Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2010
Александр Астраханцев
Бормота
Существуют вещества, называемые катализаторами, небольшие количества которых намного ускоряют течение и улучшают качество химических реакций. И существуют люди-“катализаторы”, общение с которыми делает жизнь людей творческих профессий интересней, полнее, а, стало быть, и плодотворнее.
Таким человеком-“катализатором” в г. Красноярске времен 1960-1980-х годов был Владимир Васильевич Брытков (1939 — 1995), более известный среди его друзей и знакомых под столбистской кличкой “Бормота” (или слегка видоизмененной от нее — “Бурмота”, или даже “Бурмата”). Я много лет был с ним дружен, поэтому, мне кажется, имею право звать его здесь именно так – Бормотой. Да он и сам любил, чтобы его так называли: помню, когда в начале наших с ним товарищеских отношений я начал было звать его Володей – он скромно меня поправил: “Между прочим, меня в народе зовут Бормотой”.
Чем же Бормота так привлекал красноярцев творческих профессий: писателей, поэтов, художников, актеров, журналистов? — а что привлекал, это легко доказывается тем, что ему посвящали свои стихи поэты, его избирали прототипом своих героев писатели. Так, например, он говорил мне по секрету, что сюжет рассказа московского писателя, в прошлом красноярца, Евг. Попова, “Зеркало”, опубликованного в свое время в журнале “Новый мир” (с предисловием Вас. Шукшина), рассказан писателю именно им, Бормотой, и что он же – прототип героя этого рассказа. Несколько своих стихотворений посвятил ему красноярский поэт Ник. Еремин. Наконец, один из героев моей старой повести “В середине лета” тоже списан с Бормоты. А известным красноярским художником А. Поздеевым написано 5 или 6 его портретов, в том числе “Грузчик Бурмота”, “Апостол”, “Бурмота с сыном”, “Бурмота с семьей” и т. д.; в середине же 90-х годов, когда имя А. Поздеева стало известным не только в обеих столицах России, но и за рубежом, Бормота хвастался своим друзьям: “Меня продали в Лондоне аж за 6 тысяч фунтов стерлингов!”, — т. е., по слухам, за эту самую сумму на аукционе Сотбис в Лондоне был продан его портрет, выполненный А. Поздеевым (кажется, именно “Грузчик Бурмота”). А когда в Красноярске бывали гастроли столичных театров и заносчивые столичные актеры начинали скучать в нашей “глубокой провинции”, здешние актеры водили их в гости к Бормоте, как к местной достопримечательности, и гости бывали от него в восторге…
Так чем же привлекал он людей творческих профессий? Причем — не только их: в его доме часто бывали спортсмены-скалолазы, альпинисты и вообще люди самых разных занятий и профессий, которых объединяла одна особенность: это всегда были люди, чем-то интересные и уж во всяком случае — неординарные.
А в годовщины его смерти еще в совсем недавнее время в его квартире собиралось до 40-50 человек, причем приходили они без напоминаний, только по зову собственного сердца, и вспоминали о нем в самых теплых выражениях.
Однако существует и иное отношение к этому человеку… Один мой знакомый, который тоже был хорошо с ним в свое время знаком, узнав, что я пишу о Бормоте воспоминания, спросил меня: “Зачем ты о нем пишешь? Пустой ведь был человек: ничего хорошего в жизни не сделал, и ушел бездарно!”.
Эта реплика заставила меня задуматься: зачем же я, в самом деле, о нем пишу? Ведь он действительно ничего особенного в жизни не сделал, и ушел, в самом деле, нелепо! Что в нем меня притягивает?..
Однако, подумав хорошенько, я ответил своему оппоненту — правда, только мысленно — примерно так: вот у М. Горького есть рассказ “Челкаш” — про вора и пьяницу, совершенно не нужного никому человека, абсолютно свободного в своих прихотях и поступках, которым, однако, автор невольно любуется. И едва ли не у каждого писателя отыщется персонаж, с помощью которого автор пытается поразмышлять над проблемой человеческой свободы. Эта категория – личной человеческой свободы и несвободы – очень занимала всегда людей творческих.
Среди множества определений, что такое свобода, у Михаила Пришвина я встретил, на мой взгляд, самое простое и точное: “Свобода – это прежде всего есть освобождение от необходимости быть полезным”. Именно этим, наверное, и привлекал нас всех Бормота, пытавшийся жить, постоянно освобождаясь от необходимости быть очень уж полезным, в том сплошь закованном в регламенты окружении, в котором мы все тогда находились.
* * *
Так вот, чтобы ответить на вопрос: как он умудрялся жить относительно свободным человеком и чем именно он привлекал нас всех? — стоит, мне кажется, рассказать сначала еще об одном человеке: о его жене Галине Алифантьевой, актрисе Красноярского ТЮЗа, – потому что, хотя она много времени бывала занята в театре, атмосфера в их доме в немалой степени зависела и от нее тоже.
Оба бессребреники, люди широкой души, до крайности добросердечные, приветливые и гостеприимные, они жили в те годы втроем (с малолетним сыном Митей) в тесной однокомнатной квартирке недалеко от Предмостной площади, однако дом их всегда, чуть ли не круглые сутки (если только кто-то из хозяев был дома), оставался открытым для гостей.
Предмостная площадь в Красноярске – место оживленное: там сходится и пересекается много автобусных и трамвайных маршрутов. Друзья и просто хорошие знакомые Владимира и Галины (у Владимира – друзья мужского пола, у Галины – соответственно, женского), едучи мимо, чаще всего вечером, после работы, непременно забегали к ним “на чай” или “на огонек”, причем там кто-то из гостей уже был, а то и двое-трое; одни уходили, другие приходили… Это был своего рода маленький клуб, где люди “своего круга” встречались, общались, отдыхали душой от проблем, а заодно и обменивались информацией, весьма ценимой при тогдашнем ее дефиците. При этом гость мог рассчитывать еще и на чашку чая, на кусок пирога, а то и на стаканчик винца, которое приносил кто-нибудь из гостей…
Оба, и Владимир, и Галина, зарабатывали немного и, по-моему, большую часть своих небогатых доходов тратили на гостей, поэтому жизнь их была крайне аскетической; одежду они все носили самую простую и дешевую; по-моему, единственным занятием Галины тогда, кроме театра, было непрерывное и очень быстрое, доведенное почти до автоматического, ручное вязание (как-то она рассказывала, что вяжет даже в театре на репетициях, пока ожидает своей очереди вступить в роль); поэтому в гардеробе у всех троих членов семьи обязательно были связанные ею вещи…
При этом Галина, при необычайной простоте ее одежды, умудрялась быть одетой изящно; в этом проявлялся ее артистический вкус. Владимир же часто выглядел весьма экстравагантно: зимой он мог ходить по городу в огромных подшитых валенках, а придя в них в гости — снять их и остаться босиком, отвергая напрочь хозяйские тапочки и уверяя: босиком ходить очень полезно — столько ярких дополнительных ощущений! — а летом мог разгуливать по улицам, даже входить в трамвай или автобус босиком и раздетым по пояс, и это не было позой и оригинальничанием – это было, во-первых, протестом против навязываемых общим мнением стандартов, которые он всюду и всегда старался ломать, а, во-вторых, этим он давал пример своему сыну: не стыдиться того, что ты одет и обут хуже своих товарищей или не так, как все, и любую одежду носить с достоинством, невзирая на чужое хихиканье.
Мебель в их квартире была только самая необходимейшая: обеденный стол, холодильник, несколько табуреток, несколько настенных полок: для посуды, для книг, для бытовых мелочей; вместо кроватей – легкие металлические подставки или чурбаки, и поверх них – снятые с петель дверные полотна; все это днем убиралось, двери вешались на место, и небольшая квартира становилась просторной. Гости, если их больше, чем двое, принимались хозяевами прямо на полу; посуда была самая простая: эмалированные кружки, граненые стаканы, алюминиевые чайные ложки…
У ребенка в однокомнатной квартире нет своей комнаты? В таком случае готовку еды вместе с электроплитой хозяева переносят в общую комнату, а кухня становится детской; в детской есть только кровать, тоже сооруженная из двери (ведь спать на твердом очень полезно!), и большой крепкий ящик с высокими стенками: в нем можно хранить игрушки; поставленный “на попа”, ящик служит столом для занятий; во время игр он может служить домиком, — в общем, ставь его, как хочешь, двигай, куда хочешь – пусть ребенок учится свободно распоряжаться пространством!
В их квартире никогда не было телевизора: он несет слишком обильную и слишком облегченную информацию для ребенка! В кино, в театр – пожалуйста (но только обязательно с кем-нибудь из взрослых): во-первых, чтобы получить удовольствие, надо пройтись пешочком, купить билет, почувствовать волнение от предстоящей встречи с фильмом или спектаклем, а после – обменяться впечатлениями, да просто пообщаться. В результате удовольствие растягивается на целый день, и день этот становится праздником в череде других дней…
* * *
Конечно же, стиль жизни в том доме определял хозяин, но – при полном согласии хозяйки… Помню, однажды летом, в сумерках, я шел мимо и зашел к ним (бывая где-то недалеко от их дома, я не мог удержаться, чтобы не забежать к ним – настолько приветливы и сердечны они бывали); и как только я вошел и поздоровался с ними обоими — Владимир зовет меня на открытый балкон; а когда вышли с ним на балкон – он показывает мне вниз, на траву газона:
— Видишь, вон там осколки лежат?
С четвертого этажа, да еще в сумерках, только видно было, что что-то белеет и поблескивает в зеленой траве.
— Что за осколки? – спрашиваю.
— Только что, — отвечает он, — сбросил туда чайный сервиз.
— Зачем? – недоумеваю я.
— Не вписывается он в стиль нашей квартиры.
Я – к Галине за объяснениями. И она рассказывает:
— В театре знают, что у нас дома напряженка с посудой, и подарили мне по случаю чайный сервиз. Очень красивый! А я знала, что Володя будет недоволен — принесла домой тайком, завернула в старые тряпки и сунула в самый дальний угол кладовки. Вот сейчас только раскопал… Да он и в самом деле не вписывается в наш стиль, — смиренно добавляет она, и при этом выражение лица у нее — одновременно и грустное, и удовлетворенное: наконец-то все разрешилось!
— Но разбивать-то зачем? – упрекаю его. — Лучше бы отдал кому-нибудь!
— Э-э, нет! – парирует он, качая пальцем. – Отдашь, а потом жалеть будешь. А теперь нет сервиза – и жалеть не о чем!..
Я позволил себе не согласиться с ним… Между прочим, я частенько вступал с ним в споры, считая его неправым; и если только это происходило при Галине — не было случая, чтобы она не встала на его защиту… Вот и в тот вечер — она не преминула тотчас же принять сторону мужа:
— Но этот сервиз и в самом деле не вписывался в стиль нашей квартиры, и слава Богу, что его уже нет!..
* * *
Многочисленные друзья, приятели и знакомые считали его философом, хотя, если говорить всерьез, философом его можно было назвать с большой натяжкой. Просто он был человеком бывалым, общительным, словоохотливым, любящим порассуждать вслух, отчего и получил кличку “Бормота”: для тех, кто был не в состоянии вникнуть в его рассуждения – а таких, как правило, бывает большинство — он просто “бормотал” нечто, совершенно непонятное этому большинству.
Однако на самом деле суждения он имел здравые, логичные и независимые, даже смелые для того времени, что, думаю, и привлекало к нему людей творческих: для того бедного информацией времени его суждения казались чуть ли не откровениями пророка; кроме того, он бывал довольно проницателен относительно людей, часто давая им зоркие и точные характеристики, а потому из-за всего этого числился, видимо, в неблагонадежных, так что его личностью регулярно интересовалась милиция, а, может, даже и КГБ… Когда вместе с компанией друзей, которые заваливали к нему “на огонек”, в доме появлялся совершенно незнакомый человек, желавший с ним познакомиться, Владимир устраивал ему негласный экзамен: задавал неожиданные вопросы, интересовался кругом его знакомств, — а потом мог жестко объявить ему: “Уходи — я тебя не приглашал! И больше не приходи”, — а друзьям объяснял: “Ребята, осторожней с ним — это явный сексот!”
Одно время среди его окружения муссировался слух, что он сам является “сексотом” и пишет доносы на окружающих: поэтому-де среди его знакомых так много творческих личностей, — так что однажды я прямо спросил его об этом; он скептически улыбнулся и ответил мне: “Этот слух распространяют кэгэбисты, чтобы отпугнуть от меня друзей”… Впрочем, я, к тому времени уже очень близко зная его самого и стиль его жизни, этому слуху никогда не верил.
* * *
Безусловно, он был человеком способным, даже талантливым, способностей своих развить, видимо, просто не сумевшим – я думаю, из-за одного серьезного физического недостатка: он был полуслепым, инвалидом по зрению с близорукостью в 13 диоптрий, — а потому постоянно носил очки и без очков был совершенно беспомощен. Однако из самолюбия — я бы даже сказал, из гордыни – он не желал быть инвалидом, постоянно поддерживая свой статус “настоящего мужчины”, из-за чего с ним частенько случались иногда смешные, иногда нелепые, а иногда и драматические события; а свою инвалидность по зрению, смирившись с нею, он оформил лишь незадолго до своей смерти и начал получать инвалидную пенсию, и рассказал мне об этом по секрету, очень смущаясь и посмеиваясь при этом над самим собой.
При такой большой близорукости ему было трудно читать, даже в очках, поэтому читал он немного. Но читал регулярно.
Да, интересовался он предпочтительно философией. Однако достать в те годы книги серьезных философов, кроме классиков марксизма-ленинизма, рядовому человеку было необычайно трудно. Зато продавались, причем за копейки, тонкие научно-популярные брошюры (разумеется, написанные марксистами и с марксистской точки зрения, с непременной разгромной критикой), рассказывавшие о Платоне, Аристотеле, Спинозе, Канте, Шопенгауэре и т. д., а также брошюры о современных “буржуазных” философских школах и течениях и обо всех мировых религиях. Эти самые брошюры он покупал и прочитывал очень внимательно, выискивая в них крупицы позитивного знания, отчеркивая фразы и абзацы, выписывая на отдельные карточки цитаты и какие-то заинтересовавшие его мысли, так что со временем у него накопилась целая библиотечка таких брошюр и одновременно — картотека его собственных выписок. И общие представления о великих философах, о различных философиях и религиях он имел.
Кроме того, он почитывал весьма популярный тогда среди интеллигенции журнал “Наука и жизнь”, интересовался йогой, буддизмом, проблемами мироздания, вопросами жизни и смерти и подобными им, культовыми для тогдашней интеллигенции темами, которые время от времени освещались в том журнале. Причем журнал этот он не выписывал и в библиотеках не брал – журналы с этими темами ходили по рукам до полной истрепанности их и ему обычно передавались друзьями и доброжелателями.
Я ни разу не видел, чтобы он читал какую-нибудь художественную книгу, однако мог при случае пересказать эпизод или мысль из какого-нибудь романа Достоевского, которого, видимо, прочел в свое время довольно внимательно.
В результате он мог бегло, в общих чертах рассуждать о разных философских и религиозных системах, ссылаться на авторитетные имена и даже подкреплять свои знания добротными цитатами. Что же касается его собственных философских соображений, то они были довольно путаны, иногда наивны, иногда интересны. Этого было вполне достаточно, чтобы среди друзей, не очень обремененных знаниями, он слыл философом и авторитетом в области истории философии и фундаментальных знаний.
Помню, однажды я похвастался одной знакомой даме, кандидату философских наук, что у меня есть один очень занятный знакомый: колоритная личность и самодеятельный философ (имея в виду Бормоту), — и был за свое хвастовство наказан: почему-то это ее очень заинтересовало, и она упросила меня познакомить ее с ним. По взаимному уговору с Владимиром мы с ней к нему приехали, и она по всем правилам академической науки повела с ним полемику, начав, как и полагается по таким правилам, с азов: с уточнения терминов, понятий и категорий, — и через пять минут посадила его в лужу: он запутался в терминах и смущенно замолк; ей же полемизировать дальше стало скучно… Мы с ней еще с полчаса пошвыркали для приличия чай, поболтали на общие темы, смиренно попрощались с хозяином и ушли. И сколько я потом ни пытался ей объяснить, что быть философом – это еще не значит знать назубок университетский курс истории философии и козырять философской феней, что быть философом – это, в первую очередь, уметь увидеть, обосновать и оригинально объяснить причинно-следственные связи сегодняшнего, живого, еще никем толком не объясненного человеческого бытия, и что истинного философа порой бывает легче найти в глухом селе, чем на философской кафедре, — бесполезно: моя знакомая-философиня продолжала повторять одно: “Я, конечно, все понимаю — но как можно говорить о философии, не владея ни философскими понятиями, ни философским дискурсом вообще?..”
* * *
И при этом удивительно, как легко Владимир находил общий язык с людьми самых разных возрастов и социальных уровней! Помню, однажды в воскресный день мы с ним возвращались со Столбов. Когда, налазавшись по скалам и устав за день, едва тащишься домой, то эти семь километров до города, хоть и под гору, кажутся ужасно долгими… А тут еще конец марта, яркий, солнечный весенний день — снег на дороге раскис, ноги в нем скользят, вязнут по щиколотку, обувь промокла… Догоняем группу молодежи человек из десяти, парней и девушек — похоже, студентов; они тоже еле тащатся, устало переставляя ноги, и двое из них лениво спорят о каком-то сложном лазе на какой-то Столб (подробности мной уже забыты), а остальные молча слушают. Владимир, краем уха услышав суть спора, тотчас же вклинился в него, объяснил спорящим, что оба неправы, и стал рассказывать историю покорения лаза, называя даты и столбистские клички тех, кто этот лаз открыл и кто этим лазом проходил. Причем держался он с таким апломбом и уверенностью и говорил настолько убедительно, сразу оказавшись в самом центре этой толпы, что кто-то из молодых людей не преминул спросить не без уважения: “Скажите, вы профессор?” — и он со скромным достоинством ответил: “Да, ты угадал, я профессор!” Видимо, профессорскую стать в нем, по студенческим понятиям, дополняли очки, окладистая борода и солидная загорелая плешь на голове (при любой более-менее теплой погоде он ходил с непокрытой головой, будучи твердо уверенным, что напрямую подпитывает свой мозг солнечной энергией). Молодежь, окружив его еще плотнее, тотчас закидала его вполне серьезными вопросами, сначала относительно Столбов, и он прочел им внушительную лекцию обо всем, что знал о Столбах – а знал он немало; потом разговор перешел на иные темы, и о чем бы он ни говорил, его слушали, я бы сказал, с почтением. А когда впереди показались строения конечной автобусной остановки – девушки как существа более эмоциональные с удивлением и не без разочарования воскликнули: “Вон уже и остановка! Как быстро мы пришли!”
* * *
При сем при том Владимир был человеком, наделенным, кажется, всеми достоинствами и недостатками, даже пороками, какие могут быть присущи самому обыкновенному человеку: не лишенный ума, юмора, остроумия (так что с ним бывало просто приятно и заразительно-весело общаться), не лишенный чувства товарищества, даже некоего рыцарства по отношению к товарищу – при этом он не был лишен тщеславия, какой-то наивной хвастливости, а также драчливости, этих черт, явно воспитанных в нем послевоенной улицей, с обязательным влиянием на это самое воспитание городской полууголовной “шпаны”. И не был он лишен “мужской доблести”, то есть, проще говоря, примитивной похоти самца.
В течение многих лет работая грузчиком (на причинах этого я остановлюсь позже), он был физически тренированным человеком и при случае любил похвастаться своими мышцами, силой и ловкостью; отсюда же – и драчливость его; раза два мне приходилось утихомиривать его, бесстрашно жаждавшего “набить морды” целой компании незнакомых молодых людей, ведущих себя на улице, мягко говоря, не совсем адекватно… А однажды мы с ним засиделись у меня дома на кухне за разговором, распивая по какому-то поводу одну-единственную бутылку водки (выпить он любил, но никогда не пил много, уважая выпивку только как средство общения); затем я вышел проводить его, но проводил недалеко (и каялся потом, что не довел до остановки и не посадил в автобус) и вернулся домой. А минут через двадцать он возвращается ко мне с окровавленным лицом и — без очков. “Что случилось?” — спрашиваю удивленно. “Подрался на остановке с какими-то парнями”, — отвечает он. “А ну, пойдем — покажешь, кто это тебя так разукрасил!” — говорю ему, и мы пошли на остановку: многих молодых людей в своей округе я хорошо знал. Но на остановке, конечно, уже никого не было…
* * *
В начале моей литературной “карьеры”, когда стали появляться в печати мои первые рассказы, он взялся трогательно заботиться обо мне как о литераторе: по собственной инициативе знакомил с интересными, с его точки зрения, людьми (благодаря ему круг моих знакомств намного расширился), таскал по злачным местам и подпольным притонам (“Тебе как писателю это полезно будет знать!”), помогал, когда я, перейдя на “вольные писательские хлеба”, оказывался вдруг без копейки, найти денежную разовую работу (главным образом, грузчиком или подсобником), и я по сей день благодарен ему несказанно за все эти его хлопоты… А когда через много лет я подарил ему свою книжку “В середине лета” (изд-во “Советский писатель”, Москва, 1988 г.) с теплой надписью и намеком на то, что он является прототипом одного из героев заглавной повести в этой книжке, он с большим пиететом поставил ее на отдельную полочку, где хранились книжки с дарственными надписями и посвящениями авторов, а также те, к содержанию которых он каким-нибудь образом был причастен сам.
Став профессиональным литератором, я начал иногда наведываться в Москву по издательским делам, и, бывая там, чуть не ежевечерне звонил оттуда домой. В одну из таких отлучек звоню жене, и она возмущенно выговаривает мне: “Представь себе, вчера заявляется ко мне твоей лучший друг Бормота! Пришлось выставить!”. — “А что случилось?” — “Так приставать начал”. – “Ну, к-козел!” — невольно вырвалось у меня… А ведь я знавал за ним такой грешок — приставать к женам товарищей в отсутствие этих самых товарищей; да он и сам иногда хвастался под хмельком о таких похождениях, и мне надо было быть с ним осторожней, а я в тот раз проболтался, что уезжаю и меня с неделю не будет в городе…
Года два после этого я с ним не разговаривал; а потом обида притупилась, и мы снова стали общаться; но уже без той теплой открытой дружбы, что была прежде. По-видимому, подсознательно отыгрываясь на нем за тот его визит к моей жене, я больше не прощал ему хвастовства, оригинальничания, дилетантского философствования: одергивал, насмешничал… Помню, будучи у него дома, зло посмеялся над ним: заспорили о чем-то, и он в доказательство своей правоты начал искать у себя в картотеке какую-то подходящую цитату, но поскольку картотека его была в беспорядке, а сам он сильно близорук – я, не дождавшись цитаты, сказал насмешливо: “Ты купи себе попугая, как у предсказателей на базаре – он и будет тебе выдергивать цитаты”. Владимир не обиделся – чувства юмора у него для этого хватало – зато обиделась за него его жена Галя; мне тогда пришлось покинуть их дом и еще года два там не появляться.
А уже шла Перестройка, а за нею надвигался развал экономики и нашего всеобщего мало-мальского благополучия; прекратились наши частые сидения за чаем, винцом, водочкой под тощенькую закуску, с бесконечными разговорами о смысле жизни и о прочих туманных понятиях – все вдруг стали озабочены заработками, едой, а при этом еще и евроремонтом квартир, покупкой вещей, автомашин, поездками “за бугор”; проще говоря, вместо бесконечных разговоров о смысле жизни надо было просто жить… Вот и я, бросив свои литераторские “вольные хлеба”, пошел зарабатывать на эту самую жизнь и с тех пор встречался с Владимиром лишь случайно: здоровались, обменивались несколькими фразами и снова надолго расставались…
В последний раз я видел его, кажется, за год до его гибели (вспомнить эту дату точнее не могу): стоял жаркий летний день, который клонился к вечеру; они с Галей шли – причем оба босиком — по самому центру проспекта Мира в самом его начале, там, где пешеходный участок; Володя, как всегда – с открытой, темной от загара лысиной и рыжей бородой, раздетый до пояса, обнажив свой мускулистый загорелый торс, Галя – в сарафане очень крупной вязки, больше похожем на рыболовную сеть, сквозь которую поблескивало ее бронзовое тело, — оба статные, пропитанные насквозь солнцем, они шли навстречу закату, дружно держась за руки и держа в свободных руках туфли и какие-то пакеты, о чем-то говорили и смеялись, высоко подняв головы и ничего вокруг не замечая. Похоже, Галя незадолго до этого вернулась с гастролей – настолько они были упоены друг другом и счастливы. Я не стал их окликать — стоя на тротуаре, не без восхищения проводил их взглядом и, чтобы не мешать им, тихонько пошел себе дальше – заниматься своими земными делами…
* * *
У меня сохранился очерк о нем, написанный мною в конце 70-х г.г. ХХ в. — когда у него случился серьезный конфликт с властями. Причиной конфликта был его отказ отдать сына в школу, когда у того наступил школьный возраст, и он решил учить его в течение первых трех лет сам. Власти (в лице одного из руководителей райисполкома) вначале хотели просто пожурить Владимира и сделать ему строгое внушение, решив, что он, испугавшись их строгости, тотчас приведет сына в школу; однако он внять их увещеваниям не пожелал. Тогда, усмотрев в этом бунт против власти, они решили состряпать на него “дело” и передать его в суд; мера наказания предусматривалась строгая: вплоть до условного срока и лишения его прав отцовства.
Чтобы как-то защитить Владимира, я и написал тот очерк. Показал готовый очерк в газетах, охотнее всего печатавших материалы о воспитании детей: сначала в “Красноярском комсомольце”, а когда там печатать отказались — отправил в “Литературную газету”. Но и там печатать отказались. Думаю, потому отказались, что нашли в моем материале скрытый призыв к неповиновению властям, хоть я и старался смягчить этот мотив. Но газетчики в те времена отвечали за публикации собственными креслами, а потому материалы на спорные темы там проверялись и перепроверялись на предмет “объективности освещения фактов” или браковались как “мелкотемье”… Словом, очерк так нигде и не был опубликован. А тем временем Владимира все же принудили к компромиссу: продержав сына всю первую зиму дома, он согласился отдать его в школу в следующем году, но схитрил: всю следующую осень и зиму провел с сыном вне дома: месяца три – на Черном море, потом, приехав домой – в избушке на Столбах, потом еще где-то, — и только на третий год все же отвел его в школу.
Однако мне хочется привести этот мой очерк здесь; он интересен, во-первых, тем, что я описываю Владимира в нем не по памяти, а, так сказать, с натуры; а во-вторых, в очерке сохранилась атмосфера того времени, в которой Владимир – как и все мы — жил тогда. И, в-третьих, очерк этот был внимательно прочитан самим героем, Бормотой, и – одобрен им. Теперь я лишь чуть-чуть сократил длинноты, зато оставил – для колорита — газетные штампы того времени, вкравшиеся тогда в мой текст, вроде слов: “обыватели”, “чудики”, “романтика дальних дорог” и т. д.
Итак, вот он, тот мой очерк, посвященный Бормоте…
ЕЩЕ ОДИН ИЗ ПЛЕМЕНИ “ЧУДИКОВ”
Обыватель бывает разным: может пить чай с блюдечка и слушать канарейку, а может ходить в джинсах, слушать диски с модной музыкой и обставлять квартиру современнейшей мебелью. Дело не в том, во что он одет и как обставляет квартиру, а в том, что живет он по своим законам, и первый из этих законов: обыватель не исчезает и не возникает вновь, — он вечен, лишь слегка видоизменяясь и приспосабливаясь ко времени. Второй же закон звучит так: “как все, так и я”.
Но так же, как и обыватели, на Руси испокон века неистребимо другое племя людей: изо всех сил противящихся этим законам и, мало того, всей своей жизнью эпатирующих обывателя и колеблющих его покой. А потому обыватель, в страхе: вдруг они пошатнут его незыблемые законы? – дал им много презрительных кличек: “чудаки”, “чудики”, “фантазеры”, “без царя в голове”… Однако следует отметить, что чудаки и чудики частенько оставляют после себя стихи, романы, открытые ими законы и целые отрасли новых наук…
Но к делу. Точнее, к “делу” одного из таких чудиков, который проживает в одном из районов города Красноярска. Чудик этот, прежде всего, обращает на себя внимание внешним видом, оскорбляющей глаз смесью солидности и несолидности одновременно: солидные очки, солидные лысина и борода, и при этом зимой, вместо нормального пальто и русской шапки – какая-то нелепая брезентовая куртка и нелепая же вязаная шапчонка с длиннющим козырьком; а летом он может разгуливать в одних шортах и босиком — это посреди огромного-то современного города!.. И дома у него – не как у всех: ни тебе телевизора, ни мебели полированной — одни доски и ящики. А стены-то, стены! – все от пола до потолка разрисованы ребенком: там и олени, и цветы, и рыцари в доспехах, и чего-чего там только нет!
Далее: имея высшее образование, чудик работает почему-то не то сторожем, не то грузчиком; жена его летом постоянно куда-то надолго уезжает; сына же своего чудик не пускает, как остальные родители, играть целый день с пацанами во дворе, а, крепко взяв за руку, куда-то уводит.
И когда все эти чудачества переполнили чашу терпения обывателя, он, устав провожать чудика насмешливыми взглядами и крутить пальцем у виска, сел и стал писать “кому следует” письма: чтобы “разобрались” с чудиком, а то уже и в домино во дворе никто не играет, и старухи на лавочке у крыльца не сидят – стесняются… Письмо написали и отправили. Сигнал есть сигнал. И “дело” закрутилось.
Мы тоже взяли на себя труд разобраться с чудиком и его чудачествами. А поскольку оба мы люди грамотные, то разбираться решили не умозрительно и не оценочно: хорошо это или плохо – быть чудиком, — а, так сказать, диалектически, с точки зрения причинно-следственных связей. И когда разобрались – а разбирались мы не только путем вопросов-ответов, но и с документами в руках, как-то: трудовая книжка, справки с печатями, старые письма, фотографии, — то жизнь чудика приобрела некоторую логическую стройность.
Начать, как и полагается, следует с самого начала. А за начало условно примем первую запись в трудовой книжке, каковую выдали чудику в пятнадцать лет, в начале 50-х годов. Помните это время? Время начала “целины” и начала строительства Братской ГЭС. В газетах того времени прославляется романтика дальних дорог и неустроенного палаточного быта. Юношество со своим максимализмом склонно принимать всё слишком горячо и прямолинейно и при неумеренном восхвалении такого романтизма готово принять антитезой ему всякий устроенный быт, постоянную работу на одном месте и даже учебу. Заметим в скобках, что наш чудик в школе пробовал баловаться журналистикой – в 15 лет даже опубликовал в одной маленькой ведомственной газете очерк о рабочем, бывшем красном партизане; стало быть, газеты своего времени он, безусловно, читал.
И вот муза странствий позвала в дорогу и юного чудика: в эти же самые 15 лет он сбежал из дома, от папы с мамой, и, естественно, из 8 класса средней школы. Он поехал на “целину” и там (в школе он мечтал еще и о геологии) поступил рабочим-буровиком в геологоразведочную организацию, ведущую в Казахстане поиски воды для целинных совхозов. В 17 лет его как примерного рабочего с двухлетним стажем послали на курсы буровиков; закончив их, он становится буровым мастером.
Проходят в странствиях еще 3 года. Затем наш чудик возвращается на родину, в Красноярск, заканчивает вечернюю школу, поступает в институт. Пять лет учебы. И одновременно все пять лет работает. Меняются места работы, записи в трудовой книжке множатся; уже и книжки не хватает, в ней появляются вкладыши. Но, заметим кстати: какие бы перипетии с ним ни случались и чем бы он ни занимался, в его рабочем стаже нет перерывов более 5 дней, начиная с тех далеких 15 лет и по сей день.
После вуза — снова работа буровым мастером; потом – старшим инженером в тресте, потом начальником отдела. Опять странствия: длительные командировки в Эвенкию, в Заполярье. Чудик женился, появился ребенок. А странствия продолжались. Для человека, с юношеских лет вкусившего вольной жизни с неустроенным бытом, похоже, на всю оставшуюся жизнь нормой становятся и эти странствия, и неустроенный быт — всю жизнь ему, словно цыгану, будет тесно в четырех стенах и на одной и той же работе. Дорожная романтика оборачивается для него вечным скитальчеством.
Но однажды с ним случается несчастье, полностью изменив ритм его жизни: перелом позвоночника, травма, при которой человек по непреложным медицинским законам должен много месяцев неподвижно лежать в постели закованным в гипсовый панцырь, в полном неведении: выздоровеет ли — или останется на всю жизнь неподвижным инвалидом? Во всяком случае, полный цикл лечения такой травмы и реабилитации после нее длится более года… Но наш чудик не пожелал садиться беспомощным инвалидом на шею жене, с ее крохотной зарплатой театральной актрисы и с младенцем на руках. Пролежав неделю в гипсе и успев за это время тщательно обдумать свои дальнейшие шаги, он требует выписать его из больницы, дав главврачу письменное заявление, в котором брал на себя дальнейшее лечение и всю ответственность за него. Выписывается, с помощью друзей уезжает на такси домой, а приехав домой, тотчас заказывает себе кожаный корсет… Как только корсет готов, он срезает с себя гипсовый панцырь, затягивает себя в тугой корсет (все это — опять с помощью друзей) и спустя две недели после травмы, двигаясь на костылях, появляется на работе.
Фантастично? Возможно. Оригинально? Нет. Дело в том, что в Красноярске есть давно сложившаяся школа спортсменов-скалолазов (“столбистов”) с большими традициями. И есть своя традиция лечения переломов позвоночника, отличная от медицинских методов. Согласно этой традиции, перелом позвоночника лечится непрерывной гимнастикой с постепенным увеличением нагрузок – и не в гипсовом панцыре, а в тугом кожаном корсете.
Итак, наш чудик, к изумлению скорбевших коллег, кажется, уже заказавших для него траурные венки, выходит на работу. Пишет заявление, в котором просит перевести его из начальников отдела в рядовые инженеры, заказывает себе конторку, чтобы работать стоя (работать сидя он не может), и приступает к работе. А дома устанавливает гимнастические снаряды: шведскую стенку, турник, кольца, вешает канат, — и занимается на них, одновременно приучая к ним и маленького сынишку… Через год ему бы все еще быть пленником больниц и санаториев, а он уже снова начальник отдела.
Так проходят два года. Сыну его в это время – четыре. Ребенок растет слабенький, болезненный. Надо было поправлять его здоровье, а заодно и свое собственное – последствия перелома все же дают себя знать. И чудик принимает новое кардинальное решение: увольняется с работы и едет с сынишкой на полгода в Крым — купаться в море и есть свежие фрукты. Где он взял столько денег, чтобы – на полгода? А у него и не было столько – было лишь на билеты “туда” и немного на первое время. Сняв в Крыму, на самом берегу моря, комнату, он устраивается грузчиком в магазин “Овощи-фрукты” с условием: работать с восьми утра до четырех часов дня. Хорошая нагрузка на мышцы и на позвоночник, и в то же время – всегда со свежими фруктами и овощами. А море – бесплатно. В четыре часа дня он уже торопится к сыну, который в это время пристроен у надежных людей. И теперь до самого позднего вечера они вместе… А в конце лета к ним присоединяется и жена, закончившая гастроли… Надо ли говорить, что и он сам, и его сын за эти полгода заметно окрепли и поправились? Отныне они будут ездить туда на все лето еще пять лет подряд…
А зимой? Естественно, такого работника на серьезную работу сроком всего на полгода никто не возьмет – и, вернувшись домой, он опять идет в грузчики: грузчики всегда и везде нужны; грузчиком легко наняться и легко уволиться. Причем он выбирает такую работу, чтобы работать ночами, а днем быть свободным, или – работать сутками, чтобы несколько дней быть свободным.
Все свободное время он решил посвятить сыну. Почему? Да потому что кто ж будет держать в детсаду ребенка, которого по полгода не бывает дома? А если и возьмут, то всякий раз – новые анализы, справки, прививки. И, потом, дети в детсаду часто болеют. Так уж пусть он и зиму будет дома. Это – во-первых. А во-вторых, было решено, что у жены работа — серьезней, так почему бы мужчине не побыть за няньку и домохозяйку? В третьих же, широкую известность в то время получают педагогические системы Спока, Сухомлинского, эксперименты семьи Никитиных… Чудик все это старательно изучает, конспектирует, пробует сам. Принимает одно, отвергает другое. Регулярно читает журнал “Семья и школа”. Следит за педагогическими дискуссиями в печати. Однако, изучая все это, хочет воспитать ребенка по-своему.
О гимнастических снарядах мы уже упоминали. Далее, отец водит сына в бассейн – не затем, чтобы сделать из него спортсмена, а только чтобы научить хорошо плавать. Он водит его на Столбы, чтобы тот научился лазать по скалам и преодолевать страх. Он ставит его на слаломные лыжи.
Ребенок имеет массу игрушек, но среди них нет дорогих, ярких и моторизованных, все — простенькие, однако тщательно подобраны: рассчитаны на развитие сообразительности, воображения, трудолюбия: кубики для строительства, “конструкторы”, армада всяческих “войск”, с помощью которых ребенок может устраивать огромные баталии, занимая ими целую комнату. А если хочется поиграть в “войнушку” с мальчишками во дворе – то никаких покупных мечей и автоматов: вырезают только сами, вместе с отцом, из деревяшек; да в руках у ребенка любая палка может служить одновременно и мечом, и автоматом – иначе где место детскому воображению?
Кроме того, дома у ребенка всегда под рукой карандаши, краски, бумага, пластилин. И ничего страшного, если он остается на два-три часа один, когда папе с мамой надо уйти по делам – пусть учится занимать себя сам: тишина и одиночество только способствуют этому. Поэтому в доме — ни радио, ни телевизора; зато есть проигрывать с детскими пластинками, есть книги. Подбор книг – направленный: никаких книжек, сюсюкающих на темы о птичках, цветочках, зайчиках, — зато много сказок, книг на исторические темы, есть “Детская энциклопедия”. Ребенок-дошкольник не поймет? А родители на что? И они читают ему эти книжки и обсуждают их. Потом вместе с ребенком начинают сами сочинять сказки и истории и ненавязчиво предлагают ребенку нарисовать их в картинках. Когда ребенок научился писать, то сам стал писать и рисовать сказки на листках; затем эти листки сшили вместе – получилась книжечка. Несколько таких книжечек остались на память; но больше делать не стали – чтоб не превратить ребенка в маленького профессионала.
Известно: если дети видят перед собой пустую плоскость, у них просыпается какой-то первобытный инстинкт — непременно занять ее рисунками. Когда им запрещают делать это дома, они рисуют на лестницах, на цоколях домов, на заборах… Здесь ребенку позволяют рисовать дома, на стенах, что угодно и сколько угодно, и ребенок с помощью цветных мелков вдохновенно заполняет рисунками все стены от пола до потолка… Но одновременно с этим папа водит сына на “взрослые” художественные выставки, в мастерские к художникам.
И однажды сыну надоело рисовать на стенах — он предпочел рисовать на бумаге, причем удовольствие от рисования осталось. К семи годам он уже может очень похоже изобразить папу и маму… Однажды знакомая художница обратила серьезное внимание на его рисунки, предложила взять один на городскую выставку детского рисунка и одновременно предложила отвести ребенка в художественную школу. Малыш загордился от похвал. Тогда папа взял и порвал отобранный рисунок, а от школы наотрез отказался: “Ученой обезьянкой он у меня не будет! Когда подрастет и сам захочет пойти – возражать не буду!”
Поскольку мама ребенка – актриса ТЮЗа, ребенок едва ли не с пеленок вхож в театр. В пять лет он впервые вышел на сцену в спектакле “Добрый человек из Сычуани” – с крохотной ролью малыша, роющегося в отбросах. К семи годам он уже сыграл пять ролей; последняя – большая роль Мальчика в спектакле “Кошка, которая гуляла сама по себе”. Когда этот Мальчик, с белокурыми волосами до плеч, в звериной шкуре, с маленьким луком за плечами, резвился на сцене вместе с мамой в роли Кошки, то срывал аплодисменты у публики и покорял ее свободой и непосредственностью игры… Один из восхищенных режиссеров задумывает спектакль “Маленький принц” с этим ребенком в заглавной роли. Однако папа-чудик опять сказал: “Нет, хватит!” — и на этом вообще прекратил театральные занятия сына – ведь на свете еще столько интересных занятий!.. Не занимайся ребенком отец – интересно, смогла бы мама противостоять таким соблазнам?
Во всех этих “нет” было не одно только нежелание рано профессионализировать сына в одном каком-то занятии, делать из него “дрессированную обезьянку”, но было еще и беспокойство, что у него отнимут ребенка, уведут из-под его контроля, не дадут довести систему его собственного воспитания до конца. Он и сам это подчеркивает: “Пока ребенок мал, — говорит он, — я должен постоянно держать руку на его плече!”
Видимо, по этой же причине он не отдал ребенка и в первый класс, а решил сам (вместе с женой) заниматься с ним, отчего нажил себе много неприятностей со стороны разных инстанций… Спорный, конечно, вопрос: можно ли учить дома? Учили же дома Лермонтова и Льва Толстого, и очень нестандартными выросли. А, с другой стороны, Пушкина учили чужие дяди – и опять тот же результат. Видимо, дело не в том, где учить, а в том – как, и в какой атмосфере?.. Из объяснений самого чудика:
— Привел я сына первого сентября в школу. Сорок два ученика в классе – за парты не влезают. Такой галдеж, что ничего не слышно. Учительница грубая: взялась отчитывать меня за нестандартный вид сына: на нем был связанный мамой свитер, — причем чувствую: ее раздражает и мой собственный внешний вид. Потом говорит приказным тоном: “Волосы ребенку остричь! — и прикладывает два пальца ко лбу сына: — Стрижка примерно вот такая — не длиннее!” — дело в том, что сын как раз играл в “Кошке…”, и режиссер попросил отрастить ему волосы до плеч… Я тогда говорю сыну: “Выйди, пожалуйста, из класса”, — и когда он вышел, говорю учительнице: “Извините, но, во-первых, стрижка бывает у баранов, а то, что у людей на голове, называют прической. Во-вторых, — говорю, — разве вам не известно, что внешность человека в присутствии человека обсуждать не принято, даже если человеку всего семь лет?”… А, в- третьих, я достаю из кармана и показываю ей статью замминистра просвещения в “Учительской газете”, а в ней — черным по белому: прическа ученикам разрешается любая — только чтоб ученик был причесан и опрятен. А она ни читать, ни слушать ничего не хочет – она уже распекает меня, как ефрейтор новобранца. Я тогда разворачиваюсь и ухожу, и решаю про себя: да за эти четыре часа в день я дам сыну куда больше, чем эта ефрейторша!..
Что еще можно сказать о чудиковой системе воспитания?
Иногда он берет сына с собой на работу и предлагает ему там помогать папе, делать что-нибудь нетрудное – чтобы тот видел, как отец работает и как зарабатываются деньги… Они с отцом часто бывают среди природы, ночуют у костра, в лесных избушках – чтобы сын, городской ребенок, мог приобщиться к природе, не быть чуждым ей. И все время сын рядом с отцом; он любит отца, полностью доверяет ему, отец для него – главный авторитет. Общение с ним для ребенка – праздник.
Те, кто близко знаком с его системой воспитания (в их числе и я сам), частенько задают ему вопросы, и любопытствующие, и недоуменные, и среди них первым – вполне резонный вопрос: “А есть ли смысл тратить жизнь на воспитание одного-единственного ребенка — не слишком ли это расточительно?” На это чудик – тоже вполне резонно – отвечает, загибая один за другим пальцы: “Во-первых, человек – это не кролик и не овца; воспитание его должно быть индивидуальным. Во-вторых, если я его не воспитаю – кто его воспитает? Ведь я стараюсь нейтрализовать, с одной стороны, феминистское влияние на него, а с другой стороны — влияние улицы. В-третьих, я не собираюсь тратить на его воспитание всю жизнь — а только десять лет, пока ему не исполнится четырнадцать и он не закончит восьмой класс. Я должен дать ему хорошее здоровье, устойчивую психику и разные первичные навыки, а дальше пусть сам выбирает — я постараюсь сделать все, чтобы к четырнадцати он стал совершенно самостоятельным. И, в-четвертых, я вовсе не трачу жизнь на воспитание, не отбываю повинность при сыне – я просто общаюсь с ним, точно так же, как общаюсь с женой, с друзьями, получаю от этого удовольствие и стараюсь, чтобы общение было интересно обеим сторонам…”
Мы не знаем: что выйдет из сына нашего чудика, оправданы ли принципы его воспитательной деятельности и какие результаты они дадут в будущем? Мне, например, кажется, что они прекрасны. Во всяком случае, главный результат налицо: “жертва” такого воспитания – физически и эмоционально здоровый мальчик, активный, веселый и счастливый. При этом успешно решается проблема “отцов и детей”: оказывается, проблема эта — всецело в руках “отцов”, а не “детей”!
Но почему воспитательная деятельность нашего чудика вызывает столько возражений у школьных учителей и школьных администраторов, которые, чтобы справиться со строптивым родителем и непременно вернуть ребенка в лоно школы, зовут на помощь райисполком и даже милицию? Ведь, наверное, вместо грозных предписаний и предупреждений можно разрешить как единичный случай такой эксперимент, какой затеял наш чудик? А потом, по прошествии учебного года, взять и проверить результат: знания, физическое и эмоциональное состояние его сына, — и проверка покажет, оправдан ли эксперимент. Но, по-моему, школа попросту боится такого эксперимента: ведь эксперимент может оказаться не в пользу школы?
* * *
Вот такой очерк был мною написан. Но самая драматическая часть этой истории: борьба Владимира со школой за душу своего сына, — как можно судить по приведенному тексту, описана мною в очерке невнятно — отчасти из-за ограниченного объема жанра газетного очерка, а отчасти и из соображения, что цензура не пропустит неприятных подробностей. А подробности эти интересны и поныне – тем, во-первых, что характеризуют Владимира как упрямца, умевшего мужественно отстаивать свои принципы, и, во-вторых, — как изощренно пыталась воздействовать “система” на такого упрямца. У меня сохранилась черновая запись устного рассказа Владимира: как это было на самом деле, — и именно драматическую часть того конфликта со школой мне бы хотелось рассказать здесь дополнительно, начиная с того момента, как он поспорил с учительницей:
— Тогда, может, мы пройдем к завучу? – спрашивает учительница, когда я отказался дискутировать с ней дальше.
— К завучу так к завучу, — пожимаю плечами. Пошли мы к завучу.
Женщина-завуч сидит в своем кабинете и что-то пишет.
— Здравствуйте, — приветствую ее.
— Что у вас? – спрашивает, не отвечая на приветствие.
Начинаю объяснять.
— Я не вас спрашиваю! — обрывает она меня. – Что у вас? – спрашивает у учительницы.
— Вот, родитель возражает против стрижки своего сына.
— Ничего! – завуч делает жест рукой, будто муху на столе прихлопывает. – Вызовем пару раз на комиссию – остригут, как миленькие!
— Но ведь есть же разъяснение замминистра, — протягиваю ей газету.
— Вам объяснили? – кричит она на меня. – Больше объяснять не будем! Можете идти! Но чтоб ребенок был подстрижен!..
— Больше я к вам сына не приведу, — говорю ей на прощанье. – Потому что я боюсь за своего сына!..
Стали учить его дома. Галя занималась с ним азбукой, грамматикой, чтением. Я – математикой, физвоспитанием… Прошло два месяца. На третий – прибегает девочка и говорит: “Вас на заседание педсовета вызывают”. Я ей отвечаю: “У меня никаких дел со школой нет”. Убегает, через час снова прибегает, уже с запиской от директора: в очень вежливой форме приглашает меня на педсовет. Сажусь и пишу ответ: “Я уже объяснил вашему завучу, что в школу я не приду, пока она, по крайней мере, не научится вежливо разговаривать со мной и с сыном”. Девочка с запиской ушла. Жду, что будет дальше.
На следующий день приходит участковый милиционер, лейтенант. Здоровается, осведомляется по поводу моей личности и – сразу, строго:
— Почему сына в школу не отправляете? Знаете, чем это вам грозит?
— Я сейчас вам все объясню, — говорю спокойно. – Раздевайтесь, проходите, — помог ему снять шинель, провел в комнату, усадил. Как раз был готов чай — налил ему чаю, подвинул сахар, печенье. Милиционер повертел головой, осмотрел комнату. На улице как раз холодно было — так что он с удовольствием взялся за чай. А я рассказываю ему при этом подробно, как я приготовил сыну портфель, учебники, тетради, повел в школу, и что из этого получилось: как разговаривал с учительницей, с завучем. Дал лейтенанту прочитать вырезку из газеты, упомянул, что сын играет в театре. Оказывается, лейтенант был на спектакле вместе со своим сыном; обоим спектакль понравился, и мой сын им очень понравился. Лейтенанту захотелось лицезреть, так сказать, артиста вблизи, – и сын мой был из другой комнаты вызван пред его очи. Были лейтенанту показаны и рабочие тетради сына, и альбом для рисования.
Причем я начал говорить ему о трудных детях, об уличном детском хулиганстве, о детской преступности, о страшных случаях с детьми в нашем микрорайоне. Гость мой со всем соглашается: он знает об этом куда больше меня, пеняет на школу, на родителей, на себя: сам, дескать, мало занимаюсь сыном, – и хвалит меня!.. Одним словом, остался доволен, что познакомился с такими интересными людьми, и расстались мы весьма любезно…
Прошла после этого еще неделя. Приходят ко мне домой директор школы с какими-то дамами из родительского комитета. Послушали мои объяснения, проверили тетрадки сына. Потом директор изъявил желание побеседовать с ним самим. Я разрешил, но только — при мне.
— Хочешь в школу? – спрашивает его. – Ведь все твои друзья ходят.
— А я с папой и с мамой занимаюсь, — говорит сын.
— Но разве тебе не интересно учиться с друзьями? Вместе в столовую ходить, песни петь, звездочку носить?
— Зато я хожу на плаванье, на слалом, на акробатику…
Еще о чем-то спросил сына, потом поворачивается ко мне:
— Ну, хорошо. Но на следующий год вы отдадите его в школу?
— Нет, — говорю. – Только через три года. У вас по сорок человек в классе; если бы даже учителя хотели хорошо учить – все равно не смогут: индивидуальное обучение всегда лучше. В вашей школе, например, я своими глазами видел нецензурщину в уборной на стенах; школьники курят, дерутся, сквернословят. Как вы оградите моего сына от этого?
— Но учатся же у нас и хорошие ученики! – отвечает. – В конце концов, ваш сын все это может перенять и на улице.
— Не может! — говорю ему. – Потому что он постоянно под моим присмотром и под моим влиянием, и я ему в любой момент смогу объяснить, что хорошо, а что плохо. Где и когда это сделать вашему учителю?
— Но ведь вы же не сможете всю жизнь держать его при себе?
— Сколько смогу, столько и постараюсь держать.
— Вам этого никто не позволит — вас просто затаскают!
— Пусть таскают. Буду сопротивляться, сколько могу…
В общем, ушли они, не солоно хлебавши. Жду, что будет дальше — какой следующий шаг они предпримут?
Следующий шаг — собрание в театре: раз не смогли со мной справиться — решили взяться за жену. Но я ей сказал: “Вали всё на меня: мол, в семье хозяин – муж, и ты не хочешь с ним ссориться”… Собрание состоялось, на нем был человек из райисполкома; в труппе про нашу историю уже знали, жену для видимости там слегка пожурили, но запретили занимать в спектаклях сына…
Однако видят, что все это плохо помогает: я не сдаюсь, — делают следующий шаг: вызывают меня в райисполком, на комиссию по делам несовершеннолетних. Грозят, что если не приду, приведут с милицией. Прихожу, приношу тетради, альбомы сына, вырезку из газеты, снова рассказываю всю историю с самого начала — и даю им такую отповедь!.. “Чего вы ко мне прицепились? – говорю им. – Вам не состряпать из моего случая “дела”, потому что дай Бог, чтоб ваши дети занимались столько, сколько занят мой сын! Чем терять время на меня, выйдите лучше на улицу, посмотрите, сколько там безнадзорных детей: курят, пьют, сквернословят, бездельничают, — займитесь лучше ими!..” Часа четыре они меня там мурыжили: пока это высказались все по кругу, — и по их выходит, что я-то и есть самый главный преступник против детства и что меня надо арестовать, посадить, лишить отцовства, стереть в муку и зажарить в масле…
Но и это еще не последний шаг был. Наконец, вызывает меня районный прокурор. Я ему тоже всю эту историю рассказал с самого начала: про разговор с учительницей, с завучем, с директором и про то, как меня на “комиссию” вызывали, и газетную вырезку показал. А сам смотрю — у него на столе уже уголовная “ориентировка” на меня лежит. И говорит он мне замогильным голосом: “Ну, что нам еще с тобой делать, а? Имей в виду: сам напрашиваешься”. Тут-то до меня и дошло, что это последнее увещевание, дальше – каталажка. И я не выдержал: говорю ему покаянно, что вот теперь только все окончательно осознал, — лишь попросил его по-человечески: дать возможность закончить с сыном дома хотя бы учебный год, — и дал слово честного беспартийного человека, что уж в следующем сентябре обязательно отведу его в школу…
Ну, а о том, что Бормота все-таки сумел обмануть прокурора и еще весь следующий учебный год, скитаясь, продержал сына при себе, — я уже рассказывал.
* * *
Меня не было в городе, когда он ушел из жизни. Я смог прийти только на его девятины… О его кончине ходили разные слухи; друзья недоумевали: как мог покончить с собой этот необычайно жизнелюбивый, душевно и физически сильный человек?.. Чтобы разобраться в том, как это могло случиться, я разговаривал с несколькими человеками, хорошо его знавшими и видевшими его в последние дни, и мы установили следующее: его сын, уже взрослый молодой человек, в эти дни женился в Москве, Галина — на гастролях, и Владимир метался по городу, обращаясь к старым товарищам, прося взаймы денег на авиабилет до Москвы. Однако денег ему никто не дал. Ни один человек. Время, конечно, было тяжелейшее: кризис, что разразился в стране, в том году дошел, можно сказать, до пиковой ситуации. И хотя богачей среди его товарищей не было — но не было среди них и нищих. А ведь у него по-прежнему было много товарищей и просто хороших знакомых: на те же девятины их пришло столько, что большая новая квартира была битком набита людьми, и мест за столами не хватало.
Один перед людской черствостью, обиженный на всех, отчаявшийся, он, видимо, и решился на свой самый последний в жизни решительный шаг…
И все же я подозреваю, что то был лишь повод. Горький, мучительно острый – но все же только повод. Причина, как мне кажется – глубже.
Он часто в своей жизни протестовал, иногда демонстративно, иногда сдержанно, даже осторожно, против многих проявлений той, прошлой советской жизни. И все-таки, несмотря на свои демонстрации (главным образом, перед друзьями) и на свое оригинальничание и чудачества, он был сыном своего времени, т. е. советским человеком образца 60-70-х годов ХХ века – может быть, более ярким, чем другие, и все-таки типичным.
Одним из литературных критиков того времени был даже термин такой пущен: “шестидесятники” — то есть те, чья молодость совпала с 60-ми годами. Но кто они такие, эти “шестидесятники”?
Их идеальный коллективный образ создала та же литература 60-х годов: это люди с широкой душой и открытым сердцем, люди читающие и думающие; это бессребреники и при этом материалисты, ценящие спорт и здоровый образ жизни, хорошо знающие, что “добро должно быть с кулаками”, и презирающие всякий “быт” и накопительство; это насмешники и иронисты, по горло сытые навязшей в зубах мякиной идеологии, и в то же самое время – мечтатели и фантазеры, где-то глубоко в душе все-таки верящие в братство людей, во всеобщее благо, готовые с энтузиазмом служить этим целям и воевать с любыми ветряными мельницами… Вот Бормота примерно и был таким “шестидесятником”.
Но в начале 90-х на нас всех свалилась новая эпоха, и стиль жизни полностью сменился: еще вчера простодушные и доверчивые, люди стали вдруг суетливы, хитры, подозрительны, озабочены заработками и пресловутой “коммерческой тайной”; вместо открытых настежь фанерных дверей в квартирах появились стальные двери с глазками и хитроумными замками, а за дверьми – злые собаки; начали править бал воровство, жульничество, цинизм, ненависть, злоба, примитивное накопительство – “на квартиру”, “на машину”, “на евроремонт”, “на коттедж”, на Тайланд с Антальей… Давно знакомые между собой люди перестали пускать друг друга в гости, встречать вместе праздники, делиться радостями и заботами. Все стали озабочены “карьерой” — кто чиновничьей, кто торгашеской, кто бандитской… При этом странный парадокс приключился с людьми: чем больше люди хлопочут о собственном благополучии — тем крепче вера в потусторонние силы и мистические тайны; чем больше воровства, подлости, злобы и торгашеского духа – тем гуще толпы в церкви; как признавался мне один знакомый священник, в церковь нынче идут люди, в большинстве своем духовно черствые, и идут, главным образом, не для молитвы, исповедания и очищения собственных душ – а, большей частью, клянчить у Бога новых благ и в то же время откупаться от Бога свечкой и десяткой, брошенной в церковную кассу…
Владимир был знаком с очень широким кругом людей и видел, как быстро на его глазах они меняются. Сам он не умел ни притворяться, ни бежать вслед за толпой, ни меняться вместе со всеми – он слишком ценил свою индивидуальность, свою рассудительность и свою честность; когда он поступал на очередную работу – то сразу предупреждал: “Не пью, не курю и не ворую”, — и гордился этим… И вдруг никому не стали нужны ни честность, ни яркая индивидуальность, ни рассудительность: мир, в котором он привык жить и в котором что-то значил, разбился вдребезги — мир стал абсурдным. И он не смог перенести этого.
Французский писатель и философ Альбер Камю, подробно исследовавший в своем эссе “Миф о Сизифе” природу суицида с разных точек зрения, приходит к категорическому выводу: причины суицидов – отнюдь не социальные: бедность, нищета, потери, бытовые или любовные драмы, — все это человеческая душа способна вынести – она рассчитана на это; он утверждает, что причина суицидов – только мировоззренческая: когда все жизненные скрепы вокруг человека рвутся на куски, мир становится в его глазах абсурдным, и человек, не в состоянии вынести этого абсурда, делает последнее протестное усилие: уходит из жизни.
Я подозреваю, что если бы Владимир владел даром письменного слова, то непременно написал бы нечто, подобное предсмертной записи В. П. Астафьева: “Я пришел в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощанье”.