Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2008
В разные годы я был членом жюри премий “Национальный бестселлер”, Аполлона Григорьева, Горького, “Ясная Поляна” и теперь уж и не знаю – не отучился ли читать книги с детской открытостью, как их только и следует читать. Теперь уж всякую словно взвешиваешь и повёртываешь к свету. И всё будто кто через плечо заглядывает и спрашивает. И тебе надо не самому себе, а ему ответить как на духу – хорошо ли то, что вы теперь оба читаете. И уж каждое своё чувство проверяешь: не обманывает ли оно тебя, искренне ли ты печалишься или радуешься при чтении, не поддался ли минуте или “партии”. Готов ли ты вместе с чеховским героем простодушно написать: “Сию книгу читал я, Матвей Терехов, и нахожу её из читанных мною книг самою лучшею, в чем и приношу мою признательность унтер-офицеру жандармского управления Кузьме Николаеву Жукову, как владельцу бесценной книги”.
Однако, успокаиваешь себя тем, что ты такое же дитя времени, как и “заглядывающий через плечо” и значит, твоя тревога проистекает просто оттого, то ты при чтении надеешься понять, совпадаешь ли ты с этим временем, близки ли вы в понимании мира. Дома ли ты в своём веке и обжит ли дом или он шатается от нетвёрдости основания? Спокойна ли твоя душа или подвергается насилию? Детское-то чтение, верно, возможно только в спокойно защищённом “взрослыми” мире. А как сам вышел во “взрослые”, то тут уж о покое и счастье безмятежного чтения позабудь.
И раньше, в недавние ещё годы, это мучило, потому что ты при чтении как будто больше расточался, чем собирался, и злился на время, которое разоряет тебя, и “взрослость” была тебе в тягость. А вот сейчас что-то “проклёвывается” в душе, растёт что-то, чего ты в себе не знал и возвращается, если не детство, то позабытое любопытство. Жизнь снова становится интересна, выздоравливает с тобой и сулит свет.
А отчего свет, сразу и не скажешь. Как бывает летней ночью в лесу, когда ещё ничего не указывает на зарождение дня, но уже будто кто-то наклонится к тебе и неслышно шепнёт: “Вот!”. И само утро только и ждёт этого “вот”, чтобы и его кто-то услышал, а не услышит, оно и не встанет, потому что Бог зажигает его не для себя, а навстречу нашему ожиданию. Вот и я, может, только обманываю себя от усталости, тороплю проступание нового там, где его нет, но уже ничего не умею с собой поделать.
Но вот так ясно увиделось в этом году при чтении книг, представленных на соискание премии “Ясная Поляна”, как проснулся интерес к слову, как вернулось к русскому сочинителю утраченное счастье писательства. Ещё недавно мы словно воинскую повинность отбывали: кто зло, кто равнодушно, кто и в охотку, но тоже больше из послушания, чем из живой радости. И тексты были разные, а душа будто одинаково мертва, когда мы читали А.Шарова, Ф.Горенштейна, А.Пятигорского или И.Ефимова. То есть игры было как раз в избытке – в злых сюжетах, как в шаровском воскрешении Кагановича, в сорокинской “норме”, в “насекомых” Пелевина, а уж за сюжетами и в самом прыгающем строе сочинений, и в своеволии словаря. А только игра была холодная. Стекляшки были яркие, да фальшивые.
И сейчас такой игры хватает, как в повести О.Харюзова “Дикий американец” с её сказовым щегольством, в котором может купаться филолог, выхватывая тени русского лубка, Лескова, Курганова, улыбчивого Пушкина и лжедепартаментского документа, но “просто читателю” скоро в этом театре становится скучновато. И его уже не убедишь, что виноват в приёме писателя затейливый герой Фёдор Американец, словно и он не жил, а забавный роман сочинял. А игра об игре – это уж что-то вовсе “из чужих краёв”. Как скучна и ложно искренняя игра Славы Сергеева в повести “Я ваш Тургенев”, чей герой сотрудничает в журналах, где “происходит такое, отчего вы теряете ощущение реальности и от этого постепенно дуреете, частично превращаясь в персонажей, о которых они пишут. Но деньги, бляха-муха, люди гибнут за металл”. А только и сам автор, хоть и видит опасность, тем не менее, “погибает” за то же, стесняется выйти из игры, в которой авторы превращаются в персонажей. Рваться-то в жизнь рвался, но так и остался в роли.
Но, слава Богу, всё чаще и для всё большего числа авторов внешняя радость такой писательской свободы оказывается только способом прорыва в новую реальность. Как будто само слово берёт слово, и автор с изумлением видит, что оно ведёт его совсем не туда, куда он собрался. Так в прошлом году пленила меня “яснополянская” какая-то отрочески счастливая повесть Надежды Муравьёвой “Майя”, где она как будто купалась в “серебряном веке”, а выговорила прежде всего ликующую радость просто писать и любить сегодня. А в этом году я читал так повесть Натальи Ключаревой “Россия – общий вагон”, где писательница вроде только обрадовалась молодости дара, а жизнь поворотилась такой стороной, что ей уже стало не до игры и иронии, и её герои – мальчики, примкнувшие было, почти шутя, к маршу стариков на Москву, вдруг поняли что-то такое, что лучшего из них приходится просто убить, как рвануть стоп-кран, чтобы выйти из этого “общего вагона” и не катиться с ним, куда не велит душа.
Так у Захара Прилепина в его “Саньке” молодое цепное зло, затевающее через страницу, казалось, бессмысленные драки, вдруг обнаруживает, что оно только неузнанный в своей дикой форме “крестовый поход детей” за светом потерянной или не обретённой истины. Так у Владимира Курносенко благочестивые провинциальные клиросные хористки, ещё вчера в начальном пути только дозволенного христианства умевшие и в “земляных” голосах старух услышать истину и любовь и пережить “такую бездонную покаянную боль.., точно занозу вынули из сердца”, скоро уйдут в “домок” для батюшки, “землицу” под монастырёк, в “церковку”, в войну с владыкой, а там уже и просто в механический быт, где уже не до истины и не до “заноз” в сердце, и “свет невечерний”, гревший их так недолго, изойдёт в пепел. Как угаснет этот горячий свет и в героях малого романа Майи Кучерской “Бог дождя”, где счастье открытой жизни споткнётся о крепкое тело церкви, и две молодые души слишком, по привычке времени, хотевшие своего на месте Божьего, потеряют себя, не умея найти согласия между мёртвой жадностью жизни и живой безжалостностью церкви.
Сюда же неожиданно для меня поместится повесть Игоря Фролова “Ничья”, хотя она как будто могла быть написана и век, и два назад. И так же молодой офицер любил бы жену своего командира, и так же она была бы “ничья” между привычкой и нетерпением неутолимой жизни. А вот, хоть я и вспоминаю при чтении повести жаркую поэзию толстовских “Казаков”, тот воздух любви и воли, который так остёр на границах войны, а только нет – вчера этого было не написать. Ещё не предавались так молодость и романтизм, как предаются они сегодня, не загоняли свет в такие циничные потёмки. Старая это тема, немного картинно-мужественная, хэминугэевская: “война-любовь моя” в её тревожной зыбкости, но никогда ещё она не была так остервенела, как в нынешних сочинениях – у Маканина ли, у Лимонова, словно какое-то неизбывное: а-а-а, пошли вы все! Это уж что-то позднепечоринское, злое, с вызовом не кому-то, а времени.
Все эти повести по грани ходят, но странно, что даже когда всё в них зло и потерянно, они всё-таки не внутрь глядят, а наружу. К нам оборачиваются. Оттого и свет, что, как говаривал Пришвин, не боятся они “сверлящей мысли”, потому что знают, что это из неё “делается ход к другому, чтобы вы были вместе”.
На этом молодом фоне особенно видно, как стареет ещё вчера крепкая школа обстоятельного русского романа. И не только у тех, кто, как Вячеслав Сукачёв в романе “Приговорённая замуж”, пишет навсегда ушедшую реальность, но и у тех, чей материал жив и нов, почти газетно-свеж, как в романе А.Салуцкого “Из России с любовью” или в представленном, как и книги Салуцкого и Сукачева на “Ясную Поляну”, романе А.Воронцова “Огонь в степи”. И явления исследуются насущные, даже не без грозной метафизики. Салуцкий, оглядев политические горизонты России и мира последних десятилетий, осмеливается сделать вывод о переменившихся небесных векторах, о принятой Россией богоизбранности от потерявшего её Израиля. Только метафизика, вопреки воле автора, стремительно уходит вместе с временными героями книги – какими-то неизвестными заславскими, шумейками, ельцыными. Воронцов в художественно-документальном “Огне в степи”, посвящённом судьбе М.Шолохова, тоже не о пустых вещах говорит, следя за оттенками исторического предательства высокого русского наследия и лучших художников. А чтение при этом всё-таки в том и другом случае словно затруднено. Всё себя понуждать и подталкивать приходится. Наверно, оттого, что романы и пишутся честным трудом без молодой радости, и от читателя требуют того же честного труда. И оттого, что мысль в них первенствует над светом слова, подавляет его свободу. Публицист перевешивает художника.
Эта “стариковская болезнь” поражает и “детей” – писателей другого поколения, когда они вступают на ту же дорогу тяжбы с временем, слишком прямых обид и “подростковых” вызовов. За это поколение замечательно предстательствует Роман Сенчин. Каждой новой книгой он выставляет счёт отцам: чего вы от нас хотите? Это сделали вы сами. Не нравимся мы вам, и слава Богу – сохрани Бог понравиться. Он назвал последнюю повесть “Лёд под ногами”. И горько дивится, как они – казалось, целое “протестное поколение” – вдруг так разом разошлись: одни рванули в “наши”, другие заселили высокие кабинеты или пустились во всеобщее воровство (“деньги, бляха-муха, люди гибнут за металл”), третьи просто “кинули” всё, ушли в толпу. А самые дорогие Роману, те, кто, по его разумению, и был собственно голосом поколения, “льдом под ногами” сытого мира, только выкрикивают в бессилии свои злые вопросы неизвестно кому, стыдят своих и тех, кого считали отцами: “У нас же была великая культура. Великая! По фигу, как её называли – андеграунд, Конт, суб какой-то… Нет, это была настоящая культура. Наша! Один Сашбаш – бездна целая! Он же… А Бэгэ! А Цой! Это же! И где? Где все? А? Где мы?.. Ведь мы же столько могли! Мы вселенной были – и вот. Как и не было… Мутанты”. И поёт то, что их держало, как “мальчики иных веков” пели “Варшавянку”: Собирайся народ на бессмысленный сход, на всемирный совет, как обставить наш бред. Кликнуть волю свою в идиотском краю. Посидеть, помолчать да кулаком постучать!”
Конечно, старики только улыбнутся этой “великой культуре” и в ней самой и увидят её поражение, дивясь, как не видят в ней причин поражения сами обвинители. Только улыбайся – не улыбайся, а они идут по одним с нами улицам с замкнутыми лицами и глядят затравленно, и уже никому не страшно. Не нравится им ни “сильное государство”, ни “стабилизация” – у них хорошее чутьё на неправду. Но на их “льду” уже никто не поскользнётся. Действительность и правда “кинула” их. И, может, об этом и нельзя написать иначе, чем Роман. А всё-таки они в этих обидах таинственно уравниваются с обидевшими, которых тоже “кинули”. Счёт выставлять некому.
Конечно, договариваются ещё постаревшие слова, которыми мы жили целое столетие. Они уйдут только вместе с нами, с теми, кто сложился там. И может быть, ещё найдут сильного выразителя для последнего прощания, но занавес за столетием закрывается. Со смертью А.И.Солженицына и С.С.Аверинцева, как недавно написал один умный человек, отчётливо кончилось что-то старинно огромное, наследованное, античное, классическая история и филология. Как будто ушла плоть мира, данного нам Богом. Как будто мы изжили и расточили её и теперь остались только с опустевшим словом, которым мы играли в политике, культуре, даже, страшно сказать, в церкви. Отчего и не могли ни за что ухватиться и встать на ноги. И писали ветер, и вот-вот готовы были согласиться с А.Битовым, что “наконец, русская литература стала профессиональной, то есть перестала быть ею”.
Что да, то да. Это пока, может быть, самый распространённый род литературы, равно журнальной и книжной, распоряжающейся со словом и миром без особых забот, как в романе прошлогоднего соискателя “Ясной Поляны” Г.Шульпякова “Синан” или в представленной на “Ясную” в этом году книге А.Архангельского “1962. Послание к Тимофею”, где он с весёлой беспечностью подгибает мировую политику 1962-го года к дате своего явления на свет, словно она только тяжёлый и не очень умный фон для его рождения. А мы там живали уже взрослыми и знаем, что всё было живее и мучительнее. Вообще много с опустевшим словом утратили мы родного, сильного, имперского, того что звалось “большим стилем”, ослабили волнение перед тайной человека и Бога и сделались слишком легки в отношениях с жизнью (“что жизнь? – одна ли, две ли ночи…”).
Но вот теперь вижу и другую сторону молодого, жадного к уже новой жизни слова. И слава Богу, за его спиной ещё стоят, укрепляя и соединяя старую и молодую ветви те же Андрей Битов и Владимир Маканин, Михаил Кураев из Петербурга и Борис Чёрных из Благовещенска, Владимир Ермаков из Орла и Александр Кузнецов из Тулы. Да и Алексей Варламов, Олег Павлов, Александр Иванченко, Афанасий Мамедов… Так что не в поле это новое поколение родилось. И хоть примеров этой молодой новой ветви у меня немного (приведённые-то разве примеры? так, одно нетерпение и случайность), но что поделаешь с сердцем, если и невольное чтение последних лет в жюри той или иной премии (в данном случае “Ясной Поляны”) раз от разу укрепляет сердце и поселяет уверенность, что утро близко.
Ну, и что, что мы остались только со словом? Ведь оно некогда было у Бога и было Богом и, значит, надо только снова наполнить его плотью и светом (Господи, как мы уже знаем страшную глубину и недостижимость этого “только”, но вот снова и снова повторяем его с детской наивностью и детскость эта всё-таки к нашей чести, а не к очередному поражению). Литература, не страшась повторения, снова и снова в игре и свободе медленно преодолевает истощивший себя постмодернизм и выходит в новую дорогу.
Предстоит как будто обратная дорога – не от мира к слову, а от слова – к миру. Предстоит строить живую литературу, живую Россию из адамовой глины, из омытых и словно пробудившихся слов, из лучшего материала, который оставило нам время, самого нетленного из материалов.
Может быть, это и придаёт молодым авторам радости и побуждает их писать жадно, иногда торопливо, но искренне, что они вдруг почувствовали спасительность слова, угадали его живую нервную систему, его свободную даль и силу. Никогда, может быть, русская литература не была ещё на таком пороге, и никогда писатель не оказывался в таком положении – оставаться свободным и радостным и вместе сознающим страшную ответственность за слово, из которого начнёт расти новый человек.
Наша литература два столетия была церковью (без всяких кавычек), порой подменяла этот материнский институт. И теперь у неё никто не отнимает этой только ещё более трудной и счастливой роли – роли не подмены, а соработницы.
Повесть Владимира Курносенко называется по имени одного из песнопений вечерни – “Свете тихий”. Он увидел в повести и жизни угасание этого света, но ведь и в тревоге он выполнил главное – напомнил, что этот свет и за церковной оградой должен быть так же незаходим. Из-за недостатка этого света гибнет и мальчик повести Натальи Ключаревой (именно из-за того, что светильник задувается ветром улицы). И его, его ищут герои Майи Кучерской, Захара Прилепина, Надежды Муравьёвой…
И на этих путях сойдутся однажды с тем словом, которое жило естественно, наследованно, природно, жило земной, райской, позволяющей не думать о своей природе жизнью и звалось русской литературой. И они узнают друг друга и мы опять станем из населения народом.
Надо только прислушаться, и это тихое “вот!” не расслышит разве глухой.
г. Псков