Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2008
МУРАВЧИК
Нынешняя весна вывела из себя смирного, как кастрированный бычок, Муравчика: вдруг он разботел, вдруг расправил плечи шире берегов! Это Муравчик-то?! – в нём сто лет подряд пескари со скуки дохли. Только и годен был Муравчик зимний навоз на себе вывозить, бабьи половики стирать да ребятишкам пузо щекотать тихой, тёплой, грязноватой водичкой. Правда, неупорядоченные предания сохранили несколько буйных выходок Муравчика – как-то он свалил деревянный мост, затопил кузницу на берегу. Так вот и затюканный муж, бывает, подносит пару раз под нос жене своей кулак, вблизи носа сразу приобретающий опасный размер. И она помнит, стерва, долго помнит.
Последнее поколение приречных жителей от Муравчика ничего серьёзного, тем более угрожающего, не ожидало и потому оказалось в недоумении. Так и сидели в недоумении на крышах домов, глядя, как течение уносит из погребов их мелкую картошку с торчащими ростками. Дядя Вася шнырял на лодке, вылавливая посадочный материал и прочее плавучее имущество. С крыш его ругали ворюгой. Срочно прибыл чрезвычайный человек – обругал местное начальство за покражу чрезвычайных денег и также спешно отбыл: сёл подтопило много, везде он был нужен позарез. Муравчик напирал. Талины, высовывавшие из воды макушки, вдруг скрылись совсем – как нырнули. Дядя Вася поймал круглобокую бревенчатую щуку. Казалось, наддаст ещё Муравчик, и в небе закружат чайки, забьёт о берег прибой, взмоют китовые фонтаны, и заплещут белые паруса. Запах Муравчиковой воды ощутимо изменился – вместо тинного, навозного, спёрто-сладковатого стал солоноватым, острым – просторным. Жители в тоске и досаде плевали в ожившие Муравчиковы струи из чердачных проёмов. Приехали возбуждённые газетчики, кричали вопросы сидящим на крышах. Ветер относил слова по течению. Подплыл дядя Вася на лодке, ответил за всех одним словом, впрочем, непечатным. Через неделю все, кроме Муравчика, успокоились. Пострадавшие от наводнения переселились к родне со всей своей живностью: свиньями, кроликами, курами, коровами. Стало, конечно, тесно, и много скотины от того порезали. Сельсовет заверил, что всем утопленникам выплатят компенсацию. Да такую большую, что хватит на новый дом с новым телевизором и коровой. Утопленникам даже завидовали. “Везёт, – говорили, – как утопленникам!”
Муравчик меж тем пёр и пёр с невесть откуда взявшейся дури. Щуки дяде Васе попадались одна за другой. А однажды в щетинке талин застряла белая шляпа. Шляпа приплыла не иначе, как из кино: белая, с петлистыми кружевами по полям и кружевными же бутонами у тульи. В жизни таких шляп, понятно, не носят. Кто ж такую всерьёз напялит? Шляпу бросились примерять сначала девчонки-соплячки, потом – жеманные девицы в резиновых сапогах, женщины тоже подходили, смеясь и смущаясь, – понарошку прикидывали на себя шляпу. “Как корове седло!” – комментировали мужики. Внутри шляпы был ярлычок. Кто-то прочитал: “Маде ин италу”. Италу! Шляпу забрала многодетная мамаша Музалева для младшей конопатой Лильки на новогодний костюм Красной Шапочки. Сказала, что перекрасит луковой шелухой, и будет, как новая.
Следом за шляпой приплыл…господи, страшно выговорить – пароход! Утром проснулись – стоит на Муравчике, на боку написано “Линейный” ОЗ-МО № 136 / 746. Пароход (а может, и теплоход) был не новый: белая краска облупилась чешуйками, Африкой и обеими Америками расположились на боку ржавые пятна. Пароход не дудел. Людей на палубе не было.
Народ на берегу посвистел, поэгэгэкал, с крыш помахал – на “Линейном” не ответили. Звякнуло что-то: то ли цепь, то ли ведро. Терпеть зуд любопытства не было никаких сил. И дядя Вася поплыл на лодке к самому “Линейному”. С берега наблюдали: вот он, тужась, подплыл, постучал веслом о борт, на палубе появился человек в тельняшке и ватнике. Спросил что-то у дяди Васи, нагнувшись. Потом спустил дяде Васе лестницу. “Трап!” – кто-то восхищённо сказал в толпе. Дядя Вася поднялся, не оглядываясь, воровато как-то даже. И опять стало – никого. Дяди Васина осиротевшая лодка, шаркнув о бок корабля, поплыла, пустая, по Муравчику. Стоявшие на берегу односельчане всполошились.
– Васьк! – крикнул сосед дяди Васи – Саша-рыжий, – Васьк! Лодка уйдёт!!! Приспал там?! Васьк!!!
Трое парней влупили вдоль берега догонять лодку. Сколько оставшиеся ни смотрели – дядя Вася на палубе не появился. “Мать родную за сто грамм продаст!” – осудил рыжий Саша. Лишь он упомянул сто грамм, все сглотнули и с надеждой вперились в таинственное судно. Линейный тихо покачивался – прямо как пьяный.
– Да что же это такое?! – возмутилась пенсионерка Рачкова, – встали тут и молчат! Может, у них разрешения нет?
Председатель сельсовета маялся вместе со всеми от неведения, любопытства и мелкой, тиком подрагивающей тревоги.
– Ты – власть. Плыви, спрашивай, узнавай! – насел на председателя народ.
Жена председателя несогласно взревела: пробивая локтем дорогу, увлекла своего драгоценного борова с опасного берега. В спины им насмешливо свистели. Вдруг заиграла гармошка – на берег ввели Степанова. Из пятерых Степановых под руку попался младший Мишка. Вот его и волокли. Все Степановы играли на гармошке, каждого нового Степанова обучал игре предыдущий. Степановы начинали играть, когда их ещё не было видно из-за гармошки. К двенадцати-пятнадцати годам они достигали вершин мастерства, к двадцати – спивались на свадьбах и поминках. У каждого Степанова был свой музыкальный ритм. Старший Степанов пил через песню. Его уже не приглашали – было накладно. Второй Степанов играть и пить бросил. Служил у городского батюшки при храме и братьев, наведываясь домой, называл чертями. “Изыдьте!” – кричал на них, выгоняя из дома. И сидел потом в избе один, как сыч. Третий Степанов выпивал стопку строго через две песни. Его ещё терпели. Четвёртый Степанов мог вообще не пить во время игры, а мог выпить сразу после вступления и тут же свалиться. Был нестабилен, и от того мало востребован. Мишка сам подавал сигнал, когда требовалось поднести – начинал играть “Бесову мучу”. Младшему Мишке сейчас было тридцать пять. Лопоухий, кривоногий Мишка улыбался просторным беззубым ртом и шпарил на автопилоте “Варяга”.
– Давай что-нибудь весёлое, – понукали его. – Весёлое и морское.
Мишка дал весёлое – “Капитан, капитан, улыбнитесь…”. На Линейном стояла глухонемая тишина. На берегу нестойкие женщины начали приплясывать. Мишка заиграл “Еллоу сабмарин”. Тут из укрытий предательски выползли сумерки и незаметно и плотно всех окружили. Подростки разжигали костёр. Наказав молодёжи следить за обстановкой на судне, взрослые стали расходиться. Тем более Мишка уже намекал об оплате “Бесовой мучей”. Шли, обсуждали разные версии о пароходе. Одни говорили, что пароход прислали наблюдать за Муравчиком и, в случае необходимости, эвакуировать население. Дядю Васю эвакуировали первым. Подумали – нашли, что сходится: пароход большой, все влезут. Другие говорили, что пароход привёз компенсации утопленникам, и сейчас ведёт съёмку местности – выясняет масштаб бедствия. А дядю Васю опрашивают как потерпевшего. Как выяснят масштаб, так всем заплатят. И это было подходяще. Третьи говорили, что на пароходе прибыл неприкосновенный запас продовольствия и спирта от переохлаждения – случись перебои в снабжении, начнут выдавать. А пока помалкивают. И это правильно: народ, узнай он, что на пароходе гуманитарная помощь, потопит корыто к чёртовой матери. Потому и дядю Васю не отпускают – чтоб не разболтал. Кому было верить?
На следующее утро Линейный подбросил новую загадку – на борту его появилось не новое, сероватое полотнище с выцветшими оранжевыми буквами – ПРИНИМАЕМ. И опять – никого, и ни звука.
– Васьк! – крикнул Саша-рыжий, – Васьк! Выйди, объясни людям. Васьк! Стыдно что ли морду опухшую показать?!
На пароходе смолчали. Только полотнище плескало на весеннем ветру. Народ шарил глазами в поисках председателя сельсовета. Сбегали к нему домой. Жена огрызнулась: болеет! Решили послать гонцов за участковым на Центральную. Гонцы уехали на ревущем, охрипшем за зиму мотоцикле “Урал”. Их было пятеро. Массы столпились вдоль Муравчика в гнетущей неизвестности. На пароходе было беззвучно и безжизненно. Вдруг на берегу раздался мерный, слаженный топот – три брата Шпильмана: двое родных, один – им двоюродный, несли на себе лодку. За Шпильманами шла их мать и тётка бабка Эмма с двумя битком набитыми сумками. Содержимое сумок прикрывали номера районной газеты с помятыми фотолицами. Шпильманы бережно приладили лодку к воде, аккуратно перенесли в лодку сумки и Эмму. Старший Шпильман заговорщицки кивнул братьям и повёл добротный свой чёлн к пароходу. Односельчане нестройно замычали, требуя объяснений, но два оставшихся Шпильмана только сплюнули в Муравчик. Все приклеились зенками к Шпильмановой лодке. Вот она подошла к пароходу, старший Шпильман постучал о борт веслом. Мигом образовался прежний мужик в телогрейке. Расторопно спустил трап. Эмма, боязливо подрагивая гузкой, стала подниматься. Мужик в телогрейке встретил её, как родную, – расширил приветственно руки. Эмма даже не глянула на родимый берег, где её, немчуру белоглазую, столько лет уважали. Сын ждал в лодке. Существо, обитающее на пароходе, подняло трап, а вместо трапа спустило трос с крюком на конце. Старший Шпильман надел на крюк обе сумки. И они, потирая боками облупленные борта, всплыли наверх. Шпильман покивал мужичку и отчалил.
– Немцем в Германию увозят! – догадался Сашка-рыжий. – Во, до чего додумались! Прямо из дома взяли под белы жабры. Это как же они теперь до Берлина поплывут? Через какое море?
– Тебе не один хрен? – ответил ему голос из толпы, – пусть гребут отсель. Фашисты! Ишь, за ними их правительство пароходы присылает, а нам – тони – не хочу.
– Пароход-то по-русски называется, – поправили обиженного, – наш, значит. А спасает немцев… Вот всегда так – свои в последнюю очередь!
Шпильманы дипломатично молчали. К ним подошли их запыхавшиеся жёны – у обеих было по две полные сумки. Шпильманы и жёны переглянулись, будто по Морзе отстучали.
– Побежали крысы на корабль, – обвинили в толпе (хотя крысы, как известно, бегут с кораблей, а не на. На корабли они всходят, согласно купленным билетам).
Вернулся старший Шпильман, перемигнулся с роднёй. Бабы подали ему торбы – сами, что удивило, внутрь лодки не полезли. Шпильман сделал ещё один рейс к пароходу. Ему снова спустили крюк, снова забрали гроздь сумок.
– Сало! – ахнула Карпова-младшая, – у них в сумках сало – я разглядела. На пароходе сало принимают! Вот они и сдали потихоньку. А людям – ни слова. Всё себе, себе – жадормоты!
– А Эмма? – возразили.
– И Эмму на сало! – загоготал Саня-рыжий. – Немцы матку на сало сдали!
Берег поразил повальный хохот. Прибежали, вырывая на бегу друг у друга гармонь, Степановы – подумали, что гуляют по-вчерашнему. Победивший Степанов (это оказался Серёга нестабильный) грянул “Читу-Маргариту”.
– Да у меня этого сала в десять раз больше, чем у всех Шпилек, вместе взятых! – горячилась Карпова, – да я этим салом пять лодок завтра нагружу!
– Эмму – на сало! Эмму – на сало! – скандировала молодёжь.
Шпильманы уже было собрались уносить лодку, как к ним подошли Маринка, Светка и Лидка – три самые красивые девки в Муравино. У каждой был трёхэтажный начёс, малиновыми пузырями надутые губы, у Маринки и Лидки – по внебрачному ребёнку на иждивении родителей. Родители не роптали. Маринкин отец устроил для дочери душ в бане, который она принимала (так и говорила: “Принимаю душ”) каждый день. Папаша только успевал таскать вёдрами воду в бочку на крыше. Лидка грядки не полола, к корове не подходила – ногти берегла, чтоб перелистывать ими умные книжки на диване. Светка училась заочно и засушивала букеты с корягами и ковылём, из которого приличные люди кисти делают. Разновозрастные муравинские мужчины добивались благосклонности Маринки, Светки и Лидки, за это изводили Маринку, Светку и Лидку разновозрастные муравинские женщины. Последняя действующая ведьма Муравино – девяностолетняя бабка Панка по просьбе заказчиц оплетала Маринку, Светку и Лидку чёрными нитками, вкалывала ржавые иголки им в заборы, сыпала могильной земли под порог. На берег Маринка, Светка и Лидка явились налегке, как туристки к автобусу. Непохоже было, чтоб они пришли сдавать сало. Пошептавшись со Шпильманами и их жёнами, Маринка, Светка и Лидка сели в лодку как три райских птицы на насест. Шпильман повёз драгоценный груз к пароходу. Берег наблюдал, не дыша. Степанову, чтоб он заткнулся, дали выпить из горла. Матрос в ватнике первой принял Маринку. И, все видели – все! – поцеловал у неё руку. Светке и Лидке тоже поцеловал.
– Б…во, – прошипела пенсионерка Рачкова.
За спинами раздался крик:
– Не пущу-у-у!!!
С Верхней улицы по проулку сбегали сёстры Метёлкины, а за ними гналась их мать Тамара Ивановна. Сёстры Метёлкины неслись с большим отрывом – мать накрывала их зычным матерщинным голосом, но ногами догнать не могла. Метёлкины выскочили к Муравчику, замахали руками Шпильмановой лодке.
– Вы-то куда? – рыкнул на них Сашка-рыжий, – таких, как вы, не берут.
– Откуда вы знаете? – огрызнулась клюквенно прыщавая Любка Метёлкина. – Ещё как берут! Написано – “принимаем”.
Метёлкины сунули деньги крайней Шпильмановой жене и сиганули в лодку. Тут как раз подоспела Тамара Ивановна, испускавшая последний дух.
– Попрут их, увидишь! – успокоил Тамару Ивановну Сашка-рыжий. – Не с их рылом…
– Я…те…пока…жу…ры…ло, – собралась с духом Тамара Ивановна.
“Гуд бай, Америка, о”, – тоскливо заиграл Степанов – непредсказуемый. Шпильман устало грёб. Беда – вечерело. Детали могли выпасть из поля зрения. Ничего – разглядели. Матрос шлёпнул Любку Метёлкину по заду, а сестру поддержал за талию.
– Этим руки не целует, – злорадно отметила Рачкова.
– По заду так ещё лучше! – опротестовала Карпова-младшая.
– У меня девки честные, – заплакала отчего-то Тамара Ивановна.
Шпильман пригрёб назад, и на все вопросы только глупо помахал белыми, как капустница, ресницами.
– Всё принимают! – вещала как с горы свалившаяся тётя Катя – уборщица из магазина, – Излишки любые: масло топлёное, шкуры, сало, перо, медь. Заготконтора у них на плаву. Отоварка японским товаром: куртками, кроссовками, магнитофонами.
– А девок почём берут? – съехидничал гнусавый голосок из самых густых сумерек.
– Девки до городу с ними доплывут – дороги ж нет. Размыло, – пояснила Катя. – Чего им, девкам, тут сидеть – киснуть? Пускай прошвырнутся. Или, может, приёмщицами к ним устроятся…
– А Эмма? – не сдавался сумеречный голос.
– Эмма за сало расчёта ждёт, а Васька пьёт с их капитаном, – нашлась уборщица.
Степанов заиграл “Группу крови на рукаве”. Как и давеча, начались танцы, запылал костёр. Пора была добрым людям расходиться по домам, к телевизорам.
– Мать, давай твоё сало сдадим на японский магнитофон, – заискивал один голос.
– С тебя шкуру снять и сдать, – ругался другой.
– И не пароход это, а летающая тарелка, которая людей крадёт на опыты, – стращал третий. – Васька пропал, Эмма пропала, девки хорошие, молодые, сгинули. На опыты, а потом на органы.
– Милиционер завтра приедет! – вынырнул из темноты циклопий глаз мотоцикла – вернулись с Центральной гонцы.
Утром на пароходе сменилось полотнище. Вместо “принимаем” висело такими же ржавыми буквами исполненное “Приветствуем участников!”. Каких участников? Чего участников? – неизвестно. Тишина на борту: ни звука, ни человека. Тишина была и на берегу. Степановым запретили играть до выяснения обстоятельств. К одиннадцати часам прибыл с Центральной участковый. До того подтянутый – как за фуражку вздёрнутый. Участковый первым делом вызвал на берег симулянта председателя сельсовета с перевязанным ухом, зубом ли, вторым делом – Шпильманов с лодкой. Старший Шпильман потребовал оплату за оба конца. Участковый выругал его за сопротивление властям. Председатель, укутав плотнее ухо или зуб, обречённо пал в Шпильманову лодку, участковый присел, подбоченившись. Его карман распирало табельное оружие, а сердце – отвага. Шпильману пришлось бить веслом дольше обычного. Матрос в ватнике не выходил.
– С девками развлекается! – прокомментировали под хи-хи на берегу.
Наконец, хмурый матрос вышел, подал трап. Председатель полез сразу, а участковый что-то ещё повыкрикивал в лодке (кажется, перечислил статьи, которые знал), потом тоже вскарабкался. Пароход как ненасытная утроба проглотил и местную власть с её правоохранительным органом.
– Каких им ещё участников надо? – заворчал Сашка-рыжий. – Может, участников войны? Штук пять у нас ещё наберётся.
– Стариков хоть пожалейте, – заплескала ручками бабушка в двух платках – исподнем белом и верхнем тёплом. – Пропадут ведь!
– Да их там ко-о-ормят! – возразил Сашка-рыжий.
“День победы, как он был от нас далёк!” – нестройно запели слабые, покхэкивающие голоса. К берегу шли все пятеро ветеранов в правильной последовательности: впереди два пехотинца: один с Белорусского, другой – с Украинского фронта, а сзади – трое бывших заградотрядовцев. Сопровождали праздничную колонну завклубом и Мишка Степанов с гармонью. Шпильман – презренный побеждённый немец об оплате даже не заикнулся, но предупредил, что повезёт в два рейса. Первыми сели НКВДшники. Оставшиеся на берегу пехотинцы затянули “Землянку”. Односельчане подхватили. Матрос на пароходе выскочил ещё до прибытия лодки. Встал, вытянувшись, каждому отдал честь. А пехотинцев потом ещё и обнял.
На берегу смахнули слёзы.
– Хоть на пароходе покатаются, – разнюнилась завклубом. И добавила – перед смертью.
– Типун тебе! – плюнула в завклубиху Карпова.
На ходу вытирая о тощий зад большие, малиновые от мытья, руки, подлетела Катя-уборщица. Тощие её ножонки ёрзали в калошах от нетерпения.
– Где твои участники самодеятельности?! – набросилась она на завклубом. – На художественный смотр берут. Чё, не видишь?
– Не хотят люди – я неволить не буду! – огрызнулась завклубом.
– А ты у людей спрашивала?! – взвилась Рачкова, – Я семь лет в хоре “Ветеран” пела. У меня сарафан лежит, на меня пошитый.
– И у меня! – поддержал пенсионерку другой дребезжащий голос.
– Что ли вот так – без репетиций, и поплывёте? Опозориться хотите? – упорствовала работница культурного очага.
– За вечер споёмся! – отрезала ей все пути Рачкова. – Мишка, “Деревеньку-колхозницу” знаешь?
Мишка откликнулся протяжной, как стон, мелодией.
– Иди-иди, – понукала завклубиху Рачкова, – тебе за это деньги платят.
На другой день с утра пораньше на берег потянулся хор “Ветеран” в сарафанах поверх демисезонных пальто, в коронах с блёстками поверх разноцветных вязаных шапок в мохеровых клочьях. Спешили на берег два бойца ограниченного контингента советских войск в Афганистане – два участника-афганца. Вид у них был, как у поднятых по тревоге, – собранный, сосредоточенно отточенный. Шёл участник ликвидации Чернобыльской аварии – инвалид без щитовидки, спасавшийся в Муравине травами – нёс в рюкзаке копну прошлогоднего сена. Негодующая мамаша волокла на берег двенадцатилетнего мальчика – участника районной олимпиады по математике, занявшего шестое место. Ранец хлопал его по худенькой спинке. Мать мысленно доругивалась с отцом пацана, не отпускавшим ребёнка. “А что он видит здесь?! – вскрикивала она – какие у него перспективы?!” Волоклись трое алкашей – в прошлом году они сдавали кровь, и у них были грамоты “Участнику донорского движения”. Несколько с виду безучастных баб запоздало пёрли сумки с салом и топлёным маслом. Далеко впереди один из Степановых размашисто играл на гармони “Крылатые качели”. Вдруг качели оборвались. Отставшие увидели на берегу застывшую немую сцену – толпа участников, а парохода нет. Шпильман стоит, раззявив рот, калькулируя упущенную прибыль. Беззвучное “ту-ту” сделал “Линейный” ОЗ-МО № 136 / 746. Плач и стон полетели над Муравчиком. Плач и стон, и проклятья, и причитания о жизни коротенькой, простенькой, глупенькой – никому не нужной, никем не замеченной.
– Говорил я вам, что это была замаскированная летающая тарелка, а вы не верили! Вот вам – улетела! – захлёбывался Муравинский пророк. – Людей-то сколько пропало! Да каких людей! – милиционер, Васька, пятеро участников ВОВ – отцы наши победители, девки – прости господи.
Трое Шпильманов прыгнули в свою крепкую лодку – бросились догонять пароход.
– Куда там! – кричал им в спины пророк. – Сопля тонка!
Васька обнаружился на другой день. Сказал, что был на рыбалке. Рыбы у него оказалось четыре ванны и всё крупная, отборная – аж хвосты свешивались. Довольная Васькина рожа была в чешуе, руки – в рыбьей холодной крови. Председатель сельсовета вернулся через неделю. Жена его сообщила, что лежал бедолага в больнице с осложнённым левым ухом. И теперь ему нельзя простужаться, подходить же к Муравчику и вовсе заказано. Милиционер оказался в командировке в Чечне и вернулся только через полгода. Целый и невредимый, представленный к награде за геройство. Пригодилась, значит, отвага. Хитроумная Эмма Шпильман оказалась в Германии в городе Мюнстере (сданного сала ей как раз хватило на билет в один конец), откуда теперь шлёт вызовы и евры своим детям. Маринка, Светка и Лидка оказались замужем. Лидка – так даже за писателем-французом. Сёстры Метёлкины выучились: одна – на парикмахершу, другая – на маникюршу. Стригут теперь и малюют одних актрис и певиц с моделями. Очередь к ним – через всю Красную площадь. Пятеро ветеранов ВОВ отдохнули в Сочи – вернулись, как огурчики из морского рассола. Переглядываются, хихикают о своём в сморщенные кулачки. Компенсацию за подтопление выплатили лишь троим утопленникам – родне председателя сельсовета. И то оказалась она мизерной – пропить впору. Так и сделали.
Муравчик вошёл в берега, затих и прокис. Снова повёз на себе навоз, снова полощет половики и щекочет ребятишкам подмышками. Все с нетерпением ждут возвращения “Линейного”, хотя надежды мало. По преданиям, Муравчик разливается раз в сто с лишним лет.
РЕНАТА
Фёдор Михайлович помогал жене солить помидоры. Фёдор Михайлович из всех овощей выделял помидоры. Он прочитал в оздоровительном журнале, что помидоры – самый полезный для мужчин продукт. А Фёдор Михайлович был мужчина, и собирался им оставаться ещё не менее пятнадцати лет. Фёдор Михайлович должен был раскладывать по банкам приправы: чеснок, перец, лавровый лист, укроп. И всё это по ровному строгому счёту, чтоб не нарушить гармонии букета. Но Фёдор Михайлович то и дело сбивался, кричал на жену: “Сколько я перца в эту банку кинул?! Шесть или десять?! А сколько надо?! А душистого или горошком?! Что ты меня всё время путаешь!”. И Фёдор Михайлович опрокидывал приправы из банки обратно на стол, горошинки с весёлым треском разбегались. Жена, как избавления, ждала какого-нибудь звонка, а звонка всё не было. Странно. Время было подходящее: грузовик сломан, ремонт недоделан, штат неполный, и всего-то неделя до начала учебного года. Самая пора вызвать директора училища на работу. Но директор путался в перце и лавровом листе и поедал один за другим приготовленные в засолку, ошпаренные помидоры. “Алёнка?! Бонжур?!” – выкрикивал он сорта. И никогда не угадывал.
Бестолковое лето к концу своему образумилось. Конец августа выдался такой, что хоть картины с него пиши. А тут ещё грибов повылазило. В ближайших и дальних лесах народу было больше, чем на улицах. По улицам же тихо перепархивал пух чертополоха, которому некого было полошить. Гуси взбитыми белками плавали по реке Верёвке. В иных торопливых огородах дзинькали вёдра под ударами картошки – полнотелой в этом году, как кустодиевские купчихи, и в таких же ямочках. По вечерам на лавочках и остановках собиралась молодёжь – додруживала, долюбливала летние отношения. Звёзды таращились, силясь разгадать по расположению людей свои судьбы. Но много ли разглядишь в посёлке, где один фонарь на двести душ населения? Пылко освещено вопреки запретам директора, было одно лишь профессиональное училище.
Так зрелищно сторожил единственное училище Вервеи Василий Евдокимович Мальков – дядя Вася. Дядя Вася с тоской думал о наступающем отопительном сезоне, о том, что снова придётся ему спускаться в преисподнюю кочегарку. Училище образовалось из перестроенной церкви в результате следующих метаморфоз: церковь, сельсовет, школа, райсовет, дом пионеров, училище. Прицерковное кладбище видоизменялось следом: кладбище, площадь для митингов, каток, площадь для митингов с памятником Ленина, футбольное поле без Ленина, автодром. Возмущённое прошлое давало о себе знать. В печи кочегарки училища по ночам стонало и выло – являлись жаловаться души прежних жителей Вервеи, на могилах которых то маршировали, то митинговали, то играли в хоккей, то в футбол, то отрабатывали “восьмёрки”. Истопники, послушав ночь-другую эти “ву-ву-ву” и “бу-бу-бу”, не выдерживали, сбегали. Один только дядя Вася Мальков задержался на семь лет. Хотя пугаться и трепетать не перестал. Дядя Вася клялся, что уже разбирает слова печных завсегдатаев и даже различает их по голосам. Самым жалобным голоском обладала та самая “девчонка”. Девчонку обнаружили, заводя в училище водопровод, – выкопали ковшиком маленький черепок с отпавшей от него косой. Дядю Васю черепок поразил белизной и округлостью, он его обтёр и утащил к себе в кочегарку. На следующий день Василий Евдокимович заболел жестоким высокоскоростным поносом, его сестра Наталья Евдокимовна определила, что причина в черепке той самой девчонки. Сестра велела освободиться от черепка, в противном случае ждать неминучей смерти. Но дядю Васю уже увезли в больницу, в инфекционное отделение тюремного типа. Оттуда он звонил в училище, умоляя директора Фёдора Михайловича вынести из кочегарки черепок и предать его по всем правилам земле. Директор обещал, забывал, врал, вертелся – дядя Вася убывал на глазах. Тогда дядя Вася напихал в трусы полотенец и совершил из больницы побег. Что он сделал с черепком, неизвестно, но понос тут же унялся. Дядю Васю выписали. Врач сказал, что никакой инфекции он не нашёл, остаётся единственная версия – медвежья болезнь.
А два года назад в Вервею приезжали американцы с русским переводчиком. Американцы оказались представителями благотворительного фонда, что учредил в Америке купец, как утверждали гости, выдающийся земляк наших вервеинцев. В Вервее купца-земляка давно позабыли, да, честно говоря, и не помнили никогда. А он, получается, Вервею не забыл. Вервеинцам пришлось срочно лезть в архив. Там они кое-что узнали о купце Николае Митрофановиче Калямкине. Калямкин скупал дёшево и перепродавал дорого пшеницу. От избытка средств и прогрессивных намерений Калямкин построил в Вервее церковь и библиотеку (ныне – лаборатория ветеринарной станции). Революцию он воспринял правильно – сбежал от неё в одних подштанниках. Но – вот, что значит привычка! – в Америке Николай Митрофанович опять напал на пшеницу, вырастил на ней новый капитал и благотворительный фонд к нему в придачу. Детей у Николая Митрофановича не было. В завещании его велено через фонд поддерживать родную Вервею, а точнее церковь и библиотеку, но только в случае падения большевистского режима. Выждав для надёжности дополнительных десять лет после того, как коммунизм вновь стал призраком без права бродить по Европе, представители фонда Калямкина явились в Вервею. И оказались в интереснейшем положении. Церкви не было. Вместо благочестивых бородатых прихожан с жёнами в платочках до бровей американцев встретили гогочущие юнцы и визжащие девицы во главе с краснеющим кудрявым директором с именем Фёдор Михайлович, но с фамилией не Достоевский, а какой-то Паранин. В библиотеке-лаборатории вообще жили белые мыши и кролики – две худые, корявые, какие-то суковатые тётки губили их крохотные бессмысленные души в лабораторных опытах. Местная власть пыталась объяснить гостям, что из себя представлял большевистский режим, почему при нём не держали церквей, а мышей разводили не иначе, как в библиотеках.
– Но ведь сейчас уже нет большевиков! – недоумевали американцы через переводчика, – почему вы сейчас не сделаете всё, как устроил вам Майкл Калямкин?
– А на какие средства?! – хватательно оживилась власть, – у нас нет денег даже на автобусную остановку.
Американцы попросили смету: сколько надо вервеинским властям, чтоб из училища сделать обратно церковь, а из лаборатории – библиотеку. Ответ был готов на завтрашнее утро.
– Двести семьдесят миллионов евро! – объявил мэр Вервеи.
Американцы были оглоушены, как рыбы динамитом. Они так же выпучили глаза и открыли пустые рты. Они не ожидали, что вервеинцы так лихо считают в валюте, которую и в глаза никогда не видели.
– Училище надо переносить, – убеждал мэр, – куда попало его не выгонишь. Это же наши дети. Значит, без строительства нового здания не обойтись. А библиотека ни к чему, – смилостивился мэр, – у нас уже есть. Для уважения Калямкина согласны на мемориальную доску на ветлаборатории. От лаборатории не убудет – протрут к празднику, ну и ко дню рождения, когда оно у него там. Плюс тысяча евро к смете.
– Но почему евро?! – спросили поражённые американцы.
– Вы нас простите, конечно, – заулыбался мэр, – доллар ваш в последнее время сильно пошатывается.
Пошатываясь, отбыли и американцы. Они так и не склонились к какому-либо решению. Конечно, надо бы исполнить волю Майкла Калямкина, но это чревато гибелью фонда, из которого сотрудники черпали средства к существованию. Позже из Америки пришло письмо с сожалениями о том, что фонд не в состоянии немедленно аккумулировать необходимые средства, и полторы тысячи долларов на две мемориальные доски. Мэр города распорядился изготовить доски по две тысячи рублей каждая (вот так, не скупясь!), а письмо спрятал – через два года мэру корячились выборы. Потому мэр не стал разочаровывать жителей, а напротив, твёрдо обещал строительство училища, молодёжного центра и даже бассейна за счёт “наших американских инвесторов”. При этом мэр подчёркивал, что инвестиции возможны только под конкретного человека. Кто был этот конкретный человек, вервеинцам следовало бы уже догадаться.
Тем временем директор училища Фёдор Михайлович рыскал по просторам пустырей – выбирал место под новое училища, выискивая подходящую “инфраструктуру”. А дядя Вася решал непростой нравственный вопрос: должен ли он будет перейти кочегаром в новое училище без покойников, или ему следует остаться в старой кочегарке при восстановленной церкви? Помогла ему, как всегда, сестра Наталья Евдокимовна: “Раз церковь восстановят, то и голосов никаких не будет – все упокоятся с миром. Уж попы знают, как это делается”. Дядя Вася поразился уму своей сестрицы и решил, что останется в прежней кочегарке. Потому что так ему ближе к дому.
А Фёдор Михайлович просыпал душистый горошек и выискивал его теперь с азартом охотника на мелкую дичь. Жене захотелось кинуть ему в лоб помидор, и ещё, ещё! Но зазвонил телефон, не дав терпению женщины лопнуть. Директора требовала завуч Носова. Сама озадаченная, завуч озадачила по вертикали Фёдора Михайловича: к ним в училище пришла устраиваться на работу женщина – русский-литература.
– Очень хорошо! – взрезвился директор, – очень кстати! Марь Пална уходит на пенсию.
– Уходит? – усмехнулась в телефон Носова, – вы же её уговорили остаться. Клялись, что она выглядит на сорок. Она поверила.
– Но силы-то ведь уже не те? – замялся директор.
– Думайте! – велела Носова, – А эта здесь сидит. Вас ждёт. Смотреть будете?
Директору очень, очень хотелось посмотреть. Он переоделся, не забыв галстук, причесал два раза свои пуховые кудри, напрыскал на загривок туалетной воды.
– Там какая-то на работу просится, – Фёдор Михайлович произнёс это с интонацией “сил нет, как надоели, ходят и ходят”.
Жена с пониманием кивнула – никто в училище не шёл, разве что выгнанные из школ алкоголики. Да ещё пенсионерки уютно просиживали в училище свою старость. Та же Мария Павловна в шестьдесят лет была, ей-богу, молодуха. Историчке Светлане Леонтьевне было семьдесят – свои коренные зубы она съела ещё на истории КПСС. И теперь без руководящей и направляющей плавала в историческом процессе, как бесхребетная медуза. Немка Эльза Генриховна была на год старше её, и уже начала заговариваться. Благо, на немецком языке. Никто не понимал.
Фёдор Михайлович полетел на зов, оставив жену наедине с её любимыми банками. Возле директорского кабинета сидела женщина, вставшая при виде Фёдора Михайловича. Она была высока – лицо в лицо с директором. И в этом её высоком лице плескалось и радужно пузырилось такое очевидное счастье, что Фёдор Михайлович захлебнулся от всплеска его. Раньше Фёдор Михайлович думал, что сразить может только красота, но здесь никакой красоты не было: мышиный носик, лягушачий ротик. Что ж тогда это было? – какое-то неизвестное науке излучение.
– Рената Сергеевна, – представилась женщина и протянула руку – тёплую, длинную, мягкую, как лапа.
Директор ожил, расцвёл, показал училище, обрисовал перспективы, предложил отвезти на место будущего строительства – на все-все предполагаемые места, позвонил Марии Павловне и сухо объявил о наступившей пенсии. Женщина ушла, а он никак не мог себя унять: перебирал бумаги на столе, снимал и клал телефонную трубку, вскакивал к зеркалу.
– Взяли? – мрачно спросила заглянувшая Носова. – А я бы не взяла. Авантюристка. Трудовая вся исписана. Спрашиваю: “К кому сюда приехали?”, отвечает: “Ни к кому. Из-за курорта. Вода у вас хорошая. Дочке пойдёт на пользу”. И мужа нет!
Носова сделала длинную, извивающуюся змеёй паузу. Директор продолжал блаженно улыбаться.
– Пожалеете ещё! – предсказала Носова.
– А? – шевельнулся директор.
– Я пошла картошку копать. И завтра меня не будет. Мне надеяться не на кого, – объявила завуч.
У Нины Николаевны Носовой тоже не было мужа, и записей в трудовой стояло не меньше, но себя она авантюристкой не считала. Она была несчастная. У неё так сложилась жизнь. И продолжала складываться так, а никак не иначе. Этим летом женился на разведёнке с ребёнком единственный сын. Невестка взяла себе моду перечить свекрови в большом и малом. А возражения Нины Николаевны пресекала одной фразой: “Ваши педагогические приёмы приберегите для пэтэушников”. Сын, вместо того, чтобы цыкать на жену, смеялся. Нина Николаевна, походя, небрезгливой рукой сняла с куста сирени использованный презерватив, бросила в урну. Отметила: и хорошо, что материал попал именно в презерватив и в урну, а не в стены этого училища через пятнадцать лет. Перед парадной дверью тёмно-зелёной пышной розой лежала коровья лепёха. Носова оглядела двор – вот и клумба повалена. Дядя Вася проворонил крупную рогатую скотину. Нина Николаевна с удовольствием ткнула бы сейчас Малькова в наглядное упущение, но его не было. Носовой стало стыдно за лепёшку перед новенькой учительницей. Дома у Нины Николаевны ярился телефон.
– Это как это понимать?! – набросилась на завуча Мария Павловна, ещё два часа назад бывшая сорокалетней и незаменимым преподавателем русского языка.
– Козлы мужики, – отделалась Нина Николаевны расхожей фразой и отвела трубку, чтобы визг не поцарапал ей лицо.
Вечером Носова поехала на окраину к бабе Вере. Баба Вера наводила порчу, присуху и остуду. Нина Николаевна решила использовать все три средства: испортить невестку, присушить её, испорченную, к бывшему мужу, а сына основательно остудить. В училище Нина Николаевна преподавала физику.
Дядя Вася сам поутру уткнулся в лепёшку, взвалил её на лопату и тут задумался: на кого бы он эту лепёшку обрушил, представься ему такой (безусловно, анонимный!) случай. Дяди Васина рука онемела, пока он подбирал достойную кандидатуру. “Директор Фёдор Михайлович!” – решил, наконец, дядя Вася и в этот момент услышал “доброе утро!”. Сбоку стояла женщина, при виде которой дядя Вася мысленно вывалил лепёшку на себя. И тут же заулыбался, понимая, что даже такому дяде Васе эта женщина была бы рада, как рада ему сейчас. Если бы он был щенком, то немедленно бы упал перед ней на спину, выпятив толстенький розовый животик с мокрой кисточкой.
– Рената Сергеевна. Новая учительница. Окна хочу в классе помыть, – сказала женщина.
В училище Ренату Сергеевну охарактеризовали шизанутой, внешность её оценили, как “ничего особенного”, а имя признали извращением. Тем не менее Нина Николаевна поделилась с новой учительницей содержанием своей жизненной трагедии, а также результатами похода к бабе Вере. Дремучая старуха всё перепутала: остудила невестку ко всему живому, а бывшего её мужа присушила к сыну, который от этого совсем испортился. Встречается теперь с бывшим мужем, пьют и катают девок из училища. Следом за Носовой Ренате Сергеевне исповедались остальные дамы. Нежно полюбила Ренату Сергеевну привередливая техничка Тамара.
После первой зарплаты директор намекнул новенькой о поляне, которую надо бы накрыть коллективу за вступление в его ряды.
– Ознакомьте меня с вашими традициями, – немедленно откликнулась Рената.
– Ящик водки мужикам, пять бутылок вина для женщин. Закуску несут все, кто на что способен. Профсоюз добавляет, если пойдёт масть, – разъяснил старший мастер.
Масть пошла! Бегали в магазин аж два раза. Идиотик (математик Игорь Иванович, имевший обыкновение ругать деток мягко, необидно, чем и заработал себе прозвище) принёс гитару и пел, как никогда. И шмеля мохнатого, и любовь – волшебную страну. Подыграл Ренате, она исполнила программное произведение Тургенева “Утро туманное, утро седое”. Все аплодировали. Мрачно сидел и квасился в тарелку с кислыми огурцами один лишь Демченко – ненавистный мастер электриков с прозвищем Демон, которым он втайне гордился. Демон происходил из военных. До сих пор в нём сохранилась деревянность поз и речи. Вместо глаз и рта у него были отверстия: ротовое и глазные. Больше всего Демченко боялся, что убьёт током какого-нибудь пэтэушника, и он, Демон, “за всякое г… сядет”. Ученики его едва могли отличить фазу от нуля. В этом их превосходили даже не обученные вороны, садящиеся покемарить исключительно на ноль. Он был разведён, со взрослой дочерью не общался, не помогал ей за то, что она его в чём-то когда-то посмела упрекнуть. С ним пыталась завести отношения бухгалтерша Валентина, но после первой же ночи сбежала. Демон хрипел, отдавал противоречивые команды. На прикроватной тумбочке торчал в гранёной вазе букет тряпичных роз. “Как на могилке!” – плюнула Валентина в вазу.
И вот этот Демченко Павел Петрович через пару дней после шумной, весёлой поляны уселся в учительской возле Ренаты Сергеевны, заполнявшей журнал, и принялся нудно и детально рассказывать свою биографию. Много внимания уделил он своим взаимоотношениям с бывшим командиром роты Рукосуевым, который был “не на своём месте”. Рената Сергеевна время от времени оборачивала к Демону прыщущее счастьем лицо, и он, как голодный паук, тянул нить своих путаных историй дальше.
Выходка Демона подстегнула Идиотика. И он подсел к Ренате Сергеевне. Убеждал её принять участие в смотре художественной самодеятельности соло и дуэтом с самим Игорем Ивановичем. Идиотик тоже был практически холост. Его алкоголичка-жена, как он выражался, “смылилась”. Но она была жива, пару раз в году выпадала Идиотику на голову, как кратковременные осадки. В прошлом и она была педагогом, потому выражала мужу неудовольствие результатами воспитания их сына-отличника. С сыном Идиотик всё время рвался куда-нибудь выбраться: то на лыжах, то за грибами. Но лыжи у него откладывались до грибов, а грибы – до лыж. Училищные дамы Идиотиком брезговали. Игорь Иванович был неопрятен, что подчёркивала борода. По очертаниям пятен на его костюме можно было преподавать географию. Некогда вязаный жилет его сел до размеров бюстгальтера. Но Рената Сергеевна и Идиотика облучила сияющими взглядами, ненадолго оторванными от тетрадок.
Училище помолодело и оживилось – назревал сериал – хоть не ходи домой к телевизору. Половина коллектива ставила на Идиотика, вторая – на Демона. Идиотиковы сторонники утверждали, что Игоря Ивановича надо только отмыть, постричь и постирать, и выйдет золото, в то время как Демона исправит могила. А Демоновы приспешники били рублём. Демон получал плюсом к зарплате военную пенсию и дом имел в двух уровнях. У него даже гладиолусы росли, а у Игоря Ивановича и картошка не водилась. Обе стороны заинтересовались и самой Ренатой Сергеевной: откуда, чья, где муж, почему разошлись? Зная Ренатины вкусы, можно было точнее спрогнозировать события и даже повернуть их в нужную сторону. Носова взялась разнюхать. Пришла, села и через пять минут, пригревшись от Ренатиного лица, рассказывала уже о новых злодеяниях невестки, которая, остыв к сыну, даже и варить ему перестала. А сын, испортившись с бывшим мужем, и ночевать уже не приходит. Оно бы и хорошо, но будет новый ребёнок. Невестка орёт, что отдаст его в детдом, а лучше сразу в ПТУ.
– Что?! – набросились на Нину Николаевну коллеги, – кто она такая?!
Нина Николаевна оглядела коллектив и, саму себя огорошив, выдала:
– Она – Калямкина внучка!
Ничего не подозревая о только что сделанном завучем открытии, Рената Сергеевна подалась домой. Во дворе её встретил дядя Вася.
– Хочу спросить как у грамотного человека, – приступил он, – привидения есть?
– Думаю, да! – заулыбалась Рената.
– Тогда прошу пожаловать ко мне в кочегарку в двенадцать часов ночи, – повёл рукой на железные двери дядя Вася, – если, конечно, не боитесь.
– Кого? Привидений? – уточнила учительница.
– Их, да. Ну и…мужчина я холостой, – признался кочегар.
Нина Николаевна с ужасом думала, как всё сошлось! Сначала эти американцы, а потом Рената. “Ни к кому!” – сказала она. Конечно, она внучка. Пусть и незаконная, но экспертизы сейчас очень дотошные, докажут хоть до седьмого колена. И тогда всё училище ей – два этажа, мастерские, столовая! Или компенсация. Неудивительно, что она так улыбается. Любой бы на её месте заулыбался на такой кусочек. Нина Николаевна бросилась домой, чтоб оттуда, из укрытия, позвонить директору. Носова была поражена своей догадкой и рвалась разить ею прочих. На облетевшем кусту висели трусики-уздечки. Нина Николаевна машинально сунула их в карман.
– Калямкина?! – ахнул директор.
– А кто же ещё?! Всё сходится. Сначала американцы, потом она. Имя ненормальное, сама, сами знаете, прибабахнутая. Жить ей негде. А тут – площади. Живи – не хочу. Или компенсацию потребует. На такие миллионы в Москве можно квартиру купить. Да хоть в Нью-Йорке!
– Нет-нет, – бормотал директор, – она не такая. Я разбираюсь в людях. Она не из тех. Учебный год надо довести до конца, это все должны понимать. Я буду консультироваться.
Всполошив, вспушив директора, сама Носова успокоилась. Села в кресло, утёрла платком умный лоб женщины, преподающей сложную дисциплину. Это был не платок, а те самые трусы, снятые с куста. Нина Николаевна растопырила их на пальцах, силясь по размеру узнать бесстыжую обладательницу. Обычно она не ошибалась.
“Калямкина – не Калямкина” калякали в коллективе. Рената Сергеевна не вникала. Как всегда сидела она, улыбаясь над тетрадками, будто видела в них что-то радостное, а не по сорок-шестьдесят ошибок на один лист среднестатистического сочинения. Волосы гладко убраны, оттопыренные уши горят чисто-алым светом. Рядом или Демон с биографией, или Идиотик со словами недавно обнаруженных романсов. Вот и дяде Васе басистый голос купца Агалакова (Мальков этот голос определил в купцы) посоветовал: ба-бу… ба-бу… ба-бу.
Перед новым годом в училище пришла мамаша учащейся Трохиной. Пышущая холодом одежд и жаром гнева, она проследовала прямо к директору. Мамаша жаловалась на учительницу Ренату Сергеевну за оскорбление семьи Трохиных, главным образом, сестры Трохиной, хоть она уже и не Трохина, а Пузырёва. Фёдор Михайлович вызвал Ренату. Трохина и ей объявила, что она всем покажет и всех привлечёт. Потребовала извинений себе и сестре – Рената легко дала, по обыкновению лучисто улыбаясь. После чего Трохина, напоследок всех покрыв и перекрыв, посоветовав директору “уволить эту долбанутую”, захлопала дверьми в обратном порядке: директорский кабинет, приёмная, вестибюль, входная – самая тяжёлая. Дочка Трохиной Ира едва училась на техника-осеменятора. Рената Сергеевна протянула Фёдору Михайловичу её скомканное сочинение, которым только что размахивала Трохина-мать. Фёдор Михайлович прочёл:
– Сачиненее. “Естьли дабро?”. Я счетаю дабра нет. Мая мама гаварит дабро есть. Тётя Лена мамина систра делаит нам дабро. Она атдает мне сваи вещы. Тётя Лена багатая. Они жывут в горади. Уних есть склад на бази. Прадукты. Тётя Лена превозит нам на машыне у дяди Лешы машына форт сваи вещы. Каторые ана ужэ ниносит. Они ей надаели. Брюки юпки легисы джынсы курки ковты. Тётя Лена малинькая. И нага у ние малинькая трицать шыстова размера. Я сначала была тожэ малинькая апатом вырасла метрсемдисят пять. Типерь мне ничиво ниналазиит. Дажы ни застегиваица и кароткае. А тётя Лена фсе равно атдает мне сваи вещы. А мама гаварит чтоп я ей гаварила спасиба за дабро. А я ей гаварю луче дайти денёк я сама сибе на рынки куплю па размеру я видила там такие брюки снизкай талийей…
– Ужас, какая безграмотность! – вздохнул директор, – позанимайтесь с ней дополнительно. Прошу вас. И займитесь, наконец, стенгазетой.
Рената обещала. И с Ирой Трохиной позанималась, и стенгазету выпустила. Иногда к ней в училище приходила её собственная дочь Анфиска. Те же уши, носик и лягушачий рот, та же во весь лягушачий рот улыбка. Она была младше Идиотикова сына на два года – тот учился в десятом. Игорю Ивановичу намекали, дескать, пора бы и о сестрёнке для сына подумать. Идиотик думал – они с Ренатой разучивали “Под музыку Вивальди”. “Об э-э-том и о то-о-ом” распевали в полутёмной рекреации после занятий. Демон стоял внизу под лестницей, догрызая от злости собственные зубы. Каждая спускавшаяся с лестницы коллега интересовалась, отчего Павел Петрович не идёт домой. Даже немка Эльза Генриховна прошипела: “Шнель-шнель, швайн”. Через жёлтый луч дворового фонаря шёл снег: неторопливый, тучный – откормленный на небесных пастбищах. Голоса в дяди Васиной печке по-волчьи развывались на непогоду. Не дожидаясь новогоднего вечера с исполнением Вивальди, Демон ушёл в запой. Оттуда он позвонил Ренате и обозвал её б…ью. Тем же словом приветствовала Ренату и Идиотикова жена, явившаяся в училище прямо на новогоднюю ёлку, точно вредоносная Баба Яга. Жена была пьяна и безудержна. После Ренаты обрушилась на мужа, а у учащегося-механизатора Белоногова потребовала дневник с четвертными оценками, приняв его за сына. Идиотику пришлось срочно вернуться к супружеским обязанностям: унимать и выволакивать растопырившую руки и ноги жену. Помогал ему старший мастер. В двери жену пронесли ребром, как морскую звезду. “Об этом и о том” не спелось.
Рената хотела уйти пораньше, но во дворе её остановил дядя Вася. Пора была, наконец, познакомиться с его приведениями.
– И-и-и-и-и-и!!! – тянуло в печке.
– Это девчонка, – пояснял дядя Вася, оглаживая в воздухе корявыми лапами как бы маленький черепок.
– Е-е-е-е-е-ей, е-е-е-е-е-ей, – подпевало девчонке.
– Тётка какая-то заполошная, – отмахнулся дядя Вася, – попадья, наверно.
– Ба-бу, ба-бу, ба-бу! – вступил солидный Агалаков.
– Купец Агалаков, – уважительно понизил голос кочегар Мальков, – будущее предсказывает.
Нина Николаевна замыкала училище после новогоднего вечера. Ей показалось, что в кочегарке у Малькова заливисто хохочет молодая женщина. “Может, и правда у него там привидения? – задумалась Носова, – не всё ж на белую горячку сваливать”.
И после нового года мастер электриков Демченко на работу не вышел. Директор сообщил – уехал на обследование в областной центр. Вскоре училище тихо закаркало: рак, рак, рак.
– Учебный год надо довести до конца, – заволновался Фёдор Михайлович, – электриков так не бросишь.
Демона мысленно и не без удовольствия похоронили. Сторонники партии Демона посетовали на Ренатину медлительность. Не щёлкай она клювом, говорили, получила бы домишко и ещё кое-что. Зато колесом колесилась Идиотикова грудь. На груди, к слову, было новое пятно – жена разбила Игорю Ивановичу нос, а он поздно и плохо застирал. Игорь Иванович объявил, что с женой он разводится. Все посмотрели на Ренату, а она – на всех. Как обычно посмотрела – пощекотала тёплыми лучиками и снова – в книжку. В пятницу она попросила Нину Николаевну присмотреть за Анфиской, а сама уехала на все выходные. Через неделю снова уехала. И тогда уже всё открылось – ездит чокнутая Рената к Демону в онкологию. Возит ему передачки и подтирает распущенные сопли. И есть от чего распустить – Демона в онкологии кастрировали! Как сказал по секрету Фёдор Михайлович завучу Носовой, подчистую. “Вот если бы он чаще употреблял помидоры, мы бы не искали сейчас нового мастера”, – посетовал опечаленный директор. Нина Николаевна решила откровенно поговорить с Ренатой.
– Скажи-ка мне, Рената Сергеевна, как женщина женщине: зачем тебе нужен кастрированный мужик? – так начала она задушевный разговор.
Но задуманного разговора не получилось. Рената пожала плечиками и по обыкновению блаженно заулыбалась.
– Через месяц внук родится, а семьи нет! – вздохнула Носова и выбросила в окно заслезившийся взгляд.
Тяжёлый, мокрый взгляд упал на двух пэтэушниц, куривших у остановки. “Голоухие, ляжки в одних колготках, юбки еле трусы прикрывают. Вот почему у нас такая низкая посещаемость в зимние месяцы”, – вздохнула завуч.
Идиотик больше не сидел возле Ренаты с романсами. И вообще исключил Ренату из поля зрения. Взгляд его соскальзывал с Ренатиной гладкой головы, шарил по углам, норовя там забиться. Сторонники Демона приободрились: не щёлкает Рената клювом, овладевает, как положено, имуществом. Сам Демон вернулся в середине марта. Явился с первой раскисшей оттепелью. Он, конечно, похудел и полимонел, но держался всё с той же деревянной прямизной.
– Демон как Демон – мужик как мужик, – определил старший мастер.
– А кого ты хотел увидеть? Бабу? – поинтересовалась Носова.
Все ждали дальнейшего развития отношений между Ренатой и Демоном, но никакого развития не было: жить к Демону Рената не перешла, о чём-то своём они никогда не разговаривали, даже сидел Демон возле Ренаты реже – видно, всю биографию уже рассказал. Умирать, судя по всему, он не собирался.
В апреле у Нины Николаевны родился внук. В соответствии с традициями Носова поставила коллективу ящик водки и пять бутылок вина. Идиотик и Рената, наконец, запели “Об этом и о том”. На словах “заплакали сеньоры, их жёны и служанки, собаки на лежанках…” зарыдал до сих пор бывший вполне деревянным Демон и, грохоча ногами, бросился вниз по лестнице. Оборвав тонкий голос, беззвучно, как душа, полетела за ним Рената. Идиотик потянул песню один, но тоже бросил, скомкал. Нина Николаевна тихо хныкала.
– Я во всём виновата, – призналась она, – это я всё натворила. Сирота родился. И-и-и-и, – заныла Носова, как девчонка в печи.
Профсоюз в этот раз сэкономил – пьянка не удалась. На другой день Рената явилась с густо замазанной ссадиной на скуле. Но улыбалась. Демон опять одеревенел. “Хорошие люди умирают, а всякое дерьмо живёт”, – отчётливо произнесла, как на машинке отстукала, Носова. Всем было тяжело. Будто закопали ненавистного покойника, а он самовольно откопался, ходит теперь бесформенный, гниющий, и неизвестно, что у него на неживом-немертвом уме.
– Хорошие новости! – вскоре объявил Идиотик – ненормально радостный, – сосед моего брата, оказывается, хирург в онкологии. Вот так люди в городе живут рядом годами, а потом вдруг знакомятся возле мусорного бака, как бомжи. Так вот этот хирург, Семён Игнатьевич, уверяет, что смерть нашему Павлу Петровичу не грозит. Опухоль его была капсулированная, выжгли её дотла облучением, всё, что надо отрезали. Анализы отличные. Кровь, моча – в норме! Сто лет проживёт. А мы боялись! А мы волновались! Мы просто места себе не находили!
Демона, чтоб порадоваться, не было. Учительская тягостно вздохнула. Одна лишь Рената просияла.
– Нас переживёт! – выкрикнул Идиотик, – и вас, Рената Сергеевна!
Рената Сергеевна покивала в полном на то согласии. Идиотик всплеснул руками и выскочил вон. Он влетел в свой класс, сообщил бухгалтершам, что математики не будет никогда. Не надевая куртки, вырвался на улицу, зашагал прямо по лужам, так что брызги запрыгали, соревнуясь, какая клякса сядет на брюки выше. Фёдор Михайлович видел из окна этот сумасшедший исход, но почему-то не остановил. О чём ему позже пришлось пожалеть. Придя домой, Игорь Иванович повесился. Сгоряча, второпях, на скорую руку, не оставив положенного в таких случаях письма. Несколькими минутами позже вернулся из школы Идиотиков сын и ни капли не растерялся – папу вытащил, скорую вызвал. Игоря Ивановича повезли в больницу. Скорая надолго застряла на непроезжей улице. Дёргалась, буксуя, беспомощно рычала – мёртвый очнётся, очнулся и Игорь Иванович.
Первой к нему попала Рената Сергеевна. Идиотик лежал укрытый простынёй до подбородка. На лице его было гордое удовлетворение. Как если бы трус-человек на спор пообещал, что прыгнет с парашютом, и прыгнул. Говорить он не мог или не хотел. Рената гладила его по голове, низко светя своими бессмысленно счастливыми глазами. Тогда он вытащил из-под простыни руки и прижал Ренату к себе. Слишком уж било из её глаз – до рези его собственных слёз.
– Учебный год надо довести до конца! – нападал Фёдор Михайлович на Носову, будто это она устроила сначала рак Демону, а потом Идиотиково покушение на самоубийство. Директор ещё не знал, какой сюрприз ждёт его впереди.
Идиотик вернулся накануне Пасхи. Был он в чистом костюме, в новой рубашке и без бороды. Побритого места Игорь Иванович стыдился, как неприличного, – прикрывал его ладошкой. Правду говорили его приверженцы: отмой, отстирай, и будет золото. Идиотик без пятен сиял. Солнце тоже сияло, хоть и с пятнами. В прошлом году Фёдор Михайлович велел обкорнать тополя, чтоб не застили. Теперь тополя выглядели, как люди, у которых отрезали руки, а пальцам дали расти прямо из туловищ. Зато в учительской на всех трёх подоконниках процветала рассада – учителя использовали солнечное место в личных целях. Ренате тоже предлагали братские тридцать сантиметров под помидоры-перцы (относительно сортов помидоров всех консультировал Фёдор Михайлович: “Алёнка! Бонжур!”), но она отказалась. После Пасхи Рената в училище не появилась. Техничка Тамара принесла от Ренаты письмо для Фёдора Михайловича. В записке Рената просила прощения за своё вынужденное бегство, трудовую книжку обещала забрать позже, как только определится с дальнейшей судьбой. За что-то непонятное благодарила, превозносила Вервею, как “тихое, чудесное место”, а коллег – “как замечательных, добрых людей”.
– Учебный год! – ахнул директор.
– Точно Калямкина! – подытожила Носова, – всё пронюхала и смылась. Ждите теперь официального сообщения.
Учебный год закончился без Ренаты. И без Ренаты же начался новый. Марь Палну снова убедили в её незаменимости и сорокалетии. Кастрированный Демон и Идиотик, лишённый бороды, остались на своих прежних местах, об увольнении заявил лишь дядя Вася. Но дяди Васин уход уж точно не мог повлиять на образовательный процесс, поэтому Фёдор Михайлович легко согласился расстаться с простым кочегаром. Всё лето Фёдор Михайлович ждал начала строительства училища, ходил к мэру, тот обещал, но как-то резиново, с оттяжкой. И помидоры в этом году не уродились. Напала какая-то болезнь. Хоть плачь. Всего восемнадцать банок. Нина Николаевна нянчила внука. У внука была грыжа и испуг – его возили лечить к бабе Вере. О Ренате Сергеевне Носова ничего не знала. Никто не знал. Ни одному из добрых замечательных людей Рената знака не подала. Трудовая книжка её лежала в училище. Фонд Калямкина в Америке помалкивал: ничего не предлагал, ничего не забирал – никаких сообщений. В конце сентября к директору в кабинет прошёл неместный немолодой человек. Он был, скорее, бритым, чем стриженным, желтоватым и подсохшим, как сухофрукт. Рубашка на нём морщилась новая – рукава с залежалыми складками. Носова сунулась следом. Человек искал Ренату, и чуть ни до слёз опечалился, когда узнал, что здесь её нет.
– А вы ей кто? – не утерпела Нина Николаевна.
– Да никто, – замялся человек, – а так-то я Николай. Я объявление писал в газету, хотел с женщиной познакомиться. Она мне ответила. И целый год потом писала. Даже со стихами было. Две посылки отправила. Всё, что я просил. Я так надеялся. Думал, откинусь, есть, к кому пойти. Я по письмам видел, что она хорошая женщина.
Директор и завуч в этом месте дружно кивнули.
– Вот я откинулся, – продолжал Николай, – а её нет. И писем не было три месяца. Вы не знаете, куда она переехала?
Директор и завуч синхронно-отрицательно повертели головами. Николай извинился и подался прочь. Во дворе он подошёл к дядя Васе, попросил прикурить. Сел на корточки, показав в оттопыренном вороте рубахи серую незагорелую спину. Рядом с ним осторожно опустился, нашарив сухое место, жидкий берёзовый лист. Тополя пахли горьким микстурным запахом, как в аптеке.
– Ты кочегаром пришёл устраиваться? – узнал дядя Вася птицу похожего с ним полёта, – тут привидения, учти. Я должен предупредить.
Николай секунду подумал, но от места отказался.
– А чего? – пристал дядя Вася, присаживаясь рядом, – тебе ли выбирать? Вышел же только – я вижу. Ты их не бойся, они плохого не сделают. Повоют-повоют и всё. Среди них даже понимающие есть. Купец, например. Всё, что ни скажет, сбывается. К нему прислушивайся. Зарплата хорошая. Две ставки. Сторожем ещё. Соглашайся. Мне срочно ехать надо. Баба у меня сбежала.
– У меня тоже, – плюнул Николай.
– Давай по очереди, – предложил дядя Вася, – сначала я найду свою, потом ты. Ну никто в эту кочегарку не идёт! Хоть убей их!
Сын Игоря Ивановича нашёл в своём рюкзаке ту самую папину записку, перечитал и сжёг, запалив от сигареты. Текст он запомнил. Он был мальчик-отличник.
– Рената! Хотел отрубить себе левую руку – тогда б ты меня, калеку, точно полюбила, но не смог. Это технически трудно. Чёрт с тобой, бессмысленная женщина! Нянчись с кем хочешь. Найди себе больного спидом!!! И целуйся с ним взасос!!! Я пошёл, репетиций не будет. Улыбайся, Рената! Улыбайся на моих поминках! Тебе это очень идёт!!!
Сын усмехнулся: такая белиберда спасла папину жизнь. Из-за неё меньше провисел. Везучий папа, но такой дурак.
ФИРМАЧИ
…Фотоаппарат сам выскочил из рук (да это точно было самоубийство! – я свидетель) и сам себя расчленил на мраморном полу. Я бы его собрал, но тут выскочил Щука – старший продавец. Разохался он по этому Кодаку как по родному зверски убиенному отцу. “Ах, профессиональный, ах, сколько пикселей, ах какой зум!” Щука себя считает фотографом – снимает на крыше, на свалках, на стройках голых баб. А я до сих пор не знаю, куда в фотоаппарат память всовывать, а куда – батарейку. Меня не этому пять лет учили… да какая разница, чему меня учили?! Я – безопра: без опыта работы. И должен был радоваться, что попал в этот салон. Я и радовался. Честно. Но фотоаппарат сам упал. Надоело ему в витрине мшеть за двадцать пять штук. Вон как Щукин стонет. Выгонят… Да мне всё равно. Задолбал этот Щука своими пикселями. Ну, поплачь ещё, поплачь…
Дениса Лепёхина, по-дружески Лепёху, точно выгнали из салона. После всех расчётов, он остался должен ровно восемнадцать тысяч. Лепёха сильно не расстроился, что выгнали. В таком возрасте от потери работы не плачут. Лепёха разослал знакомым смс-ку: “грохнул фотик за 25, выгнали, должен 18”, и ждал, кто что ответит. Ответил один Сёма – троюродный брат Андрей Семёнов, остальные, видно, подумали, что Лепёха денег просит. А Сёма обрадовался – ему продавец на кур был нужен, сам он уже устал стоять, да и статус не тот. Сёма продавал кур на рынке. Брал на фабрике по шестьдесят, продавал по сто. “Куры, куры! Полезные отечественные куры! Свежие куры!” Куры шли хорошо. Сёма машину купил и сразу как-то устал. Надоело ему на рынке орать. Он позвал Лепёху. В первый же день Лепёха осознал, насколько приятнее продавать фотоаппараты: в тепле, руки чистые, публика приличная, интеллигентная, можно сказать. На рынке ж было холодно, куры топырились голые, мёрзлые. Что-то в них было гинекологическое. Тётки тыкали в них такими же, как куры, окоченевшими пальцами. Бабка в жёлтом берете углядела пеньки от перьев на голом треугольном основании куриного хвоста, потребовала, чтоб Лепёха устранил дефект. Лепёха не знал, как вытащить пеньки из мёрзлой куриной задницы. Даже зубами зря подёргал. Бабка раскричалась, развопилась – сладострастно, как павлин.
Сёма рассчитался в конце трудового дня, сумма почти примирила Лепёху с курицами. “Всё равно это временно”, – решил он. Спросил у Сёмы, как перья из хвостов удалять. “Да ты сразу всем курам выдерни плоскогубцами или ножницами состриги. Я об этом не парился. Одна не купит – другая возьмёт”, – поделился опытом Сёма – куры же нарасхват. Это тебе не фотоаппараты”.
Лепёха взял у матери зингеровские маникюрные ножницы, подравнял, у кого торчало. Второй день на рынке оказался теплее, снег потихоньку парашютировал, рядом китаянка лыбилась, стругала морковку на корейский салат (тут же и тёрки продавала). Куры опять хорошо пошли. Место у Сёмы уже прикормленное: валит народ за курами, не глядя. Да и Лепёха освоился, приговаривает: “А вот кому надо – курочка ряба! Русские куры для красивой фигуры”. Ну, и прочее. Лепёха как мух снег от кур отгоняет, по сторонам успевает мониторинг делать. Девки подходят, заметил. Одна подлиннее, другая – потолще.
– Недавно стоишь? – спросила длинная. – На Сёму работаешь? А мы с вещевого. Я с колготок.
– А я – с трусов, – пискнула полненькая.
– Дай курицу в долг, – взялась за тушку длинная, – нас тут все знают, мы отдадим. Я – Вера с колготок. А она – Надя, с трусов.
У Веры с колготок была бородавка возле расклёшенного носа, а у Нади с трусов не было одного зуба сбоку. Лепёха дал им курицу.
Вечером Лепёха вручил Сёме выручку, предупредил, что одна туша в долгах. Сёме это очень не понравилось. Сёма показал на лице свой статус и высчитал с Лепёхиной доли за растраченную курицу. “Отдадут твои колготки, восполнишь”, – буркнул он. К расстроенному Лепёхе подошла улыбчивая китаянка и протянула пакетик мёрзлой, струганной в опилки морковки: “Салата делай! Вкусна!”.
Так Лепёха отстоял ещё два дня. На третий явилась Вера с колготок, отдала за курицу сотню.
– Чего к нам не заходишь? – спросила недовольно.
– А мне к вам зачем? – удивился Лепёха, – мне колготок с трусами не надо.
– Девушке своей подаришь. Скоро новый год, – напомнила Вера, – девушка-то у тебя есть?
Лепёха оглядел накрашенную, как индеец, Веру, соврал, не моргнув:
– Есть.
– Ты нам с Надькой на новый год пожирнее курицу отложи. Побольше, – потрясла Вера руками у груди, – понимаешь? А девушка твоя какие модельки любит? С открытой попой или закрытой?
– С открытой, – решил Лепёха.
– Я тоже с открытой люблю! – обрадовалась Вера, – только, говорят, от них геморрой. Не знаю, носить уметь надо. Ты заходи – у Надьки классные модельки есть. С губками. Ночью светятся. Сорок рублей всего по оптовке.
Лепёха обещал зайти. Через прилавок мужик в камуфляже продавал картошку. Каждая картошина у него была вымыта и одета в белую сетчатую упаковку от яблок. У таджиков во “Фруктах”, наверное, насобирал. Военный продавал картошку в белых мундирах поштучно, как киви. Пять рублей штука. Тётки ругались, что дорого. Мужик в ответ советовал выращивать картошку самостоятельно. На подоконниках. Там же и навоз разбрасывать. За мужиком продавали свежемороженую рыбу: серо-белые вонючие тушки. Первой разбирали самую дешёвую рыбу для кошек. “Кошкам нет! Кошкам нет!” – кричала тогда продавщица. Прямо как адрес в Интернете. Китаянку – морковянку звали Света. Настоящее китайское имя она скрывала. Лепёха не мог понять, что Света главным образом продаёт: тёртую морковку или сами тёрки? Продавала она бессистемно и то, и другое. Примерно через каждые полтора часа стругания к Свете подходила молчаливая соплеменница и уносила непроданную расчленённую морковь в харчевню “Китайская кухня. Хо-ро-шо”. Света улыбалась Лепёхе во всю ширь не узкого китайского лица. И он ей улыбался как коллеге по работе.
Сёма предвкушал повышение спроса на кур перед новым годом, строил планы по открытию ещё одного куриного места на другом рынке – филиала. Лепёха прикидывал, что и фотоаппараты сейчас здорово пошли – берут на подарки. Но что ему теперь до фотоаппаратов! Там заправляет Щука, вихляясь вокруг клиентов, как рыба в воде. У Щуки, кроме фотографии, страсть к оригинальным галстукам. Лена из проявки-печати как-то сказала, что Щуке вовсе необязательно самому идти к психиатру, достаточно выслать по почте галстук, и диагноз получить тоже по почте. Можно даже по электронной.
На рынке галстуков никто не носит. В том числе и Сёма. А Лепёха и тётка с мороженой рыбы надевают белые длинные фартуки. Перед новым годом рынок завалили сувенирами наступающего зверя. Сёма жалел, что зверь в этот раз – не петух, была бы лишняя реклама и спрос. Со всех сторон торчали радостные мышиные зубы, крысиные хвосты свисали из игрушечных лавчонок. Мыши пищали исковерканными голосами “Неуклюжи по лужам”. По всему рынку натянули разноцветных шмыгающих огоньков, мишуры в руку толщиной. Тётя Галя-чебуречница нацепила красный колпак (нос у неё всегда был красный). И даже Сёма поставил возле кур маленькую ёлочку, моргающую от двух батареек. От синих и зелёных всполохов на гладкие ляжки кур падали трупные пятна. Заходили Вера с Надей. Надя ловко растянула на пальцах трусы-уздечки с губками, придав им объём девушки. Лепёха отказался. Девчонки сказали, что он – дурак, что себе они уже такие купили, и что тридцатого в китайской харчевне соберутся “свои” с рынка на корпоративчик. Лепёха тоже свой и может приходить. Но, понятно, без девушки. Света, пока девки растягивали трусы, покрошила вместе с морковкой палец. Лепёха оторвал от фартука полоску, стал перевязывать раненую, истекающую кровью китаянку. Вера с Надей и трусами удалилась, напомнив в Лепёхину спину: “Тридцатого! В семь!”.
– Молодой человек! – позвал Лепёху принципиальный голос, привыкший к послушанию.
Перед курами стояла дама в шубе, поджав ручки в тонких перчатках и губки в розовой помаде.
– Денис! – поразилась дама, – ты что здесь делаешь?!
– Здравствуйте, Лариса Аркадьевна! – Лепёха без всякого удовольствия узнал маму одноклассника Шурика Климина и свою учительницу английского плюс классное руководство в одном очкастом лице.
– Ты же учился! – напомнила Лариса Аркадьевна. – Учился! – повторила она заклятье, изгоняющее необразованных бесов.
– Да всё нормально, – поспешил утешить её Лепёха, – учился, отучился. На работу никуда не берут. Безопра.
– Кто?! – ужаснулась англичанка.
– Без опыта работы. А жить-то надо. Маме помогать, – соврал Лепёха. – Как Шурик?
Тут Лариса Аркадьевна набрала воздуха, сколько влезло в её нулевую грудь, и зашлась в экстазе: Шурик… Европа… Шурик… программист… Вена… Шурик… Париж… снова Шурик…Прага… опять Шурик… Шурик везде… приезжает на новый год. Таким образом, для встречи великолепного Шурика Ларисе Аркадьевне требуется нежирненькая, но сытенькая, не очень большая, но удобная курочка.
Лариса Аркадьевна продолжала кудахтать, пока Лепёха выбирал ей курицу с заданными параметрами. Лепёха вытащил тушку с игриво скрещёнными ляжками, отстриг волосинку с левого крыла, уложил курицу в пакет с портретом крысы, поздравил покупательницу с наступающим новым годом. Лариса Аркадьевна потребовала номер Лепёхиного телефона. “Чтоб Шурик немедленно позвонил, как только прилетит. Вы же старые друзья, Денис. Встретитесь. Будет, о чём поговорить”.
Лепёхиным другом Шурик не был. Сын классного руководителя другом не мог быть вообще никому. Тем более Шурик учил английский в тиши трёхкомнатной квартиры, а Лепёха тяготел к родному языку, особенно к его ненормативной части, во дворе у гаражей. Понятно: Лариса Аркадьевна собирает массовку для спектакля “Сын из Европы – неудачники из ж…пы”. И Лепёха, само собой, не пойдёт. Лариса Аркадьевна помахала ручкой в тесной перчатке и устремилась вон, не давая полам ухоженной шубы соприкасаться с текущими рядовыми прохожими.
– Дэнис! Спасиба! – помахала перевязанным пальцем Света. Она уходила.
Дальнейшая её работа была бы уже антирекламой тёркам и морковкам.
Лепёха проснулся утром тридцать первого декабря. Утро для него наступило ровно в четырнадцать часов двадцать минут. Лепёха внимательно осмотрел лицо. Заметных разрушений на нём не было. Так, общая примятость. Кажется, вчера его и не били. Только собирались. Из китайской кухни его вывез Сёма. Сёма ли? Перед глазами с укором встал какой-то грустный китаец. Света? Нет, Света девушка. Со Светой он танцевал. А Вера показывала стриптиз до тех самых уздечек. По сорок рублей. Еда там была ужасно китайская. И Света кормила его корейской морковкой. Там было очень много Свет. Кто же привёз его домой? Что за ад в желудке! – жарят, пекут в нём, вертят на вертеле…
Мякнул телефон, из которого раздался радостный незнакомый голос: “Денис? Это Шурик Климин. Я прилетел! Собираемся у меня в девять. Наши будут. Адрес помнишь?” “Да”, – ответил Лепёха на вопрос об адресе. “Ждём”, – отрубился Шурик Климин. “Мы сегодня до вечера работаем, – Щука как в очереди стоял, – деньги завези. Те, что за фотоаппарат должен. Ты же не хочешь новый год с долгами начинать? Плохая примета. Только скорее давай, у нас в семь корпоративчик”.
Лепёха проверил карманы. У него было шесть тысяч с копейками. В салоне с него в тот раз вычли семь. Неужели не хватило на ремонт? Лепёха поехал в салон. Начинать год с долгами ему почему-то не хотелось. И деньги за фотоаппарат отдавать почему-то тоже. Троллейбус хорошо растряс Лепёхину голову, из которой, как чёртики из табакерки, начали выскакивать уже связные и отчётливые воспоминания. В китайскую кухню набились с вещевого и пищевого рынков. Сёма был с девушкой в съехавших с попы джинсах. Трусы на девушке, как потом определила Надя, были не с рынка – “точно не наша моделька”. Всех окружающих Сёма представлял девушке как продавцов. Выходило, что всё это Сёмины продавцы. Девушка сразу стала смотреть свысока. На Лепёхин привет не ответила. За Верой и Надей ухаживал Рустам – мужская обувь “больших, “э, смотри”, размеров”. Он их шумно ревновал и не разрешал эмиграцию за другие столы. Свету китайцы не пускали к Лепёхе. Но она как-то пробилась. И когда подошла Вера, Света уже кормила Лепёху морковкой собственного изготовления. Плясали под восточную музыку. Вера устроила тот самый стриптиз, а Надя – танец живота. Живот, набитый китайской едой, дрожал, как отечественный студень. От китаянки Светы пахло иначе, чем от русских девушек. Денис вспомнил: таким запахом несёт из павильона с языкастым драконом, где колосятся тоненькие камышинки курительных палочек. По неведомой Лепёхе причине два рынка начали драться. Завизжала Сёмина барышня. Тогда Света вывела Лепёху к синей “Мазде”, и грустный китаец отвёз Лепёху домой за триста рублей. Китаец всю дорогу агукал по-своему, наверное, матерился.
В салоне к Лепёхе хищно бросился Щука. На Щуке была малиновая – в цвет крысиного года, рубашка, которую душил зелёный галстук в яичных смятых желтках с белковыми кругами. За Щукиной спиной в витрине на прежнем месте лежал реанимированный самоубийца “Кодак”, но уже за пятнадцать тысяч. Объектив фотоаппарата смотрел исподлобья: тоскливо и упрямо – “всё равно не удержите”.
– Так вот же он! – показал Лепёха, – за что платить? Или вы погулять решили на мои деньги?
Лепёха повернулся и пошёл прочь, чуть не сбив с ног проявку-печать Лену в красном первомайском платье.
– Ты, говорят, кур продаёшь?! – крикнул вслед Щука. – В суд на тебя подадим!
Часа два Лепёха слонялся по городу. Город редел на глазах. Надо было и Лепёхе куда-то определяться. “А, пойду и скажу им всё! Пусть не радуются”, – разозлился Лепёха и пошёл к Климиным. Он решил рассказать Шурику о курах, как они, мёрзлые, норовят выскользнуть из окоченевших рук. Прямо как фотоаппараты за двадцать пять тысяч. Зато куры и судьба у него отечественные.
Шурик Климин сам ему открыл. Никаких парижских отпечатков на Шурике не было. Появилась ранняя лысина. Ещё, кажется, потолстели линзы в очках. Сам он так и остался худым, навеки освобождённым от физкультуры. Никто больше к Климину не пришёл. Пришлось им есть Сёмину курицу втроём: Шурику, Лепёхе и Ларисе Аркадьевне. Лариса Аркадьевна засыпала Шурика наводящими европейскими вопросами, Шурик отвечал неохотно. Да, живут люди, улицы чистые, в подъездах не мочатся, транспорт ходит, молодёжь раскованная. Шурик показал в ноутбуке фотографии с громоздкой архитектурой за спиной. Столько кирпичей, собравшихся в одну массовку, Лепёха в жизни не видел. “Собор Святого Витта, – назвал один такой задник Шурик, – объективом не ухватишь. Только лёжа”.
После полуночи и второй бутылки европейского бальзама Климин разговорился. А Лепёха заслушался. Шурик Климин заклинал Дениса Лепёхина бросить эту примитивную, одноклеточную жизнь и ехать в Шенген. Шурик сам всё оформит, от Дениса нужны только доверенности на открытие фирмы. Фирма – самый верный путь, это называется бизнес-иммиграция. Капиталу надо всего ничего – 200 тысяч, по десять тысяч с носа. Итого с Лепёхи – найти двадцать учредителей. С каждого – десятка и плюс по десятке Климину за хлопоты и оформление. И всё! Европа!!! Во все стороны. Хочешь – в Париж, хочешь – в Лиссабон.
Утро первого января наступило для Лепёхи снова ровно в четырнадцать двадцать (биологические часы перешли на праздничное время). В голове в этот раз хорошо сохранились цифры: двадцать умножить на десять, плюс по десятке Климину. Двадцать тысяч на курах будут за полтора месяца. И что? Подробности бизнес-иммиграции заслонял неохватным каменным телом собор святого… Как его? – Вити?
– Деня, – тихо позвала мама в щель двери, – встань, поешь горячего. Вчера у нас Гришины были, тётя Валя тебе работу предлагает. Контролёром. Страшно на этом рынке. Сопьёшься…
– Меня Климин в Европу зовёт, – буркнул Лепёха, – Сашка Климин – классной нашей сын.
– В Европу?! – ахнула мама, – давай я тебе сюда поесть принесу. Горячего. А курочку будешь?
Сёма выгнал Лепёху на работу перед Рождеством.
– Это же куры, не гуси! – заспорил Лепёха.
– Высшая категория, – обиделся Сёма, – чем тебе не гусь? Для малообеспеченных слоёв населения. Я специально с запасом брал. С душком, заразы, попались, надо, пока праздники, распихивать.
Сёма, закружившись в праздничной атмосфере, совсем забыл про запасных кур. И дома три дня не ночевал. Коробки остались стоять в прихожей. Куры предались, было, естественному разложению. И тут их снова заморозили и вытащили на рынок во главе с Лепёхой. Вещевой рынок вообще не работал, на пищевом стояли стойкий оловянный военный с картошкой, незнакомая бабуся с кислой даже на вид капустой в банках, редко хлопали дверями два-три фруктовых таджикских павильона. “Хо-ро-шо” была заперта. Покупатели появились только после обеда (и зачем было к десяти переться?!). У бабки разобрали всю капусту.
– Тухлые? – повела носом тётка над Лепёхиными курами, – совести нет!
– Куры свежие, отечественные, – вяло отреагировал Лепёха.
– А от самого перегаром несёт, – добавила тётка.
К четырём часам Лепёха сбыл лишь две тушки.
– Плохо, – обругал его Сёма, – с зарплаты вычту.
– Ищи другого продавца, – обиделся Лепёха, – я в Европу уезжаю. Бизнес-иммиграция.
И тут с Сёминого лица поползла вниз губа. Прямо как джинсы с попы его дорогой подруги.
Шурик Климин оставил подробный план действий по бизнес-иммиграции. И первым пунктом в этом плане стояло: набрать двадцать (зачёркнуто), девятнадцать лохов. Лепёха, помучив с неделю заискивающего Сёму, предложил брату-работодателю первому вступить в ряды учредителей. “И всего двадцатка?! – восхитился Сёма, – а Полину можно? За двоих плачу”. Лепёха тогда позвонил своей бывшей подруге Марине: “Хочешь в Европу?” Марина послала Лепёху в рифму. Что ж, он пошёл к Вере и Наде.
– На рынке будет торговать? – уточнила Вера. – Интересно, какие там размеры? Наверное, двойки одни, в крайнем случае, тройки.
– Я без Рустама не поеду, – заявила Надя. – У нас серьёзно.
Лепёха пометил себе пятерых лохов. Надо было ещё четырнадцать. Девки разнесли новость, как инфекцию – воздушно-капельным путём. Оба рынка: пищевой и вещевой истерзались, решая: ехать – не ехать? Вдруг все заговорили о курсе евро и принялись за этим курсом с подозрением следить. Куда он, зараза, клонит? Лепёха, забравшись с ногами на прилавок, как Ленин с броневика вещал: “Чистота, транспорт ходит, в подъездах не мочатся, пиво классное, дешёвое, архитектура в объектив не влазит!” Снизу на него, широко растопырив глаза, смотрела восхищённая Света.
– Паспорта! Деньга! – сунула она ему пакет, только он слез.
Света оказалась девятнадцатым, последним учредителем.
Вторым пунктом в Шуриковом плане значилось: “Собрать со всех учредителей доверенности по образцу”. Первая группа учредителей проследовала к нотариусу. Уточнив, сколько ещё учредителей ожидается, нотариус Баранова вывесила на дверях объявление: “В марте месяце нотариус вести приём посетителей не будет. Работа с учредителями европейских фирм”. Надя заявила, что ей теперь срочно надо вставить недостающий зуб, а Вера записалась на лазерное удаление бородавки. Сёмина Полина вытрясла с Сёмы деньги на отбеливание, наращивание, перманентный макияж и полную экипировку из бутика “Модерн”. Рустам заказал переговоры с роднёй, это тоже были немалые затраты, судя по количеству родни с решающим и совещательным голосом. Миша – турецкая кожа – бросился сдавать павильон в аренду. Парикмахерша – Полинина подруга (разве могла такая девушка ехать без своего парикмахера?) – записалась на курсы “Креативная европейская стрижка”.
– Это Щукин, – неразборчиво соединил телефон. Лепёха Щуку не узнал – Щукин голос дрожал, как заливной, – Денис, у тебя на фирме места не будет? Ты меня знаешь, я в своей области профессионал.
– Ты же хотел в суд на меня подать, – напомнил Лепёхин, – забыл, что ли?
– Я здесь ничего не решаю, – заскользил Щука, – как Эдуард скажет. Он с меня тоже десятку снял. Прикинь, за тот же самый фотоаппарат. Заколдованный какой-то…
– Молодец, – похвалил Лепёха настырный “Кодак”, – ну, если кто-нибудь из наших откажется, сообщу.
У фирмачей, так их прозвали на обоих рынках, прошло собрание возле кур. Ведь третий пункт плана Шурика Климина гласил: “Выбери одного придурка руководителем фирмы. Желательно какого-нибудь ЧПшку. Чтоб врубался в коммерческий разговор. Возьми с него согласие по образцу”. Лепёха был демократом, потому вынес вопрос о руководстве фирмы на собрание учредителей. Но сам предложил кандидатуру Андрея Валерьевича Семёнова.
– Сёму! Сёму! Сёму! – запрыгали лёгкие, похудевшие на кремлёвской диете девчонки.
– Рустама!!! – завизжала Надя с трусов.
Пацаны тоже поддержали Сёму. И Сёма, зардевшийся, польщённый доверием, обещал учредителям, что всё будет тип-топ – Европа вздрогнет. Сёмин статус повышался на глазах. Все разошлись с большим уважением к избранному руководителю. Тут только Лепёха заметил, что Света плачет в оранжевые морковные лохмотья.
– Лэпоха нада, Лэпоха! – рыдала она. – Сиома дурак! Казиол!
Бумаги ушли высокоскоростной почтой, а деньги – международным банковским переводом. Шурик сообщил, что всё в порядке. Можно записываться в консульство на приём. Дальнейшую инструкцию и документы на зарегистрированную фирму Шурик обещал выслать через две недели. Фирмачи охнули – Европа горячо дохнула им в лицо. Это всё оказалось правдой! Лепёха положил перед собой список учредителей и через два дня сплошного нудного “занято”, дозвонившись до консульства, читал:
– Семёнов Андрей Валерьевич, Лепёхин Денис Сергеевич… Глущенко Надежда Григорьевна…Маркгарян Рустам Суренович…диктую по слогам: Марк-га-рян… Шунь Туань… диктую по буквам…
Проводины фирмачей в консульство отмечали в китайской кухне “Хо-ро-шо”. Сёма в качестве руководителя фирмы сказал речь:
– Мы уезжаем. У нас всё будет тип-топ. Давайте за это. Рустам, наливай девчонкам. Миха, Лепёха, что вы, как на похоронах?
Лепёха проснулся на следующий день утром и даже не посмотрел, во сколько утро в этот раз началось. Перед его опухшим взглядом висела полтора на три метра картина: Сёма обнимает китаянку Свету со словами: “Эх, берёза-берёза ты белая, я ж скучать по тебе буду, понимаешь?” Лепёха сморгнул, картина поменялась. Теперь на Лепёху жалобно смотрел китаец – водитель синей “Мазды”, он предлагал ехать домой. Быстро и бесплатно. Как всегда в поганую минуту душевной тревоги, завозился телефон. Радостно забулькал Щукин голос:
– У вас вчера драка была – Рустама в милицию забрали. Можно на его место? Ты говорил, если освободится. Вы же завтра едете? Рустам твой точно не выйдет, а у меня всё готово.
Лепёха выключил телефон. Пошёл собирать сумку. В инструкции Шурика Климина было написано: “Вы едете в консульство подавать документы на получение визы. С собой ничего, кроме денег и документов, не брать. Это ещё не насовсем. Выучите название фирмы, юридический адрес и виды деятельности”. Лепёха пролистал присланные Шуриком бумажки. Все они были на незнакомом Лепёхе языке – без малейшего намёка на тот английский, что преподавали Денису Лепёхину Шурикова мама и вуз. Где там было название фирмы, где адрес – непонятно. “В консульстве свой-то язык, наверно, поймут”, – решил Лепёха.
Одиннадцатый вагон почти целиком был занят фирмачами с двух рынков. В их багаже стеклянно дзынькало. Последними пришли Рустам и Надя. У Рустама под глазом сияла ярко-розовая выпуклость. У Нади из кармана торчал тональный крем.
– Хатели… – мрачно процедил Рустам, залезая в вагон.
Руководитель фирмы Сёма устроил перекличку. Все были на месте. Многие голоса звучали печально, со слезой. Лепёхе показалось: на перроне мелькнуло фиолетово-лимонное пятно на зеленоватой щучьей груди. Столики откинули, накрыли, налили. Поезд задвигал ходульными суставами и пошёл разболтанной походкой.
– Всем надо выучить название фирмы, адрес и что будем делать! – бросился по проходу Лепёха.
– Сядь, – велел ему Миша-турецкая кожа, – посмотри в окно. Это твоя родина. Запомни её. Ты её больше никогда не увидишь. Ты хоть понимаешь это?!
Окно вагона печатало виды пригорода. Весна там как раз затеяла генеральную уборку: стояли лужи, валялся мусор.
– Почему не увижу? – не поверил Лепёха, – мы же только на визу подавать. Нам ещё ждать потом три месяца.
– Нить рвётся сейчас, – махнул – обрубил рукой Миша.
Света разносила по вагону оранжевые банки с салатом. Пожилая, заезженная проводница спросила: – И куда вы такой делегацией едете?
– Родину продавать, – пояснил Рустам, наливая и ей в гранёный стакан с подстаканником, железным, как сама железная дорога.
Консульство оказалось огромным, почти как тот собор на фотографии. Флаг на консульстве свесил крылья, и не было понятно, чьей же он страны. Ну да плохую страну разборчивый Климин не подсунул бы. Запускать начали по двое, шмоная с пяток до макушки прибором. У девчонок забрали помаду. “Пластид, да?” – пошутил Рустам, на которого охранник тут же сделал стойку бровями. На собеседование вызвали Сёму. Перед тем Лепёха снова поупрашивал его выучить хотя бы название фирмы.
– Там же всё написано! – солидно показал Сёма на окошко, куда засосало их документы.
Сёмы долго не было, но вышел он довольный, с обычным статусом на лице. Больше никого не вызывали. Велели ожидать положенный срок.
– Свобода! – заорала на улице Вера, похорошевшая без бородавки.
– Здравствуй, Родина! – крикнул следом чей-то мужской учредительский голос.
– Ой, как дома хорошо, – запищала Надя, – да же, Рустамчик?
Все запрыгали, как дети, бросились обниматься, целовать друг другу родные лица. Русские, хохляцкие, армянские, китайские…
– А он меня спрашивает: “Чем вы будете заниматься?!” – разгорячился в гуще учредителей Сёма, – а я ему: “Курами! Берёшь на фабрике по шестьдесят, продаёшь по сто! Верня-а-ак!!!”
На втором этаже консульства, в угловом кабинете, две молодые сотрудницы приводили в чувство пожилого вице-консула. В переводе многие экспрессивные выражения господина вице-консула не уцелели, не могут быть точно переданы интонации, колыхания потрясённого тела, вопли, всхлипы, всплески рук, поспешные глотки воды, внезапный смех его, наконец, стоны и тихий щенячий скулёж. Жаль, но… что имеем:
– Я его спрашиваю: как название фирмы? Он мне: да там всё написано. Я: а адрес? Он: и адрес там же, читайте. Улыбается, Иезус Мария! Чем, спрашиваю, планируете заниматься? Он: курами! Курами!!! У них в документах написано – недвижимостью!!! А недвижимостью? – намекаю уже. Нет, курами, говорит, выгодней. Берёшь мороженых по шестьдесят, продаёшь по сто. Летом дороже. Я не понял, почему летом дороже – у них летом тепло бывает, поэтому, кажется. Язык, интересуюсь (я обязан же!), знаете? Он опять улыбается: какой? Иезус Мария!.. Тогда я его спросил, в какую страну он, вообще, едет? И что он мне ответил?! А?! – в Шенген… И с ним ещё девятнадцать человек. Иезус Мария!
…В визе нам отказали. Причину мы не узнали, потому что она была на их языке. Шурик Климин обругал нас дебилами. Особенно Сёму. Говорил я ему: учи название с адресом. А он “куры, куры! Верняк!”. Наши повозмущались, конечно, но скоро забыли. Все стоят на своих пищевых и вещевых местах. Похудевшие, правда, с зубами и без бородавок. Один Миша сдал павильон и занялся перевозками. Ему так больше нравится. Втянулся ездить. У парикмахерши Полининой после курсов сразу клиентов прибавилось. Да она и врёт к тому же, что в Европе была. Где она была?! – в консульстве только. Полина ушла от Сёмы. После такого апгрейда нашла побогаче. Сёма продаёт кур. Сам теперь. Я-то уехал. У Светы там оказались родственники – Светиного папы родной брат. Они нам сделали вызов. Теперь мы живём в красивой европейской столице с памятниками Юнеско, работаем в китайском ресторане. Я – официантом, разношу “курже на кари” (это жареная курица с перцем), а Света – трёт морковку по-корейски. Здесь действительно чисто, транспорт ходит секунда в секунду, в подъездах не мочатся, вкусное пиво. Мама очень рада за меня. И пусть теперь Щукин усохнет от зависти!
ШАШЕК И МАШЕК
В обед сходил по маленькому дождь, после него осталось серо и сыро. Посетителей не было. Туристы (а у нас харчуются одни туристы) предпочли сегодня душные рестораны в центре. На реке хорошо только в жару. А жары больше не будет – сентябрь. Надо искать другую работу. Прошёл по реке катер, тихо забаюкал нашу посудину. Зыбкость и неуверенность в ногах – моё всегдашнее состояние. И настроение. Три месяца прошли, а мне всё зыбче и зыбче. Качает даже в постели под одеялом. И впечатлений нет, чтоб отчитаться Боре. В первые дни я всё записывала в тетрадку, боялась упустить слабейший оттенок, запах, звук. Первая моя запись была: “В аэропорту растёт тысячелистник”. Меня поразил тысячелистник в пяти тысячах километров от дома. По моим представлениям, здесь не должно было быть ничего и никого знакомого. А был даже репей. Правда, мордатей нашего. Сытый такой репей, кормленный. Запах яблок с корицей, лепестки роз, накапанные на брусчатку, баклажановые негры. По договорённости я обо всём писала Боре. И вот Боря, как вампир, высосал из меня все впечатления. Сейчас встану и пойду смотреть на реку. Попробую описать Боре, какая сегодня река. Дрожащая, подергивающая серо-зелёной кожей. Хотя река ему, наверное, ни к чему, раз он пишет о маньяках. Мне сдаётся, ему нужней рыжие щетины пустырей, кишечные теплотрассы, ржавые задворки гаражей, разросшиеся грибницы дач – самые маньячные места, которых у нас там в избытке. Но он говорит, давай местный колорит. Боря задумался о маньяках в международном масштабе. Он вообще-то талант, Боря…
Думала, на набережной ни души, а там целых две. Влюблённые, наверное. Надо уйти. Неудобно глазеть. Кормят лебедей. Лебеди здесь оказались не такими, какими я их представляла. Я думала, они ангелы, тихо скользящие по зеркальным водам, а оказалось – те ещё черти: шипят, дерутся, обижают уток. Глаза их длинно подведены чёрным. Действуют кучно, настырно, руководит бандой вожак. Ему достаются почти все подачки умилённых туристов. Налопается главарь, урвут по кусочку остальные члены группировки. Утки выживают за счёт манёвренности. Выныривают у лебедей между лап. А лапы-то, лапы! Как вёсла. Влюблённые быстро скормили свой скромный роглик. Стая стоит на воде, ждёт добавки. Утки работают лапами на холостом ходу. Вдруг парень резко побежал прочь от девушки, широко запрыгал по лестнице. Лестница крутая, деревянная, щелястая – японцы в восторге от такого экологически правильного изделия, а вот девушка зацепилась каблуком. Сразу видно, русская – местные каблуков не носят. “Козёл!” – так родно крикнула. Местные говорят ко╢зел. И это у них не ругательство, а пиво, ругательство “волэ”. Русская вернулась к воде. Присела. Её красное пальто отразилось в реке, будто девушка распустила в воде алую акварель. Главный лебедь столбом напряг шею. Девчонка вытащила из рюкзака красное яблоко, стала откусывать и бросать лебедям. Лебеди хватали и яблоко. Помнится, один раз вожак проглотил тлеющий окурок. А красиво: девушка в красном коротком пальтишке, красное яблоко, белые лебеди на красном отражении…Опишу Боре. Может, эта девушка сгодится ему в жертвы маньяка. Поругалась с парнем. Тоже, видно, русский.
Включила на кухне чайник. Тишина. Вся посуда перемыта. Вернее, незапачкана. Официанты Ленка и Пепа разгадывают сканворд. Я бы им помогла, если бы знала язык, но я не знаю. Я посудомойка с бизнес-визой. С Борей я познакомилась в общежитии над телом, которое мы жалко и тщетно старались реанимировать толчками в грудь и пыхтением в лицо (мы по очереди сбежались к телу). Точнее, мы познакомились, когда тело увезла скорая. Тогда он нашёл мою комнату и спросил, как меня зовут. И я его разглядела: здоровый рыжий битюг с лицом малыша-плохиша, любителя бочек варений и корзин печений.
– Что предлагаешь делать? – спросил Боря, – Скорая ехала сорок минут. Сердце не дождалось и умерло. А кто тебе этот пацан? Был.
Того пацана я видела первый раз. Пацаном я его вообще не видела – только телом. Должно быть, он, как Боря, был абитуриентом. Боря поступал на филфак, уверенно сливая не с любыми глаголами. Кстати, здесь так и пишут. Боря отслужил в воздушном десанте, и ему, по его признанию, отшибло голову. Наверное, Борю приняли по инвалидности. Боря явился на первый курс, как слон в посудную лавку – там, как обычно, было много фарфорово хрупких, бледненьких девочек и бьющегося стекла очков. Боря трогал девочек за холодные лапки и мягкие розовые ушки – умилялся.
Наш шеф пан Кубка разрешил идти домой. Лицо у него разгорелось, рдеет, предвкушает какое-то удовольствие или просто холодное пиво. Пан Кубка пощёлкивает подтяжками по круглому брюшку, подстёгивает нас скорей уходить. Идём-идём. Русская так и сидела у воды, покинутая даже лебедями (лебеди уплыли позировать к мосту – вспышки фотоаппаратов сверкали как сварка). На её рюкзаке болталось штук пять мягких игрушек – здесь такая мода, но всё ж не в таких количествах. Девушка подняла на меня недавно поплакавшее лицо: солоно промытые глаза, раскисший розовый нос, открытый рот – заплаканные дышат ртом, оттого у них такой глупо – беспомощный вид. “Не надо с ней заговаривать”, – посоветовала я себе.
– Не сидите у воды, – посоветовала я ей, – здесь сыро, ветрено. Простудитесь.
– Я заблудилась, – пожаловалась она.
То, что к ней обратились на родном языке, ни порадовало её, ни поразило.
Странно было слышать “заблудилась” от человека, просидевшего неподвижно полтора часа. Блудят, по-моему, это когда ходят, а не сидят. Девушка не знала ни адреса, где она живёт, ни примет, ни даже линии метро. Она пришла с Сашей, а Саша её бросил. Да, я видела. Он от неё нагло убежал. Девушка при мне набрала Сашин номер, он коротко ответил: “Да пошла ты в задницу!”. Потом просто не брал трубку. “Вот видишь, заговорила, и сразу столько проблем!” – пришло сообщение из рационального отдела мозга в нерациональный. Тогда я переписала у девушки Сашин номер и позвонила уже со своего телефона.
– Саша, – не дала я ему опомниться, – тут ваша девушка заблудилась на набережной.
– Она – не моя девушка, – подумав, ответил Саша.
– Вы знаете девушку в красном пальто? Она заблудилась. Куда ей идти, не подскажете?
– Я уже ей сказал, – не сдавался Саша.
– Объясните мне, как ей ехать, я провожу её до остановки.
– Она всё равно не доедет. Надо пересаживаться на трамвай. Эта дебилка не доедет.
Наконец, Саша смилостивился и объяснил, куда везти девушку. Везти было неудобно – другая линия, потом ещё трамвай. “Расхлёбывай-расхлёбывай”, – пришёл второй немой укор. Девушка во всё время переговоров с Сашей стояла безучастно, так и не захлопнув рта. По лестнице она поднималась впереди меня. Перед моим носом подпрыгивали и покачивались: золотистый жираф, пузатая зебра, божья коровка в крупный горох, обезьяна с извилистыми конечностями, крот – неунывающий герой местного мультсериала. Были ещё значки – улыбающиеся на разный манер жёлтые лица, похожие на примелькавшихся за лето японцев. Потом я пошла вперёд, а девушка то и дело отставала. Я посоветовала ей купить кроссовки. Пусть с пальто. Здесь так носят. Здесь много чего носят. Летом я встречала женщин с густо шерстяными небритыми ногами. И ничего – улыбались. В метро у нас из-под носа усвистел поезд. Мы сели на скамейку. Девушка сняла рюкзак и, оживившись, представила мне свои игрушки: жираф Женя, обезьянка Чита-Дрита… Саму её звали Маша. Она училась или должна была начать учиться на каких-то курсах. Я полюбопытствовала, не язык ли она собирается изучать, и Маша снова открыла рот, старательно, было, захлопнутый. Я думала, она спросит, какой язык я имею в виду. Но Маша промолчала, и слава богу. Я не мастерица беседовать с такими Машами. У меня был печальный опыт. Я брала на весенние каникулы девочку-подростка из детдома. Сумрачная девочка Таня Фёдорова попросила разрешения включить музыку. Такой громкой музыки я никогда в жизни не слышала: бум-па-бум-па-бум-па-бум. Ни о каких задушевных разговорах не могло быть и речи, докричаться бы к столу. С отрешённым лицом, как мантру, девочка моя повторяла за певцом: “Я знаю точно невозможное возможно, я знаю точно невозможное возможно”. Я пыталась вытащить её на прогулку, в гости – там были её ровесники, но она, влипнув в диван, говорила, что хочет только слушать музыку. Благо, спала она до двух часов дня – иначе бы я сошла с ума от “бум-па-бум-па”. Правда, в какой-то момент мне захотелось разбить магнитофон и зажать Тане Фёдоровой рот обеими ладошками. Нельзя таким, как я, давать детей. Я с ними не умею. Хотела научиться, теперь стыдно вспоминать.
– Нравится город? – спросила у Маши (мы уже минут двадцать герметично молчали).
Маша кивнула открытым ртом. Совершенно русская девочка: русая, нос кучкой, простодырый рот, пушистая бородавка на щеке. Как она сюда попала? “Не надо ничего спрашивать!” – остерёг внутренний голос, оттого, видно, такой умный, что живёт внутри – в тепле и тьме, и с холодной, освещённой действительностью не соприкасается.
– Откуда ты приехала? – спросила я.
Маша назвала неизвестное мне имя населённого пункта, я не стала уточнять, где это. Не из Москвы, и ладно. Москвичам здесь не нравится, много раз от них слышала. Темп не тот. А какой у них в Москве может быть темп в таких-то пробках? Здесь пробок нет. И темпа нет. Мы приехали. Тут уж Маша вспомнила дорогу – через два дома до третьего. В этом третьем доме был магазин игрушек – колыбель жирафов и зебр, подвешенных на Машином рюкзаке. Маша, открыв рот больше обыкновенного, уставилась в витрину. В витрине висели куклы-марионетки: ведьма на метле, разбойник, звездочёт и вечная пара неразлучных клоунов – Шашек и Машек. Мне стало смешно: Шашек и Машек – мои новые знакомые! Маша с удивлением обернулась ко мне.
– Я пойду, не ссорьтесь больше, – попрощалась я.
С остановки я видела, как Маша, точно зомби, вошла в магазин. Удобно наблюдать за человеком, носящим красное пальто. Эту мысль надо написать Боре. Может, он использует её в маньяках. Жертва надела красное пальто, сама себя пометила, глупая, сама себя обрекла. Боря взял с меня честное слово, что я никому не проговорюсь об идее его романа. Смешно, кому я могу проговориться, не зная языка? – пану Кубке, Ленке, Пепе, поварихе Марцеле? Идея его романа: маньяк – охотник на маньяков! Боря уверен, что возьмёт с таким романом Букера, а следом и Нобеля. Вообще-то, он талант, Боря…
“Привет, Борька-свин! С тех пор, как мы нашлись на Одноклассниках, я потеряла покой. С тобой вернулась моя свеженькая, глупенькая юность. Вчера я подстриглась. Совсем коротко и с наивной чёлочкой, все говорят, мне идёт (смотри прикреплённый файл). Сравни с моим летним снимком, где длинные волосы (это мы с Вовиком в Египте). Как мне лучше? Твоё мнение? Странно, что ты не помнишь Вовика. Вовик тебя помнит. Все мы, девочки, были влюблены в тебя, а вышли замуж за юристов. Роковое соседство двух факультетов! Короче, я ошиблась. Могу тебе в этом признаться. Я думала, у Вовика больше честолюбия, но он до сих пор судья в райцентре, и большего ему не надо. Хотя предложения были. Мой отец (помнишь моего папу? – ведь ты же бывал у нас дома) много раз пытался его устроить. Но мы никому не хотим быть обязанными! У нас такие принципы! В результате не жизнь, а прозябание. Да, я могу в этом признаться. Зарплата у него, конечно, хорошая, да и я получаю неплохо (всё-таки замредактора и могла бы давно стать редактором, но мне неинтересны хозяйственные дела, я человек творческий). Есть дом двухэтажный, дача у моря, две машины, недавно купили глиссер, но адекватного общения нет. Всё так мелко, неинтересно. Сплетни, сплетни, дрязги. Помнишь, как мы болтали ночи напролёт? Все играли на гитарах, пели, все были поэты. И я была поэтом, Борька! Сейчас перечитываю свои стихи и плачу – сколько я потеряла. Ведь могла бы быть совсем другая жизнь. Я завидую тебе, свин, ты – писатель. Конечно, я с удовольствием помогу тебе в твоей работе. Случаев у нас бывает много. Недавно один псих убил целую семью: брата, его жену, их месячного сына выбросил на улицу на мороз, а над девочкой надругался. Это наша жизнь, Борька! Бери – готовый сюжет. Могу стащить для тебя уголовное дело. Жена судьи крадёт уголовное дело – легко! Рассматривал краевой судья, если б мой Вовик был поумнее, сам бы давно был краевым судьёй. Кстати, председатель нашего суда Леонид Иванович тоже личность своеобразная. По-моему, он рехнулся после смерти сына (тоже можешь вставить интересный эпизодец). У него был единственный сын Саша. Знаешь эту золотую молодёжь? – полная свобода, деньги, крутые тачки, телефоны, девочки, травку покуриваем или что-то даже покалываем (не знаю точно, но так говорят). Леонид Иванович своему дорогому Саше сделал визу заграницу, чтоб он там учился. Он и здесь-то учиться не мог, но таким везде дорога. Наш прокурор сразу свою дочку отправлять бросился. Что крестьяне, то и обезьяне. Дочка вообще тупица полная. Ну вот, перед отъездом они поехали в пригородный кабак отметить это дело. Напились там, накурились и назад. Саша этот был за рулём. Ночь, дождь ещё тогда прошёл. И он пьяный, обкуренный. Перевернулись. “Пежо” разбил и сам насмерть. Остальные так себе – поцарапались. Понятно, горе. Леонид Иванович рыдает. На похоронах человек триста было. Даже краевые судьи были. Похоронили. И тут Леонид Иванович решает заграницу не отменять, а отправить туда друга погибшего Саши – тоже Сашу, но из бедной семьи, вообще, никчёмная семья. “Золотые” молодые его вместо шута в компании держали, и, говорят, ещё и сексуально использовали. Да-да, Борька, готовый эпизод. Сын председателя нашего и использовал. Как этот шут Саша на поминках рыдал, прямо, как девушка! Всем сразу всё понятно стало. Простая семья вместо того, чтоб обрадоваться, стала умолять их Сашу не трогать. Мать, Вова мой рассказывал, лично приходила к Леониду Ивановичу, просила не привлекать. Так и выразилась. Мы все смеялись. Но нашему, если в башку втемяшится, – кувалдой не выбьешь. Сашу этого быстро оформили, загранпаспорт, пластиковую карточку ему завели и ту-ту вместе с прокурорской дочкой! Да на такую зарплату, как наш председатель суда получает, можно семерых за границей содержать. Я бы тоже за границу поехала. Не в Турцию или Египет, а в настоящую. В Париж, например. Мы бы с тобой гуляли по узким улочкам… Я сказала “с тобой”? Прости, Борька, вырвалось. Я не в себе последнее время. Где мы можем встретиться в городе, я часто там бываю. Посидим за рюмочкой? Повспоминаем?”
Я живу в пансионе на тихой крутой улочке. Крутая здесь означает гору, а не статус. Она так и называется Крч. То есть Круча. Легко спускаться домой, тяжело выбираться из дома. По обеим сторонам улицы одинаковые двухэтажные коттеджи. Вторые этажи – мансарды. На стёклах окон лежат яблоки или абрикосы – у кого что. Когда я прилетела, были зелёные зародышевые сосочки, а сейчас здоровые зелёные плоды. Кажется, стекло треснет, и яблоки просыплются в комнату. Засыплют её всю вместе со мной. Я люблю яблоки. Яблоко – первоплод, всё-таки им, а не каким-нибудь там персиком, соблазнилась Ева. На нашем этаже четыре комнаты. Самая дорогая – Элишки-покойницы. Хозяйка боялась: после того, как Элишка отравилась таблетками, никто её комнату брать не захочет, снизила цену, но брали, наоборот, нарасхват. Особенно туристы. Это уже была не просто пустая комната, а комната с какой-никакой историей. Сразу все стали слышать по ночам стоны, стуки, а кто-то до того допился, что увидел и саму Элишку – совершенно голое привидение блондинки. Хотя Элишка, по описаниям хозяйки, была круглой темноволосой коротышкой, расставшейся с жизнью из-за неразделённой любви. Были и другие варианты: не сдала сессию, не дал денег отчим, нащупала опухоль в груди. Но раз паны туристы хотят голую блондинку, пусть. Пани Веверкова с ними совершенно согласна. Наша хозяйка подумывает взять в полиции справку о смерти Элишки и поместить на двери комнаты в рамочке. Для солидности и достоверности. Чтоб другие хозяйки не думали, будто пани Веверкова рассказывает сказки из-за денег. Пани Веверкова кристально честная и хрустально чистоплотная. В двух комнатах живут более-менее постоянные жильцы, а Элишкину и семейную комнаты вечно занимают туристы. От них много шума, луж в ванной и бутылок на кухне. Я писала про Элишку Боре, но самоубийцы ему неинтересны. Они вялые и пассивные, другое дело активные энергичные маньяки. Сегодня я вернулась пораньше, хоть и провожала Машека к Шашеку. Во дворе соседнего дома сидит в кресле дед-инвалид. Выглядит мокрым. Похоже, его не убирали из-под дождя. Машет мне. Он всегда машет мне, а я ему. Может, вкатить его в дом? Хотя это чужой дед, чужой дом, чужая жизнь. Иногда мне остро кажется, что дед ходит. Это Боря заразил меня маниакальной подозрительностью. Поужинаю и схожу к метро купить газету. Надо искать новую работу. Обретать твердь под ногами, на нашей посудине очень качает.
Боря перебирал своими крепкими лапами хрупких сокурсниц, а мы, общежитские, его кормили, стирали его пожитки, лечили его хронический бронхит. Как-то к его дню рождения (кстати, скоро – в октябре) мы наготовили стол и подарков. Таня связала красный шарф на бронхит, Ольга сшила жилет, а я нарисовала стенгазету с поздравительными стишками. Ну вот, стол был накрыт, воздушные шары с сексуальным запахом резины развешаны – мы пошли переодеваться и краситься. Вернулись и застыли в дверях, как три раскрашенные остолопицы: за нашим столом визжала компания неизвестных девиц, и во главе их хохотал Боря в красном шарфе и шерифском жилете. Для нас мест не было, Боря смотрел вопросительно-наивно: вы что-то хотели? Мы не хотели его больше видеть и знать! И этот рыжий двухметровый лис со свиным именем и поведением на другой день удивлялся, с чего бы это вдруг мы испортили ему праздник? Через две недели он пригласил нас в ресторан в качестве компенсации. Ни одна из нас в ресторане не бывала. Тем более, по приглашению парня. Хоть и одного на троих. Мы опять нарядились и накрасились. Боря ахал и жмурился всю дорогу, дескать, он недостоин таких прекрасных девушек. Он привёл нас в рыбный ресторан “Уха”. Танька робко пискнула, что рыбу-то как раз она и ненавидит (мы с Ольгой промолчали, хоть и были с ней солидарны). Боря уверил, что рыбой здесь и не пахнет, и заказал четыре порции костей в сухих деревянных обрубках. Панировка была как опилки. Под рыжей корочкой фри просматривалась картофельная синева. Морс был кислый. Боря выпил водки.
– Это разве рыба? – вздохнул он, – я жил в Одессе, вот там рыба. Шаланды, полные кефали, это – не сказка.
Боря досыта накормил нас одесскими байками (они хорошо глотались, поскольку были пережёваны на сто рядов) и отошёл в туалет на минутку. Через полчаса вокруг нашего стола закружилась встревоженная официантка, сужая и сужая круги. Короче, мы заплатили за несъеденную рыбу и Борькину водку. У нас еле-еле хватило денег, официантка нервно сглатывала, следя за нашими судорожными, трясущимися подсчётами. Боря появился через неделю и опять удивлялся: почему мы его не дождались, ведь он только немного задержался, встретив друга из Дудинки – самого северного города земли, где Боря тоже неоднократно жил. И где тоже водится приличная рыба, не то, что та, в “Ухе”.
Деда со двора незаметно убрали. Или всё-таки сам сбежал? Сосед напротив поливает цветы. В чиновничьем синем костюме, в галстуке, поливает из жёлтой лейки. Костюм ещё куда ни шло, но ведь дождь! Как бы рассмотреть: похож сосед на маньяка? Опять забыла надеть очки. Газета кишит вакансиями, но все они в торговой сфере. А это уже ступенью выше, чем посудомойка. Язык надо знать прилично. Торговля – разговорный жанр. Моя соседка по пансиону как раз работает продавщицей. Исключительно в магазинах русских хозяев. Сами они языка не знают, а разнеженных местных нанимать опасаются, такой гибрид как Катя, – русская со знанием языка им как раз и нужен. Катя куражится над такими хозяевами, как хочет, работу меняет раз в два месяца, неуклонно приближаясь к центру города – к заветным сувенирным лавкам. Чтоб никакой колбасы! Я беру у Кати уроки, но до прилавка мне ещё далеко. Я опять много пишу к себе в тетрадь, но совсем мало Боре. Боря задаёт мне наводящие вопросы: какие здесь марки машин, как одеваются, что пьют, едят, какие у людей привычки и странности? Он добивается эффекта присутствия. Взял бы и купил путёвку на десять дней, невеликие деньги. Эффект был бы полный. А хотела бы я встретить Борю здесь, живьём? Честно – нет. Как я уже говорила, ничего и никого знакомого!
Я опять увидела Машека в красном пальто! Не прошло и трёх дней. В субботу я поехала в зоопарк. Раньше я ненавидела цирки и зоопарки, а здешний зоопарк полюбила. Здесь так много детей. Родители с ними терпеливы и милы – никаких окриков, тычков. Кажется, так просто вести человеческого детёныша за маленькую тёплую лапку, а я вот не веду. Удивительно, самыми недостижимыми для людей чаще всего оказываются самые обыкновенные вещи. Маша в красном пальто стояла возле белого медведя. Блаженно расплющила лицо о стекло, за которым в воде плескался зверь. Медведь то и дело проплывал мимо Машиного лица, щекоча своей желтоватой шерстью стекло с обратной стороны – красовался. Маша млела. Думала, наверное, как бы хорошо было нацепить такого медведя на свой рюкзак. Ага, на рюкзаке её повисла очередная добыча – изумрудный крокодил с ироничной улыбкой. Скоро звери совершенно облепят Машин рюкзак и, вполне возможно, саму Машу. Игрушечные птицы совьют гнёзда в её волосах, высидят игрушечных птенцов из игрушечных яиц. Игрушечные звери нароют нор в её карманах и за пазухой, выведут игрушечное плюшевое потомство.
– Привет! А где Саша? – спросила я, секунду назад подумав: “Вот только не надо её окликать”.
Маша открыла рот, посмотрела по сторонам, сообщила, что Саша где-то здесь. Устав стоя любоваться медведем, мы полюбовались им сидя, потом просто разглядывали людей. Саши не было. Я предложила посмотреть жирафов. Жирафы тоже восхитили Машу. У жирафов были густые женские ресницы. Маша повисла на перилах, норовя свалиться вниз, на рога какому-нибудь из них. Потом мы смотрели игуан, крокодилов, фламинго. Маше всё-всё нравились до детского счастливого визга. Всех она разглядывала с выражением, замеченным мною возле витрины магазина игрушек. Я предложила ехать в город, не дожидаясь Саши (наверняка он снова удрал).
– Понравился зоопарк? – глупо спросила у Маши, как у ребёнка.
Она в ответ затрясла головой. Почаще бы ей мыть волосы. Да и на пальто забурело пятно. Неухоженное дитя без мамы. Я проводила её только до трамвая, дальше она поехала сама. Расплющила лицо и ладони на заднем стекле, как в зоопарке перед медведем. Надо было ей сунуть в карман пальто записку с адресом на случай, если Саша снова её бросит. А он её бросит, конечно. Может, у них такая игра? Сумасшедшая парочка. Шашек и Машек.
“Привет, поросёнок! Почему это ты решил, что я тебя дразню?! Вовсе я не дразню, в следующий вторник точно буду в городе. Где встретимся? Мне всё равно, где. Я на машине. Значит, мой Вова похож на плешивого хомяка? А вот птичку нашу попрошу не обижать! Почему тогда ты не написал, на кого похожа я? Это даже хамство с твоей стороны – не сделать женщине комплимента. Хотя ты всегда был такой свин. Происшествий пока никаких. Ну, бабушку топором зарубили. Вот так жила одинокая бабушка, копила в чулке пенсию, и тут нашёлся какой-то Раскольников – слесарь с газового участка, он к ней в этот день заходил. Говорит, заявка от неё была, плиту чинил, не убивал, конечно. Вова уверен: до суда доведут как по маслу. Хочешь, схожу сфотографирую для тебя этого слесаря. Морда у него подходящая. Готовый типаж. Уж меня-то в КПЗ пропустят.
Леонид Иваныч наш по-прежнему носится с этим гомиком Сашей. Ему, оказывается, приходят отчёты с результатами Сашиных тестов. Леонид Иванович даже делится с коллективом. Такой благодетель, куда деваться. Все уже смеются у него за спиной: “Невестку содержит!”. А прокурор помалкивает, как там его доченька. Не была бы она дочкой прокурора, училась бы в коррекционной школе. Ладно бы ещё симпатичная была, мужчины часто женятся на красивых дурах, но там и этого нет. Просто плюгавенькая, кривоногонькая девчонка. Полное ничтожество.
Разве я не написала тебе о детях? Классически, двое. Мальчик и девочка. К сожалению, пошли не в меня. Никаких творческих способностей. Но зато они реалисты, крепко стоят на ногах, уже умеют просчитывать эту жизнь. Из них получатся толковые юристы. А мы с тобой, Борька, неисправимые романтики! Я тут покопалась в старых стихах, выбрала кое-что (см. прикреплённый файл). Ты же всех знаешь, всю эту литературную тусовку, пристрой куда-нибудь по нашей старой дружбе. В какой-нибудь самый толстый журнал. А может, мне сборник выпустить? Что ты мне посоветуешь? Хотя для сборника у меня маловато, но я поработаю в выходные и, глядишь, выдам на гора пару-тройку шедевров. Меня сейчас как раз посетила муза или муз (рыжий и немного толстый). Пиши, где мы встретимся. Я спокойно могу выписать командировку на два-три дня. А если ты будешь вести себя хорошо, то я запишусь на креативные месячные курсы”.
Ветер всю ночь катал по крыше яблоки, как бильярдные шары. Стекло, как ни странно, выдержало, не лопнуло. Снова снились длинные, косматые сны. Не распутать утром, как ни бейся. Вот, что я тут поняла: сны не могут сразу начать сниться, как выражается Боря, с местным колоритом. Ты уже здесь, а твои сны ещё разворачиваются в покинутом месте, в привычной для души обстановке. Душе для переезда надо гораздо больше времени, чем телу. Тело это делает мгновенно – пять-шесть часов на самолёте, и готово, а душа осваивается месяц, два, много больше. В моих здешних снах только-только начали появляться местные люди (новые люди быстрее проникают в сны, чем новые мосты, лестницы, памятники. Ещё бы! – люди подвижнее статуй). Приснился, например, пан Кубка на маминой кухне. Мама спешила с обедом, а пан Кубка подстёгивал подтяжками свою утробу. Ветер так и не унялся за ночь. Здесь, не приседая, носятся ветра – играют в догонялки. Потому не надо думать о причёске. Достаточно просто вымыть голову. Сквозняки в метро сделают одну укладку, ветер на улице – другую, порыв на реке всё поставит дыбом. Дед в коляске слабо махнул рукой – руку опрокинул ветер, слабо крикнул – ветер оборвал его “добрый день”, как лист календаря. Еле поднялась в Кручу – ветер настойчиво пихал обратно домой. Сегодня будет сильно качать на реке, по-моему, у меня развивается морская болезнь. Меня всё время подташнивает. Моё состояние легко можно было б объяснить тоской по родине, но тоски на самом деле нет. Однажды мне захотелось из одной жизни выкроить две, а, может, и три (ведь неизвестно, чем это всё закончится. Может Африкой, может Мексикой). Ведь жаль родиться на целой планете и сжать её в одну точку: в один какой-нибудь городишко. Как если бы у вас была огромная прекрасная квартира, а вы бы всю жизнь простояли в углу в детской лицом к стене, разглядывая надоевший узор на обоях: дом, остановка, работа. Будь моя воля, я бы обязала все страны мира раздавать молодым билеты на самолёты, поезда, корабли и давать им время объехать Землю, почувствовать себя землянами и, значит, не чужими друг другу людьми. Однажды мне приснилось: я лечу сквозь космос маленькой ледяной горошиной (вспышки и полосы огней по сторонам). И только одна мысль в моей горошине: где мой дом? Где мой дом?! Мне надо было вспомнить, где мой дом, я чувствовала, как сжимается, истончается, уменьшается от отчаяния горошина. “Галактика Млечный путь, – вспомнила я, – созвездие Льва!” Дальше пошло легче: Солнце, Солнечная система, Земля. Я, горошина, летела навстречу Земле – маленькой, но уже тёплой точке. На всякий случай я заучила “домашний адрес” и теперь понятие адреса у меня шире. Никто не верит, что я здесь работаю посудомойкой. Подозревают в хорошо скрываемых деньгах и мужьях. У меня и там этого не было, с чего было этому взяться здесь?
Не иначе ветер нагнал к нам на посудину едоков. Еле накормили. Пришлось помогать Марцеле резать лук. Наш фирменный гуляш подаётся с большим количеством сырого синего лука. После работы я решила пройтись по Старому городу – погреться, поотираться возле его потёртых камней. Вот и статуи подставили солнцу каменные спины, на их каменных лицах – блаженство. Возле сувенирной лавчонки с глиняными свистками и дудками прямо на булыжниках мостовой расселись туристы, большей частью, конечно, японцы с недремлющими очами фотоаппаратов. Уличные артисты давали представление: марионетка-скелет-джентльмен в цилиндре играл на пианино, а марионетка-скелет-дама в розовой пачке и с розой на черепе пела песенку, пританцовывая всеми своими костями. Очень милая пара. Я засмотрелась и заслушалась. Пианино продолжило играть самостоятельно, и куклы заклацали костями финальный канкан. Кац-кац-кац-кац…Японцы усердно хлопали. Кто же тогда щёлкал их фотоаппаратами?
– Пошли отсюда, – велел за спиной сердитый русский голос.
Я не оглядываюсь на русские голоса. Я даже ухом не веду ни на сердитые, ни на ласковые русские голоса. А когда всё-таки повела, за спиной обнаружила Машу в красном пальто. Какими тесными бывают эти миллионные города. Один артист прошёл вдоль рядов со шляпой, скелеты в это время раскланивались. Я положила монетку, японцы поголовно рассчитались за зрелище. Некоторые из них встали, другие остались смотреть второй номер. Я предложила Маше сесть (она опять была на каблуках), и она с радостью уселась на голые камни. В русых её, вечно сальных волосах не было даже пробора, но серёжки в ушах светились дорогие. Может, даже и бриллиантовые. На лямке рюкзака (места критически не хватало) был пришпандорен ангел с атласными пухлыми крылышками. Маша зачислила ангела в своё звериное царство. Длинноногие жираф и зебра устало свесили лапы на мостовую. Черепушка запела голосом Лайзы Минелли “Кабаре”, Черепок повернулся к ней боком. Слышно было, как постукивает челюсть Черепушки и сухонькие клавиши немой пианолы (звук в горло улицы шёл из колонок). Фотоаппараты японцев полыхали почти без остановки. Машиного лица я не видела, но заподозрила, что рот у неё открыт. Я потихоньку вышла из круга зрителей и скорей свернула в Еврейский квартал, где уж точно не могло быть никаких Саш и Маш. Три старухи продавали прямо на улице старое еврейское барахло. Мне понравились колокольчики у крайней, я купила их звук: тоненький, хлипенький, жалобный – в юбках колокольчиков уже завелась ржавчина. Бабка, как могла, рассказала, а я, как смогла, поняла, что колокольчики эти списаны со службы в синагоге.
– Какая была их работа? – коряво поинтересовалась я.
Старая еврейка что-то длинно и красиво пояснила, из чего я урвала на слух лишь кое-что: эти колокольчики напоминали евреям о Боге, когда евреи, не дай бог, забывали. То есть работали, как сигнализация. И я пошла с приобретённой сигнализацией прочь, позвякивая ею, чтобы Бог не забывал обо мне. Золото, золото, золото зажжённых фонарей. Золотые гнутые монеты на воде.
“Чмок-чмок в мой любимый розовый пятачок! Представь, я явилась домой, как ни в чём не бывало. Не подозревала в себе такого цинизма. Даже отругала своего хомяка за беспорядок. Он и правда быстро опускается. Грязная посуда, разбросанная обувь – я чуть ни разрыдалась от всего этого. Это не моя жизнь, Борька, это совсем не моя жизнь!!! Как можно было так жестоко, глупо ошибиться?! Ленка Хворостова уже в Америке, Лизка Кац – в Израиле, а я в дыре, в дыре, в дыре!!! Наша встреча была глотком воздуха. Я понимаю, всё очень непросто. У меня семья, у тебя – у тебя вечно чёрт знает что, Борька! Ты так мне и не ответил, есть ли у тебя хотя бы дети? Ладно, бабы, но уж детям-то ты должен вести счёт! Тебе нужно сменить имидж, Борька. Что-нибудь солидное. Я знаю один хороший бутик, в следующий раз сходим. Ты невозможен в этих джинсах и куртчонке. Тебя не будут воспринимать серьёзным писателем, если ты будешь ходить, как оборванец. Почему бы тебе не курить трубку? Это очень интересно. Кто-то из писателей курил. Не помню. Какой-то француз. Мне тоже надо встряхнуться, что-то обновить. Хотя бы для города. Это здесь я руководящая железная леди, а там я ещё девушка, поэтесса. Я безумно-безумно рада, что мои стихи подошли. Как я могла забросить их на столько лет?! Какое наваждение напало на меня?! Вот, что должно было стать смыслом моей жизни: творчество и любовь. Хотя, как ты говоришь, ещё не поздно. Сразу тебе скажу, Борька, не может быть и речи, чтобы я ушла от хомяка. У нас дети, ты этого не понимаешь. Детям нужна репутация, детям нужны мать и отец, каким бы неинтересным он ни был. Так что нам остаются только вторники – глотки воздуха свободы. Курсы тоже не отменяются, я непременно подыщу какие-нибудь подлиннее. Наша грымза никуда не денется, отстегнёт, как миленькая. Боже! Сколько Леонид Иванович тратит на этого никчёмного Сашу! Моя знакомая работает в банке, рассказывает просто о сумасшедших суммах. Этот Саша живёт в отдельной квартире в центре города, учится на самых дорогих курсах, а потом ему оплатят поступление в старейший европейский университет! Какому-то ничтожеству! Гомику! Ладно прокурор, он хоть свою родную дуру кормит, а этот-то с чего?! У нас тут говорят, что Леонид Иванович сам Сашей не брезговал. Это просто готовый сексуальный маньяк для тебя! Вот тебе и сюжеты. А так больше никаких новостей. Два брата забили по пьянке мать – отмечали её день рождения. Известная семья – все уроды и пьяницы, включая мамашу. За что боролась, на то и напоролась.
Люблю тебя, целую, свинёнок! Всё-таки ты прав: лучше издать сборник, чем унижаться по журналам, доказывая всяким тупицам, что такое поэзия. Кто сейчас понимает в поэзии? Конечно, лучше издать сборник. Назову его “Женское сердце”, как думаешь? Читатель, открывая “Женское сердце”, открывает… женское сердце. Каламбур! Дарю, если хочешь”.
– Что ты предлагаешь делать?! – настойчиво повторил Боря, когда скорая увезла тело.
Я не знала, что делать. У меня на руках впервые умер такой же, как я, человек. Я предложила Боре написать разгромную статью в газету. Нам нужны были факты и комментарии. Тогда я попросила у знакомого старшекурсника, уже подрабатывавшего в газете, его корреспондентские корочки. С чужим удостоверением, одним на двоих, мы с Борей пошли по инстанциям. Удивительное дело, нас везде пускали. Я старательно держала корочки вверх ногами, чтобы несходство не так бросалось в глаза. Никто в эти корочки даже не заглядывал. Начальник станции скорой помощи мягко, но настойчиво гнул к неправильно сформулированному вызову. Дескать, это мы, студенты, попутали сердечный приступ с родами. Я записывала речи начальника в блокнот, радуясь, что не надо смотреть в глаза, а Боря забивал кулаком в стол начальника сваи своих контраргументов, резал стальным голосом “преступная халатность, уголовное дело”. Я себя чувствовала Лжедмитрием, а Боря себя чувствовал великолепно. Фельдшерицу, приезжавшую на вызов, он в два счёта довёл до истерики:
– И как вы после этого будете жить?! – кричал двухметровый Боря на полтора растерянных испуганных метра, – Парню было семнадцать лет! У него мать осталась, девушка! Из-за ваших сорока минут рухнул целый мир с мечтами и надеждами!
Фельдшерица лепетала об обширном инфаркте, врождённом пороке сердца. Боря бил её по щекам фразами:
– Убийца в белом халате! Смерть на колёсиках!
Девушка зарыдала, завозила головой по клизменной клеёнке стола.
– Живите теперь, если сможете! – нокаутировал Боря фельдшерицу, и мы вышли из медицинского ледника приёмного покоя в разгорячённый и рыжеватый, как Боря, август.
Статью писала я, носила в редакцию я, её взяли, но не напечатали. Боря грозил, что разнесёт всю редакционную курятню, но так и не разнёс. Заигрался с маленькими однокурсницами.
Как ни странно, женился он не на филологине, а на взрослой еврейской девушке с биохимического факультета, преподавательской дочке. Молодость ещё держала Юлю в жёстких рамках стройности, но было совершенно ясно: лишь только Юля родит, выстрелит грудь и попа, потечёт подбородками личико. Юлины родители порхающими интеллигентными взорами оглядели будущего зятя и пришли к заключению: “Если Юля хочет получить такой опыт, пусть получит. Ничего страшного”. И, действительно, ничего страшного не случилось: Юля родила сына, ушла от Бори, вышла замуж за американца. Преподаёт в американском колледже химию. Ни на грамм не потолстела. Теперь она Джулия. Совсем другой, американский человек.
Борька так и недоучился. Пошёл работать на телевидение в криминальные новости. Зрителей забавляли его свежие, нешаблонные обороты: “Труп вывернут, как чулок, кишками наружу”, “Красное море – ничто по сравнению с той лужей, что натекла из простреленного черепа убитого”, “Девушку изнасиловали с особой камасутровской жестокостью”. Борька был популярен. Получил даже репортёрскую премию. Жил Борька везде, откуда не гнали. Гнать начинали скоро. Но две университетские девятиэтажки были достаточным ареалом для прокорма такого хищника, как Боря.
Писать он начал раньше, чем работать на телевидении. Удивительно: тексты его состояли совсем из других слов, нежели речь. Я даже думала, не списывает ли он их где. Однажды Боря читал нам рассказ о любви двух исследователей на космическом корабле. Вместо того, чтобы мирно спать в анабиозе, они проснулись и занялись любовью. Недремлющий командир, обречённый на смерть (таких командиров было в запасе ровно пятьдесят), высадил нарушителей на необитаемой планете. Планета оказалась пригодной для обитания – этакий Эдем для Адама и Евы. Но там была слишком большая сила притяжения, и почему-то нельзя было разговаривать. Адаму и Еве оставалось только лежать и молчать. И вот они лежат, молчат, плачут, и сквозь слёзы высматривают какой-нибудь космический кораблик, чтоб он их подобрал. Очень грустная история. Все девчонки рыдали. Борька и вправду талант…
Я опять забыла купить газету! Придётся возвращаться к метро. Схожу вечером, в собачий час. Примерно с восьми до девяти хозяева выгуливают собак. Собаки сытые и игривые, как дети. Хозяева с ними разговаривают. Мне трудно понять, о чём. Кажется, рассказывают, как прошёл день на работе. У нашей пани Веверковой не пёс, а кот. Кот сутками сидит на излюбленном подоконнике и круглит глаза и спину, если на абрикос приседает птичка. Хотя он уже в таком возрасте, когда котам не нужны ни кошки, ни мышки. Катя завела себе ухажёра. Местного. С ума сойти! – он за ней заезжает в девять. Так она выйдет замуж и в два счёта станет гражданкой. Катя обещает устроить меня в магазин к её знакомым русским. Катя красится перед свиданием, а я ухожу за газетой. Утром её раздают бесплатно, но рано – я встаю позже. Не вставать же на час раньше из-за газеты.
Я купила газету. Первым делом просмотрела вакансии: торговля, уборка, уход за больными стариками, наклеивание этикеток на товары. Последнее меня заинтересовало как переходный этап к прилавку. Этикетки научат быстрее Кати, тем более Кате уже не до меня. Я перевернула газету. На первой полосе о чём-то кричал красный заголовок. Языковой барьер задержал удар, но не смягчил, не отменил. Я поняла, что там было написано: “Обнаружено тело девушки без головы!”. Самое страшное содержалось в подзаголовке: “красное пальто”, “иностранка”. Газета тряслась в руках, на строчки капали крупные капли, мешали понимать текст. Неужели это я успела заплакать? Нет, дождь. Я стою на улице. Катя уже уехала. Да она и не умеет читать – только говорить. Пани Веверкова читать умеет, но я её не пойму. Что там, Господи, написано?! Я ушла от дождя назад в метро, но кроме того, что девушке-иностранке в красном пальто отрезали голову, мне ничего не удалось понять. Ясно было одно: я виновата, я по-скотски виновата! Мысль материальна. Я воображала Машу жертвой, и она ею стала. Я накаркала, накликала беду на эту безголовую Машу, боже! – она теперь и правда безголовая. А научил, натравил, науськал меня Боря! Мерзкий маньяк – охотник на маньяков! Я выхватила телефон и заорала, не дослушав его весёленького привета. Меня потрясло спокойствие Бориного голоса после всего, что я ему накричала в его толстое конопатое ухо.
– Иди в полицию! – скомандовал Боря, – Опознай сначала труп, потом мне расскажешь.
Он отключился. Взять бы и запереть всех этих клепальщиков детективов в морге, набитом трупами – в мире, который они сотворили своим больным воображением! Я представила известную детективную мастерицу в морге. Ей холодно, страшно, она плачет, скребёт беспомощными коготками по стальной обшивке. Плохо пахнет, её тошнит. Носом их, носом! Я пошла домой на гибких, резиновых ногах, качавших меня из стороны в сторону. Я боялась упасть и покатиться с Кручи кубарем. Катя не вернулась. В комнате Элишки хохотала женщина, бас – бес, её смешивший, был едва слышен. “Машу убил Саша”, – объявила первая мысль. “У меня есть Сашин номер. Сейчас позвоню и спрошу”. “Да он уже арестован, дура! И телефон у него забрали”, – сцепилась с ней вторая. “А вот и проверю”. “Да, конечно, проверь. Скажи: я тут по поводу смерти Маши, вычитала в газете, уж не ты ли, Саша? Я знаю, она была тебе в тягость. Ты грубил ей, бросал её. Конечно, хотел её смерти”. “Он скажет: да что вы?! А завтра выследит тебя и отрежет твою глупую голову”. “Мою-то за что?!” “А чтоб не болтала!”. “Я завтра пойду в полицию и расскажу про Сашу”. “Сходи-сходи”. “А сейчас наберу его номер”. “Набери-набери. Он поймёт, что его вычислили. Набери”. “Куда я подевала телефон? Неужели выронила в метро?” “Да вон он, в сумке”. “Нет, я засыпаю”. “Никакой Боря не талант. Он сам маньяк…”
“Не могу даже написать “доброе утро”, потому что целую ночь не спала – читала твою дискету. Борька, ты гений!!! Это так необыкновенно здорово. Меня всю трясёт. Ничего подобного никогда не читала. Конечно, надо всё это издать. Немедленно, слышишь, Свин?! Кому ты отдал мои стихи? Надеюсь, он не будет соваться туда с исправлениями? Не исключено, что я пропустила какую-нибудь запятую, но сам текст я не хочу трогать. Ему ещё и платить надо? Не понимаю, Боря, за что?! За то, что он поставит пару-тройку запятых или тире? Я же говорю: текст нельзя менять. Ты меня поймёшь как автор автора. Смотри, если я увижу там хоть одно исправление в тексте, я очень на тебя обижусь. И не приеду во вторник. Будешь знать. Обложку я хочу совсем простую. Но со вкусом. Раз это сердце, то пусть будет красная обложка, и по ней золотыми буквами “Сердце женщины”. Или чёрными буквами – ведь в сердце женщины всегда есть тайна. Можно набросать тонкий женский профиль (не обижусь, если это будет мой). Ещё я бы хотела сделать надпись: “Посвящается…”. Или так уже не пишут? Поручаю тебе настрочить мою биографию. Я, как тебе известно, – поэтесса, и в прозе не сильна. Проза, Борька, твоя стихия. Выглядеть должно примерно так: стихи пишет с раннего детства, печаталась в школьной газете, окончила филологический факультет, всё это время писала, работа в газете, похвальная грамота от управления печати, темы: любовь, всё прекрасное, чувства. Есть семья, дети. Увлечения: путешествия, общение. Любимый писатель… не знаю, напиши кого-нибудь помоднее, чтоб не выглядеть деревенщиной с каким-нибудь Пушкиным. Ты в этом лучше разбираешься, да и читать мне, если честно, некогда. Вот ещё проблема – фотография! Мои молодые снимки не очень качественные. А быть тридцатилетней на обложке я не хочу, как бы ты ни убеждал меня, что выгляжу на двадцать. Вот тут я подобрала десять фотографий (см. прикреплённые файлы), давай теперь вместе выберем одну. Я голосую за ту, что с шалью (что-то в этом Ахматовское). Или вот ещё в кресле с ногами. Единственный вопрос: поэтессам можно иметь такие ноги? Теперь предлагай ты. Потом фотографию надо будет как следует обработать в компьютере. Отдай хорошим специалистам. Ну, там личико подтянуть, губки поддуть – они это умеют. Хочу, чтоб было не хуже, чем в “Плейбое”. В нашей газете мне фото не обработают – не тот уровень. К слову, мой хомяк всячески поддерживает моё начинание, готов оплатить любые расходы. Каким глазами он на меня смотрит! – разглядел, наконец, что за женщина с ним рядом. Представляю, какой визг поднимется в нашей дыре, когда выйдет сборник! Хотя вряд ли они что-то поймут в творчестве.
А я, например, не могу понять, как можно покупать семнадцатилетнему сопляку квартиру в Европе! Леонид Иванович покупает любимому Сашеньке. Значит, и прокурор своей купит. Мой хомяк говорит, что Саша и Маша – для отвода глаз, что наш председатель и прокурор просто выводят деньги за границу, скупают недвижимость. Мы тут с Вовой подумали и решили: пусть и наш Денис едет. Он всего там добьётся своим умом.
Смотри же фото!!! Там есть одно такое… не для сборника – для моего любимого поросёнка!”
Утром я пришла в ресторан – там было очень холодно, пан Кубка надел свитер и стал Кубкой в кубе. Я объясняла ему, что мне надо идти в полицию по поводу убитой русской девушки. Показала пану Кубке газету. Он испуганно уставился на меня. Я повторила: надо в полицию, не зная слова “опознать”, выразилась “познакомиться с мёртвым телом”. Пан Кубка кивнул, из щелей его глаз тянуло сквозняком неприязни к убитым и ещё живым русским девушкам. Я пообещала скоро вернуться. Выбралась по лестнице наверх и задумалась: куда теперь? Кроме полиции по делам иностранцев я не знала никакой другой. Я пошла прямо, выглядывая по сторонам полицейский участок. Так я прошла до самого конца улицы. Передо мной была площадь – всё равно, что тупик. Куда теперь? По площади кружили кареты – катались туристы. У лошадей под хвостами были привешены прямо-таки элегантные кошели. В рукаве соседней улицы полицейский штрафовал водителя за парковку. Я подошла к полицейскому, протянула вчерашнюю газету. Сказала ему, что знаю девушку. Он коротко поговорил по рации, подъехала полицейская машина. Со стороны это, наверно, выглядело, как мой арест. В машине меня ни о чём не спросили, отвезли в участок, усадили в коридоре на мягкий диван. Я составляла в голове фразы – ответы на возможные вопросы. Вышел молодой человек в костюме, присел рядом. Я протянула ему газету, сказала, что знаю девушку в красном пальто. Это Маша, русская.
— Русская? – переспросил он и замотал головой. – Нет. Совершенно точно – убитая вьетнамка.
– Вьетнамка? – переспросила я. – Моя знакомая русская. У неё красное пальто, игрушки на рюкзаке, – я старательно перечисляла – жирафа, опице, крокодил, кртэк… Рот всегда открыт, в ушах – дорогие серёжки (с тела я переключилась на голову, не зная, есть у них её голова или нет).
– Вьетнамка! – подтвердил – перебил полицейский.
Поблагодарил и оставил меня на диване. Я вышла из участка, не имея представления, где я теперь нахожусь. Я заблудилась, как Маша. Это, оказывается, не Маша! С облегчения и одновременно от злости я нажала Сашин номер. Ответил сонный хриплый голос.
– Где Маша? – поинтересовалась я сурово, как мать, – что она сейчас делает?
– Откуда я знаю! – ругнулся клоун Шашек, – таскается с кем-нибудь! Если она вам нужна, забирайте жить к себе. Вы ведь лесбиянка, да?
Я затребовала Машин телефонный номер. Мне во что бы то ни стало надо было услышать Машин голос из головы, крепко сидящей на туловище.
– Алё! – прогнусавило в трубке.
– Маша, ты где?
Заскрипела, захрипела, загудела мотором пауза. Слышно было, Маша едет.
– Не знаю, – призналась она, – в автобусе. А вы кто?
Я не стала ей объяснять. Да она бы и не поняла. На остановке в расписании я выискала трамвай, идущий в понятную мне сторону. И тут позвонил Боря.
– Была в полиции? – спросил деловито, сухо, будто он был моим патроном.
– Иди ты, Боря, в задницу! – посоветовала я старому дорогому другу.
Как хорошо, что больше не надо ему писать. Какое облегчение, что людей не надо представлять маньяками или их жертвами. Мой сосед поливает цветы в дождь и в костюме, потому что он живёт по привычке, а не по смыслу. Дед в инвалидном кресле не встаёт с него по ночам, чтоб нападать из-за угла на пьяных русских туристов, скребущихся в дверь пансиона. Катю увозит в машине не сексуальный извращенец, норовящий её поинтереснее убить, а обыкновенный плешивый Либор. А я пойду в супермаркет клеить этикетки! “Что это ты так возликовала? – вдруг опомнилась я, – какой-то девушке в красном пальто всё равно ведь отрезали голову! Но в том и облегчение, что “какой-то девушке”, а не конкретной вот этой. По-настоящему страшна только та смерть, что имеет знакомое лицо”.
В парке толсто-толсто листьев. Их пока не убирают, ждут, чтоб люди, их дети и собаки наигрались, навалялись в листьях досыта. Бабушка собирает каштаны в белый мешочек. Я знаю эту бабушку. Она каждый день стоит на одной из битком набитых туристических улиц в стенной нише, как статуя. В руках её всегда одна трогательно стройная полураспустившаяся розочка в хрустящей тонкой бумажке. Да и сама старая пани – сплошное умиление. Серебряные кудряшки из-под серой шляпки, опрятный кремовый костюмчик, детские туфельки с перепонками. Таким ангелом смотрит на прохожих. Катя однажды хотела её сфотографировать, вот тогда я и ознакомилась с основным набором местных ругательств. Бабуля зорко следит, чтоб её не щёлкали. Щёлкать её можно только за отдельную плату. Сейчас собирает каштаны. Нажарит и будет продавать с сиротским видом. Каштаны невкусные. Розы, значит, отходят. Холодно для роз. Яблоки больше не лежат на стекле в потолке моей комнаты. Как-то незаметно пани Веверкова провернула сбор урожая. Неужто она сама ползала на крышу? Такая дородная пани. Или её сын юрист – розовые и изумрудные рубашки? Хотела бы я это видеть. Катя съехала к Либору. Комната целиком моя.
Не писала больше месяца. Сорок четыре дня! По ночам – этикетки, днём – спать, вечером кое-как есть, опять этикетки и ценники. Зато продвигается язык. Хотя в нашей бригаде все иностранки, кстати, есть и вьетнамки. Ночью мы, муравьи и пчёлы, наполняем соты едой, люди днём опустошают их дочиста. И опять мы укладываем и строим башни яств. Утрами я часто выхожу в туман. Иду по улицам, укутанная в его толстые одеяла. Порой кажется: вот сейчас из тумана проявится подъезд маминого дома или речка возле нашей дачи. Встретишь одинокого раннего человека и думаешь: кто он? Из какой страны? На кого похож? На лице у него ничего не написано – человек и всё. И тогда наяву охватывает тот космический страх: “Где я? Где мой дом?”. Свет фонарей в тумане кажется пушистым. Жёлтым и пушистым, как цыплёнок. Целые выводки цыплят.
В городе зарождается Рождество. Нет никаких откровенных примет его: ёлок, огней, Санта Клаусов, ещё оно не названо по имени, но механизмы его уже запущены. Как это говорится? – витает в воздухе. Запах города изменился. В нём стало больше корицы, мёда, кофе – всего ароматного и горячего. Запах города стал похож на аромат домашнего уюта. И прохожие улыбаются, как родственники. Пани Веверкова крутит ручки на батареях отопления. Вид у неё, как у настройщика роялей. Пани Веверкова ищет приятный её постояльцам градус – среднее арифметическое для четырёх комнат. В собачий час, как раз когда я ухожу на работу, псы выходят гулять в курточках с капюшонами, в стёганых жилетках. Слабый мороз слегка подмораживает звуки, покрывает их тонкой ледяной корочкой, отчего они становятся звонче. Летний трамвайный дзинь и дзинь в начале зимы – два разных звука. Чего бы мне подарить себе на Рождество? Пани Веверковой я подарю коврик в ванную комнату. Она оценит.
Утром я, усталый рабочий муравей, выползла из супермаркета. Как тянет спать в метро! Метро – это большая уютная нора. В трамваях зато не тянет. Трамвай дребезжит, как будильник. Я стояла на остановке у метро, ждала свой трамвай. В ларьке продавали свежую выпечку, но лень было пройти до ларька десять метров. Не буду пить чай – упаду, как только приеду. Поодаль остановился экскурсионный двухэтажный автобус с простенькой надписью “Париж”. Из автобуса вышли два парня и Маша в красном пальто. Юноши шли впереди и так, не оборачиваясь на Машу, быстро спустились в метро. Можно было подумать, что они совершенно не знакомые с Машей люди, если бы она не попыталась за ними побежать. Даже рот открыла для крика, но не крикнула. Был ли там Саша? – не разглядела. Шашека я совершенно не помнила. Я и видела-то его один раз мельком, когда он бежал от Машека по лестнице. Маша заозиралась по сторонам. “Ну её!” – сказал я изнутри, и я же снаружи полностью согласилась. Опустила лицо под капюшоном. Возле моего упёртого в землю взгляда растерянно прошли Машины каблуки. Через минуту меня подхватил трамвай. Из него я видела, как Маша, открыв рот (валил пар), пялилась на расписание. Ничего в ней не изменилось. Может, стало больше игрушек? – не разглядеть. Да вот ещё на шее заболтался длинный розовый шарф.
“Боря! Это совсем не то, чего я ожидала! Весь текст переправлен, испорчен. Ведь я тебе предупреждала: ничего не трогать! Это принципиально, Боря! Сходи к этому уроду и скажи, чтоб вернул всё, как было. Если он такой умный, пусть напишет свой сборник. Я думаю, пятьсот экземпляров много, пусть будет сто. Мне не нужна широкая известность, пусть книга достанется только самым близким людям. Я, конечно, проведу презентацию, но разбрасываться моей книгой направо и налево не стану. Нечего метать бисер. Я хочу, чтоб у меня на презентации был рояль, свечи, живые цветы и обязательно кто-нибудь из центральной газеты. Ты их там всех знаешь, договорись с кем-нибудь, да хоть с Быковичем. Видный мужчина и пишет неплохо. Думаю, будут и из краевого суда. Что посоветуешь читать на презентации? “Сердце женщины”, думаю. Да? Фотография меня устраивает, только надо убрать тени с шеи. Чтоб была совсем-совсем белая шея, без пятен. А то кажется, будто меня душили. Нет, Боря, я не хочу в Дездемоны. Свой автограф высылаю (см. прикреплённый файл). То, что я обещала тебе дать на издание твоего романа, ты получишь. Но не сейчас, Борька, немножечко позже. Мы с хомяком решили свозить своих птенцов в Европу – пусть оглядятся: подходит им это или нет. Так что свободных денег не будет до февраля.
Ты представляешь?! Саша вернулся! Этот наглец вернулся – рожа тяпкой. Леониду Ивановичу сказал, что приехал на каникулы, а родители его кругом разболтали, что насовсем. Что ни капельки их сыну там не понравилось, что плевал он на эту учёбу и Европу. А чего Леонид Иванович хотел от этих колхозников?! За что боролся, на то и напоролся! Нашёл, кого облагодетельствовать! Ясно было сразу, что не в коня корм. Этот Саша теперь таким наглецом прохаживается. Курточка на нём, штаны, колпак заграничные. Ни у кого здесь таких нет. На рюкзаке погремушки, цепи брякают. Все за ним, как дураки, ходят, девушки на нём штабелями висят. Я своей Янке сказала: “Только попробуй, только подойди к нему! Глаза выцарапаю”. Прошлой ночью у Леонида Ивановича на гараже (гараж у него на две машины, ворота автоматические, мы себе тоже такие ставим) написали из баллончика жирное слово не по-русски. Смотри какое: buzerant. Мой Денис сказал (они, молодые, всё это быстро разнюхивают друг от друга), что это самое страшное ругательство, и написал его Саша с друзьями. Ничего не скажешь – отблагодарил! Он и про Машу, это дочка прокурорская, всё разболтал. Вовсе она там не учится, пошла по рукам как самая настоящая потаскушка. Ужас! Съездили детки в Европу.
Мы хотим купить новую видеокамеру, чтобы всё-всё там заснять. Приеду – покажу. Не знаю ещё, как туда одеться. Шуб и каблуков, говорят, там не носят. А у меня ничего другого нет. Я вообще не представляю, как это ходить без каблуков? Как мужик, что ли? С лысыми пятками? Во вторник, к сожалению, не увидимся. Мне надо кое-что прикупить в дорогу. Беру с собой Янку. Устроим с ней шопинг! Ты ведь не сердишься, Свин? Умоляю, застав твоего редактора все мои буквы и строчки поставить на место (пусть они на его взгляд корявые, но Я так хочу)”.
Ну вот, душа переехала – стали сниться местные сны. Уже и во сне я хожу по здешним улицам. Хожу почему-то летом – во времени моего приезда, а сейчас уже канун Рождества. Я купила на рождественском базаре шарманку. Крутишь за ручку – тенькает мелодию любви. Медленно крутишь – долгая любовь, быстро – короткая. Купила двух марионеток – Шашека и Машека. Научу их танцевать под шарманку. Выйдем с ними на какой-нибудь свободный пятачок и запляшем перед туристами. Глупости, конечно. Ничего мы не запляшем – они у меня маленькие, их не будет видно. На больших кукол у меня нет денег. Катя вернулась от Либора. Надо бы и ей купить какой-нибудь сувенир. Катя говорит, что они с Либором – люди с разными менталитетами и темпераментами. И к тому же вмешалась Либорова мама. Когда мы с пани Веверковой наряжали калитку, позвонил Боря. Сам позвонил уже во второй раз! Заорал во всю свою литровую глотку: “Ну-ка скажи мне, кто такой buzerant?!” И пани Веверкова, конечно, услышала. Встопорщила щипанные брови. Я отошла в сторону, перевела Боре: “Не ори, это педераст. Ты, наверное, хотел поздравить меня с наступающим Рождеством?!” – намекнула ему. Ничего подобного он не хотел. Гыгыкнул и отключился. Вот и думай, откуда он знает такие слова? Неужели я где-то проболталась?
Наши общежития стояли в сосновом бору. К остановке мы ходили по бетонной тропинке, на куски разодранной мощными корнями. В соснах жили белки – суетливые попрошайки. Летом лес кишел извращенцами, пугавшими студенток своими причиндалами. Близорукость надёжно охраняла мою невинность, но всё ж было гадко. Однажды по тропинке шла беременная Борина Юля. Шла она в наше общежитие разыскивать своего милого. И тут перед ней, еврейской интеллигентной девушкой, пожилой невзрачный мужчина, похожий на преподавателя, распахнул жёлтый румынский плащ (плащей этих навезли в ЦУМ горы, они даже не стали дефицитом). Юля закричала, побежала, выдохлась на лестнице, и на седьмом этаже уже только стонала и охала. Мигом явившийся Борька показательно разъярился, скинул с себя штаны и затребовал Ольгину юбку. Юбка еле налезла – Боря вырвал замок. Мы бросились искать Боре кофту (подошёл мой чёрный новогодний пузырь с оранжевыми воланами), и что-нибудь женское на голову. Юля уже не стонала-охала – она хохотала-клокотала, как клуша или кликуша. На голову Боре надели красный берет. Вещь это была напрасная, случайно, бестолково купленная. И вот пригодилась. Всё! Мы обессилели от хохота. Мы задыхались от хохота. Жаль, у нас не было кислородной подушки – сколько нервных клеток погибло от удушья. Боря – центнеровая Красная Шапочка бросился в лес, топоча по лестнице слоновьими ногами. Он намеревался ловить извращенцев на живца и калечить своей страшной дланью на месте. Видно, тогда у него и родился замысел его нобелевского романа. Но ни один извращенец не клюнул на такую воздушную, по мнению Бори, и десантную по факту девушку. Боря долго и настойчиво бродил в лесах (Юля не дождалась его – вернулась к родителям), его двухметровую фигуру в юбке и красном берете видела половина университета. Старшекурсник – корреспондент, что давал мне свои корочки на другой день поинтересовался: “Это правда, что Боря?..”. И то самое слово, которым Боря сегодня напугал пани Веверкову. От таких воспоминаний я расхохоталась. А пани Веверкова так и стояла в растерянности с распутанной гирляндой. Я показала ей руками, что нужен удлинитель. Сосед напротив уже украсил разноцветными огнями два своих абрикоса, принялся за сливу. У нас с пани Веверковой получилось не хуже.
п. Балахта