Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2008
СВИДЕЛИСЬ
В новой квартире пахло влажными обоями. Запах был приятен. Он связывался с уверенностью в завтрашнем дне, надёжностью и чувством владения семьюдесятью квадратными метрами жилой площади. Впервые за долгие годы скитания по съёмным квартирам отпустил Толика подспудный страх быть выселенным по прихоти хозяев. Даже многодневная нервотрёпка при подготовке к переезду не смогла испортить ему приподнятого настроения. С обретением квартиры показалось Толику, что он застолбил место на земном шаре и теперь никогда не умрёт.
По случаю новоселья Анюта испекла рыбный пирог с яйцом и зелёным лучком. Поставила его на середину стола, за которым собралась семья Титовых: отец, мать да четверо ребятишек. Анюта раскраснелась, хозяйничая; разливала чай, нарезала куски, шутила с детьми. Дети звенели ложками о чашки, размешивая сахар, и с нетерпением поглядывали на поблёскивающий коричневой коркой рыбник. Толик смотрел на семью и был счастлив. “Как в детстве у мамы”, – неожиданно подумал он и почувствовал, как только что переживаемое счастье затуманилось и потеряло лоск, будто червячок поселился в совершенном яблоке. Начал вспоминать, когда последний раз писал матери. Кажется, в год рождения первенца. Сейчас Алёшке тринадцать. Виделся с матерью сразу после армии, потом уехал за тридевять земель на стройку. С их последнего свидания прошло двадцать четыре года.
– Налетай! – задорно призвала Анюта, села на стул и отхлебнула несколько глотков чая. Сынишки зачавкали, озорно переглядываясь и перемигиваясь, захлюпали ртами, втягивая горячий янтарный напиток, и заёрзали на стульях. Оживление за столом немного расслабило Толика, он с благодарностью принял у жены большой кусок пирога и стал не спеша есть.
– Анют, а где синяя папка с письмами?
– Я ещё три картонных коробки не разобрала. Наверное, в одной из них.
– Найди мне её.
– Срочно надо или подождёшь?
– Срочно.
Ребятишки уминали по второму куску, Анюта подливала в чашки, улыбкой откликаясь на весёлый детский гомон. Титовы дружно доели и допили. Первая трапеза в новой квартире оказалась неимоверно вкусной и укрепила ощущение счастья.
Спустя час сидел Толик за кухонным столом и просматривал содержимое папки. В ней хранились несколько писем от сослуживцев, штук двадцать армейских фотографий и весточка от мамы. Когда он уходил в армию, матери исполнилось пятьдесят. Она писала ему длинные послания, перечисляя деревенские новости и какие-то мировые сенсации, шутила по-простому, по-бабьему и неизменно заканчивала своим обычным: “Сыночку Толеньке от мамы Оленьки”. Молодого солдата раздражали эти письма, он их прочитывал бегло, рвал на мелкие куски и выбрасывал в урну. Интересней читать письма от девчонок, которые сотнями доставляла армейская почта на имя “самого красивого” или “самого весёлого” солдата. Толик пожалел сейчас о тех уничтоженных письмах. Сердце будто в размерах уменьшилось – до чего неприятное чувство сжало его. Он взял в руки единственное сохранённое письмо матери, оставшееся с давних времён. Развернул. “Здравствуй, дорогой сынок Толик. Дошла до меня весть, что твой отец, от которого ты родился, помер. Уж и не помнишь его, поди. Малой ты был, когда он нас оставил. Так папаня твой и не удосужился сынка увидать, а ведь ты ему кровный. И я тебя уж столько лет не вижу. Не знаю, свидимся ли ещё”. А внизу добавлено: “Сыну Толе от мамы Оли”. Присказку поменяла, – отметил про себя Титов.
– Анют, отпустишь меня? Мать надо навестить.
– Как не вовремя! Столько работы в квартире и денег на поездку нет – всё переезд сожрал.
– Что, совсем нет?
– Нет. Я зарплату получу через две недели, твои отпускные на ремонт квартиры ушли, получка у тебя только через месяц. Едва на еду до моей зарплаты хватит.
– Значит, у Симоновых надо в долг брать.
– Что ж так приспичило? Столько лет словом не вспоминал и вдруг – “поеду”! А мне одной с четырьмя бойцами по детсадам-школам мотаться и на работу успевать бегать.
– Чувство у меня нехорошее, Анют. Отпусти! С детьми попрошу Любу Симонову пособить. Если уж брать в долг, то – по полной. А, Анют?
– Да езжай уж, горемыка! – Анюта обняла мужа, прижалась щекой к его щеке, постояла так немного и пошла в комнаты, тешась мыслями об улучшении семейного быта.
Дорога заняла три тягучих дня. Толику странно было думать, что он едет домой, к маме. Столько лет не был в этих краях! Добирался сначала поездом, потом автобусом, на попутке и пешком. Он преодолевал последние сотни метров, ведущие к родной избе. Шёл странной походкой – на ватных ногах, часто вздыхал полной грудью, пытаясь уменьшить волнение, и внимательно смотрел окрест. Деревня изменилась. Обветшали и вросли в землю избы. Все постройки были одного цвета – серого. Кое-где ровными грядками зеленели огороды, но в основном – запустенье, безрадостное, вымороченное отчаяньем. С трудом узнал родительский двор, подошёл к выгнутому дугой штакетнику, толкнул калитку, сделал несколько шагов и остановился посреди небольшого подворья. Огляделся, вздохнул ещё раз, прошагал к избе и ступил на порог. Дверь оказалась незапертой. Пересёк сени, торкнул ещё одну дверь и вошёл в сумрак горницы.
– Есть кто живой? – спросил тихо.
– А как же! Я живая, – раздался голос из чернеющего угла.
Глаза Толика скоро привыкли к темноте, и он различил фигуру старушки, примостившуюся на краю кровати.
Толик опустил рюкзак на пол и присел на скамью.
– Из собеса будете? – спросила мать.
– Нет.
– Летом привезли чурки и, уж месяц, поди, жду, когда кого-нибудь пришлют дров наколоть и в сени перенесть. В прошлом году зима была суровая, еле дотянула, думала, заиндйвею в ледяной избе. Эту зиму ожидаем слабую, но без дров и мягкая зима жёстко постелит.
– Давайте я вам дров наколю! – вскочил Толик, неожиданно для себя назвав мать на “вы”.
– Сиди. Успеется. Чай, по другому делу пришёл. Чует моё сердце, что снова про пенсию новость плохую принёс. Мародёрствуют начальники. Зачем у бабки последнее отбирать? Ить той пенсии с гулькин нос.
– А на что вы живёте?
– Из собеса шефствуют надо мной. Раз в неделю приезжают, хлеба и молока привозят. А когда и крупы с маргарином. Мало, конечно. Да я экономная, тяну до следующего раза.
– А чем вы занимаетесь?
– Что?
– Что делаете?
– Сижу.
– Нет, я не про то, что вы сейчас делаете. Я про то, чем вы каждый день занимаетесь?
– Сижу. Что ещё делать? А ты по какому делу, мил человек?
На чьём-то дворе залаяла собака, кудахтнула курица, а с неба донёсся гул летящего над облаками самолёта.
– Сын я ваш, Ольга Герасимовна.
– Сы-ы-ын? – недоверчиво протянула старушка, – Нету у меня сына. Пропал он.
– Как пропал?! Вот он я! Неужто не узнаёте? Посмотрите внимательно.
– А мне теперь смотри-не смотри – всё одно. Ослепла я.
– Как – ослепли?!
– А вот так. Не вижу ничего. В темноте живу. Уж приноровилась да и экономия опять же – электричество не трачу. Другие копеечку за свет отдают, а у меня копеечек нету. Правильно Господь рассудил: чем государству за электричество задалживать, лучше пусть бабка ослепнет.
– Я выйду на минутку?
– А чего ж, выходь.
Серо, неприглядно и бесприютно выглядело подворье. Подул ветер и охолодил слёзы на щеках взрослого сына. Завыл бы мужик, да постеснялся чувства оголить. Скрипнул зубами, вытер слёзы рукавом, высморкался в сторону и пошёл к сараю. Там увидел гору берёзовых чурок. В сарае отыскал топор, выбрал чурку покрупнее и начал колоть на ней дрова.
С работой Толик справился к вечеру. Дрова ровнёхонько уложил по обе стороны просторных сеней, взял несколько поленьев и затопил печь.
– А кто вам печь растапливает? – так и не решаясь назвать старушку мамой, поинтересовался Толик.
– Сама. У меня на пальцах за столько лет короста от ожогов образовалась, так что если суну руку в пламя, то уже не больно.
Разогрели еду в кастрюльке, на раскалённые круги печной плиты поставили чайник. Ольга Герасимовна стояла у стола и накладывала в тарелки кашу. Толик окинул взглядом её фигуру и поразился изменениям. Худенькая, седая, беззубая старая женщина небольшого росточка с невидящими глазами, улыбающимся лицом и обожжёнными пальцами была его мамой. Он спинным мозгом ощутил течение времени, а взглядом успел уловить, как начинают блекнуть очертания фигуры матери, истекая в небытие. Толик мотнул головой, прогоняя видение, и спросил:
– Я переночую у вас?
– А чего ж, ночуй.
После ужина отправился Толик в боковую комнатёнку на старый диван. Лампу не стал зажигать, нашарил в потёмках одеяло, лёг не раздеваясь, укрылся по самый подбородок и крепко задумался. Не затем он сюда приехал, чтоб каши отведать. Рассказать бы ей про все его заботы, про то, как гробился на тяжёлых работах – себя не жалел, чтоб лишнюю копейку иметь. Как прежде, чем жениться, денег поднакопил на шикарную свадьбу и на машину – завидным женихом был. Пахал по две-три смены, хватало и на оплату съёмных квартир, и на шубу молодой жене и на кооператив откладывал. На море семью возил и не раз. Четверых сыновей родил, и у каждого – своя сберкнижка на образование. Квартиру купил, наконец. Большую, просторную. Не просто так всё далось, ох, не просто! Толик долго ворочался с боку на бок, вздыхал, кашлял, потом поднялся рывком и пошёл наощупь в горницу. На фоне светлеющего окошка увидел чёрный силуэт матери, сидящей в своей извечной позе на краю кровати.
– Не спите?
– Не сплю.
Он набрал воздух в лёгкие, чтоб одним махом выложить матери историю своей трудной жизни, как вдруг услышал:
– Я ить не знаю, кто ты такой. Помирать не боюся, смерти каждый день жду. Господь не торопится меня забирать, и ты Eго не торопи.
– Зря вы так. Ничего плохого я вам не сделаю… Как мне доказать, что я ваш сын?
– Зачем доказывать? Сыновья – они о родителях пекутся, так же, как родители о них когда-то пеклись. Я своего до самой армии пестовала. В девятнадцать призвали его. Пока был в армии, письма писала, думами была с ним. А после армии приехал на два дня, с тех пор его не видела. Знаю, что сынок у него родился.
– Теперь уже четверо.
– Воон как! А ты откуда знаешь?
– Ольга Герасимовна, я, я – сын ваш. Помните, когда мне пять лет исполнилось, вы щенка подарили? Я его вечером с собой в постель брал, а вы ругались.
– Нет, не помню.
– А вот шрам на локте. Потрогайте! Вы обед готовили, а я под руками вертелся и нечаянно прислонился к раскалённой кочерге. Вы мне несколько дней маслом подсолнечным ожог смазывали.
– Не помню.
– А друга моего Ваську Петренко помните? Он тоже безотцовщиной был. С матерью его, правда, вы не ладили.
– Не помню, мил человек.
– Да как же так! Я и лицом на вас похож. Я – сын ваш, а вы – мать моя.
У старушки дрогнули веки. Толик не видел этого – темнота надёжно скрывала выражение лица матери.
– Однажды я влюбился. Мне было четырнадцать, а ей двенадцать. Я привёл “невесту” домой и сказал, что теперь она будет жить с нами. Вы прогнали “невесту” и отлупили меня. Помните?.. Неужели ничего не помните? Как же так – забыть такое!.. Я заберу вас к себе.
– Нет, мил человек, мне здесь привычнее. Я хоть и слепа, но каждый уголок знаю, каждую стеночку. Ты иди спать, не тревожься. Утром поедешь.
Толик проснулся с больной головой. Не думал, что так повидается с матерью. Ожидал чуть ли не праздничной суеты, слёз радости, ахов и охов. А оно, вишь, как получилось. Не признала мать сына своего. Ехал сюда с тяжёлым сердцем, а уезжает с глыбой на душе. Что-то подсказывало ему, повиниться надо перед матерью, но не чувствовал сын вины своей перед нею, значит, и каяться было не в чем. От чая, предложенного матерью, отказался. Закинул рюкзак на плечо, подошёл к ней, не решаясь обнять на прощанье. Всматривался в морщинистое лицо и чувствовал, как слёзы наворачиваются на глаза.
– Поехал я.
– Доброго пути.
Ступил на подворье, оглянулся. В окне увидел мать. Лицо её казалось печальным. Отворил калитку и зашагал широким шагом по улице в сторону околицы. Чем дальше уходил от деревни, тем легче становилось. Чикнул воображаемым ножом, отрезал широкий ломоть жизненного хлеба, бросил его на дорогу и сразу же успокоился. “У каждого своя судьба. А мне семью поднимать надо”, – сказал сам себе Толик и зашагал ещё быстрее, мысленно отправляясь туда, где был его дом, жена и дети.
Ольга Герасимовна долго сидела на своём посту у окна. Ни разу не шелохнулась. Наконец, произнесла:
– Вот и свиделись, сынок. Успел-таки.
ГОЛУБОЕ НЕБО, ЗОЛОТОЕ СОЛНЦЕ
Дивное, дивное украинское село. Раскинулось на холмах, прорезанное блестящей речкой. На одном берегу – ивы и дубы. Держали траву под тенью. Здесь рыбаки чувствовали себя привольно. Теперь с удочкой не посидишь – река, как и поля, колхозу принадлежит. Поймаешь рыбки – поймают и тебя, осудят, в лагеря отправят. Легче думать, что рыба в Ушице не водится. В болотистой пойме реки, сплошь покрытой камышами и осокой, даже раков ловить запрещалось. Другой берег холмом горбатился. Там в прежние времена под присмотром босоногих детей паслись стайками гуси и утки. Этой весной домашней птицы по дворам не осталось – что не конфисковали, то за зиму съели. Холм зарастал чертополохом, колючками перекати-поле и бурьяном. В небольшом отдалении от берега по обе стороны реки стояли белёные хаты-мазанки. С наступлением мая никто их не подновлял, и сквозь сероватый слой извёстки просвечивалась бурая глина.
Над хатами голубело небо. Соломенные крыши желтели, освещённые солнцем. Посреди села сиротливой жердью высился колодезный журавель. Слушал странную тишину и вспоминал былое время, когда без устали кланялся каждой молодухе, пришедшей по воду. Иной раз вокруг него собиралось до десятка хозяюшек. Трещали, хохотали, перешёптывались и успевали в свою хату в избытке воды наносить. В каждой – по семь – десять ртов вместе со стариками. Сварить, постирать, скотину напоить, ребятишек выкупать – на всё хватало. Сильные были молодухи, крепкие. Высок журавель, обозревает село, вздыхает скрипуче: куда люди подевались? Солнце поднялось высоко, золотит день июньский. А в хатах – горе чёрное второй год. Плач и вой уже не слышатся – отревели, отрыдали. Сил нет. Оставшиеся в живых говорят тихо, а то и вовсе молчат. Голодный мор опустошал сёла. А кое-где на высоких стрехах гнездились аисты и вселяли надежду в отчаявшиеся сердца.
Одарка смотрела неотрывно на свёкра, лежащего на топчане. Четверо из пяти её детей, исхудавшие, притихшие, сидели рядком на шаткой скамье. Старик оказался живучей мужа. Филипп, успев обменять на хлеб всё, чем владели, не вынес горя разорения и постоянного недоедания. Быстро угасал, темнел кожей. Однажды лёг спать, тяжело вздыхая, а утром, солнечным утром, нашла его жинка бездыханным. “Вже краще б ти в цей проклятий колгосп записався-а-а-а-а!” – в завыла протяжно Одарка. Заревели на разные голоса дети, разбуженные материнским истошным криком. Старшенькая Аня спрыгнула с полатей, поняла в чём дело, подбежала к отцу, сжала его ладони: “Тато, татко! Як же я вас кохала-а-а-а-а!”
Отголосив по кормильцу, собрали его в последний путь. На кладбище тянули покойника, завернув в простыню, впятером: мать – впереди, дети постарше – по бокам. Трёхлетка Гриша держался за папкин рукав. Опустили в общую яму, бросили чуток земли, постояли молча и ушли. Ночью убивалась Одарка по мужу и годовалому Андрейке, проклиная жизнь и советскую власть. Она ещё помнила запах темечка младшенького. Закроет глаза и вдыхает, как будто он здесь, рядом с ней лежит, губами причмокивает. А молоко перегорело, кормить нечем. Вспомнила, как, обезумев от истошного голодного крика последыша, кинулась на край села к Вязовецким. У них корова, может, сжалятся, дадут молока. Сжалились. Дали целую кружку. Разбавляла водой, растянула на сутки. А как кончилось, снова кричал младенец. Одарка сунула ему большой палец левой руки, а правой прижимала к пустой груди. Ребёнок сосал его, как соску несколько дней. Всю плоть высосал, до самой кости. Поистине, соками своими питала. Потом затих, только посапывал, пока вовсе дышать не перестал. Андрейка открыл счёт их потерь.
В иных семьях некому было своих хоронить. Трупы пухли и смердили почти в каждой хате. Туда приходила похоронная бригада. Одарка слёзно вымолила, и её включили в бригаду. За выполненную норму захороненных получали паёк, за невыполненную – половину. Кормила детей заработанным, самой доставались крошки.
Свёкор уже не жилец, но ещё дышит и смотрит в потолок, изредка моргая. Хлеба она ему больше не выделяла, только воды из ковшика. Теперь сидела перед ним, умоляя:
– Та вмирайте вже швидше, тату!
Заберут его на погост сегодня, получит Одарка полный паёк, нет – надо снова посылать детей в поле – хоть что-то им перепадёт за тяжёлую работу на солнцепёке. Только бы выдюжили.
– Ганю, б╗жи до бригадира, хай приходять д╗да забирати. Немає б╗льше моєї змоги!
Девятилетняя Аня поднялась и медленно побрела на соседний двор.
Невестка склонилась над стариком. Прошептала отрешённо:
– Пробачте, тату. Вам все одно на той св╗т пора, а д╗ткам вижити треба.
Свёкра отнесли на носилках, положили на кладбищенском дворе рядом с такими же безнадёжными. Три-четыре дня – и их можно закапывать. Одарка направилась к хате бывшего головы сильрады. Сквозь густую зелень платанов, растущих у ограды, светилась она побеленными стенами. Старику приходилось туго. Селяне вымирали, а он не позволял себе слабости. Ответственность удерживала его на земле. Каждого умершего записывал в большую книгу. Раньше такие при церквах хранились. Кто женился, кто развёлся, кто родился и скончался – о каждом помечено. Время берёзовых почек кончилось. Наступил сезон крапивы. Но желудок деда больше не принимал траву. Его рвало тёмно-зелёной жидкостью. Крапива обезвожила и без того худосочное тело. Чувствовал, осталось ему немного, а передать книгу некому. Сельская интеллигенция вовремя по городам попряталась, остались одни безграмотные, да и тех по пальцем пересчитать можно.
Сквозной ветерок колыхал драную марлю над входом. Голова сидел перед иконами, безучастный, с закрытыми глазами. Одарка попросила с порога:
– Запиш╗ть в церковну книгу: Архип Непийвода помер 5 червня 1932 року.
– Запишу. А ти молися. Молися Матер╗ Божої. Сп╗льно молитимемося, прийде порятунок.
– Що товчу з цих молитов! Чому вона неб╗жчик╗в Пилипа та Андр╗йка не врятувала? Д╗тей їй не жаль? Свого сина в╗ддала на наругу. Тепер моїх черга?
– Сина свого в╗ддала, щоб люди жили в╗чно. – снова прикрыл глаза.
– Та не бреш╗ть! Все село вимерло. ╞жте вашу в╗чн╗сть зам╗сть хл╗ба! Чуж╗ думки вселяєте – католицьк╗.
– Змирися. Покайся. ╡ житимеш в╗чно.
– Тьфу! – в сердцах сплюнула Одарка и вышла во двор.
Солнце подбирало лучи за горизонт, небо выкрашивалось синькой. Старшенькая Аня принесла в подоле ежа. Своих двух кошек и собаку они съели зимой, когда был жив отец. Близнецы Ира и Надя – по охапке клевера. Значит, сегодня будет мясной суп. Маленький Гриша растягивал рот в беззубой улыбке, радовался предстоящему ужину.
– Л╗то врятує нас, не ╗кона. – ворчала Одарка.
И лето спасало их. Смысл жизни свёлся к добыче пропитания. Постоянно есть траву оказалось невозможным. Болели животы, одолевал понос. Нужна твёрдая пища. Дочери шли побираться по дворам в соседние сёла. Но и там людей косил мор. Возвращались усталые, грязные, с кусочком сухарика для мамы. Свои мизерные подачки съедали на месте. Маленький Гриша оставался дома, привязанный за верёвку к ножке тяжёлого деревянного стола.
Девочки искали в траве под ивами и дубами подходящую живность. Ужей и лягушек ударяли камнем по голове и складывали в торбинку, улиток клали сверху. Варили суп из гадов. Детьми постепенно овладела апатия. Для выражения эмоций нужна энергия, а её недоставало. В начале августа кончились в хате спички. Разжигать печь стало нечем.
Тельце братика с каждым днём усыхало, а голова увеличивалась. Он протянул до сентября. Вслед за ним неожиданно ослабела Надя, хотя выглядела крепче своей сёстры-близняшки. Лежала на дедовом топчане, а над ней мать, как курица над цыплёнком:
– Донечку, потерпи тр╗шки, я що-небудь придумаю.
– Не треба н╗чого. Бер╗ть, мамо, шматочок хл╗бчика. Це я для вас приховала, – Надя вытащила из кармашка фартука сухарик с ноготок и протянула Одарке. – Я вже померти хочу.
Одарка и сама бы легла на лавку умирать, а кто же оставшихся двоих вытянет?
Осень выдалась тёплая. Высокое синее безоблачное небо контрастно оттеняло желтеющую листву деревьев. Солнце добавляло ей прозрачности. Лёгкий ветерок распространял по селу трупный смрад. Живых остались единицы, мёртвых – сотни. За два года зажиточное украинское село постигло запустенье, а на территории кладбища образовалась огромная братская могила. Надю положили на тела односельчан. Закапывать могилу не было смысла, каждый день подносили новых покойников. Вороны расхаживали по трупам, выдёргивая клювом куски кожи. Их расплодилось несметное количество. Кладбище стало самым шумным местом. А в стороне от него, куда не доносилось карканье, господствовала тишина бабьего лета, приукрашенного золотом осеннего солнца.
Одарка страшилась ночей. Голод отпугивал сон и приманивал дурные мысли. Страх тюрьмы и страх за судьбу детей, если они останутся круглыми сиротами, удерживал от воровства и убийства. Она исподлобья зло поглядывала на небольшую икону Божьей Матери в тёмном углу и шептала:
– За що? За що так╗ муки моїм д╗точкам? Чому ти не зберегла Гриця ╗ Над╗йку?.. Де твоя влада, га? Де милосердя ╗ любов?… А-а-а-а, я зрозум╗ла! Ти не всесильна, ти – н╗хто. Нагодуй нас! Зроби диво!.. Що, не можеш? Брехуха!.. Ти дивишся байдуже, як вмирають люди, як гине моя с╗м’я, д╗ти. Ти – просто малюнок! Будь ти проклята, нещадна!
Утром растормошила Одарка дочек:
– Ганю, Яринка, йд╗ть в районний центр. Там, я чула, є дитячий будинок. Скажете, що сироти кругл╗. Ось вам в дорогу трохи хл╗ба ╗ глечик з водою. Йд╗ть, ╗накше не врятуєте ся.
Молча собрались. Мать завязала им платки, перекрестила. Проводила за калитку, подтолкнула в спину:
– З богом! – И вернулась в хату.
Теперь можно лечь и ни о чём не беспокоиться. Скоро зима. Одарка не знала, что лучше: умереть от голода или от холода? Сколько селян перехоронила за эти месяцы! Своих – пятеро, а остальных – без счёта. Где они теперь? На небесах? А где небеса? С телами всё было ясно. Лежат они навалом – бесхозные скелеты, обтянутые кожей. А души? В живом теле руками-ногами кто двигает? Глазами кто водит? Кто говорит и дышит? Кто любит, кто плачет, кто ругается? Кто чувствует боль? Кто смеётся? Куда оно подевалось? Неужели к Богу поднялось? И кто они перед Богом – жертвы? Великомученики? Или глупцы, не сумевшие противостоять банде обирателей в униформе? В соседнем селе собственных младенцев поедали, прости господи! Простится ли? Находились и такие, что на базаре человеческое мясо продавали. И такие, кто покупали. Вот с наступлением зимы и начнётся, когда всё снегом укроет и льдом схватит. Ни травинки, ни былинки. Одарка поднесла большой палец левой руки в глазам. Рана затянулась. Она, конечно, может, как Андрейка, собственными соками питаться. Надолго ли хватит тех соков? Нужно ли душе питание, когда она разуверилась в мире, в людях, в жизни, когда она несчастна? Где искать такой душе успокоения?
– Мати, мати! Нав╗що народила мене на цей св╗т? Краще б ти мене у купел╗ втопила, краще б я захлинулася святою водою при хрещенн╗, щоб не бачити смертей чолов╗ка мого й д╗тей моїх!.. Господи Христу, врятуй душ╗ наш╗! На тебе одна над╗я ╗ в тоб╗ в╗драда! Чи не я ставила св╗чки п╗д хрестом твоїм, чи не я чесно трудилася на ц╗й земл╗? Змилуйся! Не дай душ╗ так старадать, як т╗лу. Пробач гр╗хи мої! – Одарка прошептала молитву освобождения и ощутила невероятную лёгкость. Поднялась с лавки, вышла из хаты. Встала на крыльце, вдохнула прохладный воздух, прищурилась на небо. Синее-синеее, без конца и края, с ослепительным солнцем посередине, ширилось над селом, обволакивая его тёплым светом. Последние дни осени.
– Все пройде, а небо ╗ сонце залишаться, – Одарка села на ступеньки, закрыла глаза и улыбнулась.
Фризойтэ, Германия