он мог своими руками построить дом или восстановить серьёзно искалеченный автомобиль. В детстве, по его словам, они мастерили с мальчишками самострелы и охотились на собак. Строили какие то домики из фанеры. Играли на гитаре. В общем, вели жизнь обычных провинциальных подростков 70-х годов. Да и первые годы жизни с моей матушкой протекали в целом довольно мирно и радушно. Изменилось всё как-то случайно и в один миг. И этот миг затянулся на долгие три года. Мой отец мог спокойно сидеть за столом, есть суп, а после взять гранёный стакан и разбить маме о голову. Он мог лупить маму табуреткой так, что она кричала во весь голос. На крики сбегались соседи. А моей бабушке в её тогда ещё почти семьдесят лет приходилось хватать здорового пьяного мужика за руки. За что и она часто получала. Причём бил их отчим в полную силу, не особо размениваясь на представления века галантного, о прекрасной даме, целовании руки, защиты чести возлюбленной на турнире и прочих приятных, но зачастую выдуманных радостях. В таких условиях мне приходилось вступаться за маму и бабушку. Вступаться, конечно, слово безмерно громкое, так как в семь лет я ни за кого особо вступиться не мог. Зачастую даже за себя. Будучи довольно робким мальчиком, я всегда спорту предпочитал книжки. А драке — словесную дуэль, как некое ответвление игры ума. В общем, иногда доказать, что быть умным тоже, в общем, неплохо, было практически невозможно. Но с этим, впрочем, сталкивались многие. А тут ситуация была несколько другая. Так как одной из моих любимых детских книжек был адаптированный перевод Томаса Мэлори, а зовут, да впрочем, и звали меня Артуром, то это накладывало на всё моё бытие довольно трагикомичный отпечаток. Мне нужно было вступаться за слабых. Я бегал, я кричал, а один раз я даже случайно завалил пьяного отчима на пол. Дверь в подъезд была открыта. Он запнулся и упал. Я запрыгнул сверху и держал его. Когда я сидел верхом на пьяном отчиме, мне ужасно хотелось бить его по лицу — долго и сильно. Бить за маму, за постоянный страх, за то, что большую часть последних лет он был невменяемо пьян и вёл себя так, будто в нашей квартире снимается какой-то социальный триллер. Мне хотелось избить его до полусмерти. Но, повторюсь, моей любимой книжкой был адаптированный перевод Томаса Мэлори. Призрак неизвестных идеалов не позволял бить лежачего. Поэтому я просто держал отчима и плакал. Я ревел, но держал. В тот раз меня стащили с него. И на этом скандал с избиением был завершён. На несколько дней. Однако в детстве дни, как правило, много значат, хоть и пролетают быстро. Это была первая маленькая победа. Однако слишком сиюминутная.
Впрочем, для меня, как для ребёнка привычного, в семейном пьянстве была одна ощутимая выгода — заработок. Я чувствовал себя, как монопольный производитель алкоголя, получающий выгоду вне зависимости от происходящего вокруг. Понятия морали в чётко отработанном концепте для меня не существовало. Драки и побои я воспринимал, как данную мне реальность бытия. Я понимал, что не пить здесь не могут. Это был гранитный камень, на котором, так или иначе, стояли семейные отношения и быт. Как сейчас я не могу предъявить претензии растущему дереву, если оно выросло у меня на дороге, так и тогда к пьянству — оно было частью ландшафта. Такой же частью семейного антуража была пустая тара. Ровными рядами вдоль стен стояли бутылки из-под водки. Они копились в течение нескольких недель. И когда набиралось больше двадцати-тридцати, я вооружался старой авоськой (пластиковые пакеты тогда были своеобразным видом постперестроечного шика) и выносил их в ларёк сдавать. То есть семейное горе было для меня вполне осязаемым и постоянным источником дохода. На своеобразный выкуп за моё нервное времяпрепровождение в отчем доме я покупал шоколадки, газировку и прочие милые радости. Проблема, правда, состояла в том, что бутылки из-под водки принимали не везде и, как правило, в два раза дешевле, чем пивные. Поэтому я мог обойти пять или шесть точек приёма, прежде чем за две авоськи мне давали несколько драгоценных тысяч. Рулет с малиновым вареньем тогда стоял семь тысяч, поэтому я был счастлив. Конечно, маленький мальчик с пакетами пустых бутылок выглядел на редкость странно. Но чужое мнение меня не занимало ни в коей мере.
Ещё одним откупом на фоне разворачивающихся побоев было то, что я выступал относительно нейтральным государством. Руку на меня почти не поднимали. Когда отчим был трезвым, он иногда звал меня в комнату посмотреть мультфильмы или кино. В таком случае я забивался в кресло и покорно отсматривал предложенный продукт. Когда мы с ним оставались одни, например, на даче, то мы очень даже неплохо проводили время. Мы ездили в лес за грибами, я помогал ему строить дом — носил доски и подавал гвозди. А он однажды вырезал мне из дерева немецкий автомат времён Второй мировой. Я говорю «немецкий», потому что в детстве мне всегда казалось, что автомат с круглым магазином выдавался нашим, а тот, который с прямоугольным,— фашистам. Так вот этот был такой, как у фашистов. Мне он очень нравился. Когда же отчим напивался, он кричал, что зарежет меня и маму, и мама каждый раз прятала подальше ножи. А однажды он рвался в комнату, он долбился, он бил ногами в дверь. Он кричал, что выкинет меня с балкона. Уж не знаю, что я ему сделал. Тогда не понимал и сейчас не понимаю. Дверь держала бабушка. А я сидел на обтянутом тканью стуле и, чтобы хоть чем-то отвлечься, рисовал. Каких-то рыцарей. Правда, без коней. Коней я научился рисовать гораздо позже. Это вообще дело довольно затруднительное. Даже сейчас у меня получается пони-головастик, но с уже более-менее достоверными очертаниями. Тогда же я рисовал двух пеших рыцарей. Тут была история, как с автоматом, но немного по-другому. Рыцари сражались друг с другом. Один был русский витязь, а второй тевтонский пёс-рыцарь. Отличались они по шлемам. У витязя шлем был круглый, с маленьким шипом наверху, в руке он держал небольшой меч. А пёс-рыцарь был обряжен в прямоугольный шлем с рогами, и меч у него был здоровенный, двуручный. Тогда у меня не возникало сомнений, что победа достанется тевтонскому рыцарю. Все преимущества были налицо. Правда, потом, когда крики отца ломали определённую стенку моего терпения, я начинал плакать. И сквозь слёзы и икоту по бумажке пролетали стрелы с белым оперением. Просто ниоткуда я их втыкал в рыцаря. А кровь стекала в лужу возле его ног. Там же я пририсовывал двух-трёх уже почивших псов-рыцарей. И историческая справедливость, известная мне по замечательному фильму «Александр Невский», вроде как восстанавливалась. Отчим стихал, ему открывали дверь, он подходил и садился рядом. Довольно подтянутый, слегка сутулый, с глубоко запавшими глазами, ярко выраженным кадыком, в хлопчатобумажной коричневой клетчатой рубашке. От него сильно несло застоявшимся запахом алкоголя. Он подвигал меня к себе и целовал в щёку. Прижимаясь к его щетинистой щеке, я всё ещё плакал, но радовался победе русского витязя. Также я радовался тому, что отчим не побил в этот раз маму и бабушку, выместил гнев на мне, и при этом не выкинул меня с балкона. Я смутно представлял, как бы я чувствовал себя, произойди это, но почему-то подозревал, что мне бы это не понравилось.
Так продолжалось довольно долго. Потом отчима пару раз выгоняли. Происходило это, как правило, когда он выходил из запоев. Его выгоняли всей семьёй, как изгоняют зиму в Масленицу. У нас была ещё одна квартира этажом выше. И он уходил туда. Там он зачастую вновь начинал пить. Однажды отчим напился и решил вернуться домой. Его не пускали. Он долго ломился в дверь. Потом ушёл и вернулся с топором. К счастью, дверь в нашу квартиру он сам и ставил. И ставил на совесть. Дверь была обита железом, сделана из толстенных досок. Выбить её было невозможно. Как выяснилось на практике, разрубить топором тоже не получилось. К несчастью для меня, весь этот штурм случился в середине дня, как раз тогда я собирался учиться во вторую смену. Выслушивая пьяные крики, доносившиеся из-за двери под аккомпанемент не слишком точных ударов топора, я сидел возле входа с ранцем и в ботинках. Я ждал, пока он уйдёт, но он всё не успокаивался. Бабушка вызвала милицию, и отчима упекли на пятнадцать суток. Эти пятнадцать суток были для меня гораздо более значительным праздником, чем последовавшие за ними каникулы. А в школу я тогда опоздал. И выдумывал учительнице какую-то нелепицу про потерявшийся ключ. Врун из меня всегда был никудышный, поэтому классный руководитель пообещала пожаловаться родителям. Ирония бытия меня начала забавлять, видимо, уже с детства.
Иногда изгнание отца заканчивались, напротив, довольно мирно — его возвращением. Происходило это, как правило, в какие-то чётко оговорённые государством праздничные даты — Новый год, Международный женский день, День победы. Отец приходил неизменно с цветами и сладостями. Он валялся перед мамой и бабушкой на коленях. Слёзно просил прощения у меня. Он божился, что подобного кошмара больше не повторится. Его прощали, и через некоторое время всё повторялось вновь. Видимо, пьянство было единственным способом бегства от неведомых мне страхов отчима. Может быть, он чрезмерно любил и ревновал маму, хотя она поводов для ревности не давала. Может быть, на него давило чувство собственности. Может, процесс распада личности из-за алкоголя к тому моменту достиг своего апогея. Тогда мне было это неизвестно, неизвестно мне это и сейчас. Есть какие-то догадки и собственный эмпирический путь, но роли они не играют, да впрочем, и не должны. В одно из последних таких возвращений Одиссея в Итаку был сделан окончательный выбор в пользу изгнания. Мне было десять лет, и отчима около месяца не было дома. В один из дней он вернулся с привычным уже набором цветов, конфет, подарков, слёз и коленопреклонённых извинений за все свои прегрешения. Мама, бабушка, я и сестра выслушали уже привычную тираду. После этого мама поступила крайне необычно. Она спросила меня, как быть. Передо мной был поставлен вопрос — либо позволить отчиму вернутся, либо окончательно разорвать семейные узы. Буквально в руках маленького мальчика оказалась жизнь взрослого человека. Матушка склонялась к прощению, однако я сказал «нет». Это было первое решительное «нет», в моей жизни. И, наверное, одно из тех «нет», о которых я не жалею. Хотя каждый наш сильный серьёзный шаг всерьёз меняет наше дальнейшее движение. И в корне меняет судьбы близких людей. Я настоял на том, чтобы отчим никогда больше не появлялся в нашем доме. Так и было решено. Чуть позже отчим вернулся для того, чтобы забрать свои вещи. Так как почти все вещи в квартире были его, то моё личностное пространство серьёзно расширилось. Этажом выше убыли два кресла, телевизор, музыкальный центр, видеомагнитофон, игровая приставка и прочие маленькие радости. Убыли даже подушки от дивана — так как сам диван в дверь не проходил, а всё имущество отчим посчитал своей законной добычей. Обшивку оставшегося дивана он пропорол ножом, в таком виде мебель и пребывала достаточно долгое время. Однако всё это позволило маленькому мне в очередной раз расставить приоритеты. И убедиться, что материальные ценности при всех своих прелестях являются лишь сопутствующим антуражем. И в графе ценностей занимать должны лишь роль предметов преходящих. Выбор — душевное спокойствие или побрякушка — всегда будет делаться в пользу первого. После ухода отчима со всем его материальным багажом — дышать стало гораздо легче.
С тех пор он жил этажом выше. С ним в основном жила моя сестра. Я поясню: он был её родным отцом, а моим неродным, поэтому процесс обоюдо-вменяемого общения ей было налаживать проще. Да и привязаны они друг к другу были гораздо сильнее. Я к отчиму испытывал лишь уважение, во многом замешанное на страхе. Одно время он не пил и даже нашёл себе какую-то работу. Иногда мы с ним пересекались в подъезде и два раза я даже был у него в гостях. Встречи наши происходили в формате светских раутов, когда было необходимо поддерживать беседу, так как это навязывают правила хорошего тона. Во мне боролись злопамятность и желание простить его. Впрочем, наверное, я его и простил. Просто мне хотелось, чтобы сей благородный поступок ещё дальше дистанцировал меня от его фигуры, а не сводил вновь в одном помещении. Мне хотелось скорей убежать, так как он будил все самые неприятные воспоминания. Он же, похоже, винил во всём произошедшем меня и то решение, которое я принял. Поэтому тоже не испытывал особой теплоты.
А потом всё в один год рвануло по будто накатанной колее. Сначала умерла моя бабушка — мама отчима. По слухам, её запинали в подъезде наркоманы, которым она сделала неосторожное замечание. Это была та правда, которую мне сказали, как было на самом деле, я не знаю. Правда — вообще вещь зачастую страшная и нелепая. В этих цветах она предстаёт наиболее сырой и честной, остальное во многом личностная правда. В правде личностной мы любим использовать краски и украшать детали, доводя их до авторского блеска. Правда, некоторые мои родственники обвинили в произошедшем несчастье отчима. Почему, я сказать не могу. После этого события отчим начал пить сильнее прежнего. Он осунулся, похудел, глаза его запали. Он пил страшно, в течение недели или двух. От него переехала сестра. Теперь она жила у нас и лишь иногда навещала его. Во время одного из запоев у него отнялись ноги. Сестра прибежала за телефоном и вызвала скорую. Отчим не мог встать и ползал на руках. Врачи приехали и сделали укол. Сказали, что это последнее предупреждение от износившегося здоровья. Если он продолжит пить, он умрёт. Держался отчим недолго.
Я помню, как это было. У меня в гостях сидел мой старый друг. Ну, тогда ещё не настолько старый, как сейчас, но всё же стаж был существенный. Мы, как двое вполне нормальных подростков, покоряли мир компьютерных видеоигр — играли в приставку, освобождая мир от виртуальных чудовищ. Эта была новая приставка. Она котировалась в виртуальной «табеле о рангах» существенно выше уже морально устаревшей «Дэнди». Процесс увлёк нас, и, расстреливая на ходу патроны и перепрыгивали препятствия, поставленные нам искусственным интеллектом, мы стремились к прекрасному далеку. А оно уже поджидало за поворотом. Нам так казалось вполне серьёзно. Монстров становилось всё больше. Мы становились всё задумчивее. До торжественного финала оставалась пара уровней, когда в комнату вбежала сестра. Ей тогда было лет десять. Она гостила наверху, у отчима. Бабушка спала в другой комнате, а мама была на работе, поэтому единственным объектом её внимания был я. Она забежала в слезах и сказала: «По-моему, папа умер». При всём этом произнесла она фразу как будто будничным тоном. Я даже поинтересовался: «В смысле?» Она рассказала, что сидела с ним на диване. Он был трезв. Отчим встал, чтобы включить телевизор. Тут у него отнялись ноги, и он опустился возле дивана.
— Я подумала, что он играет со мной. Я подошла, потрогала его. Он не шевелился. Я кричу: «Папа, папа» — а он даже не моргает. Он холодеть ещё начал. Пойдём наверх скорее. Надо скорую вызывать. Ну что ты сидишь. Пошли,— сестру начало трясти, а я сидел, как вкопанный.
Я пытался понять, что я сейчас чувствую. Я не чувствовал почти ничего. Она кричала и плакала. Я посмотрел, как замерло лицо моего приятеля. Он встал и вышел на кухню. Я поднялся с кресла и побежал по лестнице в верхнюю квартиру. Я не был там давно. Открывал дверь и переступал порог я медленно и осторожно. Не было страшно, не было никакого сожаления. А была фактически физически всасывающая в себя пустота самой квартиры. Как будто в отдельно взятой хрущёвке внезапно открыли чёрную дыру. А та жадно и разом заглотила любое дуновение, любое движение. И сейчас это огромное нечто пялилось откуда-то с набитым ртом, уже не желая отдавать съеденного. Представьте себе пустоту, которая только что съела чересчур большой кусок. У неё раздулись щёки, и возможно, она даже с трудом их сдерживает — до того много удалось схватить. Глаза её спокойно улыбаются. Никакого проявления жизни и радости не было. Не было даже намёка. Была констатация факта. Такое ощущение у меня вызывает песок, если его высыпаешь на стекло. Мёртвое на мёртвом. Какое-то ощущение тупой, гладкой и царапающей безысходности. Абсолютно безэмоциональное и на сто процентов уверенное в своих силах. Эта пустота почти звенела. Я прошёл коридор и увидел его.
Он сидел на полу, опершись на сидение дивана. Ноги были вытянуты, руки расставлены, голова чуть приподнята. Он смотрел в шифоньер напротив себя. Худое тело просто было. Оно не было напряжённым, не было уставшим, оно существовало, как факт. Я подумал о том, что если бы не знал точно, что это мой отчим, то легко мог бы спутать его с предметом интерьера, как телевизор или табуретка. Сестра плакала. Я подошёл и тронул его за плечо. Ответа не последовало. Я тронул чуть сильнее. Я понял, что он умер. Я вызвал скорую. Хотя, наверное, уже не скорую. Но набрал на диске телефона я «03» и сказал, что-то вроде: «Приезжайте, папа умер». Всё время, пока они ехали, меня одолевало любопытство. Я хотел посмотреть в глаза покойнику. Это было необъяснимое, почти мазохистическое стремление. Я знал, что испугаюсь. Я сильно боялся темноты. Я сильно боялся мертвецов, по крайней мере, тех, что в фильмах. И до определённого момента я сильно боялся своего отчима. В этом желании не было стремления пересилить себя. Не было там и никакого вызова. И стремления взглянуть в глаза своему страху тоже не было. Я просто хотел взглянуть в глаза мёртвому человеку. Человеку, которого я знал. Я сделал несколько шагов. Заглянул ему за плечо. Подошёл ещё чуть ближе и уставился на мёртвое тело. Банально, но в голову приходило сравнение — он почти как живой. Он мог повернуть голову, улыбнуться и сказать, что угодно, например: «Эй, как дела?» Я бы испугался, но не шибко удивился. Такой вариант развития событий я рассматривал как вполне себе правдоподобный.
Но ничего такого не произошло. Та энергия, которая составляла основу этого человека, вышла. Её не было. Как это объяснить толком я не мог тогда, не могу и сейчас. Но мёртвый человек выглядит как кукла. Я не имел к этому телу никакого отношения. Та нить, которая так или иначе связывала меня с моим отчимом,— прервалась. Глаза были открыты, они смотрели куда-то вне этого мира. Они были блестящие, стеклянные и пустые. Сейчас мне кажется, что я прошептал, что-то вроде «извини» или «до свиданья». Хотя, возможно, я ничего и не говорил, а придумал это ради эффектного хода в описании. Этого я уже не помню. Помню лишь то, что скорая в итоге понадобилась — успокоить сестру. И ещё помню, что после похорон мама много выпила. Она плакала и переживала, что отчим в гробу был «такой худенький» и «одет в какой-то спортивный костюм. Ну, могли же, могли надеть пиджак приличный, у него же был». Мама сидела и плакала. Я её утешал. Я не знал, как это делается, а плохого вспоминать не мог и не хотел. За компанию я тоже немного поплакал. Но это было скорее данью уважения. Некоей помощью матушке. Я не слишком расстроился. Вернее, я не был убит горем. Лицо мёртвого отчима было спокойным и умиротворённым, и я верил, да и верю сейчас, что это был для него выход. Наверное, это был для него выход. И ещё, когда я писал вот это всё, мне приходилось каждый раз исправлять одно слово. Я всегда писал «отец», стирал и набирал «отчим». Я восстанавливал тем самым некую юридическую достоверность повествования. Какой же была достоверность чисто человеческая, я сказать не могу до сих пор. Если теперь я в разговоре как-то затрагиваю этого сложного человека, я говорю «отец», а потом поправляюсь и поясняю. И ещё я периодически вспоминаю: а как часто я, маленький мальчик, желал ему смерти? Наверное, это было периодическим явлением. Он кричал, и я думал об этом. Он бил маму — я думал об этом. Он напивался, и я снова думал об этом. Не постоянно, но часто. Неподобающие мысли для маленького мальчика. И, наверное, я об этом не жалею. Это было честно на тот момент. Я не в силах его исправить, да и не хочу. Всё кончилось.
Это одна смерть, которая стала для меня показателем. Вторая также родом из детства.
В детстве я очень любил кошек. Особенно котят. Люблю я их и сейчас. Однако в возрасте маленького мальчика эта была особая симпатия. Тогда добиться уважения и любви домашнего питомца для меня было делом гораздо более существенным, важным и честным, нежели заслужить симпатию человека. Во-многом дети гораздо более чуткие существа, как мне теперь кажется. Однако тогда мне ничего подобного не мерещилось. Тогда я полностью был увлечён животным миром. Моя любовь с фауной строилась по законам этой самой фауны. Мне нравилась вся живность. И в то же время я ощущал себя и самой природой, и составляющей частью этого ансамбля. В связи с этим у меня не возникало гордыни, требующей защищать животных, убивать животных либо как-либо пестовать, и заботиться о живом мире, и осуждать действия других непросвещённых на правах главного демиурга планеты Земля. Не возникали те же самые поводы и мотивируемые страхом. То есть в общем понятии слова и с применением умеренной тавтологии — я был не слишком социальным элементом социума. К тому же был чужд любым политическим, гуманистическим и эклектическим веяниям общества с высказываниями, как за, так и против. Я пытался любить природу по её законам. А так как большую часть лет я проживал на даче, то доступ в царство живности был мне открыт полностью.
Выражалась моя любовь в безудержной тяге к экспериментам. Мне всегда было интересно смотреть, как жарятся на плитке жучки и тараканы. Они сначала бегали по раскалённой поверхности разогретой «буржуйки», потом затихали. Тела их раздувались и лопались, но зато становились легче и изящнее. За день я сносил их к плите десятками — и если бы существовал «жучиный суд по правам насекомых», он вынес бы мне суровый приговор. Впрочем, в мои расчётливые руки попадали не только они. Одним из моих любимых развлечений была охота с бритвой на ящерок. Эти шустрые существа забавляли моё детское воображение. А когда я узнал про фокус с отстёгивающимся хвостом, то они и вовсе встали в один ряд с обожаемыми тогда трансформерами. Соприкосновение с кумиром, однако, кумиру ничего путного не приносило. Я мог спрятаться возле теплицы и просиживать там долгое время. Я ждал, пока на разогретые солнцем доски медленно выползет мой чешуйчатый приятель. Тут нужна была вся изобретательность и ловкость. В качестве охотничьего силка сходила кепка или тряпка. Ею ящерица накрывалась, а уж после попадала в жадные руки прозектора. В этой должности и выступал я. Хотя во взрослом возрасте для моего поведения больше бы сошло определение «садист», но тогда я был прозектором. Сперва ящерка рассматривалась. Вблизи она очень напоминала динозаврика. А динозаврики мне нравились не меньше трансформеров — поэтому несложно представить восхищение маленького мальчика перед этим созданием. Я мог крутить её в руках довольно долго. Та высовывала раздвоенный язык, барахталась, хватала меня за пальцы тонкими лапками и даже пыталась кусаться. Ну а после я доставал бритву. Тогда бритвенные лезвия упаковывались в маленькие бумажные конвертики, чем и были крайне удобны. Носили эти конвертики совсем уж фантасмагорические названия вроде «Спутника» и в целом были для меня ещё одной составляющей детской страны чудес. Бритва бралась аккуратно — один край погружался в ткань рубашки, второй двигался к ящерке. Я старался быть максимально деликатным ребёнком. Пузико зверушки вспарывалось нежно, тонким быстрым разрезом. По крайней мере, мне казалось именно так. После я приподнимал одну половинку кожи и внимательно рассматривал внутренности. Особо много я там увидеть не мог. Но понять то, что внутри ящерки есть ещё какие-то вещи, уже было немалым достижением. Причинить ей зло либо как-то обидеть её я не хотел. Она просто не воспринималась мной как отдельное живое существо. Как будто это была часть огромного меня. И это огромное «Я» было полностью подвластным маленькому мальчику. Ну и плюс к этому мама, рассказывая мне про ящериц, заверила, что у них всё и всегда заживает. Маме я верил, а потому упражнялся, не жалея сил и времени. После того как я получал всю необходимую мне информацию, я прикладывал к ранке существа листок подорожника и отпускал на волю. Таким образом, я пометил — а может, и убил — порядка десяти штук.
Ещё одной моей жертвой стала лягушка. Она была поймана около родника с водой. Охотились на этот раз вдвоём с соседским мальчишкой. Лягушка нас с моим товарищем не ждала. Поэтому и убежать молниеносно не сумела. Повертев её в руках, мы убедились, что на жабу она не похожа, бородавок не будет, а потому понесли домой. Путешествие к дому заняло около получаса. На улице было невыносимо жарко, а воды у нас с собой не было. Поэтому, видимо, за время путешествия лягушке серьёзно поплохело. Она высохла, стала вялая и на все наши попытки наладить с ней связь отвечала усталыми движениями. Когда мы пришли на дачу, уже было очевидно: лягушка при смерти. Её не оживили ни массирующие движения спичкой в бок, ни попытка искупать в бочке с дождевой водой, ни довольно близкое знакомство с кошкой. Лягушка сидела тихо, почти закрыв глаза. Тогда нам в голову пришла рациональная идея. Лягушку было решено подвергнуть шоковой терапии — недалеко находился муравейник. Варианта могло быть два. Первый — то что укусы муравьёв (которые, как известно, целебные) приведут зелёную пленницу в чувство. Второй был сугубо визуальной радостью — нам хотелось посмотреть, сможет ли огромная лягушка спастись от сотен маленьких агрессивных насекомых. Лягушку мы принесли и опустили рядом с муравейником. В неё тут же вцепились несколько хищных жвал. Некоторым муравьям не удавалось вцепиться в её подсохшее тело, и они сваливались, другие хватали её за пальцы, за икры, вгрызались в кожу. По висячим собратьям лезли новые. Лягушка медленно прыгала в сторону зелёных зарослей, что были в десятке метров. С каждым новым муравьём прыгала она всё медленней. Уже скоро её тело напоминало площадку для муравьиной дискотеки, на котором извивались телами десятки чёрно-красных особей. Мы наблюдали за всем с немым восхищением. Пару раз, когда лягушка почти достигала кустов, мы пользовались детским правом вето и палочкой легонько откидывали слабеющее тельце назад, в объятия раскрытых жвал хищных насекомых. В конце концов лягушка перестала двигаться и распласталась на земле. Лапки её были раскинуты в разные стороны и на них копошились насекомые. Муравьи даже пытались тащить свою добычу в дом и вроде бы чуть сдвинули её с места, но ноша была чрезмерно тяжела даже для их выносливых тел. Мы же утратили к поверженному объекту всякий интерес. В очередной раз потормошив её палочкой, мы поняли, что представление закончилось, и оставили муравьёв на ужин в одиночестве. Спустя пару дней мы пришли на место охоты и увидели чистый, как в музее, идеально белый, обглоданный скелет. Трогать мы его не стали, но с интересом рассматривали около получаса. Ещё через некоторое время не осталось и его, возможно, утащили мыши или те же муравьи.
Все эти поступки и их результаты не вызывали во мне никакой отрицательной реакции. Не было, как я уже говорил, чувства вины или негативных эмоций. Был какой-то ошалелый восторг и желание познания. Не было плохих намерений ни в отношении лягушки, ни по отношению к ящерицам или тараканам. Просто хотелось посмотреть, а что же получится? А как же это у них выходит? И та живность, что спасалась из моих рук, уходила с миром, и больше мы с ней не встречались. Хотя кто знает. Другое дело было с котятами. С чего я и начал. Котята, щенята и прочие «-ята» — например, крольчата, вызывали во мне обожание вплоть до преклонения. Ну, во-первых, с ними всегда было важно найти общий язык. В пропорциональном соотношении они, в общем-то, были моими ровесниками плюс обладали кучей потрясающих бонусов. У них была мягкая шёрстка, красивые глаза, и они не говорили гадостей. В общем, для маленького мальчика это были почти идеальные друзья. А так как я тогда не пил, то и собутыльники не требовались.
Впервые с тем фактором, что смерть может коснуться и их, я столкнулся на примере мамы-кошки как представителя старшего поколения питомцев. Маму-кошку звали Дымкой, и, как обычно это бывает в семьях, она была вполне заслуженным членом семьи. Вхожа была в любую комнату. И могла самостоятельно выбирать, с кем ей ночевать на одеяле. Обожали её все. Но однажды случилось непредвиденное происшествие. Где-то на одной из своих прогулок Дымка подхватила лишай. Сначала его не было заметно — так как подхватила она его на пузе. Однако потом стригущий паразит начал постепенно избавляться от шерсти, разрастаясь по телу. Не знаю, с чего в те годы бытовало такое мнение, однако считалось, что лишай у кошки вылечить нельзя. До многого додумалась наука, однако лишай у кошачьих питомцев был сродни прописки на тот свет. Считали так многие, в том числе и моя матушка. Итог был один: пока все не заразились, кошку решили топить. Везти усыплять любимицу было далеко. «Взять на себя грех» убить её палкой по голове никто не решился. Поэтому, посовещавшись, мама с отчимом решили засунуть Дымку в грубый матерчатый мешок, привязать к нему камень и кинуть в бочку. Я об этом прознал абсолютно случайно. Вернее, смутно я догадывался о происходящем, хотя разговоры и проходили за дверями и вполголоса. Однако подтвердились мои догадки тогда, когда кошку сунули в мешок и понесли к бочке. Я бегал, кричал и пытался приводить доводы о возможном излечении — ничего не помогало. Со слезами на глазах мама поднесла мешок к бочке и кинула вниз. Заплакав, она пошла по огороду — напомню, кошку все любили, и такой акт убийства был, на взгляд моих родных, единственно возможным вариантом. Однако тут кошка, которую, видимо, не посвятили в планы, показала уникальный пример жизнелюбия. Больше минуты в бочке продолжалась яростная возня. Однако Дымка совершила какое-то чудо. Кошка разодрала грубую ткань толщиной в палец и ракетой вылетела из воды. Она взлетела, как ядерная боеголовка из подводной лодки. Зависла на краю бочки, мокрая и взъерошенная, с огромными выпученными глазами. Кошка окинула всех таким взором, что мне лично захотелось провалиться сквозь землю. Она, презирала весь род людской, а больше всего ближайшее своё окружение. Гордо спрыгнув с края своей несостоявшейся могилы, она удалялась к забору огорода. С криком: «Дымка прости!» — за ней рванулась мама. Кошка побежала во всю прыть. И её можно было понять: купаться таким образом второй раз ей не хотелось. Кошка ушла, её не было три дня. На четвёртый день состоялось торжественное воссоединение с любимцем — любимцу, естественно, перепала гора снеди и всемерное обожание.
Мама однозначно настояла на том, что топить кошку она больше не будет. Сорвавшихся не перевешивают, так сказать. Потом все заболели лишаем. Кошка была очень рада, а вся семья как-то не очень. Правда, уже через неделю знакомый ветеринар выслушал нашу историю и долго крутил пальцем у виска. Была выписана мазь и какие-то микстуры, от которых Дымка быстро обрела своё привычное волосатое «я». Мама долго себя корила и благодарила все возможные высшие силы за то, что животина всё-таки выжила. Какие силы благодарила за это животина, осталось неизвестным до сих пор.
Но везёт не всем. И к финалу истории я веду как-то достаточно долго. Но, впрочем, вот и он. Это как раз об отношении к смерти со щемящей жалостью. Это как раз о котятах. Всё та же неутопленная Дымка забеременела. Новости этой особо никто не удивился: всё лето зверушка жила на даче и раз в год стабильно приносила потомство, которое мы потом всеми правдами и неправдами распределяли по знакомым и друзьям. Никто, как уже было сказано, этому не удивлялся, а я, напротив, радовался. Мой пиетет по отношению к котятам я уже описывал. Так вот я последнюю неделю как раз носился вокруг Дымки, выказывая ей всяческие знаки внимания и поднося щедрые угощения. Можно было подумать, что котята эти от меня. К счастью, детское стремление к естествоиспытаниям имело свои пределы. Я уже выдумал имена всем пятерым или семерым пушистым комочкам. Их звали бы Мурка, Васька, Пушок, Дымок и непременно Дымка Вторая. Имена не были особо оригинальными, зато, что называется, от души. Примерно прикинул их расцветку. И даже загадывал, какие из них проживут у нас дольше, а каких придётся отдать буквально через два месяца. Судя по животу мамы-кошки, приплод обещался быть весьма многочисленным и разносторонним. И вот в тот день, когда кошка рожала, я благополучно пошёл искупаться на озеро. Я знал, что процесс этот долгий и особо смотреть там не на что, да и незачем. Когда я вернулся, то понял: что-то не так. Я вбежал на крыльцо дома. Дёрнул дверь. Дверь оказалась закрыта. Я постучал. Открыла мама, она что-то пыталась мне сказать, но я, не слушая, пробежал за лестницу. Именно там, за лестницей на второй этаж, и возлежала Дымка. Я пронёсся к картонной коробке, однако когда заглянул внутрь, то не увидел там ни одного из котят. Я внимательно осмотрел Дымку, пощупал ей пузо — котят не было. Обежав веранду и соседнюю комнату, я не обнаружил их нигде. Когда пришла мама, она сказала, что мои ожидания родились мёртвыми. Она объясняла, что роды — такая вещь, во время которой случается всякое, а Дымка — уже пожилая кошка, и поэтому детки родились неживыми. Я стоически выслушал лекцию от родителя. Утвердительно кивнул, когда она спросила, не расстроился ли я, а затем вышел за дверь. Ускоряя шаг, я шёл за теплицы, туда, где меня никто не увидит и не найдёт. Мне хотелось в лучшем случае исчезнуть, в худшем хотелось, чтобы исчезли все. Мечты, идеалы, надежды — всё оказалось порушенным в один миг. Всё, что я смог сделать,— это разреветься. Рыдая, я бродил от одной теплицы до другой. Затем свернул в самый заросший уголок огорода и там упал на траву и заревел во весь голос. Дом находился далеко, и моей сентиментальной патетики не было видно и слышно. В душе мне очень хотелось, чтобы кто-то пришёл и тут же пожалел меня, но я сдержал в себе этот порыв. Я плакал довольно долго. Потом просто сидел и думал. Потом сожалел об умерших детях Дымки, но в итоге успокоился.
И вот тут моё внимание и привлекло это серое оцинкованное ведро. Оно стояло немного в зарослях травы, чуть с краю от колодца. Зачем меня туда потащило, сказать я не могу. Однако после того, как я заглянул внутрь, маме пришлось бежать через весь огород и потом отпаивать меня валерьянкой. Затем я несколько дней не разговаривал с родителями. Ведро было наполнено водой почти наполовину. Это было обычное оцинкованное ведро — серое, простое, холодное и ничем не примечательное. Вода в нём была такая же нейтрально прохладная — такая, которую встретишь в любом дачном роднике или колодце. В воде плавали пять маленьких комочков. В моих детских мечтах их звали Мурка, Васька, Пушок, Дымок и непременно Дымка Вторая. Всё то, что я выплакал за минувшие полчаса, вырвалось из меня с новой силой. Хотя сил плакать, казалось, уже не было. Потом я ещё бегал по дому кричал: «Зачем?! Ну зачем вы их утопили. Они же были такие маленькие. Они совсем ничего не понимали. Это же Ды-Дымкины дети! АААА!» Пытался стучать кулаками в стены. Кидал на пол посуду. А после закрылся с головой под одеяло. Я, конечно, понимал, что ничего не поделать. И мама понимала это — она точно не хотела, чтобы мне хоть как-то на глаза попалось это самое ведро. Но его серый цинк, вероятно, всё же сожрал какую-то часть моего детского «я». Какую-то маленькую веру и маленькую надежду. Но это были очень важные маленькие чувства. С другой стороны, приют этих несчастных котят стал моим первым визитом туда, за тонкую грань, которая однажды приоткроется для каждого. Любил ли я их всей душой? Скорее всего, нет, ведь я даже не видел их живыми. Значили ли Дымкины дети что-либо серьёзное для меня? Тоже нет — гораздо большее значение для меня имели собственные мечты и представления о них. Злился ли я? Нет, но это было щемящее, рвущее изнутри ощущение утраты. Чувство было такой силы, которое, вероятно, бывает только один-единственный раз.
Ну вот, собственно, и всё. Эта история не несёт поучительной морали. Не строит никаких догадок и теорий. Она просто представляет констатацию факта. Получать и расписываться можно на разных историях. Эта вот такая. Она о смерти, о том, кто там, может, стоит за нашим плечом: мёртвые котята, умерший отчим, целый легион покойников под флагами десятков государств, существо в капюшоне с косой или съеденная муравьями лягушка. Неизвестно, непонятно да и не к спеху. Однако иногда я думаю: когда настанет время, как будут провожать меня близкие и любимые люди? Как они проводят меня? Может быть, как котят в оцинкованном ведре. А может быть, как сидящего напротив шифоньера мёртвого человека. И сказать, как будет искреннее, я не могу. Смерть — это как подарок на Рождество. Наступит — и распакуем. Такой он — реализм.