Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2010
Наталия Слюсарева
Мой отец — генерал
Окончание. Начало в № 1 (2010)
Глава ХVI
Флейта
Многое дано лётчику-штурмовику. В его распоряжении — надёжный бронированный самолёт с мощным двигателем и совершенным вооружением из подвешенных бомб, пушек, пулемётов. Не дано только одного — времени на раздумье. В полёте, особенно над целью, в воздушном бою, при вынужденной посадке, каждая секунда на счету. И здесь упустить время — значит не выполнить боевого задания, а то и погибнуть вместе с самолётом. Экипаж Ил-2 состоит из двух человек — лётчика в передней кабине и воздушного стрелка. Ведя огонь из крупнокалиберного пулемёта, стрелок становится щитом экипажа. Ни один вражеский истребитель не осмелится приблизиться к штурмовику, пока жив стрелок.
Перед подходом к цели командир группы даёт команду на перестройку «в круг». Как правило, группа состоит из шести-восьми Ил-2, что даёт возможность штурмовикам замкнуть полностью «вертушку». Первым атакует цель ведущий. Следующие за ним штурмовики последовательно переходят в пикирование и с высоты 500–600 метров штурмуют объект противника. Атакуют в течение двадцати минут, делая от шести до восьми заходов. Кабина невелика. Свободного места очень мало. Большие перегрузки, невозможность распрямиться, размяться, вытянуть ноги — всё сильно утомляет. При вводе в пике происходит своего рода невесомость: лётчик отделяется от сидения самолёта. При выводе создаются перегрузки, которые многократно увеличиваются, если резко выводить самолёт из пикирования. Всё тело наливается тяжестью, тебя прижимает к сидению, в глазах темнеет, закрываются веки. На большой скорости, при резком выводе самолёт приседает к земле, делая просадку, и если высота не велика, то может произойти удар об землю. Всё это должен знать лётчик-штурмовик, ни на секунду не имея права поддаться панике, страху.
Действовать необходимо в соответствии с обстановкой, невзирая на плотный зенитный огонь и атаку вражеских истребителей. Надо признать, что входить в зону сплошного зенитного огня — вещь довольно неприятная. Вокруг рвутся снаряды различных калибров, образуя большие чёрные шапки разрывов, но штурмовик Ил-2 исключительно живуч. Случалось, в особо жарких схватках наши самолёты получали до сотни и больше пробоин, а экипаж оставался невредим. Не зря его прозвали «летающим танком».
После отработки цели, расхода боеприпасов и бомб ведущий отходит на низкой высоте в направлении своего аэродрома. За ним, держась плотным строем, следует вся группа. Вот уже прошли линию фронта. Вдали обозначились контуры нашего аэродрома. На душе становится как будто спокойнее. При подходе командир даёт сигнал перестроиться в круг по одному и сам заходит на посадку с хода. Самолёт постепенно снижается и на расстоянии двух-трёх метров переходит к горизонтальному полёту. Лётчик подбирает ручку, переводя машину в трёхточечное положение, сам при этом глядит вперёд по движению своего самолёта, одновременно удерживая прямолинейный ход. Штурмовик мягко касается посадочной полосы. Небольшой пробег, и он рулит на стоянку, где его встречают авиатехник и моторист — те, кто готовил в бой эту грозную машину.
Авиационный штурмовой полк, эскадрилья, группа — сплочённая большая семья, имеющая свой особый, только штурмовикам присущий настрой. Это угадываешь сразу, как только попадаешь в полк штурмовиков. Настрой этот, как правило, исходит от «главы семьи» — командира. Здесь очень многое зависит от ведущего группы штурмовиков, от того, как он сумеет поставить себя на земле, в воздухе, особенно при перелёте линии фронта, в зоне вражеского огня. Командир должен обладать мужеством, умением воевать, лётным мастерством, трезвым расчётом. Такой командир будет иметь большой авторитет у подчинённых, и все его распоряжения будут выполняться немедленно и с отличной оценкой.
Сам я лично никогда не верил чудесам, но я верю в силу воли человека, в его настойчивость в достижении цели. В моей жизни случались очень тяжёлые ситуации, когда казалось, что нет никакого выхода из создавшегося положения — пуля в лоб — и весь конец. Но в такой обстановке я опирался прежде всего на мобилизацию всего организма, в первую очередь мышления. Всё в моём существе было напряжено, вплоть до кончиков пальцев рук и ног. «Думай! Думай! Принимай решение! Мы все: твоя кровь, мысль, сила, сердце — готовы выполнить всё, что ты решил». Если же мышление не мобилизовано, воля расслаблена, рефлексы притуплены, реакция заторможена, тогда гибель такому существу.
Лётный состав всего штурмового полка беззаветно верит своему ведущему — будь то тренировочный полёт, боевой вылет или воздушный бой с вражескими истребителями. Лётчики, техники, мотористы и весь личный состав сознательно, а порой и подсознательно перенимают его характер, привычки, походку и даже разговорную речь…
Летом 1944 года мы вышли на подступы к Львову. Штаб фронта вёл подготовку по проведению Львовско-Сандомирской наступательной операции, поставив задачу разгромить немецкие войска на львовском, лава-русском направлениях и выйти на рубеж Грубешов — Гомашуев — Яворов — Николаев — Галич.
Фронтовая авиация 2-й воздушной Армии полностью переключилась на поддержку наземных войск. То был, по всей вероятности, единственный пример, когда стратегическое наступление на четырёхсоткилометровой полосе осуществлялось силами одного фронта.
Никогда ещё наша Воздушная армия не была столь полнокровной. В неё входило девять авиационных корпусов, три дивизии и четыре отдельных полка, насчитывающих более 3000 боевых самолётов, базирующихся на 98 действующих аэродромах. Инженерные батальоны работали на строительстве ложных аэродромов, и к началу операции их уже насчитывалось 33, в том числе 9 ночных. На этих аэродромах авиационная техника и макеты самолётов были расставлены по капонирам. С них периодически взлетали боевые самолёты, ночью загорались стартовые огни. По специально разработанному графику район ложного сосредоточения прикрывался истребителями, часто завязывались воздушные бои. Немецкая разведка так и не смогла установить нашего подлинного базирования. За первую половину июля фашистская авиация 87% налётов совершила на ложные аэродромы и только 13% — на действующие.
По замыслу командующего 2-й ВА генерала Красовского С. А. для поддержки и прикрытия армий, наступающих на рава-русском направлении, выделялось 4 авиационных корпуса. Одних только боевых самолётов насчитывалось более 1200. Для взаимодействия с наступающими войсками была создана оперативная группа, старшим которой назначили меня.
Ставка Верховного главнокомандующего постоянно усиливала 1-й Украинский фронт новыми соединениями из своего резерва. За неделю до начала операции к нам прибыло несколько авиакорпусов и полевое управление 8-й ВА во главе с генералом Самохиным. Ему было предложено принять командование Северной авиационной группой. Генерал Самохин долго колебался, попросил время на обдумывание, а потом заявил, что ни он, ни его штаб не смогут выполнить данную боевую задачу, так как из-за недостатка времени не в состоянии ознакомиться с передаваемыми частями и изучить предстоящий район боевых действий. Тогда Степан Акимович Красовский вызвал меня, своего заместителя, и приказал вступить в командование. Ответив по военному: «Есть вступить в командование Северной авиационной группой!» — я попросил, чтобы армейский, оперативный и разведывательный узел связи подчинялись мне. Штаб нашей воздушной армии помог мне тщательно спланировать боевые действия авиационных соединений на первые дни наступления.
Район нашего базирования на Западной Украине одновременно являлся центром Бендеровской ОУН — Организации украинских националистов. Бендеровцы были опасны, так что приходилось всё время быть начеку. Для постоя я выбрал двор в середине села, которое называлось Три Дуба. Мужчин не было, в селе оставались только женщины и маленькие дети не старше десяти лет. У хозяйки было две дочери. Старшую, семнадцатилетнюю, звали Оксана. Красавица: миндалевидный разрез тёмных глаз, нежная, чуть смугловатая кожа, яркиие припухшие губы. Волосы — цвета спелой пшеницы. Её улыбка была чарующей и немного смягчала её высокомерие. До войны она работала учительницей в своём селе. Мой ординарец Яша Куцевалов, честный и преданный товарищ, сам из-под Полтавы, приглянулся моей хозяйке, хохлушке, и она согласилась пустить нас к себе. Со мной размещался ещё один ординарец и трое посменно меняющихся часовых.
Бендеровцы, прятавшиеся в ближних лесах, были настроены резко против советских воинов, особенно офицерского состава. Неоднократно отмечались случаи нападения. Однажды во время очередного полёта над лесом я услышал хлопки, напоминающие звуки выстреливающей пробки от шампанского, но не обратил на это особого внимания. Позже авиамеханик доложил, что насчитал на броне моего самолёта до двадцати пяти пробоин от автомата — оружия бендеровцев.
Наступило утро генерального наступления — 13 июля 1944 года. Лётчики, авиатехники, оружейники и весь личный состав лётных частей ещё до рассвета прибыли на аэродромы. От шума и рокота запускаемых моторов из близлежащих рощ и леса поднялись стаи грачей, своим криком как бы приветствуя наступающий знаменательный день. Во всех частях до вылета перед развёрнутыми боевыми знамёнами проходили митинги. Выступавшие на них прославленные лётчики, техники, мотористы выражали единственное желание — побыстрее очистить русскую землю от фашистских захватчиков. Но вот по аэродрому, по громкоговорителю, раздалась зычная команда: «Под знамя смирно! Знаменосцы — на старт! Экипажи по самолётам — ша-гом марш!»
Точно в назначенное время до отказа нагруженные боеприпасами штурмовики и бомбардировщики выстроились на старте. От струй воздуха, рассекаемых винтами самолётов, затрепетали гвардейские знамёна. На востоке медленно разгоралась утренняя заря. В лучах восходящего солнца ещё ярче вспыхнули багровым отсветом полотнища боевых знамён. И каждый, кто уходил в бой, обязательно бросал взгляд на святой стяг, зовущий только к победам.
Бомбардировщики, штурмовики, истребители парами, звеньями отрывались от земли и, собираясь в группы и эскадрильи, скрывались в голубом небе. Авиационная подготовка началась с массированного удара более 3000 самолётов по первой и второй полосе обороны противника. Погода благоприятствовала нашему наступлению. Стоял ясный, солнечный день, но непрерывный поток краснозвёздных самолётов в воздухе, казалось, закрыл солнце. Могучий гул от работающих моторов перекатывался многократным эхом в горах Западной Украины.
Командующий танковой армией генерал Рыбалко и командующий 3-й Гвардейской армией генерал Гордов заявили, что за всю войну они в первый раз видят такую мощь авиации. Бойцы переднего края были потрясены увиденной картиной. Выбираясь из траншей и окопов, стоя во весь рост, бросая вверх свои пилотки, они кричали мощное «ура» советским лётчикам.
В то памятное утро, когда пришёл приказ о начале нашего долгожданного наступления, я на рассвете тринадцатого июля вылетел на По-2 на ГКП 3-й Гвардейской армии. При взлёте я увидел — а площадка, с которой я стартовал, находилась прямо под окном моей комнаты… — я увидел, как из окна вылетает моя любимая собака Флейта (а я всю жизнь думала, что это — Зорка) и мчится вслед улетающему самолёту. Вылетал я срочно. Дома никого не было. Запер собаку, закрыл все окна в комнате. Хотел как лучше. Думал, она останется в квартире до моего возвращения. Но любовь собаки к человеку всего сильней!!!
Флейта с разбегу пробила две рамы со стёклами и выскочила вслед за мной, изранив всю себя до крови. Вот это преданность. Да!
Когда через несколько дней я вернулся с задания, то узнал, что моей собаки нет, и никто из моей охраны — ни адъютант, ни ординарец (чёрт бы их побрал!) не знали, куда она пропала и что с ней…
Но тогда, в сорок четвёртом, когда я разыскивал свою любимую собаку породы сеттер-лаверак, то попросил Оксану: может, она мне поможет найти мою Флейту? Та с радостью откликнулась на мою просьбу и через три дня сказала, что — «нет, из бендеровцев никто не брал, а украл вашу собаку ваш же большой начальник». Тогда я этому не поверил (и очень зря)…
А украл её советский генерал-майор, трус и вор Самохин (чтоб ему сдохнуть!). Узнал я об этом от его бывшего начальника оперативного отдела, забыл его фамилию. И когда спустя пятнадцать лет, случайно встретив Самохина в бильярдной санатория Фабрициуса в Сочи, я при людях выложил ему свою обиду и досаду, он всё время молчал, а на следующий день быстро собрался и уехал домой… (Так вот о какой драке в бильярдной вспоминала иногда мама).
В весенних боях 1945 года над территорией Германии мой 2-й Штурмовой полк и 2-й Истребительный, которым командовал мой друг Алексей Благовещенский, часто базировались вместе на одном аэродроме. Завершалась Висло-Одерская операция. Стремительное наступление танковых армий требовало, чтобы авиация не отставала от передовых частей, а для этого нужна была готовая аэродромная сеть. В тот день я и Алексей находились на КП танковых частей, ведущих сражение за город Ельс. Аэродром противника, располагавшийся восточнее города, находился уже в руках нашей мотопехоты. Советские танкисты захватили его внезапно под вечер, и немцы не смогли толком ни взлететь с него, ни разрушить. Их самолёты в исправном состоянии были рассредоточены по окраине аэродрома и на опушке примыкающего леса.
Договорившись с командиром танкового батальона о том, что они организуют оборону и не станут портить лётного поля, мы с генералом Благовещенским поехали осмотреть местность, где могли бы разместиться наши эскадрильи. На рассвете на двух виллисах стали объезжать окраины лётного поля. В северной части аэродрома просматривалась полянка, скрытая рощей, на которой стояло много «Мессершмиттов» и «ФоккеВульфов». В первой машине за рулём сидел Алексей, справа — его шофёр. Некоторое время я сидел рядом с Благовещенским, а потом пересел в свою машину. Со мной находился адъютант Женя Данилевский. Вдруг вижу, как идущий впереди виллис поднялся в воздух на высоту пять метров и перевернулся колёсами вверх. Вырвался огонь и одновременно в клубах дыма раздался взрыв противотанковой мины. Из-под машины послышались стоны. Тут только я заметил, что мы находимся на минном поле. Рядом с колёсами нашего автомобиля — бугорки ещё свежей земли с закопанными минами. Осматриваясь по сторонам и осторожно перемещаясь по следам, мы с Данилевским подобрались к перевёрнутой машине. Шофёр был мёртв. Кое-как приподняв виллис, сумели вытащить из-под него Алексея. Уложили его на бурку, которую мне подарили казачки после освобождения Кубани, и очень медленно, чтобы не подорваться, оттащили в безопасное место. По радио я вызвал санитарный самолёт По-2 и отправил Алёшу в прифронтовой госпиталь, а оттуда в Москву. Он долго пробыл в госпитале. Выписался после окончания войны. Увиделись мы с ним уже после Победы. Я подарил ему бурку, на которой тащил его по аэродромному полю в апреле сорок пятого года.
Много историй записано в летопись нашего корпуса. 17 апреля 1945 г. в 16:30 группа из шести истребителей вылетела на сопровождение шести штурмовиков в район Мюнхаузен. На маршруте к цели четыре «фоккера» пытались внезапно атаковать, но были замечены. Завязался бой на виражах. Вскоре с тыла подошло ещё два «Фокке-Вульфа». Наши истребители внезапно и резко отвернули, и «фоккера» проскочили вниз. Тогда лейтенант Ларичев полупереворотом устремился за ведомым пары «Фокке-Вульфов» и, зайдя в хвост, сбил его. На высоте 1500 метров внезапно появились ещё четыре немецких истребителя и четыре — на бреющем полёте. Они пытались атаковать штурмовиков снизу сзади. Но капитан Путько переворотом сверху спереди дал по «фоккеру» короткую очередь, в результате которой самолёт резко развернулся влево и упал на аэродром Нойхаузен.
Два лётчика-истребителя 5-го Гвардейского истребительного авиационного полка, старший лейтенант Баевский с ведомым лейтенантом Калкиным, на Ла-5 вылетели за линию фронта на «свободную охоту». Погода выдалась исключительно сложная: низкая облачность, дождь, плохая видимость. Едва пересекли линию фронта — лётчики заметили фашистский самолёт ФВ-189 — «раму» или «костыль», как его называли. Старший лейтенант Баевский немедленно атаковал самолёт противника, а Калкин прикрывал своего ведущего. С первой же атаки «рама» была подожжена и рухнула на землю, но и самолёт Баевского оказался подбит. Не теряя самообладания, лётчик произвёл посадку на горящем самолёте на фюзеляж. Ведомый Калкин не оставил командира в беде. Сделав круг, он на пересечённой местности мастерски посадил свой самолёт рядом с самолётом Баевского, вытащил раненого, с обгоревшими руками и лицом, товарища из кабины и помог тому влезть в люк боковой части фюзеляжа. Фашисты уже бежали со всех сторон к месту посадки наших истребителей. Буквально на глазах у немцев Калкин вскочил в кабину своего самолёта, дал полный газ и в весьма сложных условиях взлетел. Трудно представить, какая была радость в полку, когда после приземления на своём аэродроме из кабины самолёта вышел герой, лейтенант Калкин, а из люка самолёта с помощью подбежавших товарищей был извлечён почти потерявший сознание его командир — старший лейтенант Баевский.
2 мая 1945 года я, в составе большой группы офицеров, представителей всех частей корпуса, был в поверженном Берлине. Нашему торжеству, радости и гордости за великую Победу и славу нашей могучей Родины не было предела. Оставив свои подписи на стенах рейхстага, мощным «ура» и торжественным салютом чествовали мы всех воинов, разгромивших гитлеровских захватчиков в их собственном логове.
На обратном пути мы заехали в лес между Берлином и Коттбусом, где громили отходившую группировку фашистов. Жуткое зрелище представилось нам. На большом пространстве почти на каждом шагу лежали трупы немецких солдат, лошадей, стояли сожжённые машины, танки, перевёрнутые орудия. Видно было, что окружённые в лесу немцы метались в предсмертной агонии.
Из приказа Верховного главнокомандующего по войскам Красной армии и Военно-Морскому Флоту
командующему войсками 1-го Белорусского фронта
Маршалу Советского Союза Жукову
Начальнику штаба фронта
Генерал-полковнику МалининуВойска 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов завершили ликвидацию группы немецких войск, окружённой юго-восточнее Берлина.
За время боёв, с 21 апреля по 2 мая, в этом районе наши войска захватили в плен более 120 000 немецких солдат и офицеров.
В боях при ликвидации группы немецких войск юго-восточнее Берлина отличились войска… генерал-майора авиации Слюсарева, Генерал-майора авиации Осадчего. Генерал-майора авиации Курочкина.
За отличные боевые действия объявляю благодарность руководимым Вами войскам, принимавшим участие в боях по окружению и ликвидации группы немецких войск юго-восточнее Берлина. Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!
Смерть немецким захватчикам!
Верховный главнокомандующий
Маршал Cоветского Союза
И. Сталин
2 мая 1945 г. № 357
Из приказа Верховного главнокомандующего
Командующему войсками 1-го Украинского фронта
Маршалу Советского Союза КоневуВойска 1-го Украинского фронта после двухдневных боёв сломили сопротивление противника и сегодня, 8 мая, овладели гор. Дрезден — важным узлом дорог и мощным опорным пунктом обороны немцев в Саксонии.
В боях за овладение гор. Дрезден отличились войска… генерал-майора авиации Слюсарева… полковника Коломейцева, генерал-майора авиации Курочкина…
За отличные боевые действия объявляю благодарность руководимым Вами войскам, участвовавшим в боях за овладение Дрезденом.
Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!
Смерть немецким захватчикам.
Верховный главнокомандующий
Маршал Cоветского Союза
И. Сталин
8 мая 1945 г. № 366
Из приказа Верховного главнокомандующего
Командующему войсками 1-го Украинского фронта
Маршалу Советского Союза Коневу
Начальнику штаба фронта
Генералу армии Петрову
Войска 1-го Украинского фронта, в результате стремительного ночного манёвра танковых соединений и пехоты сломили сопротивление противника и сегодня, 9 мая, в 4 часа утра освободили от немецких захватчиков столицу союзной нам Чехословакии — гор. Прагу.
В боях за освобождение Праги отличились войска… генерал-майора авиации Слюсарева…
За отличные боевые действия объявляю благодарность руководимым Вами войскам, участвующим в боях за освобождение Праги. Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины и Чехословацкой Республики!
Смерть немецким захватчикам!
Верховный главнокомандующий
Маршал Cоветского Союза
И. Сталин
9 мая 1945 г. № 368
Глава XVII
Старший авиационный начальник
Ляодунского полуострова
2-й Гвардейский краснознамённый штурмовой авиационный корпус, которым я командовал после капитуляции фашистской Германии и освобождения Праги, базировался на аэродромах Венгрии, в районе озера Балатон. Наступил долгожданный мир в Европе, но не на Дальнем Востоке. У наших границ с Маньчжурией была сосредоточена отборная Квантунская армия в 1 200 000 солдат и офицеров, 1200 танков, 5360 орудий и около 2000 самолётов. Тут же располагались войска марионеточного правительства Маньчжоу-Го и монгольского князя Де-Вана.
8 августа 1945 года Советский Союз объявил войну Японии. В ночь на 9 августа советские вооружённые силы развернули боевые действия на территории Маньчжурии силами трёх фронтов.
О том, что начались боевые действия на Дальнем Востоке, мы узнали из сообщений Совинформбюро. На следующий день я подал рапорт о направлении в действующую армию Забайкальского фронта. Просьба моя была удовлетворена. Пришёл вызов в Москву. Перед вылетом я попрощался с личным составом корпуса, с которым участвовал в заключительных наступательных операциях 1-го Украинского фронта: Львовско-Сандомирской, Висло-Одерской, Берлинской и последней — Пражской.
Главнокомандующий ВВС, маршал А. А. Новиков принял меня тепло. В ходе беседы он подтвердил, что против направления меня в действующую армию на Дальний Восток не возражает, и предложил должность командира 7 БАК. Одновременно напомнил, что в ближайшее время боевые действия в Маньчжурии, вероятно, закончатся, так как Квантунская армия почти разгромлена нашими войсками. Прежде чем вылететь на место назначения, мне надо было освоить бомбардировщик Ту-2. Наступила осень. Погода в Подмосковье, как назло, не благоприятствовала тому, чтобы в короткие сроки закончить программу обучения. Прилетел я в Мукден уже к «шапочному разбору». Так жаль…
После окончания войны с Японией советские войска оставались на территории Северо-Восточного Китая до середины апреля 1946 года. В то время я занимал должность старшего авиационного начальника Ляодунского полуострова, размещаясь в г. Дальнем, в двадцати километрах от Порт-Артура. В соответствии с конвенцией 1898 года между Россией и Китаем, город Далянь был отдан в аренду России на двадцать пять лет. После этого он стал называться по-русски, Дальним. Это была самая дальняя военно-морская база России. В начале двадцатого века Дальний перешёл к немцам, а затем его оккупировали японцы. И лишь после разгрома японских милитаристов там снова появились советские корабли. По договору от 14 августа 1945 года порт Дальний стал свободным портом, а крепость Порт-Артур превращалась в военно-морскую базу, совместно используемую СССР и Китаем.
На полуострове наших вооружённых сил находилось более чем достаточно: 39-я Армия, усиленная танковыми соединениями, военно-морская база с флотом, 5 авиационных дивизий: 2 бомбардировочные, 2 истребительные и одна штурмовая. Всего на четырёх аэродромах — Хошегавр, Саншелепу, Цзинсян и Порт-Артур — базировалось 700 самолётов.
Штаб 7-го Бомбардировочного авиационного корпуса располагался в курортном местечке Хошегавр западнее г. Дальнего. До войны здесь собиралась вся японская знать. Городок утопал в роскошных парках и садах. На берегу Жёлтого моря постоянно функционировало несколько санаториев, шикарных отелей, частных пансионов. В трёхэтажной вилле, которую мне передали, до меня жил японский банкир. Когда мы въехали, впечатление было такое, что никто не покидал дом, а хозяин — где-то поблизости, в саду. Везде идеальная чистота, порядок: вся мебель, хозяйственная утварь, даже продукты — всё на своих местах. Готовил еду для нас славный китайский повар Ван Чи. Мы попросту звали его дядей Ваней, он же следил и за садом. Часто уходили с дядей Ваней на катере ночью на рыбную ловлю.
Рядом со столовой находилась домашняя молельня с алтарём, на котором восседал Будда. Перед входом в виллу росла сакура — дикая вишня. Сакура — священная принадлежность дома каждого японца. Расцветает сакура буйно, за ночь деревце покрывается бело-розовыми соцветьями. Опадая, лепестки не увядают, а продолжают жить вокруг ствола. Японцы поклоняются прекрасному. Но по характеру они, скорее, похожи на гибкий бамбук.
Очень интересно у них проходят встречи и прощания со знакомыми или родственниками. Японская вежливость — своего рода экзотическая учтивость. Первое время чудно было наблюдать. Заприметив издали знакомого, японец немедленно замирает на месте. Затем сгибается в медленном поклоне, ладони его вытянутых рук скользят вниз до колен. Застыв в такой позе, он продолжает наблюдать. Выпрямиться первым — невежливо. В течение неопределённого времени обоим приходиться зорко следить за собой, в крайнем случае, они начинают пятиться назад, пока не потеряют друг друга из вида.
В поведении японцев превалирует долг чести — «гири», что означает «делать вопреки своему желанию». Кто не соблюдает общепризнанных обычаев, тому грозит отчуждение. Вот почему в Японии в таком почёте кодекс самураев. На моих глазах над аэродромом в Мукдене звено японских бомбардировщиков из трёх самолётов клином взмыло вверх на большой скорости и, сделав мёртвую петлю, не выводя самолёты из пике, врезались все три с экипажами в землю. Воздушное харакири. Японский долг чести.
После разгрома Квантунской армии многие японцы из высшей знати были не согласны с решением императора и правительства о безоговорочной капитуляции, естественно, особенно остро это переживала самурайская каста. Некоторые из фанатиков делали себе харакири в Токио, перед дворцом императора. Но это не характерно для всей японской армии: солдаты, офицеры и даже генералы охотно складывали своё оружие и большими группами сдавались в плен Советской армии. Здесь, на Дальнем Востоке, был арестован махровый белогвардеец Семёнов. В Мукдене был пленён также и император марионеточного государства Маньчжоу-Го, последний император Китая — Пу И.
— Когда наш самолёт сел на аэродроме,— рассказывал прямой участник этого события в августе 1945 года, генерал А. Д. Притула,— никто из нас не знал, что здесь, в Мукдене, находится Пу И. Он, по всей видимости, готовился перелететь в Японию. Во всяком случае, на аэродроме мы увидели готовый к отлёту самолёт. Нас это заинтересовало. В это время к самолёту направился стройный, довольно ещё молодой человек в военной форме. Мы остановили его. Из расспросов выяснили, что это и есть император. Принимаю решение его захватить, благо наш самолёт также на ходу. Начинаю вести с Пу И разговор через переводчицу, незаметно оттесняя его к нашей машине. Подведя его таким образом к Ли-2, вежливо обезоруживаем его, сажаем внутрь и под охраной отправляем в Читу. Всё было проведено настолько стремительно, что охрана Пу И узнала о случившемся лишь после того, как наш самолёт взмыл в воздух.
После вывода наших войск весной 1946 года из Маньчжурии на территории полуострова стала назревать напряжённая обстановка. В пятнадцати километрах севернее г. Цзинсян произошла стычка с гоминдановцами с открытием пулемётного и оружейного огня. Воинская группа пыталась вклиниться в наш передний край. Постоянно засылалась агентура, завербованная из местного населения. В расположении воинских гарнизонов появились ночные воры и бандиты. Связь с Родиной осуществлялась только по воздуху, транспортными самолётами Ли-2. Расстояние до баз 9-й Воздушной армии преодолевалось примерно за пять часов. Несмотря на договор, чанкайшисты обстреливали наши самолёты, и, чтобы избежать провокаций, приходилось уходить далеко в море.
Тревожно прозвучало с постов нашей противовоздушной обороны сообщение о том, что 50 американских самолётов идут в сторону Порт-Артура. Вскоре они появились над городом, и некоторые из них прошли на бреющем полёте. По приказу в воздух поднялись наши истребители. Один из наших лётчиков так прижал к воде американского пилота, что непрошенному гостю небо над Порт-Артуром показалось «в овчинку». Генерал Людников срочно запросил по радио наших бывших союзников:
— Чем объяснить действия американской авиации?
Последовал ответ:
— Авиация Соединённых Штатов Америки приветствует русских в Порт-Артуре.
Мы категорически потребовали, чтобы подобные «приветствия» не повторялись.
К концу 1945 года в г. Дальнем проживало около 600 000 японцев. По решению советского правительства их должны были переправить на японских судах на Родину. Эвакуация затянулась. Японцы, подвергаясь притеснениям со стороны китайских властей, вынуждены были искать защиту у советского военного командования.
Однажды к нам в военную комендатуру обратился заместитель начальника школы «лётчиков-самураев» полковник Танака. Он неплохо владел русским языком. Полковник просил, чтобы мы взяли личный состав его школы под свою опеку. Пленных японцев — офицеров и солдат вместе с семьями — насчитывалось около восьмидесяти человек. Продовольственный паёк выдавался только военнопленным, которые использовались нами на строительстве запасных аэродромов. Чтобы прокормить своих жён и детей, они создали у себя нечто вроде коммуны. Как только мужья уходили на работу, их жёны и дети собирали во время отлива на берегу дары моря или поднимались в горы за съедобными травами и кореньями. Жили они все вместе в одной большой палатке. Как-то мой начальник тыла полковник Михайлов доложил, что исчез пленный японский солдат и уже третий день, как его нет. Я обязан был расследовать этот случай и направился туда, где размещались пленные. Войдя в палатку, я застал в ней только женщин с детьми. При моём появлении женщины тотчас встали на колени и опустили головы до земли. По правую руку в том же положении стояли дети. Я остановился и спросил:
— В чём дело?
Полковник Танака объяснил, что это традиция гостеприимства и пусть меня не смущает данная церемония. Во время нашего разговора я заметил, как один мальчуган трёх лет поднял голову от земли и повернулся, чтобы взглянуть на меня. Его мать, не поднимаясь, своей рукой нагнула его голову вниз и легонько стукнула об землю. Я поспешил выйти. Полковник Танака сообщил, что пленный солдат отыскался и он просит меня остаться и присутствовать при разборе этого печального недоразумения. Недалеко от палатки уже выстроили всех пленных. При моём появлении была дана команда «смирно!». Полковник вызвал вперёд провинившегося солдата, как выяснилось, убежавшего в «самоволку» к своей невесте. Солдат, выйдя из строя, повернулся к нему лицом и опустился на колени. После краткого обращения к команде полковник Танака приказал виновному подойти к нему и, взяв его левую руку, с размаху сломал кисть его руки о своё колено. Это оказалось для меня столь неожиданным, что некоторое время я не мог прийти в себя от столь варварского метода наказания. Я немедленно отстранил полковника Танаку от командования группой пленных, отправив его к прокурору 39-й Армии. Что касается семей, я приказал разместить всех по домам с выдачей продовольствия до эвакуации их на родину в Японию.
Наша армия за счёт своих запасов и сокращения норм довольствия делилась с жителями Порт-Артура, Дальнего, Цзинсяна. Мы помогали организовывать сельскохозяйственные артели, рыболовецкие хозяйства. Все излишки земель отдавали для посевов, часто устраивая совместные субботники для обработки почвы. Рыбакам был целиком передан мелко-тоннажный трофейный флот, с разрешением ловить рыбу в нейтральных водах под наблюдением пограничников. Все фруктовые частные сады также передали городским жителям.
Наша бескорыстная помощь вызывала у китайского народа глубокое чувство уважения и благодарности к советскому народу. Каждый китаец, китаянка, пожилой, молодой и даже ребёнок при встрече с советским человеком, будь то гражданский или военный, останавливался, снимал головной убор, низко кланялся и произносил: «Здрастуй, товарися капитана»! — и долго ещё потом, смотря вслед, непрерывно кивал головой…
Глава XVII
Великий драп
— Уставай-да, Ванька! Уставай-да, шайтан-собака!
Это кричит помощник хозяина, прозванный нами «Малюта Скуратов». Он всегда будит нас чуть свет. Спим мы во дворе, на соломе, под стеной дома. Путая русскую ругань с татарской, он хлещет нас кнутом. Мы вскакиваем, сонные, оглашенные, не понимая, в чём дело. Он же, хохоча, как сатана, натравливает на нас собак, которые, несмотря на то, что мы их подкармливали, всё равно не считали нас за своих и кидались.
Уже две недели, как мы в татарском ауле. От бывшей артели «Не унывай» остались только я и мой друг Володя Круглов, которого я прозвал «пользительный» за то, что он во всём искал пользу. Чтобы он ни делал, чтобы ни ел, чтобы ни видел, он всегда читал нравоучение о пользе того или иного действия, явления или кушанья. Нам повезло: нас нанял богатый татарин за два пуда ячменной муки на каждого. Я не понял, почему мой друг Володька так ратовал за ячменную муку, возможно, он перепутал её с овсяной. Я предложил было пшеничную, но он наотрез отказался. Неудобно было в присутствии татар переругиваться с ним, и я согласился на «пользительную» ячменную муку.
Наш новый хозяин Мухамед-ага был богатым и образованным человеком. Он владел большим количеством рогатого скота, имел два табуна лошадей, в каждом ауле — по два-три каменных дома. Его пятеро жён размещались по разным аулам. Когда наступала пятница, хозяин надевал хорошую черкеску, новые сапоги, каракулевую папаху. Под присмотром первой жены, помогавшей ему наряжаться, вешал на себя серебряную шашку, кинжал и на вороном коне отправлялся объезжать остальных жён. Я с карабином на другой лошади ехал в трёх шагах позади него в качестве оруженосца. На выезд мне выдавали старую одежду, и надо признать, что я становился в ней похож на татарина.
Для старшей жены был выстроен большой дом, но она жила в землянке, где охраняла продукты и молодняк — телят, овечек. В трёхэтажном «дворце» обитала молоденькая татарочка лет двенадцати-четырнадцати, наверное, будущая жена хозяина. Она часто показывалась на балконе, а когда мы обедали или ужинали, всегда следила за нами и если мы её замечали, то приветливо улыбалась. Как-то, в свободную минутку я вырезал из дерева куклу и петрушку, причём петрушка при нажиме кувыркался на перекладинке, и, когда рядом не было хозяина, закинул их ей на балкон. Она так им обрадовалась, что, в свою очередь, когда никого не было поблизости, бросала нам вниз яблоки, груши и даже куски сахара.
Кормили нас плохо. Пресная кукурузная лепёшка, кусочек брынзы в семьдесят грамм — весь наш дневной рацион. Мы его ели, как тот грузин, у которого имелся лаваш и маленький кусочек сыра. Положив сыр внутрь скрученного в трубку лаваша, он по мере того, как съедал хлеб, всё глубже проталкивал пальцем сыр, и так пообедав, ещё долго ковырял в зубах, довольный, что оказалось так много сыра.
Да, очень скоро мы заскучали от такой еды. Я как-то намекнул нашему «Малюте», что неплохо было бы улучшить питание, но он так на нас глянул, что у нас дух захватило. Тогда я решил действовать через женское сердце. У старшей ханум имелся медный ведёрный самовар, но такой запущенный, грязный, что вся медь покрылась копотью и сажей. Вдобавок и кран у него подтекал. Выпросив у хозяйки самовар, я первым делом притёр кран, затем набил мелкого кирпича, собрал золу и песок и так отдраил его, что тот засиял на солнышке. После захода солнца вернулся хозяин. Во дворе на ковре первая жена разложила угощения. Посередине достархана (скатерть для гостей), свистя и пыхтя, сиял «его сиятельство самовар». В тот вечер хозяева долго восседали на подухах, калякая за самоваром. На следующее утро посыпались дары: мне хозяйка выдала старые опорки, остатки вчерашнего чая, брынзу.
Но, как сказано в суре Корана «воистину, неудаче способствует удача, а неудача — удаче». На нас сразу обрушились несчастья. Нашему злейшему врагу «Малюте Скуратову», видно, не понравилось, что хозяйка хорошо к нам отнеслась. Он начал наговаривать на нас хозяевам. Ночью спускал с цепи самую злую собаку, и стоило нам пошевелиться, как она с лаем бросалась на нас. Однажды я услышал, как он заверял своего приятеля, что русским гяурам не убежать из аула: его собаки растерзают «неверных» при попытке к бегству.
Приближался месяц поста — рамадан. Вот уже несколько дней, как наш хозяин Мухамед-ага срочно уехал по своим делам в Азербайджан, когда вернётся — неизвестно. Защиты ждать неоткуда. Всё громче призывает Муэдзин с минарета мечети правоверных на молитву. Его надрывный голос сливается с собачьим воем. Мы просыпаемся от ужаса, и в наши души проникает скользкий страх. Мы решаем немедленно бежать. Великий драп намечен нами на рассвет пятницы, на часы, когда Мустафа обычно идёт в мечеть читать хутбу (проповедь). За день до этого, на наше счастье, на свалку выбросили дохлую лошадь. Часть её мяса мы использовали для задабривания «пятой собачьей колонны».
Накануне «святого дня» ханум поручила мне убрать в землянке, что дало возможность сделать запасы на двоих. Совесть моя была чиста, так как мы проработали уже месяц, а расчёт не брали. А нам полагалось четыре пуда муки, пусть даже и ячменной. Это — восемьдесят пять килограммов хлеба, и если одному человеку съедать по фунту в день, то можно прожить, не умирая с голода, почти три месяца. И такое добро, заработанное тяжким трудом и политое потом, мы бросали ради спасения наших жизней. Мы поставили перед собой цель — уйти из зоны смерти и страха, уйти, не приняв бой, ради того, чтобы жить дальше и окрепнуть для будущих побед. Надо сказать, что запасы ханум-апа нисколько не пострадали. Мы отобрали несколько больших кусков брынзы, взяли немного кукурузной муки, лепёшек, соли, лука и спрятали всё это в скирде сена.
На рассвете, после призыва Муэдзина: «правоверные, спешите на молитву» — когда вся община и их сипах (полководец) Мустафа «Скуратов» в зелёной чалме ушли в мечеть, мы, разбросав по двору мясо от дохлой лошади, бросились под гору к реке. Словно пустые бочки, катились мы со всё возрастающей скоростью сквозь чертополох, бурьян кубарем, не чувствуя боли и не зная, где земля, где небо. Нам казалось, что за нами мчится многолюдная погоня. Слышался отрывистый нарастающий лай, топот верховых лошадей, татарские выкрики, выстрелы. Не оглядываясь назад, потеряв друг друга из вида, спасались мы, кто как мог, пока не уткнулись с ходу в реку. Замерев по колено в воде, затаив дыхание, прислушивался я к окружающим звукам. Кто-то рядом булькал и стонал. Слава богу, то оказался мой друг «пользительный». Выбравшись на противоположный берег, ориентируясь на рассвет, мы зашагали на восток и к вечеру благополучно добрались до нашей милой мельницы.
Мельник взял меня в помощники, и началось моё царское житьё. Мельница работала круглосуточно. Народ всё время подходил: русские, украинцы, грузины, татары. За помол без очереди, особенно ночью, мне перепадало много всего: молоко, яйца, иногда и мясо. Хозяин даже выдал мне ружьё для охраны мельницы — одноствольную бердяночку, с которой я охотился на зайцев, куропаток, перепёлок. Когда нужно было остановить водяное колесо для ремонта или смазки, в карманах колеса и в жёлобе всегда обнаруживалась свежая рыба. Были и рыболовные снасти.
Проработал я на мельнице до осени. Хозяин Сидор Иванович был мною доволен, думал даже взять меня зятем для своей младшей дочки. «Вот подрастёшь, войдёшь в дом, и будет в нашем доме два Сидора»,— поговаривал он. Но тут я подхватил лихорадку. Доморощенное лечение не помогало. Лихорадка меня трясла по-страшному. Точно через день в определённое время меня начинало трясти. Сперва наступала мелкая дрожь, которая зарождалась внутри, потом начинало дрожать всё тело, так что, казалось, отлетят все члены: руки, ноги и голова; кожа превращалась в гусиную. Приступ длился часов пять-шесть. На меня набрасывали несколько одеял, пальто, рогожек, но я всё никак не мог согреться. При этом температура поднималась до сорока градусов. Через неделю, забыв все свои обещания, хозяин нанял другого работника. Истратив все деньги на лечение без результата, я решил возвратиться в Тифлис, к мачехе.
Выбрав день, когда, по моим расчётам, приступа не должно было быть, я отправился пешком на станцию. Подошёл поезд. Вместе с другими мешочниками я еле-еле зацепился за подножку вагона, держась за поручни. Состав тронулся, но кондуктор так и не открыл дверь. Поезд набирал скорость. Я еле держался, особенно на внешних разворотах. Вскоре я почувствовал, как начали слабеть мои руки, пот выступил на лбу, закружилась голова. Мне казалось, что прошла целая вечность и что поезд идёт уже не вперёд, а назад. Внезапно я понял, что у меня сейчас начнётся приступ лихорадки. Я не выдержал и крикнул:
— Ребята, падаю, поддержите меня!
Ноги у меня подкосились, я обмяк, как мешок, но тут кто-то вовремя ухватил меня за ворот рубашки. К счастью, поезд стал замедлять ход и подошёл к станции. Дальше я ничего не помню. Когда я пришёл в себя, то увидел, что лежу на траве, на подстилке, накрытый одеялом. Рядом горит костёр, у которого сидят женщина и старый мужчина. Над костром висит котелок, в котелке кипит вода.
Мой спаситель оказался курдом. Именно он подобрал меня, беспамятного, в кустах, приютил, лечил и ухаживал за мною. Кто бы мог подумать, что у этого курда такое благородное сердце? Помню, ещё с детских лет мне внушали, что все курды — воры, разбойники и бандиты, ими пугали маленьких детей. В Тифлисе тогда проживало очень много курдов. В основном они выполняли самые грязные работы: таскали тяжёлые грузы, чистили канализацию, убирали дворы. Их жёны с детьми выпрашивали милостыню. Так вот, этот курд целую неделю по своей доброй воле возился со мною. Он чем-то поил меня, каким-то отваром из лечебных трав. Напиток оказался сильно горьким, и я боялся его пить. Тогда он первый начал пить, показывая, что это не отрава, а лекарство. Вскоре я почувствовал себя гораздо лучше. У меня была красивая полотняная рубашка, вышитая голубыми васильками. По рассказам сестёр, её вышивала мама, когда я ещё не родился. Эту святыню я берёг пуще глаз, однако пришлось с ней расстаться. На вырученные деньги я купил билет до Тифлиса, а остальные хотел отдать моему второму отцу — курду. Ему было, наверное, лет около семидесяти, и, кроме лохмотьев и старого одеяла, на нём ничего не было. Но он наотрез отказался от моих денег, лично посадил меня в вагон и ещё на дорогу дал с собой хлеба и сыра.
Добрался я до дому благополучно. Думал, что малярия больше не будет меня трепать, но она вернулась снова. Помню одну знахарку, которая делала мне шептание, давала пить настой на сырых желтках и красном вине. Но стоило мне поесть дыню, как лихорадка возвращалась. В то время в Тифлисе работала американская помощь бедным. Я пошёл к ним. Мне сделали в спину шестнадцать уколов хинина. Процедура оказалась очень болезненной, особенно когда раствор хинина под давлением впрыскивали в мышцу. Зато я выздоравливал…
Глава XIX
На свидание с отцом
В самый серединный день лета — 15 августа, под созвездием Льва, покровительствующего касте воинов, накануне Дня авиации, 18 августа, (сколько праздников сразу) в г. Дальнем, он же Дайрен, он же Даолянь, у старшего авиационного начальника Ляодунского полуострова родились две девочки.
Накануне ночью мама почувствовала первые схватки. Отца не было. Он находился в отъезде, вернее в отлёте. Мама разбудила адъютанта отца Женю Данилевского, и они на виллисе отправились искать врача. У ворот частной клиники на настойчивый ночной звонок вышла японка, посмотрела на мамин живот, закивала головой и жестом пригласила следовать за ней. Профессор, старичок-японец, так умело командовал: «Мадама, мадама — потужка, потужка» что к утру на свет появилась двойня. Первой сразу дали имя — Наташа, имя, которое всегда нравилось маме, а сестра ещё долго оставалась просто беленькой девочкой, и только спустя месяц ей присвоили Елену Прекрасную или Ленку-дуру.
Отец, несмотря на то, что у него уже было два сына, в лучших традициях рода Слюсаревых ждал мальчика. Услышав, однако, по ВЧ, что у него — девочки-двойняшки, радостно изумился и крепко обрадовался.
Подхватив первый попавшийся под руку самолёт, несмотря на запрет ввиду сложных метеорологических условий — разразилась гроза — взмыл в небо.
— И вот,— как вспоминала часто мама,— он входит ко мне в палату с огромным арбузом. А вы уже лежите, завёрнутые во всё беленькое, рядом на кровати, сами беленькие и чистенькие. И я ему говорю: «Серёжа, ты только посмотри, какие они — красивые и хорошенькие!». А он отвечает: «Ах, если бы ты только видела, Томочка, какая ты сейчас прекрасная!». И, отложив арбуз в сторону, счастливый, кинулся меня целовать.
Через пару недель мы уже отправились в свой первый полёт. Меня мама держала на руках, Лену — кто-то из родни, кажется, мамин брат, Юра. Когда после посадки все спустились по трапу на землю, мама, забеспокоившись, что Лена долго молчит и не попискивает, взяла её из рук брата и обнаружила, что тот всю дорогу держал её вверх ногами. Сестра посинела и чуть было не задохнулась.
В другой раз мы летели на служебном самолёте отца. Ровный полёт, обычный маршрут. Отец уснул на боковой скамье. Мы — кульками у мамы на руках. Только в самолёте холодно. Через какое-то время мама почувствовала, что с самолётом что-то не так — проще, он падает. Под нами — Тихий океан, Жёлтое море, бездна воды. Мама растолкала отца:
— Серёжа?!.
Интересно, что мама никогда не называла отца данным ему от рождения именем — Исидор. Скорее всего, оно ей не нравилось. Она звала его Серёжа. Это имя существовало для неё в нескольких вариантах, в зависимости от обстоятельств. В лучезарно-счастливых — Серёженька, в экстремальных со знаком минус — «Сергей! хватит, перестань!», пожалуй, чаще всего — Серёжа. Но и просто Серёжа её голосом звучало нежно и очень тепло.
— Серёжа?!.
Отец рванулся в кабину, матюкнулся, где-то поддал ногой, рука автоматом прошлась по шлангам подачи горючего. И точно, отошёл контакт. Мотор перестал чихать, выправился, за ним и самолёт выпрямился и пошёл набирать высоту. На всё ушли доли секунд.
В тех же ляодунских местах случилась ещё встреча с опасностью. Это было на загородной вилле, где квартировала наша семья. Глубокой ночью раздался стук в дверь или звонок. Мама в лёгком халатике со счастливо-радостным выражением лица распахнула дверь. Отец был в командировке, но он же мог неожиданно приехать? Вместо мужа перед ней стоял высокий чужой мужчина. Мама не успела испугаться: «Ой, а я думала, это — Серёжа» — извиняясь, что обозналась, она ласково улыбнулась незнакомцу. В эту минуту внезапно проснувшаяся годовалая Алёна сползла с кроватки, прошлёпала в коридор и, протянув ручки, «чтобы на ручки», несколько раз пропищала: «Ма-ма, ма-ма». Мама подхватила её, нежно целуя, прижала к себе и ещё ближе придвинулась к мужчине. Он тяжело дышал. Наконец, совсем низко опустив голову, чтобы не видно было лица, сипло произнёс:
— К вам не приходили собирать подписи в помощь голодающим? — И не дождавшись ответа, тут же глухим голосом, не глядя больше на маму, а только в пол:
— Никому дверь не открывайте,— спиной отпрянул в ночную мглу.
Рано утром отец всё-таки вернулся раньше положенного срока домой, к всеобщей радости. А через час приехал его адъютант Женя Данилевский и предупредил, что прошлой ночью из местного централа сбежало несколько опасных рецидивистов и чтобы мама никому дверь не открывала. А мама промолчала, и отцу никогда про этот случай не рассказывала, чтобы он не ругался и не расстраивался, раз всё уже произошло.
После того как мы съехали, новый хозяин обнаружил за статуей Будды, в нише замаскированный потайной погреб со знатной коллекцией старинных вин и коньяков. Вот тут я представляю, как отец кусал себе локти. Сколько ненакрытых столов, несобравшихся друзей, упущенных моментов шутливо пригрозить маме: «Мне сверху видно всё — ты так и знай!», неподнятых тостов под эти рейнские, французские, шартрезы и бурбоны в тёмных, не просвечивающих бутылках с окаменевшими печатями и залитыми густым сургучом пробками. Пару таких бутылок я наблюдала у нас дома на протяжении нескольких лет. Командир корпуса таки поделился с отцом. На заморских этикетках расписались самые близкие друзья, присутствовавшие на первом дне рождения двойняшек и скрепившие подписью обещание открыть эти бутылки на наше совершеннолетие. Мне кажется, они достойно продержались около десяти лет, но на одиннадцатый год, вероятно, в один из особенных дней, отец плюнул, открыл сервант, поковырял кортиком тяжёлый сургуч и, взглянув на дюжину дорогих ему имён, «приземлился за столом» ведущим без группы. И правильно сделал.
Память почти ничего не сохранила из того, что происходило в первые годы, хотя, кажется… какие-то деревья, сад, крутящийся стол на одной ноге. Всё, что знаю о себе,— зарисовки маминых воспоминаний. Каждые пять минут я снимала трубку игрушечного телефона и провозглашала, абсолютно уверенная, что меня слышит отец: «Алё! Папа! Приезай домой обедать!!! Алё! Папа! Приезай…»
Отец целиком и полностью, с большой, постоянной памятью навсегда, вошёл в мою жизнь позже. Он спикировал из конверта сложенным вдвое листом бумаги, на котором, широко раскинувшись, пучилась брусчаткой, изумительно прорисованная мостовая, замок с башенками и подвесным раскачивающимся мостом. История, с которой я осознала, что у меня есть отец, который любит меня, думает обо мне и шлёт в подарок этот чудесный рисунок, была посвящена трём поросятам. Тяжёлый готический замок, подъёмный мост на массивных бронзовых цепях не соответствовали легкомысленным персонажам, но всё искупалось той страстью и щедростью, с какой нажимали на быстро ломающиеся грифельные носики итальянских братьев Сакко и Ванцетти.
Серия рисунков с продолжениями вкладывалась в каждое письмо, предназначенное нашей маме — любимой Томочке и любимым доченьками — Леночке и Наташеньке. Письма из Китая шли долго, но я не помню, как ждала, ждала мама. Я вспоминаю — и это — первая реальность, связанная с отцом,— как держу в руках поистине нечто драматическое — мостовая, по которой стремительно мчится самый настоящий серый волк с разинутой алой пастью и развевающимся длиннее положенного и в силу этого нашедшим себе приют на следующей странице хвостом. Волк вылетал на страницу с такой бешеной скоростью, что сила инерции должна была — и это ясно всем — вынести его с поворота прямо ко мне на кровать. Его же путь лежал много правее — в распахнутые ворота высокого замка. И вот своим левым скошенным глазом волк явно просит меня о помощи. Каким-то самой мне неведомым образом моё долгое разглядывание помогает серому, не вылетая за границы письма, совершить сногсшибательный поворот и скрыться за грозными башнями замка, взятого, вероятно, напрокат для трёх поросят у маркиза де Карабаса. Что и говорить? Я просиживала над рисунком часами.
Однажды мама радостно заявила, что поросят больше не будет, но зато будет сам папа, который нас любит, ждёт и к которому мы поедем на поезде. Поезд до Читы шёл больше двух недель. В просторном международном вагоне лакированного дерева кроме нас ехал ещё батюшка с большим золотым крестом. Наверное, высокий церковный чин, потому что на каждой станции делегации на вышитых полотенцах преподносили ему корзины со снедью. Двум сестрёнкам он подарил мелкие восковые цветочки с кулича и часто сиживал в нашем купе. Я не одобряла долгого сидения патриарха. Внутренне я чувствовала, что и папа этого бы не одобрил. В знак протеста мы с сестрой обосновываемся в коридоре. Запомнились бьющиеся на ветру белые занавески и мы, соревнующиеся, кто лучше «заспивает» любимую песню. Я пою о краснодонцах. «Кто там улицей крадётся, кто в глухую ночь не спит? На ветру листовка вьётся, биржа чёрная горит…». Алёна затягивает жалобную балладу о раненом пограничнике. Потом снова я — о славных товарищах в маленьком городе N. «Третьего стали допрашивать, третий язык развязал: „Не о чем нам разговаривать“,— он на прощанье сказал».
Так и доехали. На перроне нас встречал отец. Это была вспышка. Мой шпионский сверх зоркий фотоаппарат тотчас выдал моментальный снимок — высокий, усатый. Герой. Время от времени я поднимаю на него глаза, чтобы убедиться, что он никуда не делся. Мне кажется, я была смущена его откровенной красотой. Я робко посматриваю на него со стороны, восхищаясь его мягкой фетровой шляпой, светлым пальто, чёрными усами. Таким выглядел русский советник Сидоров, отвечавший за противовоздушную оборону Шанхая. Это было моё первое любовное свидание. У меня захватывало дух при мысли, что это — мой отец. Он был лучше плюшевого мишки, слаще сливочной помадки, занимательнее Буратино. Первое время, пока я не привыкла к нему, меня охватывала робость, но я быстро привыкла к нему. И какое наслаждение мне доставляло знать, что он абсолютно мой. С каким восторгом я пользовалась им, забираясь на него, как на дерево, размещаясь у него на коленях, чтобы поскакать по «горкам», разваливаясь на груди, или, наоборот, цеплялась сзади за плечи, чтобы он поносил на закорках этот тяжёлый горшочек.
Мы живём в просторном двухэтажном доме, почти дворце, где столько всего интересного. На полу — огромные фаянсовые чаны, в которых лениво плавают алые, чёрные рыбки с хвостами, как лепестки у пионов. По вечерам мы заводим патефон. У мамы чудесно звонкий голос. Она любит петь и делает это весело, как героиня фильмов «Цирк», «Весна», «Волга-Волга»… «Ну, Дуня, спой! Пой, Дуня!». Мама всегда просыпается в хорошем настроении и начинает напевать что-то из оперетт. Отец даже записал её голос на гибкий резиновый диск. Носитель маминого голоса был стар, заносчив и предпочитал, чтобы его вообще не трогали. Когда чёрный блин торжественно подносили к сковородке патефона, чтобы надеть дырочкой на кнопочку посередине, он ещё долго думал, стоит ли ему вообще идти нам навстречу. И только после того, как боковая ручка проворачивала очередную порцию фарша, он срывался бешено вращаться. Стальная короткая иголочка, оставаясь неподвижной, умудрялась перебираться по высоким волнам, наподобие балерины, приминающей воланы своей муаровой пачки. С трети маршрута, когда мы уже теряли надежду услышать хоть что-нибудь, кроме шипения, неожиданно особо детским речитативом (все уверяли, что это мамин голос) раздавался стих, неизменно озадачивавший мою молодую душу:
Ну, старая, гадай! Тоска мне сердце гложет!
Весёлой болтовнёй меня развесели,
Авось твой разговор убить часы поможет…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ну, полно же, не плачь! Гадай иль говори,
Пусть голос твой звучит мне песней похоронной,
Но только, старая, мне в сердце не смотри
И не рассказывай о даме о червонной!
Пластинок было много. В очередь за мамой шёл Вертинский. На круглой этикетке симпатичная белая собака с чёрными ушами, присев, внимательно прислушивалась к хозяйскому голосу — «Master’s voice». Особо полюбившиеся вещи мы гоняли по много раз, очевидно, доводя патефон до головокружения. Но ухожу я спать только после того, как мне поставят мою любимую песню про меня же:
Собирался народ у старинных ворот.
Чехи слушали песню. Шли гвардейцы в поход.
Про страну большую нашу, да про девушку Наташу,
Да про город краснозвёздный — про тебя, Москва.
Глава XX
Там, за горой Каф…
Я безвыездно находился на Ляодунском полуострове. В конце 1947 года меня перевели в Забайкальский военный округ в г. Читу на должность командующего 12-й Воздушной армией, где я прослужил до марта 1950 г. и вновь был направлен в Китай для организации противовоздушной обороны города Шанхая и всей провинции Цзянсу.
С начала марта 1950 года авиация Чан Кайши, ведя воздушную разведку г. Шанхая, начала наносить бомбардировочные удары по важнейшим объектам города. В Шанхае стали закрываться предприятия, фабрики, магазины. Поднялись цены на продукты питания, усилилась спекуляция. Летом 1950 года началась Корейская война. Американская авиация стала вторгаться в воздушное пространство КНР. В сентябре американское командование предприняло отчаянную попытку спасения Южной Кореи в связи с успешным продвижением войск Северной Кореи на юг страны. Под прикрытием 500 самолётов, десант в 50 тысяч человек высадился в Южной Корее. 230 кораблей флота США, их союзников, свыше 400 самолётов и около 7000 тысяч человек сосредоточилось у западных берегов Кореи. Часть северокорейских сил оказалась в полном окружении.
Китайское правительство неоднократно предупреждало США, что китайский народ не может оставаться равнодушным к обстановке, создавшейся в результате вторжения в Корею «войск ООН». Игнорируя предупреждения, американцы продолжали расширять военные операции в Корее. В десятую годовщину образования КНР — 1 октября 1950 г.
Сталин направил срочную шифровальную телеграмму Мао Цзэдуну и Чжоу Эньлаю, в которой в исключительно корректной форме советовал КНР оказать военную помощь КНДР.
«Я думаю, что если Вы по нынешней обстановке считаете возможным оказать корейцам помощь войсками,— писал он,— то следовало бы немедленно двинуть к 38-й параллели хотя бы пять-шесть дивизий с тем, чтобы дать корейским товарищам возможность организовать под прикрытием Ваших войск войсковые резервы севернее 38-й параллели. Китайские дивизии могли бы фигурировать как добровольные. Конечно, с китайским командованием во главе. Я ничего не сообщал и не думаю сообщать об этом корейским товарищам, но я не сомневаюсь, что они будут рады, когда узнают об этом. Сталин». (Попов И. М. К вопросу о вступлении Китая в войну в Корее 1950–1953 г. М., 2001.)
Решение Пекина о участии в войне в Корее было принято после жёстких и продолжительных дискуссий в высшем китайском руководстве. Разрушенное хозяйство, устаревшее вооружение — всё говорило против выступления Китая в войне. С другой стороны, возрастала угроза развязывания войны США против Китая. После недельной дискуссии было принято решение о необходимости направить китайских добровольцев в Корею. Дружба «социалистических братьев», сплотившихся перед лицом мирового империализма, была такой крепкой, а помощь, оказываемая Советским Союзом Китаю, достигала такого размаха, что сомневаться в искренности и нерушимости этих отношений не приходилось.
Ночью мне по аппарату ВЧ позвонил начальник главного штаба ВВС — маршал авиации Руденко и приказал быть готовым вылететь в Пекин для выполнения Правительственного задания. Перед нашей группой поставили задачу не допустить пиратских налётов гоминдановской авиации на территорию КНР, в самые краткие сроки организовать ПВО Китая.
Прибыв в столицу — г. Пекин, мы в тот же день встретились с членами правительства — Лю Шаоци, Чжу Дэ, Чжоу Эньлаем. В самые сжатые сроки в Китай была отправлена совершенная боевая авиационная и радиолокационная техника. С аэродрома Дальний истребительный полк полковника Макарова на самолётах Ла-11 в количестве 45 истребителей, перелетев залив Бохай, произвёл посадку в Циндао. По тому же маршруту бомбардировочный смешанный полк полковника Семёнова перелетел в Шанхай. Из Москвы железнодорожным транспортом шёл отлично подготовленный истребительный реактивный полк полковника Пашкова. Аэродромная сеть районов Шанхая и Сюйчжоу срочно расширялась. Характер аэродромного строительства поразил нас своей допотопностью. На аэродромах круглосуточно работало до сорока тысяч китайских кули. Техника состояла из коромысла, плетёных корзин и кетменя.
Решено было организовать непрерывное патрулирование над районами аэродромов со сменой экипажей в воздухе. Созданная нашими радиолокационными, прожекторными и ЗА — зенитно-артиллерийскими специалистами зона ПВО района г. Шанхая, включала в себя надёжное радиолокационное поле обнаружения воздушных целей в глубину на 300 км, световое поле в радиусе 80 км и ЗА-прикрытие — 50 км. Главный командный пункт управления ПВО Шанхая находился на юго-восточной окраине города, где была хорошо налажена система телефонной связи. Радиолокационные станции работали круглосуточно. Уже в первые дни наши лётчики сбили до десятка самолётов чанкайшистов. Авиация противника перестала днём появляться над городом, что несколько разрядило обстановку среди населения Шанхая. Паника прекратилась.
Корейская война активно велась всеми родами войск в течение года. Летом 1951 года боевые действия сухопутных войск прекратились. Однако примерно в течение двух лет до заключения перемирия 27 июля 1953 г. продолжалось противоборство нашей и американской группировок. Оно осуществлялось по неписаным, но строго соблюдаемым правилам. Наши лётчики не залетали за демаркационную линию, чтобы не оказаться сбитыми над чужой территории и не попасть в плен. Американцы грозились первого же попавшего к ним русского лётчика отвезти в ООН как вещественное доказательство нашего вмешательства. По этой причине вдоль границы было негласно отведено воздушное пространство, так называемая аллея истребителей, где и происходили воздушные бои.
64 ИАК (истребительный авиационный корпус), которым я командовал, сменив на этом посту генерал-майора Г. А. Лобова в конце августа 1951 года, несмотря на то, что назывался истребительным, имел в своём составе зенитно-артиллерийские дивизии, авиатехнические дивизии, зенитно-прожекторный полк. В задачу 64 ИАК входило прикрытие с воздуха промышленных и административных объектов в районах Мукден, Аньдун (аэродром Мяо-гоу), Цзиань, обеспечение сохранности железнодорожных мостов и электростанции на реке Ялуцзян в районе Аньдуня. Всего корпус выполнил 63 тысячи боевых вылетов, лётчики провели 1683 воздушных боя, сбили 1067 американских самолётов. Наши потери составили 335 самолётов и более 200 погибших лётчиков. Активные действия продолжались до 27 июля 1953 года. Я продолжил командование до середины мая 1955 года. Всего за период этой войны 22 наших лётчика получили звания героев Советского Союза. У американцев, конечно, была своя статистика сбитых самолётов, по которой они сбили наших в 10 раз больше, чем потеряли своих. Статистика — явно нахальная. Абсолютно точные цифры мы вряд ли уже узнаем.
На территории Кореи в специальном лагере держали военнопленных американцев, было их около тысячи. Условия у них были приличные. Их хорошо кормили, меняя даже по желанию меню. Они свободно переписывались со своими родными, все как один с нетерпением ждали перемирия. На первых допросах рассказывали невероятные истории. Как выяснилось, ЦРУ обучало лётчиков, направлявшихся в Корею, как вести себя в плену, а именно: создать фабулу невероятного, чтобы ввести в заблуждение контрразведку. Я помню такие допросы о вымышленных посадочных площадках на территории Монголии. Всё для того, чтобы ввести нервозность в отношения между Китаем, Кореей и МНР.
Как-то на рассвете над аэродромом появился двухмоторный бомбардировщик Б-26. Заметив, что в воздухе патрулируют наши истребители, он повернул обратно и стал уходить на предельной скорости. Его догнали, атаковали и сбили. Бомбардировщик упал на берегу Жёлтого моря. На следующий день, примерно к 12 часам дня появился другой разведчик Б-26. Его подожгли с первой же атаки. Мы слегка испугались, так как горящий самолёт начал планировать на группу наших МиГ-15, стоявших скученно на границе аэродрома. Потом, видимо, гоминдановский пилот пришёл в себя, отвернул машину от полосы и сел на фюзеляж в метрах трёхстах от аэродрома. Экипаж в составе трёх человек направился в сторону леса, но вскоре был схвачен. На допросе пленные показали, что базируются в составе двух бомбардировочных полков на острове Тайвань. При авиационных частях находятся американские советники и лётчики-инструкторы. Настроение у солдат и офицеров неважное. Каждый день ждут вторжения войск КНР на остров.
В майскую тёмную ночь были зафиксированы две воздушные цели, идущие курсом на Шанхай. В воздух по тревоге подняли восемь ночных истребителей МиГ-15. Планом ночной обороны было предусмотрено не включать прожектора, пока самолёты противника не войдут в световое поле. Когда цели вышли на необходимую глубину, с КП дали команду включить прожектора. Лучи моментально осветили два четырёхмоторных бомбардировщика, а из ближайшей зоны перехвата устремились в атаку наши МиГ-15.
Командир эскадрильи Илья Шинкаренко, сближаясь с самолётом противника, открыл огонь из 37 мм пушки и пулемётов, но сам при этом налез на цель из-за разности скоростей. Быстро сообразив выпустить шасси и закрылки, он уравновесил дистанцию и второй очередью почти в упор расстрелял бомбардировщик, который тут же на глазах, взорвавшись в воздухе, развалился на несколько частей.
Глава ХХI
Цзинбао
В Китае я тоже познакомилась с «цзинбао» — (воздушной тревогой). Запомнились — одна ночная и одна дневная. Как-то за полночь завыла сирена. Зажёгся свет, потом разом погас во всём доме. Нас с Алёной выхватили из постелей и начали спешно облекать в жёлтые жакетики и зелёные брюки. Отец в темноте наткнулся на фарфоровую вазу — красивую, красную с белой хризантемой, стоявшую на резном столике, и разбил её. Прокомментировав это событие крепким кавалерийским выражением, пошумев и поссорившись с мамой, он наконец вывел нас на крыльцо. В темноте по пути в бомбоубежище, глядя под ноги, вспоминаю мокрых лягушек, прыгающих по дороге, и нас, перескакивающих через лужи и лягушек. КП — под землёй. Спускаемся вниз. В небольшой комнате военные за аппаратами связи, телефонами. Один — перед экраном. По зелёному полю радиусом кружит светлый луч. Я замираю рядом. Потом провал. Просыпаюсь уже утром, дома, на своей кровати.
Дневное «цзинбао» застало нас, когда мы с Леной играли во дворе. Мама что-то отглаживала на веранде. Неожиданно разом, все китайцы из нашего дома повыскакивали во двор. Сгрудившись, они застрекотали на своём канареечном языке и начали тыкать палочками своих пальцев куда-то вверх. В воздухе происходило нечто необычайное. Казалось, совсем близко от нашей ограды и довольно низко в небе метались два самолётика, как две осы — кто кого ужалит. Пули дождиком сыпались прямо на нашу клумбу. Быстро выскочив, мама забрала нас домой, не позволив толком ничего рассмотреть. По пугливости, хотя и не хочется в этом признаваться, я шла впереди своей двойняшки. Я тотчас полезла под кровать. «Подкровать» — место, куда я обычно попадаю во время грозы и прочего остального страшного. Мама и Лена продолжали смотреть в окно. Любопытство победило. Справившись со страхом, я присоединилась к ним. В небе появился дымок. Чёрный дымок от одного падающего самолёта. Мне даже показалось, что я слышала крики лётчика, его перебранку, наподобие наших семейных, с американским врагом. Китайцы ещё не скоро возвратились в дом, долго и по-особому горестно покачивая головами, как их божки. В тот день американский пилот сбил китайского героя. Отец вспоминал, что обучение китайских лётчиков лётному мастерству — дело трудное. При показе, как обращаться с пулемётом, некоторые из них тотчас выпрыгивали из самолёта на парашюте — «под кровать». Парой подобных случаев, происшедших у него на глазах, отец был просто поражён.
В свободные от военных действий часы я люблю рассматривать китайских фарфоровых божков. Какие они всё-таки славные, в складочках, наверное, сладкоежки. Улыбаются. Сидят на корточках, довольные, брюшками в десять колбасок. Я вообще на всё люблю смотреть подолгу. Наш повар за это зовёт меня «профессор», а Лену — «купеза», что значит купчиха. Хотя она ничего не продаёт и не меняет, а если я с ней начинаю меняться картинками либо лоскутками, то обмен всегда происходит в мою пользу. От пребывания в Аньдуне и близкого соседства с желтолицыми братьями я переняла надолго ещё привычку тыкать во всё указательным пальцем и лёгкую кишечную инфекцию.
Лучшими из лучших событий жизни нами безоговорочно признавались дни рождения. У нас с сестрой — один на двоих. В Китае они проходили особенным образом. В тот день, вернувшись с работы пораньше, папа (ну, конечно он, кто ещё?) объявил, что нам на день рождения кто-то (не сомневаюсь, главный смеющийся божок) прислал подарки, закопав их на зелёной полянке. Пора ехать на поиски, за нами пришла машина. Радостно перещипываясь, мы карабкаемся на высокую ступеньку виллиса. А вот и сопка. Я уже веду поиски. Это легко, как искать грибы. Пока мы ничего не находим. Отец как-то подсказывает, незаметно подводит к кусту. И вот, у меня в руках мягкий петрушка, на голове — колпачок с бубенчиками. Лена нашла куклу. Потом я — зайца. Потом я снова — упитанного кота из настоящей шёрстки с зелёными пуговичными — непременно их поковырять — глазами и ушками с кисточками. Праздник продолжается целый день. В сумерках по тропинке к дому потянулись делегации китайцев не с пустыми руками. Кланяясь, они сначала проходят в кабинет отца, а следом с поклоном и поздравлениями — к нам, ставя перед каждой по чемодану. Отщёлкивать замки и откидывать крышку, казалось, огромного чемодана — уже событие. Из чемодана с почтением изымаются лакированные круглые шкатулки одна в одной, бамбуковые зонтики и веера, маленькие рикши с запряжёнными в них обезьянками, игрушечный гарнитур мебели из чёрного дерева, инкрустированный перламутром секретер, из которого, с серебряными ключиками для замочков,— настоящий шедевр. И последнее чудо: из одного из чемоданов враскоряк выбирается огромный целлулоидный пупс-негритёнок, нам с «купезой» — по пояс. Поделить его оказалось невозможно. Он был ничей. Оттого-то, вероятно, уже в Москве его легко передарили в другую семью, где был маленький ребёнок.
Подарки от отца перепадали не только нам. Мы клубим по просёлочной дороге. Внимание отца привлекает одноэтажное строение. Притормаживаем. Снаружи — обыкновенный сарай. Внутри — доска и столики наподобие парт. Это — школа. Нам интересно. Мы с Леной усаживаемся на скамейки, в это время отец что-то пишет на доске. У него, как всегда, моментально родилась идея праздника. На этот раз он решил устроить его для местных филиппков. Шофёра быстро отослали домой, и вскоре он вернулся, нагруженный яблоками и шоколадом. На каждый столик отец выложил по кучке гостинцев. Мы с сестрой сидим спокойно, мы не ревнуем. Было бы несправедливо, если бы всё доставалось только нам одним. Пора на выход. Школьная доска провожает нас белеющей надписью на славянском языке. Не ошибусь, если предположу, что то был привет из страны Ленина и Сталина. Производить неожиданный эффект и удивлять было потребностью его сердца.
Глава ХХII
Bell’arte
Отец хороводился со всеми музами. Сидор Васильевич замечательно рисовал, танцевал, пел. Грузинские выходы — отдельный полёт. Очень тонко вёл даму в танце. Разумеется, это он научил меня танцевать в паре с шести лет. Импровизировал на пианино, показывал фокусы, пел. Голос, правда, был не самый сильный, но если хором заводилась песня номер раз в нашей семье:
Сегодня вечером, вечером, вечером,
Когда пилотам, прямо скажем, делать нечего…
где каждый «вечер» крепко припечатывался к столу его кулаком, то исполнял он её с такой душой, что и голос откуда-то объявлялся. Далее шли по восходящей его любимые арии: «Ты взойди, взойди, моя заря», «О, дайте, дайте мне свободу!». Отдельно, задушевно и только на грузинском языке выпевался «Сулико». И вливая прямо-таки неизбывную тоску, он завершал свой репертуар длинной балладой о Байкале и каторжнике:
Эй! Баргузин, пошевеливай ва-ал!!!
Мо-лодцу пл-ыть не-да-ле-че-е-е !!!
Под особое настроение отец часами просиживал за нашим инструментом, за которым мы с сестрой в свою очередь томились над этюдами Гедике. Бранденбургско-Слюсаревские концерты начинались серией гулко-звучных аккордов, бравшихся с чувством и достаточно громко поочерёдно по крайним сторонам клавиатуры, практически за её пределами. Бам! — Динь! Бам! — Динь! Бам! Бам! Бам! Так что выходившие на следующее утро на площадку соседки за кефиром и творожком (тогда по домам разносили молочные продукты) почтительно осведомлялись у мамы:
— К вам, Тамара Петровна, композитор приехал?
Причём, он даже не догадывался о том, что после ми идёт фа, не говоря уже о том, что где-то гуляет ре диез. Другое дело я. Я уже знала гаммы. Но перечислить их от «до» до «до» так и осталось моей вершиной. Занятно проходили экзамены в музыкальную школу. Мы жили тогда в Свердловске и ходили в первый класс. Детям из семьи, как наша, было положено по статусу музыкальное образование.
Приодев меня с Леной на соответствующий праздничный манер и заплетя каждой по четыре косички — «двое сбоку — ваших нет», мама отвела нас на экзамен. Развернув меня спиной к инструменту, чтобы я ничего не видела, а только слышала, вслед за отзвучавшим аккордом комиссия приветливо поинтересовалась: какое количество звуков я могу назвать. После моего быстрого ответа они выдали такое изумлённое «О!», что я тотчас поняла, что не попала. Определённо я услышала, что этих самых звуков клацнуло больше, чем один, и, как те аборигены, у которых после «одного» идёт «много», бодро ответила: «десять». В итоге меня приняли и Алёну тоже. Я и сейчас могу сыграть для вас по нотам: «О, соле мио»!
Сольфеджио я посетила три или четыре раза. Как-то, на одном из уроков учительница неосторожно предложила мне спеть с листа короткую музыкальную фразу. О чём я думала, упёршись взглядом в притихшие чёрненькие кружочки, приклеенные к ножкам с завитушкой и болтающиеся на разных проводах? Я бы ещё смогла представить, что их можно рассматривать, но чтобы петь! Нет. Это было равносильно тому, как если бы вдруг запела тарелка с вермишелью. Не дождавшись моего выступления, учительница прошла дальше. Но безысходность — не моё кредо. Я моментально сделала соответствующий вывод, что на такие вещи, как сольфеджио, лучше вообще никогда не ходить. Я не могла связать изображение со звуком. Просто у меня не было абсолютно никакого слуха в отличие от моего отца.
Из фокусов предпочтение отдавалось жонглированию. Отец жонглировал одновременно тремя предметами. Обычно это были апельсины, мандарины или яблоки. Иногда, они действительно каждый в свой черёд, стартуя с его рук, возвращались назад, но уже на третий подброс все валились кто куда, закатываясь под диваны и, как нарочно, в самые труднодоступные места. Их искали, возвращали фокуснику, и ещё пару раз у него выходило ладно, но потом он частил, и остальное всё шло с «промазом». В программу домашних концертов входил ещё один непростой фокус, когда он пытался установить столовый нож вертикально концом лезвия на своём языке, не знаю для чего, но мама быстро пресекала этот фокус.
Его танцевальный репертуар был представлен двумя номерами: зажигательной осетинской лезгинкой — исполнялась к концу застолья, на самом пике всех чувств — и чистой классикой. Причём, в лезгинке он вылетал, как сокол, на освобождённую середину комнаты, похватав со стола ножи, приподняв плечи, чтобы воображаемая бурка не соскользнула, и в бешеном темпе носился кругами с криками «асса!», красиво подгибая колени и вытягивая носок. Сносимая волной восторга, я тотчас воссоединялась с ним, подпрыгивая сзади на уровне его подколенной ямки и путаясь под ногами. Второй номер был лирический. Я бы сказала, исключительно лирический. То был знаменитый фрагмент из бессмертного балета П. И. Чайковского «Лебединое озеро» — танец маленьких лебедей. Чтобы подчеркнуть, что их группа, отец расставлял руки, забрасывая их на плечи воображаемых кахетинских абреков, отчаянно вытягивал носок и в сопровождении «умпа-па, умпа-па, умпа-па» трепетал поднятой ногой. Балет он любил страшно. В Москве мы часто ходили в Большой театр. Отцу нравилось богатое убранство театра — красное с золотом, напоминающее, возможно, его родной храм на Норийском подъёме. Ему нравилось обилие празднично одетых людей, обилие красивых женщин. И, несмотря на то, что вместо «бис» он кричал «ура» и мог отбивать ритм увертюры «севильского» по коленке соседки, он глубоко проживал и переживал искусство.
Где-то в 50-е годы на очередном спектакле в Большом театре они с мамой увидели в ложе для гостей кумира всей Европы тех лет, великолепного Жерара Филиппа с женой. Когда в антракте весь театр ринулся к французскому актёру за автографом, генерал Слюсарев единственный подрулил к жене Жерара Анн Филипп и поцеловал у неё ручку. Мама всегда ревновала его к балеринам.
Отец хорошо рисовал. Он постоянно что-то зарисовывал. Думаю, что он пробовал и масло. У нас в доме стоял мольберт с засохшими тюбиками красок. Но, вероятно, в собственных работах его не всё устраивало. Он находил художников из ближнего окружения, в основном талантливых рядовых и заказывал им картины на любимые темы. Из предпочитаемых тем выделялись пейзажи, охотничьи сцены или голая женщина. Причём картина с обнажённым женским телом не должна была быть миниатюрой. С появлением подобных полотен в доме отец тут же вступал в непримиримые противоречия с мамой. Оба сражались pro и contro до конца. Как сейчас, вижу мощную белую коленку закинутой ноги Вирсавии, сидящей рядом с такой же голой, но уже тёмно-коричневого цвета рабыней. То, чем она сидела, было щедро скрыто драпировкой, что, видимо, также не устраивало чем-то отца. Останавливаясь порой перед картиной, отец задумчиво растянуто произносил «…да». Вирсавия всё-таки продержалась у нас пару месяцев, несмотря на гневные взгляды, которые бросала мама в сторону живописи и её свирепые замечания, что растут дети.
Разорвавшейся бомбой стало появление у нас нового шедевра. Прогибаясь под тяжестью, внушительное нечто осторожно внесли трое солдат и водрузили на освобождённый для этого кусок стены. Когда сняли наброшенную ткань, то оторопела не только вся европейская, но и азиатская часть дома представленная: шофёром, поваром, переводчиком. Широкой купеческой спиной к нам, невозмутимо глядя на себя в маленькое зеркальце, лежала огромная голая-преголая тётя. Много позже я идентифицировала этот шедевр с полотном Веласкеса «Венера с зеркалом». Но наша тётища Венерища была куда мощнее. При непосредственном руководстве и по указанию генерала её тыловая часть была неумеренно увеличена, я бы даже сказала упышнена. И если бы в это место втыкать вилку и употреблять, как торт, то пиршество продлилось бы не меньше недели. Отец выглядел очень довольным. Остановившись перед картиной, он произнёс такое сочное утверждающее «да!», что стало ясно: на сей раз всё, как надо. Повизгивая от гнева, бабой Бабарихой носилась вокруг него мама. Кондотьер в позе варяжского гостя, со скрещёнными руками, стоя перед картиной, защищал свои владения. Мама кричала: «Убери сейчас же эту гадость, либо она, либо я». Всё — напрасно. Отца устраивали обе. Он завтракал. Уходил на службу. Возвращался. Закуривая папиросу и, ласково поглядывая на Венеру, отдавал какие-то распоряжения по телефону. Мама с виду затаилась, но не собиралась сдавать своих позиций.
Как-то днём она приблизилась к холсту с полным ведром голубой краски и кисточкой. Спустя полчаса, снуя туда-сюда по дому по своим делам, я заметила, что с картиной произошли изменения, как выразились бы в аптеке, несовместимые с жизнью. Красавица всё так же смотрела на себя в зеркальце, но уже в голубых трусах. Это были обыкновенные советские трусы в три слоя, закрывшие всю филейную часть. Теперь настал час ора отца. Отец бесновался сутки. Выплеснув весь гнев, он утих, но каждый раз, проходя мимо картины, плевался и со словами: «Вот дура! Куриловская порода»! — сжимал кулаки. Он даже тёр разбавителем по трусам, но вместе с ними стирал и то, что они так ценили вдвоём с дядей Яшей, единственное требование которого к своей будущей невесте выражалось в том, чтобы ж… у неё была в девять кулаков. А один кулак дяди Яши… да.
Отец не мог больше видеть «веласкенку». Для него это была своего рода измена, как если бы с его подружкой переспал некий хлюст, в оплату оставив бельё. Через пару дней он сам своими руками снёс картину бог знает куда. Обиженная красавица на прощанье пообещала, что к нам больше ни ногой, ни попой. Обещанье сдержала. Эра голых закончилась. В квартире ожили копия бающих «охотников» Перова и пейзажи на тему левитанской осени. К лёгкому «ню» можно было бы отнести пару фарфоровых, саксонских тарелок с купающимися нимфами, но это была, в сущности, уже такая мелочь и мелкота, что мама, будучи по-своему к ним привязана, спокойно протирала их тряпкой, но уважать не могла.
Вытащивший меня из чёрного омута «ничто» цветной рисунок отца из жизни трёх поросят накрепко привязал меня к изображению. Я научилась смотреть, и большая память на всю жизнь больше не оставляла меня. Мне повезло, что она стала раскрываться в Китае — стране удивительных ремёсел, отчаянных красок, великих запахов. Память распускалась, как большой белый лотос, раскрывающийся на глазах влажно-глянцевой красотой. Лотос был большим, не потому что я была маленькая, он и сейчас для меня огромен, этот цветок, состоящий не из обычных лепестков и тычинок, а из лепестков. Я ела их, как капусту. Мне хотелось уничтожить цветок. Зачем? В ответ на его демонстрацию, так я утверждала себя. Это было моё частное объявление — «я есть».
Я перебираюсь на кухню. На полу в связках лежат ещё тёплые, и это очень важно, что тёплые, почти живые тушки фазанов с длиннющими хвостами-сабельками, жёлтые утки с недержащейся шеей. Как ни поверни, головка всё равно ткнётся в грудку. Я устраиваюсь поудобнее на корточках и запускаю свои вымазанные красками и цветными карандашами руки под перья, ещё глубже, ещё. Я отбираю у уток их отлетающие жизни. Мне их ничуть не жалко. Они летали, чтобы попасться папе на глаза, точнее на мушку его ружья. Он любит охоты. Я сама ходила с ним на охоту.
Сначала мы шли среди сопок по траве, неожиданно отец страшно быстро вскинул вверх всё ружьё, оно ещё содрогнулось. Раздался гром и молния, и мне показалось, что прошло много времени, прежде чем откуда-то сверху почти нам под ноги шлёпнулся серенький, невзрачный мешочек. Пират не дал мне рассмотреть скрюченные лапки, остренький клювик, затянутые белёсой противностью глазки. Кажется, этот мешочек папа нарёк бекасом.
Я сижу на кухне, уже затекли коленки, но оторвать меня невозможно. Для всех я выискиваю дробинки. Я сама придумала себе это занятие. Я знаю, что сегодня вечером эти жалкие тушки, похожие на мышат, преобразятся в гордых упитанных птиц. Все будут обращаться к ним как к паштетам. Их перья будут красиво оторочены жёлтым сливочным маслом, рубиново-клюквенные круглые глазки будут сверкать, а белый ажурный бумажный хохолок,— покачиваясь, приветствовать входящих гостей. Их особенный вкус будет отмечен, а когда собравшиеся узнают, что это папа лично их приготовил, то восторгу и похвалам не будет конца. И нехорошо, если гостям попадутся дробинки. Вот какая у меня служба. Вот почему я здесь. И буду сидеть ещё очень долго, утопив крепкие пальчики в самой глубине фазаньей души.
Глава XXIII
Утка по-пекински
Признаться, таких красивых мест и такой экзотики, особенно на юге Китая, в провинциях Гуанси, Гуйчжоу, Хунань, Цзянси, мне не приходилось встречать. На что ни посмотришь — чудная красота. Непрерывно меняются краски окружающей природы. Вечнозелёные массивы не знают времени года. Лиственные деревья — одни справляют осень, другие — зиму, а большая часть — в весеннем наряде. А что можно сравнить со сказочной красотой прелестного Ханьчжоу, с озером Сиху, этого, в самом деле, «рая на земле»? Или взять архитектуру древнего Пекина с его цветущими миндальными рощами, пагодами с изогнутыми крышами, с подвешенными к ним серебряными колокольчиками, при лёгком дуновении разносящими мелодические звуки небесной музыки. Или парк Ихэюань, расположенный на западной окраине Пекина, построенный императрицей Цы Си на деньги, собранные со всего Китая и предназначенные для строительства военно-морского флота. Иероглифы, начертанные на древних сосудах из бронзы, рассказывают о непревзойдённых мастерах. Райские птицы, поющие на цветущей ветке миндаля, выполненные разноцветными нитями по шёлку, покоряют всех, кто их видел.
В произведениях китайских умельцев заложены бесконечная любовь ко всему, что окружает человека,— это и горы, и реки, и медлительные буйволы, и крабы на дне моря, и лотосы на озёрах, и рощи бамбука, кузнечики, сверчки и стрекозы …
В 50-е годы в Пекине я побывал в гостях у знаменитого художника Ци Байши, ему в то время исполнилось уже девяносто лет. Как-то осенним воскресным утром я с женой и дочками навестил домик удивительного долгожителя, посвятившего всю свою жизнь любимому ремеслу художника. Меня поразили его глаза — ласковые и добрые, которые просвечивали тебя насквозь, его тонкие длинные заострённые пальцы. В его руках с изящной лёгкостью — а он рисовал в нашем присутствии — зарождались удивительные по своей красоте линии, переходящие в образы извивающихся рыб, то быстрых и стремительных в своих рывках, то неподвижных — на дне. Под лёгкими ударами кисти возникал на глазах мчащийся во весь опор молоденький жеребёнок с развевающимися на ветру хвостом и гривой. Казалось, будто слышишь его игривое ржание, зовущее мать. А какие чудные цветы — хризантемы, георгины, ирисы, мимозы, глицинии, японские магнолии. Сидящие в листве или летящие птицы с белыми брюшками и блестящей голубой грудкой. Всё писалось на листах белой бумаги в две-три краски китайской тушью и потом развешивалось по стенам его небольшой комнаты. Он показал свои работы, две из них подарил нам на память. Картины, в длину больше метра, а в ширину около 40 сантиметров, свёрнуты в свитки. Их легко хранить и переносить. Наступило время прощания. Он просил нас непременно навестить его, когда в следующий раз мы будем в Пекине. Мы, в свою очередь, пригласили его в Советский Союз, как-то оба забыв, что ему уже за девяносто лет. Мы вышли на улицу в сумерках. Пекин обволакивала перламутровая дымка. Говорить не хотелось, перед глазами ещё долго проплывали живописные пейзажи чудного художника.
История пекинской утки относится к маньчжурской династии Цин. В свою третью командировку в Китай в 1950 г. я был приглашён тогдашним премьером Государственного Совета КНР Чжоу Эньлаем на пекинскую утку. Ресторан «Пекинская утка», которому в том году как раз исполнялось шестьсот лет, находился в самом центре Пекина, в старинной его части. Обычное закрытое четырёхэтажное здание с внутренним двориком, вход в который через калитку с улицы. Нам пришлось оставить свой «Форд» за несколько метров. Как только мы вошли во внутренний двор, служитель в чёрном халате дал знак всем присутствующим, в том числе и хозяину, что появились новые гости. Весть о нашем прибытии подхватилась всем обслуживающим персоналом и перекатом повторилась во дворе, на террасах и в залах. Вход устроен так, что посетители обязательно проходят коридором через кухню, где на длинных жердях висят потрошёные нежно-кремовые утки, особой пекинской породы, весом в 3–4 килограмма каждая, смахивающие более на поросят, нежели на своих собратьев — уток. После того как гость выберет понравившуюся ему утку, ей на шею надевают брелок с фамилией заказчика. Помощник повара, выбегая во двор, торжественно демонстрирует её гостям: «Смотрите, какую жирную большую утку выбрал гость! Мы сейчас начнём её готовить». Все охотно слушают, кивают и хвалят знатных гостей. Потрошат птицу через гузку, вытаскивая все внутренности, а потом затыкают отверстие специальной затычкой из пальмового дерева. Через горло вливают воду и помещают в вертикальную печь, где горят пальмовые дрова.
Ресторан «Пекинская утка» своими балконами и террасами выходит во внутренний двор. На балконах, отгороженных друг от друга деревянной перегородкой, стоят столы на восемь — двенадцать человек. Всё, что делается внизу: кто входит, уходит и кто заказал какую утку — за всем можно наблюдать с балкона. Нам предложили самое почётное место на третьем этаже. Пока утка готовилась — а это не менее двух часов, к столу подали печёнку и пупочки. Из выпивки мы заказали коньяк высшей марки и шанхайское пиво. Китайцы пили подогретую рисовую водку. В нашей компании был Чжоу Эньлай, начальник генштаба, личный переводчик Мао Цзэдуна, я, наш военный атташе и командующий ВВС Китая. За разговорами не заметили, как прошло два часа. Вдруг поднялся сильный шум. На манер, как раньше наши часовые перекликались ночью: «Слушай, слушай!» — начиная от кухни по коридору, во дворе, на первом, втором этажах и выше нарастающим гулом приближался крик. Как объяснил переводчик, так дают всем знать, что заказанная таким-то утка готова. «Смотрите, какая она аппетитная и прекрасная»!
Под перекатывающееся многоголосье долгожданное блюдо наконец добралось до нашего третьего этажа и было торжественно водружено на стол. Рядом поставили столик для разделки. Мы долго любовались кулинарным чудом. Пекинская утка, надо сказать, действительно смотрелась знатно — вся поджаристая, золотистая корочка отсвечивала янтарём, как полированный ноготок красавицы. А какой шёл аромат — всех восточных пряностей разом. После церемонии любования и выпитого в её честь шанхайского пива старший повар ножом, острым, как бритва, начал срезать с неё тончайшие хрустящие корочки и по сигналу хозяина подносить самому почётному гостю, которым оказался я. И пока я не снял пробу, и не воздал хвалу в честь великих мастеров кулинаров и не наградил подарком повара, о чём мне заранее подсказал переводчик (спасибо ему), никто не прикоснулся к своей порции. Разделка продолжалась около часа, а возможно, и больше. Вслед за кожицей шло нежнейшие филе из грудки, крылышек, ножек и так до самого копчика. Под каждую порцию произносился тост. Копчик подносился отдельно с обязательным ответным словом с долей юмора. Когда разделка завершилась, повар унёс скелет утки на кухню. Продолжая вести беседу, я уже собрался встать и поблагодарить гостеприимных хозяев за обильное угощение, как вновь появился повар с большой чашей бульона, сваренного из костей кремовой красавицы и заправленного китайской капустой. Я был сыт, но меня попросили только попробовать. Я попробовал и попросил ещё добавки, настолько это было вкусно. После двух пиал горячего бульона мой хмель, как пробка, вылетел из головы. Я почувствовал себя необыкновенно бодрым, и стало даже немного жаль, что всё уже кончилось…
Мама часто не выходила в столовую, потому что её тошнило от всех китайских запахов, и особенно от масла, на котором готовил для нас личный повар Мао Цзэдуна. В Китае была такая долгая еда — наверное, носили перемены из ста блюд,— что мне случалось по нескольку раз сползать под стол в поисках разнообразия. Тем временем отец ловко вырезал для меня из апельсина корзиночку-гондолку, наполняя её партией оранжевых братцев-полумесяцев. Размещаясь, дольки теснили друг друга, как парашютисты-десантники перед прыжком. Прямые стрелки зелёного лука он отправлял в рот, чтобы, распушив их внутри языком, вынуть пучком распускающегося салюта, яблоки нарезал звёздами. Похваливая еду, он передавал мне на пробу кусочки жареного бамбука, одновременно приговаривая присказку, вероятно, из своего детства: «Эх, сладки гусиные лапки, а ты их едал? Нет, не едал, мой батя видал, как барин едал».
После обеда привозили фильмы. Солдат долго хлопотал над установкой, заряжая её большой бобиной. Я и Лена, оттесняя друг друга, таскали стулья, устраивая их поближе к белой простыне экрана. Вначале — треск, какие-то белые росчерки, кляксы. Наконец перекошенная лента устанавливается в положенных рамках, и сразу — музыка и всё цветное. Вот оно — счастье. Надпись славянской вязью — «Сказка про сестрицу Алёнушку и братца Иванушку». Не было случая, чтобы после окончания просмотра мы не выпросили повторить всё по второму, а то и по третьему разу. Из любимых мультиков почётное место занимал «Аленький цветочек». Интересно, что заколдованное чудище меня совершенно не волновало, зачем и как оно лежит на пригорке и ждёт припоздавшуюся Настеньку. Все мои симпатии предназначались, конечно же, батюшке, так ответственно разыскивающему по всему белому свету аленький цветочек. Очень славно смотрелся замечательный грузинский мультфильм про непослушного бобрёнка Чуку, не слушавшего взрослых и попавшего в беду. Из жизни леса — про быструю куницу? опасную для бельчат. Из взрослых фильмов — «Охотники за каучуком». Под холодящий перестук тяжёлых барабанов местное африканское племя, выкрикивая на все голоса: «Донолондос идёт! Донолондос идёт!» — проводило зачистку джунглей.
Не знаю, отрицательный или положительный персонаж был тот самый Донолондос, но эффект своим появлением производил огромный. Больше из этого фильма ничего не помню, но зато до дыр и по кадрам — свою первую любовь — Серёжу Гурзо в фильмах «Застава в горах» и «Смелые люди». Какая всё-таки клуша эта жена начальника заставы. Не хотела поливать цветы. Впрочем, я бы тоже не стала возиться с горшками. Другое дело вскочить на Орлика и в один скок перемахнуть через ручей. О, сладкое кино.
Вообще? я долгое время оставалась таким зверёнышем, вырывающимся из чьих-то взрослых рук — крепким, весёлым, но порой и опасным. Конечно, больше всего доставалось моей двойняшке Лене. Однажды я загнала её шваброй под кровать и продержала там довольно долгое время. Возвратившуюся маму встретил из-под кровати неутешный рёв. Меня в наказание лишили новой книжки и права фотографироваться. Что было даже очень хорошо. Фотографировать нас поминутно было семейной страстью. Помню, как я отбрыкивалась от наведённого фотоаппарата. В первом классе я укусила сестру за спину за то, что она попросила у меня синий карандаш. Она говорит, что это был просто зверский укус в позвоночник. В другой раз мама застала меня на улице перед нашим подъездом, сидящей в сугробе снега.
— Доченька, что ты тут делаешь? — осведомилась мама.
— Я ушла из дома навсегда!
— Но почему? (Вытаскивая меня из сугроба).
— Потому что там — противная Ленка.
Тучи рассеивались быстро. Ненависть отпускала, и опять можно возиться, хохотать. Хохотали мы, как сумасшедшие. Мама даже серьёзно подумывала над тем, чтобы показать нас врачу. Через определённое время Ленка становилась опять невыносимой и закусить ей плечо было просто необходимо. Когда к противности примешивалась ревность, переживания становились ещё острее. Как-то соседский мальчик по площадке передал сестре самую настоящую записку, в которой было выведено печатными буквами: «Лена, я тыбя лублу». Помню, что записка эта мне ужасно чем-то не понравилась. Это был реванш за прошлый сезон, когда я на даче, пятилетняя барышня, стоя у забора, ворковала о чём-то с чужим мальчиком. На что Елена, сверля нас глазами и терпя какое-то время, в конце концов не выдержав, закричала: «Натаска, дула! Заклой калитку, стобы мухи во двол не летели!»
Но не всё всегда обстояло так страшно весело, когда, сильно закрутившись вокруг себя, хохоча, падаешь на упругий диван. На таком медленном отрезке пути к… «уже такая большая девочка» случались разочарования, слёзы — и из-за него, главного мужчины в нашей семье.
Мне была обещана скрипка не только мамой, но и папой, настоящая, в чёрном футляре с бархатной красной подкладкой, если я напишу строчку ровных палочек в тетради для прописей. Мне очень хотелось скрипку. Боюсь, что из-за её особенной красоты, которую не сумею объяснить и сегодня. Я усердствовала, высунув кончик языка, представляя, как стану водить смычком на зависть сестре на очередном домашнем концерте. В конце концов я написала не одну строчку, я исписала несколько тетрадей, но своего инструмента так и не дождалась. На моё недоуменное «где же скрипка?» — меня снова отсылали к палочкам, якобы они не идеально ровные. Действительно, на странице две или три из них обязательно накренялись, а то и заваливались одна на другую. Всегда можно обнаружить изъян в таком ремесле, как чистописание. Я трудилась, как китайский кули, совершенствуя палочки. У меня выработалась твёрдая рука, за которую впоследствии в школе меня всегда отбирали в команду рисовать стенгазету, но в том далёком детстве моей мечте не суждено было сбыться. «Странно,— делилась я с мишкой, выправляя ему перед сном на подушке его отлежавшую лапу,— папа ведь обещал?.»
Другое событие, драматическое, потрясшее мою душу, сильнее, чем Эрос потрясёт дубы, также произошло в Китае. В один прекрасный (в кавычках) день самые большие часы в нашей гостиной с длинными цепями и тусклыми цилиндрами отказались говорить своё громкое: «Бом! Бом!». И?! Обвинили в этом почему-то меня. Наверное, мой цветущий вид убедил всех, что я в состоянии вынести самую тяжёлую каторгу. Меня поставили на табурет и учинили самый настоящий маленький сталинский суд. И председателем суда был папа! Он требовал от подозреваемой окончательного признания своей вины. Как и большинство подозреваемых, я покрылась красными пятнами. Я смотрела на напольные часы почти с ненавистью. В одночасье они стали моими главными врагами. Присяжные заседатели, мама и Лена, уговаривали меня признаться. Все хотели, чтобы я призналась и как можно скорее. И — меня простят. Убеждённость той стороны в моей вине была настолько сильной, что на какую-то долю секунды я сама засомневалась: а может, я действительно каким-то неведомым для себя образом навредила тем гадким часам, перекрутив их стрелки-усы во все стороны. Суд вершился. Председатель требовал строгого наказания. Я ревела на табурете, не признавая вины. В то время я ещё не знала сложного выражения «презумпция невиновности». Заседание зашло в тупик. Меня отпустили, наверное, на поруки. Мама сняла меня с табурета, так как пришёл час обеда… «Но, папа? Папа? Как он мог?» С этим надо было как-то жить. И любившая скорость во всём и знавшая сердцем, что папу разлюбить невозможно, я остановилась на том, что «любовь всё прощает», но пьесу «Без вины виноватая» запомнила навсегда.
Китайским шёлком струились дни. Мы подрастали, наступала пора «серьёзно», с маминых слов, думать о школе. Моя сестра Лена уже освоила в букваре букву Л. Дух первенства и старшинства подстёгивал. Подхватив плюшевого друга за заднюю лапу, с букварём под мышкой я удаляюсь вместе с ним в кружевную беседку складывать слоги, а затем и слова на букву Л и, может, до прогулки ещё добраться и до буквы Н. Мы с мишкой стараемся. И вот я уже читаю свою первую книжку-раскладушку: «…яйцо в траве находят редко, раз есть яйцо, нужна наседка. Наседка в страхе чуть жива. Я — не цыплёнок, я — сова».
В конце лета тем же зелёным вагоном мы возвращаемся в Москву. Страшно вымолвить, мы везём с собой контрабанду: дюжину голубеньких, жёлтеньких попугайчиков из Китая. Ценящий более всего для себя и других свободу, папа тотчас выпускает их в купе на полёты. Для своей посадочной полосы птахи тут же наметили верхнюю жёрдочку на окне с занавесками, на которой и перемещались большей частью, перелетая иногда на верхнюю полку и даже опускаясь на папину голову. Пообедав, накрошив кругом пшённых крупинок, попугайчики проходили клювиком по длинным пёрышкам. И, конечно, тренькали свои звонкие песенки. Наблюдать за ними было очень интересно.
Перед таможней попугайчиков попрятали под сиденья. Папа сказал, что попугайчики должны молчать. Если их, не дай бог, услышат, то тотчас конфискуют. Объясняю для мишки: «Унесут за тёмные леса, за высокие горы от нас навсегда». Когда поезд встал на границе для проверки документов и багажа, сердце моё забилось в оглушительной тишине. Про себя я умоляла попугайчиков молчать и не чирикать свои глупости. И они молчали и вместе с нами благополучно пересекли границу нашей необъятной страны. И снова сидели на занавесках и чистили свои, как мне представлялось, и так не чумазые пёрышки. У папы почему-то всегда получалось всё именно так, как он этого хотел.
В последние дни перед школой мы в уютных двориках Хорошёвки на газонах и в клумбах зарывали «секреты». Набирались осколышки цветных стёкол, из них, а также из лепестков цветов и травинок на дно неглубокой ямки выкладывался узор. Сверху всё это плотно прикрывалось куском стекла, присыпалось землёй, а для памяти втыкалась веточка или другой опознавательный знак. Часто мальчишки их разоряли. Нам никогда не удавалось выгуляться вполне. Не проходило и получаса, как мама призывала нас домой. Дома нас переодевали в чистые платьица, перечёсывали, меняли атласные бантики, башмачки, нагружали носовыми платочками и выпускали снова. И так по пять раз на день. Вскоре нас с сестрой задразнили. Помню, что я наотрез отказалась переодеваться. То был первый бунт, и пошла полоса — всё поперёк. Специально ходила Стёпкой-растрёпкой. Такое сильное открылось во мне сопротивление всему маминому, женскому,— причёсанному, отглаженному, с крылышками и вышивкой.
В школе мои первые ручки для письма — деревянные со стальными перьями — были не просто обкусаны по краям, а съедены на две трети. Кляксы в тетрадях разливались глубиной с Байкал и шириной в Тихий океан. Смятая коричневая атласная верёвочка в узлах болталась в конце расплетённой косы. Уже в пионерах на шее криво висел красный галстук, разодранный на полоски, мятый, в чернилах и без краёв, а потом совсем исчез.
Глава XXIV
Ёлки
О, Господи-и! Когда же закончится этот невозможный урок? Хорошо, что он — последний. Ну ничего, скоро вообще Новый год, привезут ёлку. И школе этой перепадёт. Дня через два-три отец отдаст приказ доставить в актовый зал самую высокую красавицу из лесного бора. Отец в уральских лесах — главный. Той же машиной другое, поменьше, но тоже под потолок, прекрасно-пахучее дерево выгрузят у нас дома.
Я уже привыкла на уроках улетать мыслями подальше от коричневой доски с указкой, длинным носом принюхивающейся к аппетитному беленькому кусочку мела. Подальше, подальше. Так, по какому маршруту сегодня стартуем? Ну конечно, на Новый год.
Прежде всего следует ещё раз провести осмотр игрушек, что хранятся на нашем чердаке. Первое. Картонный кот в сапогах, склеенный из двух трафаретных половинок и раскрашенный: сапоги — красной краской, шляпа — серебряной, с зелёной лентой вокруг, очень симпатичный. Удалого кота повесим на виду. Могучий гриб на толстой ножке под коричневой шляпкой не потеряется и так. Гирлянды бумажных флажков пойдут на нижние ветви. Блестящий паяц из замороженной ваты — в центре. Из того же снежного вещества клоун лапками в разные стороны — посередине. Шишки — повыше к верхушке, поближе к звезде. Бусы распутает Елена. Старую, облезшую морковь спрятать сзади. Ещё один кот в сапогах, этот ботфортом крепится на прищепке им хорошо закрыть просвет между веток. Шары пусть крутятся в штопоре, где хотят. Ой, как же я забыла о китайских восковых масках? Краски на них так и горят. Глаза выпученные. Борода и усы из шёлка. Всё же кто это такие? Пока не догадалась. В Китае ёлка была не такая высокая, как здесь, но зато в её основании, в царстве колючих иголок, разместился самый настоящий дворец, который папа сооружал всю ночь накануне. В ночь перед Новым годом (что за глупость болеть на Новый год) из-за высокой температуры я никак не могла заснуть и долго наблюдала в дверную щель детской, как отец вырезал окна в картонных стенах дворца, расставляя игрушечную мебель в его внутренних комнатках. Да, уральские ели — совсем другие. В их ветвях, если захочет, сможет спрятаться настоящая рысь. Вчера во дворе девочки рассказывали, как на одну женщину сзади, на воротник, прыгнула рысь и перекусила ей шею. Неожиданный резкий звонок прерывает моё барражирование. Ура! Можно выбираться из-за парты.
Придерживая рукой через карман школьного фартука оторвавшуюся от лифчика резинку вместе с чулком и потому неуклюже заваливаясь влево, спускаюсь с лестницы. Ну вот, опять! Около раздевалки — нянька с ворохом тёплой одежды на руках. Ненавижу. Мама специально послала её с тем, чтобы нас утеплять. Это всё Китай с его двухсторонним воспалением лёгких у меня и у Ленки. А мы всего-то играли в геологов и скалолазов, закапываясь и катаясь по краям небольшой песчаной ямы около дома. Ну и плакала тогда мама. Папа подарил ей, чтобы не ревела, три нитки белеющего жемчуга, смахивающего на мои молочные зубы. Только если папа откроет дверь, можно расстаться с зубом-жемчужиной, привязанным за верёвочку к дверной ручке.
Глупая мама боится с тех пор простуд, а нам отдувайся. Сейчас нянька натянет на наши школьные формы шерстяные кофты, сверху платок, на сползший чулок — лохматые рейтузы, в рукавах свисают варежки на атласных ленточках. Поверх шубы обвяжет вязаной шалью. Это даже и не шаль, а огромное полотнище — транспарант. Сначала — туго на голову, чтобы закрыть лоб, потом перехватит под подбородком крест-накрест и завяжет всё это под мышками. Ещё специально грубо подтянет верх на рот и нос. Остаются только щёлочки для глаз, чтобы смотреть, как в амбразуру. Наконец совершенными кубышками выбираемся на крыльцо школы. Скорее в сторону, подальше от насмешливых взглядов и хихиканий противных одноклассников. Все противные — школа, учителя, класс, Ленка. Всё, завтра ноги моей не будет в этой школе, средней, для мальчиков и девочек.
На крыльце — солнце наиярчайшее. С крыш — сосульки тяжёлыми опрокинутыми коронами. Вот где царство для лизания. Первым делом, освобождаясь от варежек позади няньки, ухитряюсь отодрать мокрой красной рукой толстый кусок сосульки от края водосточной трубы. Пару раз лизнуть — непременно. Чем дальше от школы, тем настроение всё лучше и лучше. Шаг переходит на подпрыгивание. Быстрей, быстрей.
Новый год уже на носу. Дома должны уже быть припрятаны подарки от так называемого Деда Мороза. Сегодня представляется как раз удобный случай их отыскать. Вечером мама и папа уходят в театр. После их ухода мы с сестрой сразу и возьмёмся. А пока дел и так хватает. После обеда бегом в нашу детскую. Первое задание — забраться на гардероб и оттуда прыгнуть на кровать. Залезть наверх просто: подставить стул, с него — на низкий комод, а оттуда — на крышу гардероба. Глянуть вниз — боязно, но так и должно дух захватывать. На свою кровать прыгать просто, она — сразу под гардеробом. Кровать сестры — на противоположной стороне. На неё — далековато, но зато интереснее. Прыг, прыг… после двадцати раз надоедает. С прыжками на сегодня достаточно. Теперь переходим в кавалерию. Оседлать на кровати подушку. Передний угол — грива скакуна. Задний угол — хвост. Движение — качалка: вперёд-назад, вперёд-назад. «Мы красные кавалеристы, и про нас…» Проскакали вёрст сорок, но азарта не хватает. Подушки мягкие и ленивые. Интереснее будет оседлать Ленку. Правда, на ней далеко не ускачешь. Что и говорить, я — тяжеловата. Я даже о-го-го какая тяжёлая. Ладно, пускай она на мне едет. Кавалерист-девица забирается мне на спину. Я стараюсь. Прыг-скок, галопом по коридору — туда и обратно. Вдруг, неожиданно, всадница с истошным визгом «мышь!» заваливается на бок, но слезть совсем не может, в чём-то запуталась. Мы валимся в коридоре обе.
— Ленка! Дура! Слезай!
— Не могу.
— Слезай, тебе говорят!
— Не могу.
Смех. Грохот. Кажется, у меня что-то мокрое вокруг шеи, не хватало, чтобы она описалась!..
— Какая мышь? Где мышь? Ты, что, дура, с ума сошла?
— Да мне показалось.
— Показалось. Показалось. Сейчас мама придёт.
Осторожно заглядываю в мамину спальню. Как она там вообще? Мама, перед зеркалом, напевая, что-то неспешно перебирает в своей трёхэтажной перламутровой китайской шкатулке. Что ей? Зачем? Что может ещё украсить её немыслимую красоту? Папа ещё не вернулся с работы. Скорей всего, он подъедет на большой чёрной служебной машине, и они сразу поедут в театр. Спев с чувством несколько раз «Голубку», мама переходит на «Гуцулку Ксению».
Гуцулка Ксения, я тебе на трембите
Лишь одной в целом свете расскажу про любовь.
Только лето наступило — полюбил другую милый,
А с гуцулкой синеокой распростился навсегда.
Гуцулка Ксения, я тебе на трембите
Лишь одной в целом свете…
Время ещё есть. Буду пока читать. Книжка захватывающая. Называется «Листы каменной книги». После «Принца и нищего» по любви, пожалуй, на втором месте. Герой, почти Маугли, из древнего племени, всё умеет делать сам: шить одежду из шкур бизонов, готовить еду, охотиться — а ещё борется против маленького, злого местного колдуна. Очень интересно. Кое-что надо будет особенно продумать. Значит так, если я окажусь среди бизонов, то из их костей можно будет сделать иголку и рыболовный крючок.
Смеркается. Входит мама с напутствием перед театром. Боже, как она прекрасна! На ней — переливающееся, обтягивающее серо-жемчужное платье. От груди до бедра серебряным шнуром выложен умопомрачительный крендель-вензель. Это платье ещё из Китая. Я знаю. Оттуда же и два дивных халата. Один — совершенно белый. Другой — абсолютно чёрный, из блестящего шёлка, с ослепительными вышивками из жизни упитанных драконов немыслимой яркости и красоты. А ещё, ещё: Ну, вот это уж непременно! Как только они с папой уйдут в театр, перед поиском подарков надо будет примерить одно мамино вечернее платье. Моё любимое. Отчаянно чёрное из хрумчатого тяжёлого на ощупь шёлка. В тканях я разбираюсь ещё с Китая.
Когда мама жила в Аньдуне вместе с нами заграничной жизнью, в распорядок её дня входило посещение ателье. Случалось, что мы оставались ждать её в машине. Через пару минут вокруг авто скапливалась большая группа любопытствующих. Все в одинаковых тёмно-синих штанах и ватных кофтах, они залепляли стёкла нашей «Победы», как пчёлы соты.
Надо отметить, что взирал на нас китайский народец совершенно бесстрастно, как если бы они наблюдали за ночной жизнью тушканчиков или мышей-полёвок. Они не переговаривались, ничего не обсуждали. Их любопытство было тихим. Тишина пугала. Потихоньку всхлипывая, мы начинали размазывать слёзы от круглых глаз к таким же круглым щекам. Чтобы не оставлять нас в машине на просмотр товарищам с узкими глазами, было решено, что мы будем ждать маму в ателье, в холле. Портной с ворохом платьев направляется к примерочной. Высокий китаец с длинным метром вокруг шеи подолгу не выпускал маму из кабинки. Наверное, он был в неё влюблён, хи-хи, что и неудивительно. Даже если сам папа часто прерывал собрания в честь Вооружённых сил, чтобы не оставлять её долго одну. Мы сидели в зрительном зале, а он в президиуме. Выступая, он смотрел только на маму и часто сворачивал текст, чтобы не оставлять свою Томочку лишний раз на погляд братьям по оружию и партнёрам по бильярду.
Симпатичный портной раскладывал перед нами на низком столике гору лоскутков. Это — для нас, для наших кукол. Чтобы неспешно и с толком ими любоваться, вначале их надо поделить по-честному. Делёж начинался на счёт три. Раз. Два… уже к этому моменту, прицелившись глазом, я выбирала лоскуток поближе к сестре, на который надо броситься через секунду. Три! Животом, головой, руками я бросаюсь на высмотренную цель. Всё. Никакие переигрыши не принимаются. Две трети сокровищ — мои. Теперь можно предаться созерцанию. О, какие сокровища эти лоскутки, эти тёмно-фиолетовые панбархатные островки с фрагментами бархатистых хризантем, тяжёлые, вышитые бисером воротнички и манжеты, скользкий креп-сатин и нежно-шершавый креп-жоржет, невесомые, нежнейших цветов батистовые, шёлковые лепестки…
Мамино главное австрийско-германское платье в пол, в придачу — великолепный веер из длинных чёрных страусовых перьев. Да, это вам не мятый форменный фартук в чернильных заливах. Вся корсетная часть платья — от волнистой линии на груди до талии — вышита блестящим стеклярусом. Верх, матово просвечивая, закрывает чёрный полупрозрачный гипюр. Юбка невероятным кроем при каждом шаге открывает всё новые фалды. В руках — ленивые перья. Полуприкрыв ими лукавую улыбку, можно бросать томные взгляды в сторону мальчика, старательно орудующего костяной иголкой над оторвавшейся резинкой. Я долго фланирую в мечтаниях по квартире, оттаптывая высокими каблуками нежный подол. Что-то где-то уже надорвалось. Время летит незаметно. Лена, скучая, тянет искать подарки.
Ладно, снимаю платье. Подарки какого-то там Деда Мороза. Где они? Вперёд! В мамину спальню. Окидываю взглядом диспозицию. Широкая постель. С тёмной полосой на бронзовом изголовье — отметина после пожара. Так, под матрасами — нет. В тумбочках — нет. В гардеробе — нет. Интересно. Так, так. А на гардеробе? Высоковат, однако.
— Лен, помогай! Подвигай тумбочку, на неё — стул. Поддерживай крепче пирамиду, чтобы не развалилась. Эх, высоковато.
Из последних сил подтягиваюсь. Отлично. Удалось, я — наверху. Вот они — подарки двумя горками, всё одинаковое, чтобы не ссориться: пижамы, цветные карандаши, альбомы для рисования. Сбрасываю всё сестре, чтобы быстрее посмотрела. Сама сижу на гардеробе. Настроение как-то сразу упало. Почему-то грустно. И Новый год больше не интересен. Неожиданно громкий звонок в дверь. Неужели родители вернулись так быстро?
— Давай подарки наверх, скорей. Убирай стул.
Я в спешке лечу с гардероба на семейную кровать. Что-то подвернула, где-то ушибла. Ладно, потом. Грусть и разочарование не оставляют. Пора идти спать.
Только бы завтра с утра загудела сирена. Это значит, что по прогнозу — сильные морозы и в школу можно не идти. Не помню, как сестра, но я никогда не делала домашние задания. Никогда. Стоило нас определить в школу, как отец тут же получал очередное назначение и мы переезжали на новое место. «По горам, по долам, по морям, по волнам». Новое место, новый гарнизон, новый аэродром, новая школа.
Первого сентября в первый класс мы торжественно поднялись на крыльцо московской школы, но в том же году зимовали на Кольском полуострове, в Кандалакше. Ездили с отцом на охоту на больших птиц и на озеро, где на коротенькую палочку, макая её в круглую лужу, я неожиданно для себя вытянула какую-то рыбу, наверное, щуку из «Емелиной» сказки. Потом за тем же ведущим перелетели в Свердловск, в котором сменили две школы. Оттуда — снова в Москву. Отец учился в академии, а мы, разместившись на постой в гостинице Советской армии, что напротив Уголка Дурова, ходили в школу за углом. Когда перешли в четвёртый класс, жили уже в монинском подмосковном гарнизоне авиаторов. Школы, классы нужны для того, чтобы из них уходить, переезжая на новые места,— так, вероятно, записалось в моём подсознании. Зачем же тогда домашние задания?
Я также хорошо знала, что если завтра не услышу сирену, то в школу всё равно не пойду. Среди ночи меня неожиданно будит медвежий рёв: «Эй, баргузин, пошевеливай ва-ал!!!» Я не успеваю особенно опешить, быстро смекнув, что это отец, как обычно, привёз актёров после спектакля к нам отужинать. Ну и голосина! С восхищением в адрес столь могучего баса, засыпаю снова.
В Свердловске в те годы существовал замечательный театр оперетты. Каждое воскресенье на утренние представления, чаще с мамой, ибо отец был занят и по выходным, мы отправлялись в оперетту. По нескольку раз смотрели одни и те же спектакли, но это не надоедало. Наоборот, радость увеличивалась — и оттого, что знаешь, кто следующим выпорхнет из-за кулис, и что можешь повторять за героями полюбившиеся куплеты. Ну кто мог сравниться с обаятельным одесситом Яшкой Буксиром из «Белой акации»? Почти стиляга, в башмаках на толстой подошве, с ярким платком на шее, из-за которого его, наверное, не взяли в состав престижной китобойной флотилии «Слава», он был невероятно обаятельным. И хотя его не следовало любить за тунеядство, но, по-моряцки сказать, тысяча чертей, он-то как раз и нравился, как никто другой. По секрету сказать, даже больше капитана флотилии. Когда, сложив ноги крестом в «яблочке», Яшка, покачиваясь, направлялся охмурять одесских красавиц, моё сердце в третьем ряду останавливалось:
— Ветер тучи, ветер тучи нагоняет.
— Ну так что же?
— Значит, дождь пойдёт сейчас.
— Да, возможно, значит, многое бывает
По причине, не зависящей от нас.
— Кое-что, конечно, хоть совсем немного,
Ведь с тех пор, как существует белый свет,
Всё зависит полностью от Бога,
Несмотря на то, что Бога нет…
Утром просыпаюсь от яркого света солнца. Есть ещё время поваляться в постели. Случались же в жизни порой такие замечательные дни, когда легко, почти без труда добывалось разрешение не идти в школу. Наша делегация уже у дверей родительской спальни. Приоткрыв робко дверь, я чуть впереди, сбоку Лена — мы устремляли на маму и папу такой нежно-просительный взгляд, какой мог быть только у нищенки Беранже — «Так дайте ж милостыню ей» — что с ходу получали громкое, само собой разумеющееся разрешение отца «сегодня остаться дома». А слово отца — закон. Мгновенно сменив слабую умильность на крепкий задор, мы с размаху бросались на постель. Прежде всего как не отблагодарить, как не поцеловать родного папочку за великое разрешение. Я крепко-крепко несколько раз целую его — то в жёсткую, то в гладкую щёку, в зависимости от того побрился ли он уже сегодня своей опасной бритвой. Теперь можно перелезть животом на длинные отцовы ноги, с колен на ступни, чтобы он покрутил нашими упитанными тельцами наподобие того, как бурый мишка вращает валиком в цирке… «Охохошеньки-хо-хо». Да, бывали же когда-то такие рассчастливые дни. Но сегодня отец ушёл на службу очень рано, пока мы ещё спали. Солнце светит по-праздничному, и никаких признаков сирены. Чтобы заранее избежать криков и скандала, прохожу весь обряд умывания и завтрака. Никто, даже сестра, пока ещё не догадывается, что я никуда не иду. Как быстро летит время. Скоро на выход. Наша группа в сопровождении домработницы с одеждой на руках перемещается в коридор. Ленка возится с рукавицами и шарфом. Пора.
— Наташа, одевайся! — Это уже ко мне.
Девушка торопливо теребит мою шубу, чтобы поскорее напялить всё на меня и спровадить из дома. Ей ещё мыть посуду, натирать мастикой полы. Я молчу и не двигаюсь.
— Господи, одевайся поскорее.
Я молчу.
— Господи, одевайся, поскорее. Кому говорят.
Наконец она слышит моё низкое «не буду».
— Что «не буду»?
— Одеваться.
— Почему?
— Не хочу.
— О Боже.— Нянька вдвоём с домработницей впихивают меня в шубу, нахлобучивают шапку и завязывают поверх шарфом. Тут дискантом ввинчивается Елена:
— А Наташка — дура. Одевайся. Ты что? В школу опоздаем.— Сестра переходит на крик.— Одевайся! Мама! Она не идёт в школу.
Кажется, я уже реву. В коридоре появляется мама.
— Как, опять? Наташенька, почему? Что случилось? Ты что, двойку получила? Вот Наташа (домработница) вас проводит и объяснит учительнице, что ты была больна и не выучила уроки. Давайте идите поскорее, а то опоздаете.
Алёна, совсем красная от жары и от злости, оттягивает на себе шарф.
— Опоздали же уже. Ты что, не понимаешь?
Мама старается силой вытолкнуть меня за дверь. Я ожесточённо упираюсь. Меня подталкивают сзади к двери. В ответ на этот приём я плюхаюсь животом на красную ковровую дорожку, украшение нашего длинного коридора, и намертво вцепляюсь руками в её края. Мама, обладающая природной смекалкой, тут же организует бригаду по выдворению меня в школу. Она, нянька и домработница, ухватившись вместе за передний край дорожки, отчаянно тянут меня к выходу. Их план — вытащить меня вместе с ковровой дорожкой на лестничную площадку. Удалось ли им это? Пошла ли я в тот раз в школу? Или, отчаявшись сражаться со мной, мама отпустила меня к моим «Листам каменной книги»? Сейчас уже не помню. Кажется, я почувствовала вкус к посещениям прямоугольных комнат с партами где-то в конце шестого класса. Как-то, выйдя в коридор на переменку, я неожиданно ясно увидела стройного мальчика, повернувшего ко мне своё лицо. И мне захотелось увидеть его и на следующий день.
Глава XXV
Гарнизон
В 1957 году отца позвал за собой в Монинскую краснознамённую военно-воздушную академию Степан Акимович Красовский, его побратим по оружию. Гарнизон — чистый, просторный, нам нравится. На аэродромном поле много маслят, в местном лесу — фиалок. Мы перебираемся в новый финский домик со своим участком. Шум ветра в вершинах сосен — особая колыбельная, как хорошо под неё засыпать, зная, что всё обязательно будет, всё — произойдёт. Монино встретило наш клан Домом офицеров, кладбищем и катком, на котором в сумерках становилось боязно кататься, так как одной своей стороной он упирался в высокую стену тёмного ельника.
Отец, в свою очередь, удивил подмосковный гарнизон беседкой, выкрасив её на китайский манер. Каждый дециметр на балясинах беседки он записал образцами орнаментов памятных ему восточных провинций. Переливаясь всеми цветами радуги, у нас на участке водрузился шанхайско-шамаханский дворец. У калитки собирались самодеятельные экскурсии.
Как непросто сидеть с мамой на веранде. Всё-то она на нас смотрит с намерением что-то в нас улучшить. Просто ужас, сколько раз можно трогать нас руками, а ещё эти бесконечные поцелуи. Скорей бы пришёл папа и мы бы прошлись до ужина к Дому офицеров. Все самые уставшие и грустные полковники преображаются, когда встречаются с нами на кленовых аллеях гарнизона. Они моментально подтягиваются, на их лицах расцветают улыбки, а удаляясь при прощании, оборачиваются и приветливо машут нам вслед рукой. Интересно, что такого необыкновенного и волшебного отец им говорит. Я придвигаюсь поближе послушать. «Э, генацвале, дорогой! Не грусти! Заходи к нам через час, когда стемнеет. Вино будет! Шашлык будет! Всё будет, кацо!»
В Доме офицеров по вечерам крутили кино, и два раза в неделю я отправлялась туда с папкой для нот на уроки музыки. Урок только начался. «Неаполитанский танец Чайковского» в моём тренькающем исполнении внезапно прерывается холодящим звоном медных тарелок и редкими гулкими ударами в барабан. Это — похороны. Окна нашего класса как раз выходят на дорогу, ведущую к гарнизонному кладбищу. Хоронят здесь часто. Но сегодня на дороге — нечто сверхобычное. Не одна машина с гробом, а целых три, одна в хвост другой, медленно поворачивают от ДКА в сторону леса. Училки-музычки из соседних классов, сгрудившись у нашего окна, вслух обсуждают событие, приведшее к столь трагическому исходу. Накануне трое солдат отравились метиловым спиртом. Сначала все они ослепли, а потом умерли. Я внимательно прислушиваюсь. Надо будет запомнить это название — «метиловый спирт» — и никогда его не покупать. Наконец грустная процессия скрывается из вида. Можно продолжать урок, но похоронный марш великого польского композитора придавил моих весёленьких итальянцев и, поперхнувшись кастаньетами, они умолкли навсегда.
— Наташа, когда же ты выучишь эту вещь? Дома надо заниматься.
Я заодно с учительницей, меня тоже устраивает «дома». Дома, рядом с весёлой беседкой, я напрасно стараюсь притормозить нашу сибирскую лайку Линду с хвостом-бубликом, прихватывая её за спину. Глупая она, мотается по двору и никак не даёт себя погладить. Отец с полным ведром воды устремляется к низенькому саженцу. Деревце объявляется райским. И через пару сезонов мы уже лакомимся вареньем из маленьких китайских яблочек, действительно райским на вкус.
То, что он — наследник пары каштанов, некоторым образом сказывалось. Отец любил землю, любил в ней копаться. Она тянула его к себе. Много позже, без надела, в Москве, каждую весну им торжественно высаживались в двух узких балконных ящиках то вьющаяся лоза дикого винограда, то тифлисские травки: тархун, цицмата — то розы, грунт для которых, морские камушки, он привозил с сочинских или феодосийских пляжей. Сразу после освобождения Крыма местная власть на горячей волне благодарности предлагала ему отстроить дачу с бельведером в красивейшем уголке Тавриды, где он сам выберет по душе. А позже начальник Феодосийского Охо, соратник и военный дружок, обещал помощь в строительстве дома в Коктебеле совсем за никакие деньги.
Но на всю недвижимость он неизменно отмахивал рукой, потому что, где же у неё, недвижимости-голубки, хвост и крылья? И как его дача будет планировать на закате? Кто-нибудь может ему объяснить? Ну, по крайней мере, хотя бы у неё были шасси, чтобы повыруливать по участку. А раз нет, то и говорить нечего. И поехали, милый друг, первый секретарь, лучше прямо сейчас в лес, в поле, на озеро, погулять, «серых уток пострелять, руку правую потешить», и лучше всего на бомбардировщике.
С отцом связано всё, что вверх. Он отрывает меня от земли, подбрасывает, сажает на плечи и несёт в потоке марширующих праздничных колонн. Ещё выше, над моей головой, пляшет воздушный шарик и красный флажок. «Впереди бежит дорога. Приключений очень много. Это очень хорошо, даже очень хорошо!» На всю жизнь от отца перешло ко мне удовольствие от чувства движения и чувства свободы. Передвигались мы большей частью всё-таки на машинах. Часто на самолётах, много пешком, иногда даже на катерах и кораблях. Я рано получила права. В свои неполные три года я уже сидела за рулём. Моя первая педальная трофейная красавица, жёлтая с синим, глядит на меня с цветной увеличенной фотографии. Если бы не снимок, я бы и не знала, что у меня был свой автомобиль. Я — за рулём. На заднем сидении — Леночка. О, моя милая сестричка! Неужели я была до такой степени несправедлива, что ни разу не пустила тебя на переднее место. Но пора трогаться в путь. Ножки, обутые в крошечные сандалики, в белых носочках, крепко упёршись в педали, поочерёдно толкают их вперёд-назад, вперёд-назад. Кажется, поехали. Ура! Мы едем! «Мы едем, едем, едем в далёкие края, весёлые соседи, хорошие друзья. Тра-та-та. Тра-та-та» Мы наезжаем на клумбу и опрокидываемся.
Хорошо на виллисах объезжать пологие китайские сопки.
Замечательно подпрыгивать на газиках по уральским лесным дорогам на вылазки по грибы. Чудесно ночью крымским серпантином спускаться с высокого перевала. Совсем отлично в чёрной блестящей «Волге», которую отец доверху набил моими восторженными одноклассниками, в большой праздник подъезжать к Центральному телеграфу, чтобы поглядеть на первые движущиеся иллюминационные картинки, а оттуда — под гирлянды Арбата. Мне представляется, что и читать я научилась из окошка «Победы», складывая в слоги, а потом в слова крупные буквы с вывесок магазинов.
От монинского гарнизона до Москвы — расстояние в тридцать семь километров. По этому маршруту можно расслабиться и помечтать. Я устраиваюсь поудобнее на заднем сидении, носом в окошко, ещё вся ужмусь, чтобы напоминало узкий, уютный трамвай. За сорок минут нужно успеть промечтать всё по порядку. Отец с его привычкой к небесным скоростям безмятежно гонит почти по пустой трассе. Скорость приличная, но никто из нашей семьи не тревожится, даже если ведущий — под лёгким градусом. Тьфу-тьфу он ещё ни разу не был в аварии, да и поломок почти нет. Однажды, правда, у нас увели нашу «Волгу», но и то на третий день обнаружили в соседнем переулке. Мальчишки брали покататься. Причём, когда отец утром вышел из подъезда на проспект, где он обычно её оставлял на ночь, и в то утро не увидел машину, то первым делом он почему-то присел на корточки и стал рассматривать следы от шин. Может быть, он подумал, что так он сумеет её разглядеть. Смешная история. Нет, никто из нас не боится ездить с отцом. Наоборот, это самые безопасные минуты нашей жизни. Мы — как у Христа за пазухой. Кто, как не мы, хорошо знает, что он — в фаворитах у покровителей всех земных, морских и воздушных дорог. Максимум того, что нас может ожидать, так это свисток постового за превышение скорости. Но как только блюститель порядка по удостоверению и звезде сообразит, кто перед ним, в следующий момент, откозыряв, с напутствием: «Осторожнее, товарищ генерал» — отступает в сторону, и мы очень быстро, надо признать, набираем прежнюю скорость.
Знакомый пейзаж мелькает за окном. Города-спутники наступают на Подмосковье. Что ж это я, вот уже проехали бывшее имение Салтычихи, а ещё ничего не продумано. Мне уже двенадцать лет, пора серьёзно подумать о будущем. Во-первых, когда я наконец стану жить самостоятельно, то расставлю мебель совсем не так глупо, как она устроилась в нашей квартире. Как может пианино стоять по правой стороне, так близко к окну? А ковёр вообще давно пора снять со стены. Какое мещанство. Неважно, что мама отчаянно любит Лермонтова и в его честь устроила дагестанский уголок. Нет, нет всем барокко и рококо. Наверное, у меня будет двое детей. Жаль, правда, что Марио Ланца, сыгравший и спевший великого Карузо, так рано умер. Придётся искать другого отца детям, но всё равно кровати встанут рядом, хотя можно и одну на другую, как я отметила недавно в одном польском журнале. Однако как быстро сегодня мы домчались до поворота на Сухаревскую площадь, мы почти дома.
Вместе со спокойными, гармоничными движениями вдоль дороги, по пути, по шёрстке, по судьбе порой закручивались грозные, опасные вихри поперёк. Дальний Восток. Солнечный, ветреный день в Дальнем. Сюда, по дороге из Китая на родину, нас завезли родители на пару недель, показать нам места, где мы родились. Безбрежный сияющий синий простор. Много воздуха и много ветра. Я и Лена резвимся внутри низкой надувной лодки, а отец, плывя сбоку, катает нас, то отсылая вертлявую лоханку на волну, то закручивая её винтом вокруг собственной оси. Компания веселится вовсю. Незаметно мы отдаляемся от берега. Внезапный порыв ветра и неожиданная сила потянули нас в открытое море. Отлив. Неизвестно откуда взявшаяся великая волна с белым петушиным гребнем высоко встала перед нами. Дутое упругое корытце, привыкшее перебираться поверху, пока ещё справляется со своей задачей, но отца накрывает с головой. Он отфыркивается и из-под волны мощным посылом руки направляет лодку к берегу. Нам с Леной весело от этой игры, но уже как-то и не особенно. Внезапно я вижу, что отец перестал смеяться, и замечаю, с какой силой он толкает наше судёнышко против ветра. Отец старается изо всех сил. Но и озорной ветер ловко крутит нами. Лодку сносит в море. Мы с сестрой притихли, вцепившись в мокрые резиновые борта. Сильные порывистые волны, задумавшие разлучить наш экипаж, стремятся оттащить отца, но неизменно в два-три взмаха он настигает нас и оказывается рядом. Я смотрю только на него, на его мокрое лицо. Он вертит головой, увёртываясь от брызг и пены. Его пристальный взгляд устремлён на берег. Он страшно напряжён. Ему во что бы то ни стало надо очутиться там с нами в самое ближайшее время, и никаких других вариантов. Аллюр три креста! Мне кажется, я вижу, как из его глаз льётся мощный световой поток в направлении земли. Как будто из себя он натягивает прочнейший стальной канат и, накрепко захлестнув его морским узлом за невидимую мачту на пристани, подтягивает нас по нему к берегу ещё и ещё. Нет, он никогда не прекратит толкать лодку. Никогда. Он работает всё лучше, всё чётче и упорнее и, кажется, ветер это тоже понимает и нехотя уступает, первым бросая играть в надоевшую игру. Не знаю, как долго всё это длилось, наконец пара мощных посылов, и мы пересекаем точку возврата. Ещё одно усилие, и отец нащупывает дно. Дрожащими руками он вытаскивает наш «Варяг» на песчаный пляжик. Он тяжело дышит. Обессилевший, он рухнет на песок всего на несколько минут, потому что потом, выпустив воздух из верной резины и свернув лодку в чёрную трубу, он поведёт нас к маме, которой не было на берегу и которая ждёт нас дома к обеду.
Но, конечно, мама была намного смелее отца. Это мама, минуя все препоны, ворвалась после представления в гримёрную к знаменитому Мессингу с вопросом: «Останусь ли я с этим мужчиной»? Уставший, с полотенцем на шее предсказатель, взглянув на неё, успел только сказать «да» и хотел ещё что-то добавить, но её уже и след простыл.
Это она, узнав от близких подруг, что у отца в гарнизоне есть любовница Люся, официантка из офицерской столовой, примчалась на электричке из Москвы и, пока он был на работе, даже не заходя в дом, переколотила кирпичами все окна в его квартире на третьем этаже и балконную дверь вдребезги. Зимой. Выстудила же все комнаты. Вот сумасшедшая!
Она же, натянув на отца парадный мундир с орденами, повезла его в роддом для того, чтобы он постоял рядом, в то время как она объясняла главврачу, что я перенашиваю ребёнка, как это опасно и что давно пора принимать меры. Уровень наград, вероятно, подействовал, ибо мне устроили такое, что, спустя сутки, очнувшись матерью в палате на восьмерых, я, оглохшей дурочкой, питаясь тишиной и отсутствием боли, со сломанной раскладушки блаженно блуждала взглядом по запёкшимся губам отрожавших товарок, в продолжение всей ночи пересказывающих друг другу, как и что это было.
Только мама смогла совершить обмен Подмосковья на столицу, чтобы детям было где учиться.
И это она уже после смерти отца отвергла предложение руки и сердца давнего друга семьи, генерала в отставке, тайно влюблённого в неё, читавшего лекции в ДОСААФ и выпрыгнувшего в свои неполные восемьдесят лет с парашютом на Северном полюсе.
Глава XXVI
«За здравие Мэри!»
Парадный мундир ярко-синего цвета с золотым поясом и золотыми пуговицами. Ещё вечером накануне мама отгладила его через марлю. Осталось пройтись по орденам зубным порошком. Склонившись над мундиром, отец чертыхается. Он вынужден менять дислокацию, чтобы прикрыть маленькие отверстия, очередной акт маминого вандализма. В период обострения наших отношений с Китаем она выбросила в мусоропровод добрую жменю высших китайских наград. На истошный крик отца:
— Зачем ты это сделала, б?!. — всегда звучал один и тот же, воистину достойный Сократа ответ:
— Они тебе, Серёжа, не нужны.
Вообще, избавляться от всего, что её окружало, было прямо-таки основной страстью хранительницы нашего очага. Её вдохновлял вселенский минимализм. К изделиям китайских ремесленников она относилась с особой непримиримостью. Поскорее — с рук долой. «Столовое серебро — это не модно»,— объявляла мама, снося его в скупку. Выйдя из скупки, она охотно посещала парикмахерскую или покупала свой любимый торт «Идеал», действительно вкусный торт, ленинградской кондитерской фабрики. Отец, наоборот, собирал, возрождал, разводил всяческую живность. Розы и лимоны, загадочно изогнутые корни из леса, коллекции мхов и морской гальки — всё находило приют в его кабинетах, углах, на его подоконниках. И только вся эта жизнь успевала выбросить первый бледный росток, пустить тонкий корешок, зацепиться усиком за жёрдочку, как тотчас возникала мама с идеей фикс генеральной уборки, и в прямом смысле начинала разбрасывать камни.
Я думаю, она не один раз подбиралась и к его главным орденам, но они навечно приросли к мундиру. Косая планка с орденами Ленина и Красного Знамени, широкий благодушный орден Кутузова, стремительный, с золотыми лучами орден Суворова, тяжеловатый, с булавой — Богдана Хмельницкого, простая звезда Героя.
Время не стоит на месте. Пора. Мама в коридоре терпеливо держит на руках тяжёлую генеральскую шинель. Вот отец подбросит шинель на плечи, застегнёт её на все пуговицы, выгнет грудь дугой и, высоко задрав отменно начищенный, блестящий сапог, шагнёт из нашей квартиры прямо на Красную площадь, чтобы через час пройти во главе второй колонны родной Военно-воздушной краснознамённой академии прямо по диагонали нашего телевизора.
Тем временем нас призывает предпраздничная суета. На балконе в больших изогнутых фарфоровых блюдах стынет залитым катком холодец. Массивные вилки и ножи ждут, когда их наконец перетрут специальной пастой, чтобы они просветлели. «Наполеоновские» коржи, крошась и хрустя, обламываются в наших руках, и мы сражаемся, чтобы сохранить их целостность и округлость. Оставаясь бдеть и кухарничать, время от времени мы перекликаемся, осведомляясь друг у друга только по одному поводу:
— Ну что, «наши» прошли?
Кто-то всегда остаётся на дозоре поближе к голубому экрану.
— Нет, «Фрунзенская» идёт.
И внезапно ворвавшимся сквозняком, налетая друг на друга, как раз в тот момент, когда переносится нужный стул из кухни в гостиную и загораживает всем дорогу, мы застывали, разинув рты, как те бандерлоги, перед единственно истинным изображением и на единственно ласкающее слух приветствие:
— Здравствуйте, товарищи лётчики!
— Здравия желаю, товарищ маршал Советского Союза!
— Поздравляю Вас с праздником Победы, Первого Мая, Седьмого ноября!!!
— Ур-ра!!!
Вторым моментом «фигура, замри» был проход отца. Как начальник командного факультета, он шёл сразу за знаменосцем, впереди своей колонны. Иногда его показывали почти целую минуту, что страшно долго. Развернув голову в сторону кремлёвской кладки, аршинным шагом, выбрасывая ногу выше неба, он перемещался по Боровицкому холму. Привлекали наше благосклонное внимание ещё только моряки. Они нравились нам белыми бескозырками и чётким перебором чёрных клише.
Возвращался отец всегда чрезвычайно довольный, с радостным отсветом на лице ладно сработанного дела. «Да всядем, братие, на свои брзыя комони, да позрим синего Дону!» Сняв кортик с золотым поясом и аккуратно отправив в гардероб парадный мундир, он тотчас включался в преображение стола. Скучные колбасы его не интересовали. Он растирал соус цинской династии, украшая блюда сложными орнаментами, узорами из каперсов и брусники, бумажными хризантемами, черносливом, орехами, зеленью. Грузинско-китайский стол сиял. И если бы в тот вечер император Поднебесной Пу И был зван к нам на огонёк, то, несомненно, в знак восхищения он подарил бы главному повару золотую канарейку. Но Пу И в те годы, кажется, парился на нарах в Забайкальском округе. Совсем пухо тебе, бедняга Пу И.
— Ну! За Русь святую! — Этим неизменным кратким тостом ведущий эскадрильи выруливал на старт, высоко держа бокал в правой руке. Можно было бы признать, что Сидор Васильевич вдохновенно несёт околесицу, если бы в конце всё не приводилось к нужному знаменателю. Витийство его было чистой импровизацией. Поплутав вволю по вершинам снежных Кавказских гор, опустившись в холодные зелёные глубины морских вод, он мастерски шёл на посадку, привязывая тост к личным качествам своих друзей, за чьё здоровье и держалась пламенная речь. Во весь вечер никому, кроме себя, слова не давал, безоговорочно назначая только себя тамадой, да гости бы и удивились, если бы было иначе.
Бывало, что кто-либо из новичков, вдохновлённый сладкими речами рапсода, желающий и себе хоть немного от славы тамады, подскакивал и кукарекал, чтобы и ему дали слово. Но преображённый хозяин ровным словом ничего не слышал. Мама теребила его за руку:
— Серёжа, не видишь? Иван Семёнович тоже хочет сказать.
Всё напрасно. Отца несло ввысь. Пока его поднимало на своих крыльях вдохновение, он развивал и развивал тему. И даже нарочно заводил тост в острое пике и в штопор. Все уже были уверены, что он разобьётся и не вывернет. Но неизменно и постоянно на последних метрах и секундах, на взявшейся неизвестно откуда новой логике, он воспарял над землёй и плавно вёл строй своих рассуждений на посадку. «Ничего не скажешь, искусство. Ну, Сидор Васильевич!» Застолье искренне восхищалось и громко аплодировало. Через минуту-другую отец просил снова наполнить бокалы, чтобы ринуться в неизвестное. Великая пустота обнимала его, и он бросался в неё снова и снова, чтобы выиграть и этот бой.
У него был свой короткий промежуточный тост, как запасной аэродром, которым он пользовался между вылетами на истинные маршруты.
— Ну, тогда,— говорил он просто,— за здравие Мэри! За взятие Дарданелл!
С кем бы я ни шла по улице, я всегда вначале перебегу на левую сторону. Привычка с детства, чтобы отцу было удобнее отдавать честь. А делает он это часто — чётким, заученным движением вскидывая ладонь ребром вверх. Наверное, он откозырял сегодня не менее тысячи раз, но он никогда не раздражается и не жалуется. Не чувствует он разве никакой усталости? Как будто у него одновременно две руки: одна вечным указателем смотрит вниз, на посадочную полосу, а другая всегда устремлена вертикально в небо, на взлёт.
Сегодня мы отпросились у мамы в парк ЦДСА. Это совсем близко от нашего дома. В тенистом углу парка меня ждут качели-лодочки, и, скорее всего, мы ещё возьмём лодку напрокат с настоящими вёслами и я смогу погрести. Я знаю, что папа ни в чём не может мне отказать. У него широкий шаг, и я стараюсь не отставать. Ток. Ток. Правая рука генерала игрушечным механическим паяцем без устали взлетает на свой турникет…
Прошли годы. Много лет. Теперь мне не надо занимать никакой позиции. Напевая «Всё выше, и выше, и выше», я держусь середины тротуара. Навстречу двое солдат. Один из них, ссутулившись, наискось перерезает мне путь. Руки утопил в карманы, наверное, бедняга совсем промёрз. Он что-то невнятно шепчет. Я ничего не разберу.
— Что? Что? — участливо переспрашиваю я.— Не понимаю.
Солдат тихо курлычет своё, только что не по-китайски.
— Что? Ку-ить? А, курить,— меня осеняет. Но я сама не курю. Солдатик не отходит, заискивающе глядя на меня снизу вверх.
Наконец до меня, недогадливой, доходит, что надо же дать денег на «покурить». Я даю ему какие-то рубли.
В другой раз повторилась примерно та же сцена, только вместо «покурить» просипело «покушать». Пересыпая в карман горку мелочи, которую я ему наскребла, я отметила про себя, что зольдат гляделся совершенно счастливым и радостно улыбался.
Что же это за сволочи командиры, что не дают своим солдатам есть. Разве таким должен смотреться русский солдат?
Моё представление о служивом — совсем другое. Мой — ясный солдат, только что сваривший кашу из топора и бодро вышагивающий по лесной дороге: ать-два, ать-два. За поворотом на карауле — другой, стойкий, оловянный, на одной ноге. В памяти перелистываются страницы сражений. Редут, на котором в живых остались трое, Раевский с двумя сыновьями-подростками, перед которыми расступается французская армия. Горстка старой гвардии в ответ на предложение Веллингтона сдаться за секунду до выпущенных в них ядер запускает во врага — merdue. И с того же Ватерлоо — бегущие с поля боя французские солдаты, огибающие стоящего у них на пути маршала, со словами: «Да, здравствует маршал Ней!». Пусть даже так, но солдатика, счастливого оттого, что ему подают милостыню, я плохо себе представляю. О, бедная Русская армия! Не провиантом оскудела ты…
А вот впереди, кажется, ещё один «аника» свесив голову на пуговицы. «Ну, что ты глядишь, как разочарованная свинья в лужу?» — ткнул бы ему ротмистр Дрозд из повести Куприна, понимавший толк в таких делах.
Ах, в конце концов. Мне-то что за дело? Я вообще женщина, хотя, с другой стороны, если подумать,— и дочь старшего авиационного начальника Ляодунского полуострова.
Минувшей осенью в Крыму, на горе Клементьева, в поисках нужной точки для снятия панорамы неожиданно обнаружила старый дзот на склоне оврага. Гильзы — в круг, и чёрные тряпочки, вполне возможно — ленточки с бескозырки. Грунтовая дорога, по которой проехали ещё пару километров, обрывалась над пропастью. На краю обрыва — смотровая площадка; её украшала, если так можно выразиться, покосившаяся, в трещинах и в облупившейся голубой краске, арка. По фасаду — стёртые буквы сложились в поэтическую надпись — «Звездопад воспоминаний».
— А это что такое? — поинтересовались мы у шофёра, местного.
— Это ещё со времён Королёва, первые космонавты поставили здесь эту арку в память о запусках своих летательных аппаратов.
Первые космонавты. Они все учились у отца на факультете. Но что с того? Даже Гагарина никто не вспоминает сегодня. Он забыт или почти забыт. А он бывал у нас дома в гостях — и на память, перед уходом (отец не хотел обычного автографа) вдохновлённый красотой китайских иероглифов на шёлке, он попросил Юру расписаться на скатерти. И тот написал ему целое письмо.
Всего этого уже нет. Скатерть затерялась, пропала. О чём говорить, когда я сама из тех же — «руссишь швайн», не помнящих родства, спихнувшая отца на тёмный, сырой чердак. Спасибо соседям с верхнего этажа!
Я припоминаю, как пару лет назад на отдыхе, на испанской Майорке, меня слегка обескуражил восхищённый рассказ экскурсовода, который на все лады расхваливал тамошнего губернатора, правившего ими в семнадцатом веке. Заслуга последнего состояла в том, что, во-первых, он был богатым человеком и, во-вторых, никогда не счищал с себя птичий помёт, полагая, что это приносит ему удачу. Обгаженного губернатора Майорки чтят до сих пор все жители острова.
Майорка — зелёный остров в Средиземном море. Отец заходил на этот остров и был на приёме у местного губернатора.
Глава XXVII
Уроки плаванья
В нашей семье все любили море большой любовью. Насторожённей всего к воде относилась мама. Она плавала по-собачьи вдоль берега и всегда недолго. Мы же были обучены отцом бесстрашно плыть поперёк моря вперёд, к буйку. Отец, привязав верёвку к двум спасательным кругам, внутри каждого — по пловчихе, с пирса мутит верёвкой море. Вместо чертей — скользкие, соплевидные медузы, от которых мы с сестрой шарахаемся. Наши первые заплывы с сочинского санаторного пляжа. Впрочем, в Сочи мы отдыхали один раз. Мамина старокрымская родня обосновалась в Феодосии. Каждое лето, когда поспевает черешня, мы едем поездом Москва — Феодосия на море, на лучшее, ласковое Чёрное море. Утром — море. В обед — камбала, только что трепещущая, с рынка. После обеда — ленивое валяние на кроватях с рассматриванием сползающих стрекозьих белёсых сегментов загара. В восемь вечера, в летнем открытом кинотеатре, на облупленных синих скамейках, синими глазами — в рычащего золотого голденмайеровского льва, после которого сразу — цветной «Великий Карузо» с Марио Ланца, «Граф Монте-Кристо» с Жаном Маре, а то и «Великолепная семёрка» со всеми семерыми… А, каково? Да, ещё ночью спим во дворе, под всеми звёздами сразу.
В Феодосийском округе есть заповедные пляжи: «Золотой», «Коктебельский». На них выезжаем, как на пикник, на целый день, на машинах, с надувными матрасами, варёными яйцами, помидорами, украинской копчёной колбасой, арбузом. О Боже, помидоры совсем горячие. На «Золотом» пляже море отчаянной синевы, мелкое, со стелющимися водорослями. Песка слишком много. В нём навсегда исчезают мамины золотые часы, а вот яичная скорлупа, наоборот, вся наружу. «Коктебельский» пляж — просто дикий. Никого. Возвращаемся под вечер. Мы с Еленой, напрыгавшись в воду, оттоптав отцу голову и отлягав его по плечам, зарядились бешеной энергией. Мы с ней просто невменяемые…
Когда для отца закрылось небо, для него открылось море. А что? Это — голубое, и то — голубое. Небо — бездонное, и море — безбрежное. Стихия. Переливается волнами, светом, вихрями.
Он сам рассказывал, как разъезжал по разным мореходствам, от Одессы до Севастополя, мечтая поступить на китобойную флотилию «Слава», но не вписался в сезон. К тому же, никто не хотел брать на борт шестидесятилетнего новичка. Чтобы отделаться от настырного генерала, однажды ему сказали: «Возьмём, но только простым матросом». К всеобщему удивлению, отец согласился, не став распространяться о своих заслугах, туманно указав в анкете: «бывший военнослужащий». Отец пошёл матросом с радостью и через некоторое время уже огибал Южную Африку на борту рыболовецкой базы.
Да, он уже ходит в кругосветное, о чём нам рассказывают короткие телеграммы с борта траулера «Ветер», с обязательным указанием долготы и широты. На шестой рейс, года через полтора, он — первый помощник капитана. Его спишут на берег совсем года через три, придравшись к тому, что у него всегда было — к здоровью, и к тому, чего у него никогда не было — к возрасту. А пока, в короткий отпуск, мореход возвращается домой, загоревший, подтянутый и отчаянно помолодевший. В рубашке цвета хаки, итальянского кроя, с погонами, он смотрится круче не виданного нами, но знаемого из югославских журналов о кино Джеймса Бонда. Когда впереди своего выводка он вдохновенно устремляется в свой любимый дегустационный павильон на ВДНХ, его никто не может догнать.
— Серёжа, ну куда ты так летишь? Мы же не успеваем за тобой,— привычный мамин рефрен.
Из рейса отец привозит домой чемодан вкуснейших плиток шоколада с орехами фирмы «Нескафе», растворимый кофе фирмы «Нескафе», колготки и цветные открытки с Канарских и других тропических островов, на большинстве которых он уже побывал. Он берёт чайную ложку растворимого кофе, добавляет немного воды, растирает с сахаром и, залив крутым кипятком, демонстрирует вкусный пенящийся напиток, прообраз капучино.
Кажется, летом 1967 года мы на несколько дней заехали в Севастополь. В Камышовой бухте на рейде стоит ТР «Ветер» — судно отца. Чтобы доставить нас на борт, присылают катер. С раскачивающегося на волнах катера я неловко лезу по какому-то сверхвертикальному трапу, придерживая сзади рукой рвущуюся вверх юбку. На корабле всё узкое. Чтобы пропустить идущего навстречу, прижимаюсь спиной к перегородкам кают. С палубы можно смотреть на погрузочные работы в порту.
Нас приглашает в свою каюту гостеприимный капитан. На столе — бутылки с иностранными этикетками — джин, ром. Вносят красного краба чудовищных размеров — размером с полстола. Потом опять с сестрой прогуливаемся по верхней палубе, переглядываемся с командой. В это время мама принимает жалобы от соседа отца по кубрику. Оставшись наедине, жена возмущённо выговаривает мужу:
— Ну к чему ты развёл здесь эти горшки с кактусами? При качке земля из горшков летит на ваши койки. Из шкур акул накроил галстуков и сушишь их у себя в кубрике. Ты что, Сергей, не чувствуешь, как воняет от твоих галстуков?
Вечером мы съезжаем на берег. Отец злится. Он возвращается в пустой кубрик — ни галстуков, ни земли. Его немного жаль. На пристани я нюхаю клешню от краба, сувенир на память с нашего траулера. Краб воняет.
«Дельфин имеет ещё преимущество в движении: комбинирование ударов корпуса и хвостового плавника создаёт волновой пропеллер…» Я верчу в руках записную книжку отца. Это — его морской блокнот, почти судовой журнал. Он весь заполнен рисунками зарубежных портов, береговых линий, списками кораблей, наблюдениями за дельфинами, акулами — словом, важной морской информацией.
«Судно — плавающее сооружение. Корпус судна ограничен днищем, бортами и палубами. Носовая настройка — бак. Кормовая — ют».
«Тому, кто по несчастью оказался среди волн, следует плыть, уповая на помощь дельфинов или богов». Платон.
«Одиссей носил пряжку на плаще в виде дельфина в знак спасения сына Телемаха».
«Маркиз де ла Пуан, француз, герой Советского Союза, сбивший в составе эскадрильи «Нормандия-Неман» шестнадцать самолётов противника, после войны построил на берегу Средиземного моря крупнейший океанариум».
Моё внимание привлекает ещё смешная аббревиатура — начальник «югрыбхолодфлота» и текст обращения к генсеку шестидесятых.
«Генеральному секретарю ЦК КПСС
Заявление
Леониду Ильичу БрежневуЯ, Слюсарев Сидор Васильевич, генерал-лейтенант авиации в запасе, с 1966 года работаю матросом 1 класса на траулере «Ветер», обращаюсь к Вам с просьбой. Прошу Вас послать меня добровольцем во Вьетнам, о чём я заявил на митинге на корабле. В 1937 году будучи волонтёром в Китае я воевал с японцами, за что получил Героя Советского Союза. В 1945 году после окончания Великой Отечественной войны добровольно участвовал в войне с Японией. В 1950 году, находясь в правительственной командировке по организации обороны Шанхая, лично встречался с Мао Цзэдуном. После окончания Академии Генерального Штаба в 1952 году, как старший начальник наших войск, воевал в Корее, принимая непосредственное участие в воздушных боях с американскими лётчиками. Впоследствии был начальником Уральской армии ПВО. С 1957 года — начальник командного факультета Краснознамённой военно-воздушной академии. С 1964 года — в запасе.
Учитывая вышеизложенное, мог бы быть полезен при организации противовоздушной обороны Демократической Республики Вьетнам (ДРВ).
Матрос 1 класса —
Сидор Слюсарев».
Надо отдать должное, что благоразумный Леонид Ильич никак не отреагировал на заявление заместителя командующего ВВС Юго-Западного фронта, обеспечивающего в 1943 году прикрытие операций на «Малой Земле»…
Учиться плавать я начал сам, лет с восьми, когда мы жили ещё в Тифлисе. Взрослые мальчики брали меня с собой на реку Куру, чтобы я охранял их одежду, пока они купались. Для меня они надували пузырь из подштанников, на который я ложился и так колотил по воде руками и ногами. В конце лета я уже мог немного проплыть.
От реки Йори был отведён канал для полива бахчей и мельницы. Повыше мельницы находилась запруда для регулирования стока воды. Здесь я и проводил свои тренировки. Однажды я решил рискнуть — переплыть пруд — и допустил оплошность. Не зная, какая глубина у противоположного берега, я преждевременно опустил ноги, но дна не достал. Как снова принять горизонтальное положение, я не знал и, естественно, стал захлёбываться. Сколько так барахтался — не помню. Помню, что когда опускался и доставал дно ногами, то, отталкиваясь от него, подымался вверх, хватал воздух и с зажатым ртом снова уходил под воду. Наверное, я дёргался, как поплавок, очень долго. Но всё же как-то выбрался на берег. И тут же потерял сознание. Придя в себя, я почувствовал большую слабость: дрожали ноги, меня рвало водой. Несмотря на то, что было очень жарко, я дрожал, как осенний лист, и весь был покрыт холодным потом. Наконец, успокоившись и согревшись, с трудом, на дрожащих ногах вернулся на мельницу. Но судьбе суждено было ещё раз испытать меня на воде.
Не прошло и недели с того злополучного водяного кросса, как на нашу мельницу приехала грузинская семья. Отец, мать и их сын лет семи. Так вот, этот «патара-бичо» (маленький мальчик), гоняясь за бабочками, подошёл к запруде, и не успел я опомниться, как он, оступившись, упал в воду и начал тонуть. Берег в этом месте был крутой и глубина порядочная. Не знаю, что меня подтолкнуло, но я сразу прыгнул вслед за ним, конечно, на живот. Он был очень худой лёгкий, и уже захлебнулся. Я схватил его за волосы и так тянул, пока не задел животом дно. На берегу, зная на своём опыте, что нужно делать, я приподнял его за ноги вверх. Через некоторое время из него полилась вода. Я очень испугался, как и в тот раз, когда тонул сам. А он, выпучив на меня глаза, бодро так мне и говорит:
— Видел, как я хорошо плавал! Вот только много воды напился. Хочешь, я снова поплыву, только рот закрою?
Глаза у меня полезли на лоб. Схватил я этого «бичо» под мышку и потащил его к отцу. Мать и отец руки-ноги мне целовали, благодарили, а их сын Вано-джан всё время звал меня идти опять купаться, хотел ещё раз показать, как он может плавать. Я смолол им зерно вне очереди и только тогда успокоился, когда они уехали в свою деревню.
После сезонной работы на молотилке некий Шабунин Александр Ефимович, хозяин жестяной мастерской с Эриванской улицы, взял меня к себе в мастерскую учеником, где я проработал два года, до 1925. Мы ладили вёдра, бачки, рукомойники, чайники и прочую жестяную премудрость. Работали с соляной кислотой и с расплавленным свинцом по десять — двенадцать часов, без всякой доплаты за вредность и сверхурочные.
Однажды Шабунин объявил, что вынужден закрыть свою мастерскую. Он мне так и сказал:
— Я разорился, всё идёт крахом, как хочешь, а денег у меня нет.
Я знал, что он говорит правду, и попросил его, чтобы он помог определить меня на работу на завод «Арсенал». Мысль эта ему приглянулась, и он наказал мне прийти завтра пораньше за ответом. Рано утром я уже ждал хозяина. Он встретил меня словами:
— Ну, радуйся, всё устроил. Начальником жестяно-штамповального цеха работает мой хороший друг. Через три дня тебе выпишут пропуск на «Арсенал», там ты должен будешь сдать экзамен на подмастерье. За шесть часов необходимо изготовить из жести железнодорожный фонарь. Сможешь сделать — примут на завод, если нет, то я не виноват, а посему становись у верстака и начинай тренироваться.
Я, конечно, не знал, что это за фонарь, как его кроить и делать. Все три дня были посвящены работе. К концу третьего дня фонарь был мною кое-как освоен. В основном там было много пайки из почти пятидесяти полосок и вогнутых деталей. В назначенный день я пришёл на «Арсенал». Получив задание, я сначала нервничал, но потом успокоился и дело пошло неплохо. За час до конца смены я закончил свой фонарь и сдал мастеру. Мастер сказал, чтобы я пришёл за результатом через пять дней. Эти несколько дней показались мне чуть ли не годами. В голову лезли нелепые мысли, по ночам снились кошмарные сны. Я даже похудел, наверное, на пять килограмм. Но наконец за все мои мучения был принят на работу помощником мастера четвёртого разряда. Здесь же я вступил в комсомол и профсоюз.
Как члену профсоюза мне поручили помочь актёрскому коллективу выступить в рабочем клубе «Арсенала». Играли оперу «Наталка-полтавка» на украинском языке. В мою задачу входило распространение билетов. Я организовал пару троек из безработных и мы по вечерам, надев на рукава красные повязки, под видом инспекции посещали нэповские мастерские и магазины. Пока напуганный директор магазина соображал, что к чему, мы вручали ему не менее двух билетов, и он от радости, что так легко отделался, платил полную сумму, а то и переплачивал. Актёрский коллектив также был доволен, получая свой гонорар. В целях поощрения меня отправили делегатом на первый съезд профсоюзов, где я впервые выступил с речью с высокой трибуны.
На заседание мандатной комиссии на аэродром «Навтлуг» я примчался прямо с завода «Арсенал», где работал слесарем. По существу, то был не аэродром, а небольшая площадка размером 200 × 500 метров. По её краю размещались три деревянных ангара, в которых стояли иностранные самолёты типа «Форман». Пока я добирался на велосипеде до станции «Навтлуг», что от завода порядочно — километров около десяти, мандатная комиссия закончила свою работу. Рассмотрев моё заявление заочно, комиссия постановила: отправить Слюсарева С. В. кандидатом в военную теоретическую школу лётчиков. Когда я подъехал, мне выдали документы на проезд от Тифлиса через Москву в Ленинград. Меня это так поразило, что всю дорогу домой, до станции Тифлис, я летел, как угорелый, по шпалам железной дороги. Сумасшедшая радость, что наконец-то исполнилось моё желание — поступить в лётную школу, да ещё в славный революционный город Ленинград, заполнила всё моё существо, и от избытка счастья я выделывал всевозможные трюки на своём довольно уже поношенном велосипеде.
Год учёбы в Ленинграде пролетел незаметно. Грустно было на душе, когда мы, курсанты-выпускники, разъезжались по новым местам. Я и ещё несколько ребят выбрали себе лётную школу под Севастополем — Качинскую, которая приняла очередной, тринадцатый выпуск.
Наш первый аэродром находился метрах в 600 от берега моря. Взлетать приходилось с запада и первый разворот производить над морской акваторией. Существовало предвзятое мнение — поменьше находиться над морем. Это объяснялось ненадёжностью наших старых самолётов, неоднократно ремонтированных моторов «либерти», которые очень часто давали сбой, особенно на взлёте. Погода в Крыму стояла чудесная. Метеорологические условия позволяли летать ежедневно.
Крымская земля. Влажный горячий ветер дует с моря. Только в тени под обрывом можно ещё дышать.
— Ну-ну,— приветствует меня, спускаясь по лестнице, мой верный друг Лёша Щербаков.— Почему спрятался в тени? Пошли тогда уж в море.
Я продолжаю лежать, глядя на невысокие камни, о которые непрерывно бьются прибрежные волны. Потом неохотно поднимаюсь, и мы идём по узкой песчаной отмели. Из-под камней выскакивают маленькие ловкие крабы, и боком-боком бегут к воде. После купания, которое особенно не охлаждает, снова ложимся на горячий песок. Не хочется думать ни о чём. Одно только беспощадное солнце непрерывно льётся сквозь крепко сжатые веки. Мы с Алексеем быстро перебираемся в тень под стену обрыва, подальше от наката волн. Я ложусь так, чтобы ноги оставить на солнце. Ревматизм — памятка с полуподвального детства. Под ритмичный рокот волн меня разморило вконец, нет даже сил приоткрыть глаза, не то чтобы встать. А всё-таки хорошо жить на свете. Над тобой — обширная синева неба. Горячий ветер массирует тело накатом шершавого воздуха. Высоко, высоко в небе парит медленными кругами орёл, превращаясь в далёкую чёрную точку.
Так проходит наш послеобеденный отдых. С утра — полёты, после обеда — отдых на море, благо оно здесь близко. Загораем, купаемся, снова валяемся на горячем песке. Под водой гоняемся друг за другом, стараясь схватить кого-либо за ногу. Это называется у нас — «вести воздушный бой». Неожиданно появляется дневальный и объявляет о построении на ужин. Бывает, что ради моря поступаемся и ужином. Тогда можно пролежать на песке до темноты, когда наступающая ночь оденется бесчисленными, яркими, как свечи, звёздами, и сразу наступит прохлада, идущая тем же ветром с моря.
Ранним утром, ещё до восхода солнца, инструкторы поднимаются с площадки возле ангаров и разлетаются по аэродромам, где будут проходить учебные полёты. Первый полёт в сорок минут предназначается для личной тренировки. Земля ещё окутана плотной предутренней дымкой, а мы резвимся в синем небе на своих самолётах в восходящих лучах солнца. К этому времени из-за гор поднимается солнце. Да, нет ничего прекраснее, чем видеть, как зарождается день. Целых четыре года я встречал восход солнца в воздухе. Курсанты распределены. Личный состав эскадрильи построен. Дана последняя команда: «По самолётам!» Каждый экипаж направляется к машине. Подхожу и я к своей красавице — СБ «Катюше» и перед тем, как надеть парашют и сесть в кабину, ласково глажу её по фюзеляжу, приговаривая: «Здравствуй, дорогая Катюша. Как настроение? Как сегодня в полёте будем себя вести?» И мне кажется, что она вся подобралась, а после моих ласковых слов будет предана мне на всю мою лётную жизнь и послушна в учебном и боевом полёте.
Глава XXVIII
Старик и море
Наконец мы отходим. У бака пыхтит один буксир, другой — у кормы. Смеркается. Нас провожают гудки судов, стоящих у причала Камышовой бухты, да чайки. Чайки почти не делают никаких движений крыльями и всё же держатся над нами за счёт встречного ветра и восходящего потока воздуха от бортов нашего траулера. Слегка качает. По-прежнему ветер в пять баллов. Вдали забелели барашки…
Уже издали, километров за двести до Средиземного моря, чувствуешь его особый запах. Это — запах хвои, лаврового листа и присущего только ему запаха морского прибоя. Он настолько терпкий, густой, солёный, что никаких усилий, чтобы вздохнуть, не надо. Воздух, насыщенный озоном, сам заходит в ноздри, а ты только чувствуешь, как лёгкие заполняются чудесным эликсиром. Тело становится упругим. Настроение — адски жизнерадостным. А такой лазури, небесного перелива всех красок радуги и особенно полуденной голубизны, как на Средиземном море, нигде нет.
15:00, проходим остров Сицилию. Гористый берег покрыт лесом и кустарником, впереди по левому берегу — Тунис, Алжир, Марокко, Испанская Сахара, Мавритания, Гвинея и т. д. В 16:00 заступил на вахту. Волнение моря — три-четыре балла. Накат волн в корму, в результате чего судно идёт неустойчиво, виляет. Вести его ручным управлением трудновато. Расхождение в пять-семь градусов. На автоматике справляюсь в пределах трёх-пяти. Идём открытым морем. Из-за облачности море кажется глинистым, порой — расплавленным свинцом, но стоит слегка выглянуть солнцу, как оно сразу становится тёмно-синим. Глубина моря — более тысячи километров. Встречные суда, а их не так много, сильно зарываются носом, забирая на себя большую массу воды. К концу вахты пришёл капитан. Много рассказывал о случаях на море. У него в каюте живут канарейки, раньше он держал попугая и обезьянку, но они сбежали, и погибли в море. Вечером показывали кино. Стало тише, так как зашли за Сицилию. Впереди — Африка. На этот раз на вахту меня даже будили. Ночью сложно вести корабль, надо было захватить очки или купить бинокль, допускал ошибки, а потом перешёл на автомат.
По пути к Гибралтару (почему-то все моряки на этом слове делают ударение на Гибрáлтар) один транспортник чуть не стукнул нас в левый борт. Видимо, шёл неправильным курсом, а потом «проснулся» и шарахнулся в нашу сторону. Мы следили за ним и гудками заставили его уменьшить ход, а сами повернули на север, так и расстались. На рассвете началась сильная килевая качка. Нос опускался до самой воды, но воду не забирал. Погода пасмурная. Рваная облачность. Дождь. Наконец вдали обозначились контуры африканского материка. К вечеру будем уже в Гибралтарском проливе. Стоянка — часов шесть, но команду на берег не выпустят. Завезут только продукты для нас и для тех, кто на промысле. В 16:00 заступил на вахту. Курс 262. Плохая видимость. Дождь и низкая облачность. Сильная бортовая и килевая качка. Ветер усиливается. С мостика, когда смотришь при крене в десять-пятнадцать градусов, кажется, что валишься в бездну. Через полчаса вахты радист принёс радиотелеграмму от моих родных — Томы и дочек. Большое им спасибо, что не забыли мой день рождения. В 18:00 из-за неисправности одного двигателя стали в дрейф среди морских волн. В полосе шторма дрейф — вещь, прямо сказать, неприятная. Но через двадцать минут механики устранили неполадки, и мы пошли своим курсом. После ужина решил пораньше лечь спать. Ходить по кораблю невозможно, всё летит. Все внутренности растягиваются, так что всё, что есть в животе, я ощущал реально, а потом заснул, и приснился сон, что немцы пытают меня на дыбе. К утру шторм стал понемногу стихать. На вахту опять пришёл раньше времени. Забыл, что накануне часы перевели на час назад.
В 20:00 пришли на военно-морскую базу англичан — Гибралтар. Население Гибралтара — 25 тысяч человек. Я не успел сделать снимки. (На четвертушке странички уместился рисунок базы. Скалистый берег. В море уходит полоса, на которой помечено — «аэродром». Напротив, на горе, в кружке,— «ресторан». Других ориентиров нет).
На наш «Ветер» завезли продукты, обслуживали испанцы. Часа через три начнём спускаться на юг.
В 4 часа утра заступил на вахту. Темно. Сплошной туман. Перешли на непрерывное оповещение гудками. Я стоял на правом крыле и прислушивался к возможным сигналам с других судов. Туман начал рассеиваться. Волнение не больше двух баллов. По обеим сторонам борта — летучие рыбы. Летучие рыбы — из породы сельдей. Они вылетают из воды за счёт создаваемой хвостом вибрации. Парят в воздухе, пролетая небольшое расстояние, делая правильные виражи. Некоторые разворачиваются на девяносто градусов. Видел много дельфинов, которые как раз гонялись за летучими рыбами. Море бурное. Крен — до пятнадцати градусов. На подходе к Канарским островам стало чуть тише. На сегодня прошли 2345 мили. До промысла осталось больше половины. После обеда занимался изучением судоустройства и докладом Брежнева на 23 съезде КПСС. Через два часа заступать на вахту. Прошли Марокко, проходим Испанскую Сахару курсом на острова Зелёного Мыса, а далее Дакар, Сенегал, Гвинея, Либерия — чудесные страны. Океан спокоен, даёт перекатную волну, что порядком раскачивает наш «Ветер». Самочувствие отличное. Хорошо стал спать, даже без снотворного. Ложусь в 9:00 вечера, к 10:30 уже засыпаю. На этой трассе редко попадаются встречные суда — одно-два за вахту. «Ветер» идёт со скоростью 18–19 миль в час, что соответствует 35–38 км/час. Пока ещё никто нас не обогнал. Уже прошли больше половины пути до промысла. Пересекли тропик Рака и вошли в тропики. Температура — около двадцати градусов, ещё не очень жарко. В свободные полчаса выхожу на верхнюю палубу позагорать. По местному календарю стоит осень. После того как пересечём южный тропик Козерога и повернём к мысу Доброй Надежды, войдём в зону зимы. Утром должны пересечь экватор. Экипаж готовится к церемонии встречи с богом морей и океанов Нептуном. Заступил на вахту. Близко играют дельфины. Проходят косяки рыб и парусных медуз. Океан спокойный. Цвет стальной. Открылось южное небо с Южным Крестом. После ужина зачитали телеграмму, которую прислал на судно Нептун:
«Борт ТР „Ветер“. Капитану директору. Буду 22 мая в 14:00 по Гринвичу. Приказываю: подготовить список, в который должны быть внесены все члены экипажа и пассажиры, впервые пересекающие экватор. При моём прибытии на борт застопорить ход, дать три длинных гудка. Предупреждаю всю команду: непослушания не потерплю. По секрету сообщаю: беру взятки.
Владыка морей и океанов — Нептун».
Двадцать второго мая в 4:00 заступил на вахту. Ночь тёмная. К утру пошёл дождь, и так до конца вахты. Идём курсом 136. Прошли Сенегал, Гвинею. На траверсе — Либерия. Ровно в 14:00 прозвучали три длинных гудка. В небо взвились цветные ракеты и рассыпались над океаном. Из-за кормы появился звездочёт с рупором и объявил о прибытии Нептуна. Закричали, заржали черти, и в окружении свиты появился Нептун с женой. Подозвал к себе капитана и приказал тому доложить, что за люди, что они делают и каковы их намерения в его владениях? Капитан всё доложил честь по чести. Черти в это время делали всё, что хотели: мазали сажей и отработанным маслом руки, ноги, лица. И всякого, кто не откупался, да и тех, кто откупался, бросали в большой чан с морской водой высотой более двух метров. После дали выпить по столовой ложке спирта и по бокалу красного вина. Со мной проделали то же, что и со всеми. В конце праздника вручили диплом «Мореходу Земли Русской о переходе экватора» и отпустили на свободу. Вечером все члены экипажа получили специальный, праздничный, тропический паёк — по три бутылки вина — и разбрелись по каютам. Гуляли до полуночи с танцами и угощением друг друга.
Двадцать седьмое. Первая вахта на промысле. Мы загружаем в наши трюмы рыбную муку, брикеты. Вахты по четыре часа на разгрузку и погрузку тяжёлого груза. Тара неудобная — режет руки, грудь, спину. Страшная боль по всему телу. Кругом стоит шум, крик: майна, вира, полундра! Судно качает вдоль и поперёк. Сыплется мука, летят пачки, того и гляди пришибёт. Ругань, мат стоит столбом. Все стараются сачковать, то есть поменьше работать. В трюмах — холод. Температура для мороженой рыбы — минус 17–20 градусов. Плюс сильная вентиляция. Сильная носовая и бортовая качка перемещает грузы под крен. На каждого человека в среднем за двенадцать часов работы приходится до 11 тонн груза в виде паков по 32 кг каждый, мешков с рыбной мукой или брикетов по 60–80 килограммов, которые необходимо уложить в трюмы, и твиндеки глубиной в пятнадцать метров. Груз надо разложить в штабеля по всему помещению высотой до трёх метров. Третий день — самый тяжёлый. Работы начались с восьми вечера и до четырёх часов утра. Устал, как лошадь. Все жилы вытянуты. Мускулы страшно болят, особенно спина и поясница. Каждую минуту поочерёдно все друг у друга спрашивают: «Который час?» Вечером в гости поднялись на борт болгары. Угощали коньяком, что разогнало немного кровь. Стало меньше болеть, только пугают большие отёки. Видно, для сердца очень большая нагрузка. Уже разгрузили «Тбилиси», «Мисхор», «Альбатрос», но на подходе ещё много других судов. Организация плохая. Всё держится на «авось», что подвернётся под руку, тем и занимаемся. Нагрузка физическая такая, что пальцы не держат авторучку, дрожат руки. Желание одно: как-нибудь передохнуть, набраться сил, а главное — распределить их так, чтобы до конца вахты не свалиться в буквальном смысле с ног. И так час за часом, день за днём. Работа, еда, короткий отдых и снова каторжный труд до изнеможения. Вот где я вспомнил о рабах на галерах. Счёт дням потерян. Остался один подсчёт: сколько времени до конца вахты? Кормят часто, по четыре раза в день, но в весе не прибавляешь. У меня всё время большие отёки, всё-таки сердце не привыкло к таким перегрузкам. Но всему приходит конец. К шестому июня мы разгрузили около десяти судов, в том числе «Слава», «Морская звезда», «Андромеда», «Лангуст», «Сириус», танкер с топливом, и взяли курс на мыс Доброй Надежды. Обогнули Южную Африку и вышли в Индийский Океан. Сегодня с утра я заступил на вахту рулевым. Самая удачная вахта — с 8 до 12 часов. После обеда и до вечера — свободен, можно отдохнуть, позагорать.
Сдержанный, но настойчивый гул дрожит в жарком плотном воздухе. Ещё с вечера начал разыгрываться шторм. Весь экипаж работает по подготовке встречи с ураганом: люки в трюмах задраены, на палубе закреплены грузы. Все расходятся по своим рабочим местам внутрь судна. Несколько дней бушует океан. Ломаются пальмы, тревожно кричат попугаи. Наш «Ветер» кланяется навстречу каждому валу, а они все — девятые. Стальной корпус вздрагивает, словно кто-то зажал его в тиски. Когда нос зарывается в проём волны, корма вздымается вверх и многотонный гребенной вал, вырываясь из водной стихии, не встречая сопротивления, вращается с невероятной скоростью под пронзительный вой и грохот. От огромных перегрузок корёжит всё судно, как будто кто-то на полном ходу пытается остановить мчащийся поезд. Кажется, что корма и киль цепляются за железную стену под водой. Мы всё ещё в полосе шторма. Набегающие волны под действием урагана уже не в состоянии подниматься ещё выше, и вершины их гребней сваливаются в основание волн. Там, в бездне, рождаются новые волны, взмывающие вверх и рассыпающиеся миллионами брызг. Вся эта масса обрушивается на палубу и весь корабль. Мостик плотно закрыт, но все, кто на мостике,— насквозь мокрые, в пене брызг. Горький солёный воздух заполняет лёгкие до отказа. Трудно дышать. Горизонта не видно, его заслоняет стена воды. Нос зарывается в водяную массу. Вокруг — горбящийся валами океан и надсадный вой разъярённого шторма, но наш «Ветер» прокладывает свой путь среди хаоса водяной метели…
4 сентября 1967 года. Понедельник. 08:00 утра. Проходим пролив Эврипос рядом с островом Эвбея, скорость которого 4–16 узлов. Пролив знаменит своим сильным приливо-отливным течением, меняющим резко своё направление каждые 6 часов. От Севастополя — 503 мили. За сутки пройдено 443 миль. До промысла — 6774 мили…
Глава XXIX
Заячья свадьба
— Было это уже к концу войны. Стояли мы в Польше. Природа там необыкновенная — луга, рощи. Отец взял меня на охоту. Стояла тихая лунная ночь. Было светло, как днём. Мы вышли к опушке леса. То, что мы увидели там, я никогда не забуду. На полянке, обсаженной ровными молодыми ёлочками, сидели в круг зайцы. В центре хоровода, привстав на задние и положив передние лапки друг на друга, целовались двое зайчиков.
— Мам, ну так не бывает,— перебиваю я повествование, которое слушаю не впервые.
— Нет,— убеждённо отвечает она. — Это было именно так.
— Ну что? Так уж и целовались? Зайцы?
— Да, носиками. У них была заячья свадьба.
— Ну а что потом? — Я медлю, надеясь, что на этот раз, может, всё сложится по-другому.
— Ну что — и ваш отец их убил,— припечатывает она безжалостный приговор.— Я его просила, умоляла: «Серёжа, не стреляй. Посмотри только, какое чудо. Не стреляй, Серёжа».
— Ну, он и не стрелял,— тороплюсь я с подсказкой.
— Нет, стрелял.
— Ну, не попал.— Я неохотно сдаю позиции одну за другой.
— Нет, попал! Одним выстрелом. Оба зайчика так и упали друг на дружку, а остальные разбежались.
Вот гад! Ну и сволочь! Комок ненависти подходит к горлу. И я сразу вспоминаю, как мы с ним однажды подрались в нашем коридоре, заваливая на себя книжный шкаф. Дрались с остервенением, по-настоящему, кто кого. Он был пьяным. А когда пил, становился злым, матерился и скандалил.
Я долго не могла понять, откуда у него такая агрессия к семье, к жене? И только недавно, по прошествии стольких лет, мне стало ясно, что весь его гнев был страхом маленького пацанёнка, оборонявшегося от нападок старших сестёр и мачехи. Затравленный, сжимая маленькие кулачки, затаившийся на чердаке или в подвале, он не мог им тогда ответить. И вот, спустя много лет, за всю прошлую боль, унижение, несправедливость он сполна отвечал маме. Мой маленький отец Сидорка. У мамы не хватило терпения и любви, чтобы разжать эти намертво сжатые ненавистью кулачки. Воспитанная в лучших традициях эпохи, она также хорошо знала, что врага уничтожают, что — око за око, зуб за зуб.Зарождаясь вихрями и смерчами, крики и скандалы метались по нашей квартире, сокрушая всё на своём пути: разрывами гранат хлопали двери, осколками мин разлетались вырванные фотографии из альбомов, трассирующими пулями летели в дальний угол белоснежные тарелки китайского фарфора. Ураган ненависти засасывал всех в свою воронку. И, подхваченная волной великой брани, надрывая своё сердце, я кричала ещё отчаяннее всех:
— Если бы вы только знали, как я вас ненавижу! Как я вас всех ненавижу! Я вас просто ненавижу! Да, замолчите же вы, наконец!!!
Отец перестал быть нужен где-то лет с пятнадцати. Совсем. Мы учились уже в 9 классе. У меня появилась закадычная подруга, вместе с которой пропускающими сырость полуботинками мы часами месили сугробы Сретенских и Рождественских бульваров. Кружили по Москве, упиваясь строчками из Вознесенского, Лорки. Ходили в кинотеатр повторного фильма на «Красное и чёрное», оплакивая раннюю гибель, два в одном, Ж. Сореля и Ж. Филиппа. Не находя среди знакомых сверстников никого, достойного столь высокой красоты и судьбы.
Отец был не интересен. Он сидел дома. Редко куда выходил. Старые обиды не давали заглянуть к нему. Иной раз, проходя по коридору, я бросала именно что косой взгляд в его комнату. Меня раздражали мещанские алоэ и прочие дурные цветы на окошке, пустые горшки с землёй, мятые листы бумаги на столе, бутылки из-под портвейна на полу. Иногда он спал, иногда что-то писал. По вечерам на взводе шёл искать по квартире маму, чтобы поругаться. Как будто кто нарочно тянул его на верёвке за привычной порцией скандала. Иногда на улице он попадался мне на переходе, небритый и неопрятный, с сеткой пустых бутылок, и я делала вид, что я его не увидела.
Я ни разу не подошла к нему, ни разу не захотела поговорить с ним или поделиться своими переживаниями. Это показалось бы мне диким. В двадцать один год, выйдя замуж, я навсегда ушла из нашей квартиры. Переехав, я ни разу не позвонила отцу. Если на звонок отвечала мама, в которой одной я нуждалась, я решала все вопросы с ней. Если в её отсутствие трубку брал отец, я ни разу не продолжила разговор с ним по своей инициативе. Всё, что я знала про себя, так это то, что я обойдусь сама. Мне никто не нужен, особенно мужчины. К чему мне эти тухлые инженеры, тяжёлые спортсмены, пьющие художники? Судьбе пришлось порядочно повозиться, прежде чем подобрать мне кандидата в мужья. О нет… ну, вообще-то, да. Старше меня на двенадцать лет, вошедший в нашу квартиру вслед за братом Борей его высокий кареглазый приятель, кроме того, что был физиком, оказался ещё знатоком европейской литературы и американского джаза. На одном из джазовых фестивалей Стасик попросил своего друга музыканта назвать его новое сочинение «Вальс для Наташи». Он был влюблён. Ему же хуже!
Совсем неплохо было, сидя в кафе «Молодёжное» — первое джазовое кафе по улице Горького, с наведёнными под Клеопатру глазами, с сигаретой истинного «Марлборо» в левой руке, перебирать новости, почерпнутые из рубрики «За рубежом» журнала «Иностранная литература». Генрих Бёлль прислал поздравительную телеграмму в театр Моссовета по случаю премьеры «Глазами клоуна». Сэлинджер ушёл в затворники и поселился в лесу. Сальвадор Дали выкинул что-то такое, что вообще выходило за рамки не только советского, но и мирового быта. Дали был дружен с Гарсиа Лоркой и ему многое прощалось.
Общение с противоположным полом можно было терпеть ну вот хотя бы ради таких джазовых вечеров, уютных, нечастых посиделок в ресторане Дома кино. Но отец не был востребован никогда. В те годы моё отношение к нему было безразлично-спокойным. Я больше не делила с ним одно пространство в «литише». Года через два, когда стало очевидно, что наш брак не протянет долго, я стала чаще наезжать с дочкой Аннушкой в родительскую квартиру, порой оставаясь на субботу и воскресенье. В то время, как я бесцельно слонялась по комнатам, мама тетёшкалась с малышкой, отец оживлённо собирался на наш рынок. Мне было всё равно, и я соглашалась, что — с ночёвкой. Он выбирал сумки пообъёмнее, писал список того, что из провизии ему было особенно необходимо, и уходил надолго. Наконец отец возвращался, торжественно пронося по коридору тугие сетки, набитые всякой всячиной. На кухонный стол выкладывались молодые куры, заливая соседей обильным соком, выгружалась капуста провансаль. Толстые жирные селёдки с красными глазами — верный признак того, что их только что завезли — пачкали газеты. Из разорванного пакета врассыпную под стол вместе с грецкими орехами убегала твёрдая коричневая фасоль на лобио. Один только бордовый пергаментный гранат, привет из Тифлиса, спокойно осваивался в новой обстановке. Мама тотчас оставляла кухню. Теперь там будут хозяйничать исключительно мужские стихии — дым, пар, огонь, отец.
И вот сегодня, спустя столько, столько лет, навоевавшись, отненавидев, разбивши лоб, хлебнувши много соли и слёз, причинившая сама много боли, я с удивлением открыла, что, оказывается, всю жизнь меня спасали и охраняли эти не тонкие, обыкновенные существа.
Это — мой муж, который кормил меня с дочерью, просиживая сам по десять часов в НИИ — ни секунды опозданий — добровольно обменявший свою свободу и талант на сто двадцать рублей в месяц, кандидатские включены.
Это — пожилой профессор, пожалевший меня за мой уставший вид и прокуренные пальцы на вступительном экзамене в университете и поставивший мне проходной бал.
В конце концов это — влюблённый в меня Хозе, который проявил выдержку и не зарезал меня (спасибо ему), когда я, куда как во много раз переигрывая Кармен на подмостках жизни, доводила его своими выкрутасами до отчаянного бешенства.
И, разумеется, это — тот самый молодой врач скорой помощи, приехавший на вызов к концу своей смены, сам смертельно уставший, осмотревший меня (трое вызовов из районной ставили диагноз ОРЗ), вздохнувший и начавший обзванивать ближайшие больницы на предмет свободных мест. А потом снёсший меня без напарника на руках с пятого этажа по лестнице к машине, так как я уже не могла стоять на ногах. И, как определили в больнице, с таким диагнозом (какое-то там особое воспаление лёгких) ещё бы полчаса — и не спасли.
Значит, так принято на этой земле, так положено — меня любить и охранять. Я — в саночках, а меня везут. И заглядывая, опережая будущее за ту грань, которую можно обозначить посадочным знаком, концом, смертью, я знаю, что всегда смогу добежать до КП, где меня ждёт Отец.
Но как случилось, что в той огромной жизни, в которой мне было отпущено столько дней на любовь, я ни разу не подошла к отцу, не спросила его, о чём он думает, что он пишет, как он себя чувствует? Я ни разу не сказала ему, что он прекрасно выглядит, что я его люблю в конце концов. Почему это главное чувство жизни оставило меня так надолго? Что я должна была понять? И как сильно оно вернулось ко мне сейчас, когда его больше нет и я не могу, прижавшись к нему, сказать: «Папа, я люблю тебя. Я всегда любила тебя и всегда буду любить тебя. Я всё помню». Конечно, сегодня я глажу его мундир, припав лицом к рукаву, стараясь уловить его запах. Я провожу рукой по фотографии и даже подмигиваю ему: мол, всё хорошо. Но тогда, когда он был живой и нуждался во мне, я ни разу не подошла к нему.
Близким и до боли родным, как и в раннем детстве, он стал мне вновь на один день — день своих похорон. 11 декабря они с мамой ругались уже с утра. С её слов, он запустил в неё обычное «будь ты проклята», на что, вместо ожидаемого «и тебе того же, старый дурак» услышал: «А я, Серёжа, желаю тебе долгих лет жизни в счастье и здравии!» Он плюнул и закрылся в своей комнате. Тут как раз подъехала я и сговорила маму на небольшую прогулку — в кино или в магазин. Когда мы вернулись, отец был уже мёртв. В морге как на причину указали на сердце и взяли шестьдесят рублей за косметику.
Через три дня подали автобус из академии, теперь уже имени Гагарина, чтобы отвезти нашу семью в Монинский гарнизон, где должны были хоронить отца. Гроб с телом был выставлен в офицерском клубе с 10 часов утра. Ещё накануне, с вечера, я боялась встречи с ним, неведомая волна, зарождаясь где-то внутри, время от времени сотрясала меня судорогами, как будто именно так, по частям, из меня выходил отец. Наутро в просторном зале ДК, когда я подняла на него глаза, то сразу почувствовала невероятное облегчение. Всё то, чем был отец, я не нашла. Ничего, что составляло его жизнь, не было в этом стылом теле. На возвышении, покрытом знамёнами, лежал манекен, перед которым на алой подушечке сияли ордена, казавшиеся более живыми: орден Ленина за Китай 1938–1939 гг. и Золотая Звезда; орден Красного Знамени за Финскую; орден Кутузова II степени — за Кубань, Кавказ, Крым; орден Суворова II степени — за Керчь (4ВА); медаль «За оборону Кавказа»; за Сандомир, Берлин, Прагу (2ВА) — два ордена Ленина, орден Красной звезды, орден Богдана Хмельницкого II степени; медали «За взятие Берлина», «За освобождение Праги»; две медали за разгром Германии и Японии. За послевоенные командировки (Китай, Корея) — орден Ленина, три ордена Красного Знамени, пять китайских и корейских орденов, медали.
Я спокойно провожала взглядом курсантов его родного командного факультета, подходивших к телу в очередь для прощания и по этому случаю специально снятых с утренних занятий. Через час гроб вынесли, поставили на открытую машину, и под звуки оркестра медленным шагом мы тронулись по знакомому маршруту, в сторону кладбища. Интересно было смотреть на лицо отца, чуть подретушированное, на котором не таяли снежинки.
Из старой гвардии в последний путь отца провожал только один его дружок — технарь Вася Землянский. Когда гроб уже должны были опустить в землю, боевой товарищ, сняв шапку, поклонился своему другу до самой земли и сказал: «Прощай, Сидор Васильевич, ты честно исполнил свой долг!» Щёлкнув затворами, сухим треском, спугнувшим с веток ворон, прозвучали выстрелы, и я услышала как бы со стороны неожиданный для себя самой, свой отчаянный, неприлично сильный вскрик. Провожающие вздрогнули и с недоумённым испугом посмотрели в мою сторону. Задушив рыдания, низко опустив голову, я быстро пошла к автобусу, чтобы поскорее возвратиться в Москву…
Глава XXX
Сан Исидро
Отец всё же решил, что я должен поступить в духовное училище. Сначала он определил меня к одной немке — важной старой деве. Я её страшно боялся. Ходил в лавку, убирал комнату, готовил еду. Учёбы не было никакой. Она к тому же меня и била, сам не знаю, за что. Потом меня стал готовить знакомый семинарист. Экзамены я сдал и учился хорошо. На первом году учёбы в духовном училище я проходил «производственную практику», прислуживая в храме отцу Иллариону. В один из воскресных дней я должен был помогать дьякону во время обедни. Отец и сёстры, вырядившись по-праздничному, уже ждали в церкви. Мачеха, провожая меня из дома, благословила и сказала, что теперь она спокойна, что есть, слава Богу, кому за неё и её детей молиться. Ещё чего не хватало, чтобы я за неё молился, когда она лупила меня, как сидорову козу…
Вся внутренность храма была залита светом от сотен горящих свечей. В мою обязанность входило тушить догорающие свечи и собирать пожертвования на храм. Как только я появился с кружкой, все мои приятели по двору тут же принялись комментировать мои действия вслух так, что даже батюшка начал озираться по сторонам, думая, что он где-то нарушил канон ведения службы. И тут со мной произошёл конфуз.
Меня предупредили, что, когда священник громогласно возвестит: «Во имя Отца, Сына и Святого духа. Евангелие. Чтение… Мир всем» — а дьякон и хор пропоют: «и Духови твоему! Аминь», я, выйдя из алтаря в боковую дверь, должен буду поднести отцу Иллариону Библию. На мне была надета праздничная риза, расшитая золотом, с крестами и накидным воротником. В правой руке — кадило с дымящимся ладаном, а в левой — Библия. Библия была очень тяжёлая, в переплёте из красной сафьяновой кожи, тиснённой золотом, с лентой, заложенной на том месте, где отец Илларион должен был читать притчу «О блудном сыне»…
Потрясающе! Высокая мистика. Читать притчу о блудном сыне, но ведь это о будущей жизни того, кто держит сейчас Библию. Притчу о блудном сыне, о русском Исидоре, исходившем, излетавшем, избороздившем и через семьдесят пять лет, износив вконец землю, небо и море, упавшем в коридоре, сквернословя и чертыхаясь, отдав Богу душу, не покаявшись. Получив полной мерой за то, от чего в молитве просят избавить стоящие в храме,— «дабы смерть не похитила меня неготового». А его — таки взяла! Похитила! Неготового!
Ну ладно, папочка, ничего, не переживай… как-нибудь. Я сама дотяну тебя волоком до райских врат, не брошу, вот только бурку подстелю. И потом, род наш уже благословен «во веки веков». Отец Илларион сам подтвердил это за глубокой чаркой красного кахетинского вина. Разве не так?..
А кто был этот великомученик Исидор на самом деле, я узнала случайно, совсем недавно, от одного старичка-туриста из Испании. Святой Исидор или Сан Исидро, покровитель Мадрида, чей день рождения (15 мая) отмечается по всей Испании трёхнедельной корридой, был по национальности испанцем, а по роду занятий — простым землепашцем. Он любил долго и с любовью молиться. Однажды хозяин ему заметил: «Кто же будет работать, если ты всё время молишься?» И что же? Исидор продолжал читать молитвы, как и прежде, а работу его на полях выполняли ангелы.
И Духови твоему!
В тот самый момент, когда я, появившись из алтаря, под пение хора должен был подойти к амвону, я растерялся. Я просто потерял слух и дар речи. Отец Илларион уже трижды возгласил: «Слава Отцу, и Сыну, и Святому духу!», а у меня отнялись руки и ноги. Я не мог пошевелиться. Тут дьякон, нарушая ритуал службы, подвывая на ходу — «Аллилуйя, аллилуйя… Чёрт несчастный!»,— влетел в алтарь и, поддав мне под заднее место ногой, тем самым спас критическое положение. Получив добавочную энергию, я вылетел, как пробка, чуть не сбив с ног священника. Когда обедня закончилась и прихожане покинули церковь, отец Илларион выгнал меня со словами, чтобы я и думать забыл о священном сане.
Дома на меня все взирали с умилением, никто даже и не заметил моих промахов. Все мои сёстры и младшие братья были настолько умилены моим «божественным видом», что дали слово больше не дразнить меня. Наверное, их так изумил великолепный вид моей золотой одежды. Только с тех пор ноги моей больше не было в церкви.
Долгое время я не встречался с отцом Илларионом. Наше духовное училище вскоре закрыли. Уже после революционных событий батюшка нанял меня, не признав, чтобы я замостил площадку вокруг церкви. Я и понятия не имел, как её мостить, но взялся. Хотел было напомнить ему о минувших событиях, но воздержался. Дня через два я так наловчился мостить, что многие удивлялись, как ладно у меня получается. На третий день с расчётом закончить к вечеру я пришёл пораньше. Только стал заготавливать песок и подносить камни, как вдруг заметил, что под стеной церкви валяются медные и серебряные монеты. Их след вёл к каменной стене, которая с внешней стороны огораживала кладбище. Когда я их подобрал, у меня оказалось около десяти рублей, сумма порядочная для того времени. Я разбудил сторожа. Собрались люди, подошёл отец Илларион, милиция. Как выяснилось, воры, подобрав ключи, ночью открыли церковь, заперлись изнутри и стали вычищать кружки для пожертвований, но мой ранний приход их вспугнул. Вырезав стекло с противоположной стороны в нижнем проёме, они удрали, не успев прихватить утварь — кресты, чаши. Так я оказался героем и при расчёте получил от батюшки ещё прибавку за бдительность. Про собранные на земле деньги я ему ничего не сказал. Мне было стыдно ему признаться, так как половину я уже истратил. Это меня мучило, и оставшуюся половину я раздал нищим, наказав, чтобы они молились за меня, грешника, за мать и отца, похороненных тут же, недалеко от храма. На этом совесть моя успокоилась, и я стал чувствовать себя превосходно. При окончательном расчёте с отцом Илларионом я ему напомнил, что его прогноз насчёт меня — стать священником — не оправдался. Он внимательно посмотрел на меня, махнул рукой и старческой походкой пошёл в церковь прибирать после грабежа.
В тот знаменательный день ангел отца сдал свои позиции без боя. Это казалось невероятным, потому что ангел Святого Исидора не был рядовым. Он был ведущим в своей эскадрилье, когда майским расцветающим утром зарулил на Норийском подъёме. Слава Кахетии!
В чине адъютанта он заступал на службу у только что родившегося наследника славного рода Слюсаревых. В его обязанности входило хранить и укрывать. И он двадцать семь тысяч триста семьдесят пять дней и ночей, не зная сна и отдыха, верой и правдой нёс свою службу. Его пуленепробиваемая броня, от которой отскакивало всё зло мира, была крепче, чем у прочнейших славных катюш СБ. Его скорость, с которой он выдёргивал своего подопечного из опаснейших ситуаций, была выше, чем у непревзойдённого ШКАС, а скорость последнего — 1800 выстрелов в минуту. Он был по-настоящему могуч, ибо сколько сил надо, чтобы перетянуть одну только холеру. За свою верную службу он неоднократно был представлен к наградам. Грудь ангела украшала золотая гвардейская звезда, и всё же в тот роковой час он оказался бессилен. Он пропустил удар. Он не был обучен отражать любовь.
Коротким декабрьским днём в 15:00 по местному времени ангел св. Исидора в первый раз не заслонил собой отца. Он отступил на два шага, постоял в нерешительности минуту, потом развернулся и стал медленно спускаться с командного пункта керченской высоты, увязая унтами в весенней распутице.
Когда к вечеру мы вернулись домой, отец сидел в коридоре, вытянув ноги, обхватив голову руками, как бы запечатав ими докатившийся наконец до него, нараставший гул. На что именно похожим показался Сидорке последний предсмертный гул? Входил ли он в него гулом родных моторов, шумом водопадов Филинчинского хребта или последним морским прибоем, я никогда не узнаю…
Так что же мне осталось в наследство от отца, кроме вьюна дикого винограда на нашем балконе?
Стоит мне поднять глаза в небо — я сразу увижу самолёт. Всегда чуть наискосок и вверх, он быстро набирает высоту, словно чиркнувшая спичка по синеве. За ним, ярко белея паром, дрожит вспаханная бороздка. Краткий энергичный росчерк подписи отца, стремительной линией уходящей за горизонт.
— Привет!
— Привет! Письмо моей любимой доченьке Наташеньке…
Ну, конечно, я люблю летать! Небо — подарок от отца. Я радуюсь любой возможности отправиться на аэродром. Кроме цели, радуюсь самому ощущению быть в небе. «Чувствуйте себя как дома» — это про меня в салоне самолёта. Как на своей кухне, ну максимум пересесть на соседний табурет. Я снисходительно наблюдаю за пассажирами при взлёте. Вот слева кто-то мелко крестится, втянув голову в плечи и вцепившись в подлокотники кресла. С набором высоты напряжение спадает.
В конце 80-х мне приходилось часто летать с итальянскими делегациями на переговоры в лесную страну Марий Эл. Рейс на Йошкар-Олу. Ранним утром приезжаем на маленький аэродром Быково, для внутренних рейсов, грязный и неухоженный. В ожидании заправки наша маленькая группа окружила скромный летательный аппарат, давно отслуживший свой век. Командир корабля, молодой парень, искренне полагая, что доставляет особое удовольствие иностранцам, перечислял все латки, заклёпки, радостно похлопывая по бокам своего друга. Увлечённо переводя незамысловатый текст по технической части: здесь текло и там шов, я удивлённо отметила, как «завяли» заморские гости. Только нам с пилотом было по-утреннему бодро и радостно. Мы с ним оба знали, что и сегодня самолётик не подведёт. Мы ведь любили старого «ишачка», а он — нас.
Крым. Яркий летний день. Голубой простор моря и неба. Иду краем Коктебельской бухты, как раз тем берегом, на который во время войны высадился обречённый десант. Неожиданно сверху, приближаясь, нарастает гул мотора. Поднимаю голову. Не очень высоко надо мной, рукой достать,— планёр. Он никуда не летел. Он кувыркался в воздухе, барахтался, как барахтается в своей первой волне маленький весёлый человек. Крутил бочку, уходил в пике. Выходя на затейливые виражи, переворачивался на спину, будто его щекотали, выписывая в небе самые замысловатые буквы, может быть, что он — «отличник», «любим» или… «у него родился сын Сидорка?»
Я наблюдала ликование деревянного мальчишки, только что так удачно выменявшего свою новую курточку на билеты в театр и отплясывавшего немыслимую тарантеллу. В небе совершалось оглушительное счастье.
«Лётчик!» — громко назвала я это чудо. «Вот так лётчик! Вот это — лётчик!»
Я стояла на тёплой тропинке, несчётное количество раз повторяла в небо: «лётчик» — и смеялась.
Я знаю: когда, через положенный океан времени, мне будут распределять новую жизнь, то, стоя перед высокой комиссией, пройдя все положенные проверки, выбрав родину и семью, отправляясь на посадку, я задержусь ещё на секунду и добавлю: «Да, и ещё не забудьте, пожалуйста, только одно, чтобы там… на земле мой отец был лётчик».
Глава XXXI
Точка генерала Слюсарева
Война ворвалась в Крым в первую же ночь на 22 июня 1941 года, когда фашистские бомбардировщики появились над главной базой Черноморского флота — Севастополем. Город одним из первых принял на себя удар врага. Около двух часов ночи население Севастополя было разбужено воем сирен, залпами корабельных орудий. В три часа тринадцать минут над городом взметнулись багровые всполохи взрывов: вражеские «мессершмиты» сбрасывали бомбы. Крым ждали тяжёлые военные испытания.
Особенно жестокой бомбардировке подвергся город Керчь 27 октября 1941 года. Большие группы фашистских самолётов в течение нескольких часов, делая один заход за другим, обрушивали смертоносный груз на морской порт и железнодорожную станцию. От вражеских бомб взорвался тральщик «Делегат», гружёный боеприпасами. Рвались боеприпасы и на других судах, на молу, на станции. Погибло много людей. Последствия налёта оказались крайне тяжёлыми: порт и железнодорожная станция вышли из строя. Началась эвакуация жителей. Рыболовные суда, выполнив задание Азовской военной флотилии по перевозке войск, ушли на Кубань.
К осени 1943 года город Керчь представлял из себя сплошные развалины: ни одного целого квартала, даже отдельного дома. Немцы в городе не жили, а размещались в восьми километрах от станции Багерево, там же стояла и их истребительная авиация. К ноябрьским праздникам 1943 года войска Северо-Кавказского фронта, освободив Кубань, вышли к Керченскому проливу, где высадили десант на крымское побережье восточнее города Феодосии.
После расформирования 5-го смешанного бомбардировочного авиационного корпуса, в июле 1943 года, я был назначен заместителем командующего 4-й воздушной армии. Восточнее Керчи, бывшей ещё под немцами, войсками отдельной приморской армии, при активной поддержке авиации 4ВА был отвоёван плацдарм, на котором создан Главный командный пункт по управлению всей авиацией. С момента высадки наших войск на керченском плацдарме, с ноября 1943 года до начала нашего генерального наступления в апреле 44-го я неотлучно находился на ГКП. Мною была выбрана высота — 153,2 м. Высота обстреливалась днём и ночью. Прикрытие сухопутных войск от налёта вражеской авиации обыкновенно осуществлялось непрерывным патрулированием наших истребителей в течение лётного дня. Не без труда достали у артиллеристов радиолокационную станцию английского производства. Сняли со сбитого «мессера» радиоприёмник. Посадили двух ребят, сносно знающих немецкий язык, и с этого времени были уже в курсе всех переговоров врага. Больше истребители не бороздили впустую небо. Авиационные эскадрильи в готовности номер один ждали на аэродромах. Как только радиолокация сообщала, а данные переводчиков подтверждали, что авиация противника готовится к взлёту, мы условным сигналом «Восток», «Заря», «Запад» поднимали наши «ласточки» на перехват, атакуя фашистов зачастую на их же территории. Паника среди немецких лётчиков стояла порядочная. Бывало, что они по неделе, по две не появлялись в нашем районе. С середины ноября 1943 года по апрель 44-го, когда началась операция по освобождению Крыма, нами было произведено более 30 тысяч самолётовылетов на перехват фашистских штурмовиков Ю-87, бомбардировщиков Ю-88, «Хенкель-111», а также истребителей «Мессершмитов»-109 и 110.
Весной 1944 года стояли затяжные дожди. 11 апреля я получил задание от своего командующего Вершинина провести разведку. Вылетел я на рассвете на Ут-2 с целью посмотреть, на какой рубеж вышли наши войска за ночь. Во второй кабине со мной летел авиамеханик. При нём был автомат и несколько десятков дисков, полностью забитых патронами. Взлетев с площадки в направлении Азовского моря, я пошёл на запад вдоль его берега. Было раннее утро, солнце ещё не всходило. Кругом — тишина, только наш мотор М-11 что-то бормочет себе под нос. Через некоторое время, взяв курс на юг, к берегам Керченского пролива, я вышел километрах в двадцати южнее Керчи. Неожиданно по левую руку увидел дымящийся разбитый поезд и немцев, бегущих с этого поезда. Позади состава шёл офицер. Местность отлично просматривалась, так как полёт шёл буквально в двух-трёх метрах от земли. Немец заметил меня и начал вскидывать винтовку к плечу. Но я сразу цыкнул на него, и он с перепугу свалился с железнодорожной насыпи, а мой авиамеханик Николай Петров дал по нему несколько очередей из автомата. Я изменил курс своего полёта и вышел к Турецкому валу. Увы! Я увидел страшную картину. Начиная от Азовского моря и до самого Керченского пролива, по всему Турецкому валу лежали фашисты в своих зелёных шинелях. По краям стояли вышки с пулёметными установками, из которых немецкий патруль нас обстрелял. Я прошёлся вдоль и поперёк над ними, а Николай строчил из пулемёта.
По данным нашей авиаразведки были посланы штурмовики и бомбардировщики…
…Враг рвался к Грозному и Баку. Приказ был — «ни шагу назад»! Стоять насмерть! В Дербенте работал хирургический лазарет, куда отправляли тяжело раненных. В лазарете я дежурила ночами, мыла полы, стерилизовала бинты и инструменты, перевязывала раненых, сидела около умирающих, совсем ещё юных лётчиков, присутствовала при операциях ампутации рук и ног, сдавала кровь на переливание.
Туго перетянута вена. Вплотную — кровать, на которой лежит тяжело раненный лётчик, мальчик почти. Лицо крахмально-белое, неживое. Идёт прямое переливание. И вот на моих глазах я замечаю, как его кожа как бы розовеет. Конечно, нас не хватало, нас было мало. Дополнительно был объявлен набор вольнонаёмных девушек-комсомолок. На курсах спецподготовки нас обучали военному делу, воинской дисциплине. Мы знали винтовку, как стрелять. Маршировали вместе с новобранцами, а за нами бежала детвора.
Наши войска освобождали Северный Кавказ, Моздок, Нальчик. Немец покатился. Началось освобождение Кубани, кубанских станиц. Части Воздушной армии стремительно перебазировались. После одной из таких перебазировок я попала в 28 РАБ, 4-й Воздушной армии экспедитором на пункт сбора донесений.
С тяжёлыми боями войска продвигались на Таманский полуостров. Шли сильные дожди. Немцы драпали, сжигая деревни, мосты, хутора. В только что освобождённых от врага станицах штабы расквартировывались по уцелевшим домам. Первым делом необходимо было подготовить помещение: вымыть, сделать дезинфекцию, протопить. Совсекретную и срочную корреспонденцию приходилось доставлять и ночью. Непроглядная тьма, непролазная грязь. Бьют дальнобойные орудия, простреливают автоматные очереди. Одинокие выстрелы. Лают собаки. Где-то прячутся недобитые немцы.
9 октября 1943 года освободили Тамань. Лётчики 4 Воздушной Армии и 2-Гвардейская Таманская дивизия шли вместе. Осенью 1943 года началось освобождение Крыма. 2-я Гвардейская стрелковая дивизия высадилась севернее города Керчи, а части 18-й Армии высадились южнее, в районе Камыш-Бурун. Обе десантные группы должны были овладеть Керчью. Над Керченским плацдармом шли непрерывные воздушные бои днём и ночью. Вблизи посёлка Маяк, на переднем крае обороны, закрепился командный пункт — КП, возглавляемый зам. командующего 4ВА генералом Слюсаревым. Здесь, у самой линии фронта, на полевом аэродроме, стояла истребительная эскадрилья 88 полка. Лаги-3 поднимались на перехват бомбардировщиков противника по вызову радиостанции наведения.
В то время на керченских передовых, особенно в районе косы Чушка не хватало продовольствия. Меня отправили самолётом По-2 для подвоза картошки и круп на передовые командные пункты. В марте месяце меня послали на точку генерала Слюсарева отвезти тематику лекций, которые мы могли бы прочесть. Лекции я отнесла, но пришлось остаться на КП и временно поработать телефонисткой по причине нехватки людей. Я стала участвовать в числе защитников Керченского полуострова. Там, на том берегу, начальником был полковник Кононенко, а я попала в подчинение к начальнику политотдела. Была вовлечена в комсомольский актив, готовила стенды, газеты, лекции. Весной 44-го года в землянке — полно воды. Я сижу на нарах при освещении карбидной гильзы, вырезаю из газет статьи и очерки и клею материал в армейскую газету. Угорела тогда от карбида и ацетона так, что свалилась в воду и чуть не утонула в своей же землянке.
Я видела воздушные бои ночью, когда наши лётчики сбивали немецкие бомбардировщики и те, загораясь, падали в море. Наблюдала воздушные бои истребителей, когда вспыхивал тот самолёт, который настигали первым. 16 марта 1944 г. наши лётчики за один воздушный бой сбили двенадцать вражеских «Юнкерсов-87» и один истребитель «Мессершмит-109».
Наступление в Крыму стало стремительным. Ночью 12 апреля 2-я Гвардейская стрелковая дивизия вышла к Ак-Монайским позициям. Сердце моё рвалось на части: там, совсем близко, в Старом Крыму, томятся в плену папа, мама, брат, бабушка. Тринадцатого апреля я была уже в своём родном, освобождённом Старом Крыму. Только мои родные не дожили до Победы: их расстреляли немцы ещё год назад за связь с партизанами. Быстро освободили мой Крым. Немцев гнали днём и ночью.
Может быть, это и было самое главное в моей жизни. Это было моё время на земле. Может быть, именно поэтому сегодня, накануне Дня Победы, когда нет в живых уже моего мужа, я вспоминаю своих товарищей, бои, оттепель и проливные дожди на Южном фронте.