Опубликовано в журнале День и ночь, номер 5, 2008
(главы из романа)
ДЕРЕВЯННЫЙ РЕБЁНОК
Скрипачом я никогда не был и становиться им в ближайшие годы не собирался. И это несмотря на то, что скрипка у меня была! Она досталась мне от старшей сестры – вроде как по наследству. Именно на ней сестрица в далёком детстве пыталась научиться играть, посещая музыкальную школу, только что открывшуюся в нашем крошечном, глухом во всех отношениях городишке, носившем красивое, чисто-деревенское название – Сосновка.
Но… к тайному сожалению немногочисленной приезжей части населения, божественная музыка не прижилась на вятских берегах (сердцам коренных жителей были ближе гармонь и балалайка), а потому плохо посещаемый класс скрипки через два года закрыли. С тех пор ставший никому не нужным инструмент, будучи запертым в душный, тесно облегающий его обводы деревянный ящик, имевший вид обтянутого чёрным дерматином чемоданчика, недобрых пятнадцать лет валялся под пушистым слоем пыли на платяном шкафу. И вспомнил я о нём только тогда, когда услышал одну замечательную песенку, проигранную мне соседом с большой виниловой грампластинки, купленной им по случаю внеплановой ревизии в местных “Культтоварах”. Никому неизвестная певичка с чудноватым именем Киршнер под тяжёлые вздохи скрипки, слегка картавя, безжалостно выворачивала себе и своим заочным слушателям душу. Особенно грустными у неё получались припевы, в которых она по нескольку раз повторяла на незнакомом пока ещё мне иностранном языке одну и ту же фразу: “мой славный”. А мелодия у песенки была такая, что под неё хотелось плакать, плакать и плакать. А проплакавшись – научиться наигрывать самому. Со временем я так и сделал: ненадолго выпросил у соседа кружочек дефицитной продукции фирмы “Мелодия” и, накручивая его целыми днями на принадлежащем моей семье электропатефоне чемоданного типа “Юность-301”, стал разучивать полюбившуюся мне мелодию по системе караоке.
Скрипка была так себе – ширпотреб без особого звука, – но с почти по-человечески музыкальной душой. Когда я вытащил её из футляра в первый раз – она показалась мне созданием настолько необычным, что я невольно стал обращаться с ней, как с живой. Забирая скрипку с её бархатного ложа, я чувствовал себя молодым отцом, впервые собственными руками вытаскивающим из колыбели девочку-младенца на кормёжку. Тросточку с натянутыми между её концов конскими волосами я брал в руки с таким трепетом, словно это был не дешёвый пластмассовый смычок, а увитый драгоценными камнями царский скипетр. Проведя им по струнам задвинутого под подбородок инструмента, я услышал что-то невообразимое, на бумаге выглядящее примерно так: “х-ы-э-э-э!”.
Извлечённый из скрипки звук был настолько далёк от музыки и настолько похож на злобное рычание крупной сторожевой собаки, что для того, чтобы не травмировать свой слух и не пугать соседей – я пиликал на ней впоследствии только под маскировкой включённого на всю мощность электропроигрывателя.
Слава Богу, к третьему дню занятий, ещё до того, как протёрлась кожа на подушечках пальцев левой руки, я сумел издаваемый скрипкой рык превратить в более-менее сносное скрипение. Производимые пучком наканифоленного ворса писки на музыкальный эталон, лившийся с виниловых дорожек стали походить только к концу тренировочного месяца.
Вернув хозяину грампластинку, я ещё почти целый год периодически захаживал к нему, чтобы напоминать своей памяти мелодию стирающейся в ней песенки. В итоге, к исходу девятого месяца, мне удалось не только запомнить её самому, но и загнать в чрево “деревянной девчонки”. После чего имитируемая моими руками музыка, при довольно непринуждённом вождении смычка, звучала под лакированными фанерками сама собой. И когда это случилось – у меня, трудолюбивого человека, сына эвакуированной во вторую мировую войну из самой Москвы полу-интеллигентки, успевшего (неожиданно даже для себя) ещё до службы в советской армии освоить на сосновском (тоже эвакуированном, только из Ленинграда) судостроительном заводе две рабочие профессии (слесаря и фрезеровщика), появилось маниакальное желание зарабатывать на жизнь музыкой.
ТОРГУЙ, АРБАТ, БЕЗ МЕНЯ!
На Арбат я постарался приехать до обеда – чтобы праздно гуляющего народу на нём было ещё мало, а свободных мест для желающих выступать за деньги – много. На этой двухкилометровой концертной площадке я в качестве зрителя присутствовал уже не раз и видел всё, что делалось музыкантами и артистами, выступавшими перед уличной публикой в одиночку.
Сразу от угла кафе “Прага” и дальше, в сторону смоленского метро, начинались выносные торговые ряды. На всеобщее обозрение было выставлено всё, что могло у иностранных туристов ассоциироваться с Советами, их Союзом, его Россией и населяющими её аборигенами: самовары, подносы, матрёшки, лапти, валенки, государственные награды, монеты, картины с церквями и берёзами, шкуры животных и чучела птиц, и всё, что касалось победившей фашистов армии.
У военных товаров я и задержался – уж больно эта тема за последние дни мне близка стала. Арбатские барыги торговали ими запросто, как сувенирами – мне же они казались вещами опасными, от которых надо держаться подальше, на себя в мирное время не надевать, да и в военные годы, без особой нужды в руки (кроме наград), желательно, тоже не брать. На отведённых под витрины столах были в изобилии разложены каракулевые папахи, меховые шапки, фуражки с околышами всех цветов, десантные береты, морские бескозырки, мягкие шлёмы танкистов и жёсткие – лётчиков, солдатские пилотки, противогазы, кирзовые сапоги, ботинки от парадных до походных, всевозможные погоны, звёздочки к ним любых размеров, разноцветные петлицы, эмблемки на них всех родов и видов войск, кокарды и звёзды на головные уборы, нарукавные нашивки, нагрудные знаки от спортивных до гвардейских, и даже пуговицы имелись. Я молча разглядывал всю эту милитаристскую контрабанду и, не отвечая на вопросы раздражённых продавцов: “Чем интересуетесь? Чего ищем?”, в уме прикидывал, какую из них на абсолютно законных основаниях мне скоро предстоит носить? Самые красивые эмблемки были, конечно, десантные! Но таким чахлым, как я, дорогу с неба на землю врачи ещё на первых комиссиях диагнозами перекрывали, так что шансов носить их в армии я не имел. Морские тоже приглянулись, но жертвовать родине три года вместо возможных двух ради блестящих якорьков на форме, мне было бы жалко даже в старости. Остальные, в общем-то, все были ничё, но чуть больше понравились танкистские танчики, перекрещенные пушки артиллеристов, лётные крылышки с пропеллерами, автобатовские крылья на колёсах и общевойсковые звёзды в дубовых венках. Но два вида из продававшихся вызвали у меня полнейшее неприятие, вплоть до отвращения. Это рюмки со змеёй – в цинковые лапы военной медицины мне попасть хотелось ещё меньше, чем в смазанные вазелином руки гражданской, и – бульдозеры военных строителей, выезжавшие на эмблемках из кустов. Эти уж совсем пошло, как мне тогда показалось, на моих плечах-ключицах смотрелись бы. До душевной изжоги налюбовавшись всею этой бедовою мишурой, я отправился проводить рекогносцировку арбатской местности.
Рассуждал я разумно – мне, начинающему трубадуру, встать надо подальше от профессиональных музыкантов. Такое место я нашёл рядом с театром Вахтангова – в его окрестностях соискателей нетрудовых доходов с музыкальными инструментами вообще ни одного не было. Как ещё один плюс я отметил то, что на противоположной стороне улицы располагался огромный ювелирный магазин, над каждым окном которого имелась надпись с его названием, сделанная большими золотистыми буквами: “Самоцветы”. Прямо напротив входа в арбатскую гору Сезам я и выбрал место для своей концертной площадки – чтобы сразу бросаться в глаза выходящих из неё богатеньких посетителей. А вот к доходному дому современных продолжателей дела Евгения Багратионовича я встал, по принципу избушки на курьих ножках, – задом, а к своим будущим слушателям, соответственно, передом. Раскрытый наполовину пустой футляр я положил на асфальт перед собой так, чтобы летящие мимо монетки (если они, конечно, вообще будут), стукаясь об внутреннюю сторону его верхней части, ставшей для нижней теперь как бы спинкой, отскакивали точно в “приёмник”.
Прежде чем влиться в какофонию играюще-выступающей улицы, я внимательно оглядел ближайшую ко мне территорию. На ней уже спокойно “тунеядствовало” несколько человек: почти прямо передо мной, на самой середине пешеходной улицы, фотограф словами помогал своей обезьянке завлекать жителей каменных джунглей сфотографироваться в компании с ней; чуть дальше рекламная связка летающих шаров безуспешно пыталась утянуть за собой в небо семидесятикилограммовый баллон с гелием – накачанные им резиновые пузыри продавала наряжённая в клоуна толстая тётка; справа от меня, метрах в семи, на переносном мольберте экспресс-художник рисовал портреты тщеславных людей, пожелавших увековечить себя на холсте или ватмане (на последнем дешевле); а левее от места моей стоянки сидевший у небольшого стенда с образцами своих творений пожилой дядечка вырезал из чёрной бумаги профиль голов позирующих ему за рубль прохожих.
Убедившись, что моё присутствие у моих теперешних соседей протестных эмоций не вызывает, более того – никто из них ни разу даже не взглянул на своего нового конкурента, занявшего свободную в их районе творческую нишу, я набрался смелости и, ударив смычком по струнам, сотряс окружавшее их воздушное пространство звуками своей скрипки. “Лучше бы ты этого не делал! Только ненужное тебе внимание людей привлёк!” – воскликнул в глубине души инстинкт моего творческого самосохранения, и тут же дрожавшие в предстартовом волнении руки затряслись ещё сильнее. Начальные звуки у меня получились настолько неудачными, что я слегка запаниковал, а все, без исключения, соседи оторвались от своих доходных занятий, чтобы посмотреть на подозрительного музыканта, не умеющего играть на принесённом им инструменте. Но я-то знал, что как только мышечная память моих натренированных рук совпадёт с мелодией, хранившейся в чреве деревянной девчонки – моя музыка начнёт нравиться всем.
И, вытягивая из себя по струне раба фрезерного станка, я, под изумлённо-насмешливыми взглядами арбатских аксакалов и, проходящих мимо меня бесплатно, его гостей, продолжил в половину скрипичного голоса восстанавливать свою музыкальную форму.
И вожу я это значит по скрипке смычком – а сам внимательно прислушиваюсь. Но не к тому, как у неё мелодия получается, а к тому, как ведёт себя в этот момент мой, непривыкший к публичности организм. И чувствую я, что ноги в коленях уже подгибаются, руки в кистях ходуном ходят, сердце в груди колотится, в ушах пульс бьётся, лицо, как крапивой ужаленное, горит, глаза никого видеть не хотят, короче – стыдно-о-о, да так, что хоть обратно в свою вятскую деревеньку городского типа через столичный асфальт проваливайся. Ощущение такое, словно я на люди голым вышел и не делом занимаюсь, а самоудовлетворением. Примерно так я себя и чувствовал, пока мне не начали подавать. Но как только первая монетка в футляр упала – всё – я сразу успокоился. “Значит, будет дело”, – думаю. А как осмелел, так и играть стал, как дома – с максимально получавшейся у меня в родных стенах громкостью и выразительностью. Даже умудрялся успевать кланяться тем прохожим, что бросали в мой монетоприёмник кругляши белого цвета.
А видок у меня был тогда под стать моей жалобной музыке: куртка мокрая – водяные разводы на белой ткани хорошо видны; шейка из её воротника торчит худенькая; и без того не по-мужски мелкие руки, на фоне расстёгнутых манжет, кажутся тоньше скрипичного грифа; джинсы в дороге пожамканые – в коленях отвисают; ботинки, подозрительно маленького, почти женского размера, до того морщинистые, словно в них играл ещё мой дедушка-аккордеонист; губки тоненькие, как у генетического жмота, – особенно верхняя; от стеснения сощуренные глазки уже, чем у китайского алкоголика; гладкое безщетинное личико юно не по годам, и только огромные, с каплевидными линзами, очки, придавали моей внешности законченный вид несостоявшегося интеллигента. Вдобавок слёзы от жалостливой музыки и одновременной жалости к себе ручьём льются. Прохожих хоть и своевременно жалобят, но наблюдать за полётом кидаемых мне монеток мешают.
Правда, слёзная жидкость, искажавшая преломление очёчных линз, не помешала мне обратить внимание на крупного парня, со стабильностью часового маятника ходившего перед моими глазами туда-сюда с приблизительно одинаковыми пятиминутными интервалами. Я его запомнил по тёмно-синему спортивному костюму с тройными лампасами на штанинах и рукавах и белым трилистником на груди. На его спортивной обуви, с наружной стороны стопы, белел точно такой же суперпрестижный букетик лаврушки. “Кто носит фирму Адидас, – вспомнил я поговорку-заклинание, произносимую моими бедными земляками при виде хорошо одетого человека, – тому любая баба даст!”. Произнесённая с искренним презрением, она, как правило, снимала душившие их спазмы зависти. С этой же целью мысленно воспроизводил её и я, каждый раз, как упакованный по высшему классу “спортсмен” проходил мимо моего рабочего места. Он тоже не оставлял мою персону без внимания, но только смотрел почему-то всё больше не на меня, а на содержимое скрипичного футляра. И, что мне показалось подозрительным, с каким-то уж очень затяжным вниманием, словно вновь и вновь пересчитывал все накопившиеся в его отсутствие монетки.
Раз на десятый он всё-таки остановился и, перебирая в руках крупные бусы, стал бесцеремонно разглядывать теперь уже только меня. Я, в свою очередь, тоже получил возможность, не прекращая эксплуатировать скрипку-самобранку, незаметно смотреть на него сквозь неплотно сомкнутые ресницы. Больше всего в чисто славянском лице этого, явно подкачанного анаболиками чувака, мне не понравился нос, который был настолько крив и асимметричен, что даже сечение его ноздревых отверстий имело разную форму и площадь. Когда он вдруг заговорил со мной, я смог убедиться, что и приобретённые им в какой-то из арбатских подворотен манеры полностью соответствовали чертам покалеченной физиономии.
– Слышь, очки, – я перестал играть и своим внимательным лицом дал говорившему понять, что слышу. – Я чё-то тебя вспомнить не могу. Ты чё, первый раз здесь лабаешь, что ли?
Нагловатый тон, с которым этот набыченный человек заговорил со мной, мне не понравился, но я высказать ему своё недовольство не рискнул, второй раз за утро здраво рассудив, что краткость поможет мне побыстрее отвязаться от общества арбатского хама:
– Да, – с видом занятого человека ответил ему я и приготовился играть дальше.
Но кривоносый этого сделать мне не дал:
– Чё – да! Ты чё мне дакаешь? Опусти свою виолончель-то – мы с тобой ещё ни о чём не договорились. Понял, да?
– А о чём нам с тобой договариваться надо? – я подумал: “Может, он песню какую-другую хочет заказать? Так я на неё всё равно не способен!”
– О таксе.
– “А, – врубился в тему я, – Парень потому наверное такой злой, что он любимую собачку потерял!”
– О какой ещё таксе? – я только успел вспомнить, что мимо меня никаких собак, тем более такс, не пробегало, как её хозяин стал со мной знакомиться:
– Так ты чё, лабух, не местный что ли?
– Да, вчера только приехал. – “Ну вот, – думаю, – Сейчас на этой почве и подружимся”.
– А-а, ну тогда давай знакомиться! – и точно – мне впору было хвалить себя за редкую интуицию.
Слова: “давай” я за ним не повторил, и, стараясь из вежливости опередить незнакомца, сразу выпалил:
– Жора Павлов.
После моего представления, парень посмотрел на меня такими глазами, что казалось, будь я с рождения немым, и тогда бы он не так сильно удивился тому, что я произнёс. Борясь со смехом, кряжистый бугаёк, крутанув на пальце связку бус, назвался сам:
– Арбатский рэкет.
Услышав реквизиты своего собеседника, я задержал дыхание – чтобы успеть похвалить себя за то, что догадался не протягивать ему для рукопожатия руку первым. Двух слов мне хватило, чтобы сообразить, что “такса” – это никакая там не собачка, а та неизвестная сумма денег, которую с меня сейчас начнут стрясать.
Что делают в таких случаях рэкетируемые деятели искусств – я, рабочий-станочник, ещё не знал, и появившееся у меня от этого ощущение без вины виноватого, решил, снять миролюбиво заданным вопросом:
– И чего мне теперь делать?
А делать, как оказалось, было уже нечего, кроме как начинать торговаться.
– Заплати – и делай всё, что захочешь, – рэкетир, как я с отрезной фрезой, с корыстью был на ты.
Но творческая неопытность и рабочая бедность побудили своего владельца искать выход подешевле:
– А просто так нельзя разве поиграть?
– Во даёт, концертмейстер! Ты сам-то чё, бесплатно хочешь играть? Тебе же капустки срубить надо! А налоги кто платить будет? – передразнил моё альтруистское предложение общественный сборщик налоговых недоимок.
– Да мне только на билет бы набрать, и я уйду, – слегка лукавя, даванул я на последнее прибежище нищих и обездоленных – человеческую жалость. Денег я мечтал наиграть если уж на билет, то по цене, как минимум, до Владивостока – чтобы на проводы в армию и на дорогу до неё хватило.
– Так ты можешь прямо щас валить – я тебе только твой концертный реквизит переломаю, – с этим предложением арбатский мытарь протянул свободную от бус руку к моему хрупкому инструменту.
– Не, не надо, я остаюсь, – жалко мне стало, с испуга, сеструхину скрипку.
Парень руку убрал и, упёршись сердитым взглядом в моё лицо, огласил свой окончательный приговор:
– Короче, Страдивари, полтинник – и бренчишь на своей еврейской гитаре дальше. Нет – соришь её обломками и гремишь костями отсюда и до самого метро. Да – нет? Чё скажешь?
Названная им сумма почти лишила меня дара речи.
– А почему так много-то? Вдруг я столько не заработаю? – за такие деньги мне самому в рэкет захотелось – вот только потолстеть надо будет, как следует.
– Ты чё, бурый что ли? Я тебе и так на первый раз двойной скос делаю. Мы здесь с индивидуалов, в край, стоху берём, – продюсер уличных концертов чуть бусы от возмущения не порвал.
Ну, думаю, раз с других сто рублей берут, то значит зарабатывают они ещё больше. И я решил не терять возможность накосить по лёгкому таких огромных деньжищ:
– Ну ладно, чёшь, раз все платят – я тоже заплачу. Но у меня пока ещё только мелочь, – кончиком смычка, для наглядности, я пошурудил в футляре монетки.
– Да я ещё не раз подойду, как наберётся – забашляешь. Ты только, гастролёр, не заплатив, не пытайся слинять, хорошо? А то ведь потом, со сломанными пальцами, только на барабане сможешь буздать. А нам нужны здоровые люди, чтобы могли работать и платить. Мои пацаны со всех сторон тебя пасут – так что ты лучше не дёргайся, – бандитский бригадир загремел бусами – а я услышал, как будут хрустеть косточки моих фаланг в сильных не натруженных руках.
– Да не, я не обману, – его угрозы мобилизовали сразу весь неприкосновенный запас моей рабочей честности.
– По-другому и быть не может! – подвёл черту под нашей с ним договорённостью битюг и пошёл вразвалочку по своему маршруту.
Глядя в его мощный, сросшийся со спиною затылок, я с завистью думал: “Нам бы на завод в бригаду такого способного организатора – все алкаши и без сухого закона пить бы бросили, прогульщики по выходным стали бы на работу проситься, бракоделы личным клеймом бы обзавелись, а сачки норму до обеда бы научились выполнять!”
Пока он мне “наряд выписывал” – народ повалил уже толпой, и я, отдохнувший и воспрянувший духом, продолжил своё моновыступление. И как только скрипка вновь заиграла, звон падающих на дно футляра монеток тут же возобновился и стал с каждой минутой всё чаще и чаще ласкать мой немузыкальный слух. Когда же, к моему меркантильному удовольствию, в воздухе, словно бабочка-лимонница, закружил первый бумажный рубль, я для того, чтобы с точностью до миллиметра проконтролировать его падение в единственно нужное мне место, прекратил водить смычком. Прятать жёлтенькую ассигнацию в карман, как это делают по своей старческой бережливости бабушки-попрошайки, я и не подумал, а оставил её лежать среди мелочи на разживу. Пусть видят, как разбирающиеся в хорошей музыке люди оплачивают труд музицирующего фрезеровщика. Глядишь, и сами так же расщедрятся.
Я как в воду глядел – долго мне ждать богатенького клиента не пришлось. Буквально через несколько минут он остановился у моего чемодана-шляпы вместе со своей спутницей, имея вид одного из тех южных гостей, что в союзной столице чувствуют себя полными хозяевами. Возраст его, как и у всех кавказцев, я мог определить с точностью плюс-минус двадцать лет, а вот его славянофильская подружка в мини-юбке, вряд ли родилась раньше меня. На зависть любому рабочему мужику – фигурка у неё была, словно по лекалу девяносто-шестьдесят-девяносто точёная. Я даже постарался получше запомнить все самые выгодные места её сексуального туловища, чтобы в армии после отбоя перед сном было, что вспомнить. Единственное, что как-то немного успокаивало мою зависть к горному гостю – это не облагороженное интеллектом и не очень удачно скроенное лицо его иноверной спутницы. Тонкие губы, слишком маленький курносый нос, узкие скулы и близко посаженные к переносице глаза, безвкусно разукрашенные яркой косметикой, несколько скрадывали возбуждающее впечатление от созерцания всего того, что было плотно обтянуто немногочисленной одеждой ниже её обнажённых плеч.
Хахаль вытащил из оттопыривающегося брючного кармана разноцветную пачку сложенных в двое банковских купюр, толщиной с кусок туалетного мыла, и, помуслякав те три пальца, которыми христиане крестятся, стал демонстративно небрежно выбирать из денежного пресса кандидатку на полёт в мою футлярную копилку. Продолжая помогать скрипке играть, я неотрывно наблюдал за его финансовыми приготовлениями. И когда он потянул за угол сиреневую купюру – уменя аж дух перехватило. Получить за имитацию игры на смычковом инструменте сразу двадцать пять рублей я и не мечтал. Но выходец с гор, прежде чем отпустить четвертной в свободный полёт, спросил:
– Ты наше чо нэбудь, кавказское, можишь? Тыпа лэзгинка?
Для ответа мне пришлось остановиться:
– Нет, – сказал я и чуть не захныкал от предчувствия, что мне эту дорогую денежку без знания репертуара кавказских народов заработать не удастся.
Сын гор тоже огорчился:
– Э-э, жалка, да-а!
Но джигитом он оказался настоящим и ни передо мной, ни, тем более, перед своей пассией, смотревшей на его кучу денег с не меньшим азартом, чем я, своим горбоносым лицом в грязь не ударил. Он только ловко поменял уже вытащенную банкноту на красненький червонец, и, небрежно швырнув его в сторону ждавшего прибавки футляра, повелел:
– Ну ыграй тогда, чыво можышь. Толко пагромчэ!
Девчонка подхватила своего щедрого кавалера под ту руку, которой он засунул обратно в карман деньги и, проведя по мне напоследок презрительным взглядом, потянула его за собой – к входу в магазин “Самоцветы”.
Я добросовестно проводил интернациональную парочку оплаченной её мужской половиной музыкой, и как только она скрылась за мощными дверями ювелирного заведения, прервался на то, чтобы выудить из футляра и спрятать в кармане куртки самую трудно-поддающуюся подделке из советских дензнаков подделке красную десятирублёвую купюру. После этого ослепительного червонца блёклые рублёвки и даже ярко-зелёненькие трёшки, посыпавшиеся в скором времени к моим ногам, как листья с берёзового веника в парилке, сильное впечатление на меня производить перестали. Но моя радость от их появления была всё-таки настолько велика, а желание иметь бумажной валюты побольше было до того неуёмно, что я даже не хотел прерывать своё музицирование для её сбора, пересчёта и “утилизации” в карманах. Имея такую надёжную крышу, какую мне “поставил” (как выяснилось – действительно совсем не дорого) местный рэкетир, я мог за их сохранность не волноваться.
За доходной игрой я даже не заметил, как возле меня оказался целый цыганский ансамбль, состоявший из смуглолицых женщин всевозможных возрастов и их детей-бродяжек обоего пола. Эти кочевые капусты, одетые все сплошь в бессчётное количество разноцветных юбок, моментально оттеснили от меня простых людей и, взяв мой пятачок в полукруг, сами стали показывать мне фольклорный номер, достойный репертуара их национального театра “Ромэн”. Молодые женщины, размахивая руками и полами юбок, кружились в танце; цыганки среднего возраста, среди которых были и беременные, аккомпанировали им своими сиплыми прокуренными голосами, напевая на непереводимом тарабарском языке каждая свою мелодию; несколько живучих цыганских старух, топчась на одном месте вокруг своей покривившейся от долгой жизни оси и тихонько набормачивая себе под нос что-то, похожее на заклинание, били жилистыми руками в разукрашенные цветастыми бантиками бубны; махонькие девчушки, заполняя пустующие пространства массовки, сноровисто лазили между своими матерями и бабушками; а чумазые пацанята, вплотную обступив превратившегося в зрителя артиста, дёргали своими грязными ручонками мою свежевыбеленную белую куртку и на цыганско-русском диалекте нагло канючили: “Парень, дай на хлеб! Парень, у тебя много денег, дай на покушать!” И только я брезгливо отряхивал с себя их чёрные ногти, как они снова вцеплялись ими в стиранный этой ночью хлопчатобумажный материал и продолжали клянчить с меня свой откуп: “Парень, не жадничай! Парень, мы кушать хотим!” Я довольно быстро захотел достать им из напольной копилки мелочи, но они настолько активно наседали на меня, что даже нагнуться мне за нею не дали. Я только смог через частокол их ножек дотянуться до футляра своей ногой и пнуть по крышке, чтобы она закрылась. Сделал я это вовремя, потому как одна цыганка, самая молодая из танцующих, и даже немножко симпатичная, раскорячив ноги в два раза шире собственных плеч, подошла к футляру так близко, что он полностью скрылся под её юбками. Она ещё подняла над головой руки, сцепила их пальцами в кольцо и энергично затрясла плечами. Голый живот её при этом оголился ещё больше, а короткая кофточка постепенно задралась настолько, что из-под неё стали высовываться не защищённые лифчиком груди. Я, как увидел их, так и с трясшими меня за подол куртки степными крабами перестал бороться. Мне за эту цыганочку стало так неловко, что сразу захотелось ей сказать: “Девушка, у вас кофточка сильно задралась”. Но тут я догадался, что это может быть отвлекающим манёвром, и пока я пялюсь на нижние половинки её немытых титек, другие танцовщицы попытаются незаметно утащить из-под неё мою концертную копилку. Так что я перестал вкушать неожиданно обломившийся мне кусочек секса и отныне следил за всеми цыганами сразу, готовя себя к броску за любым из потомственных воришек, если увижу у кого-то из них в руках мой волнистый чемодан. Но ничего подобного не произошло, а после крика, оставшегося в моей памяти как таинственное “карэла-марэла” и выделившегося из хорового многоголосья командной интонацией, сексующая передо мной цыганка опустила руки и сдала назад. Оказавшийся нетронутым футляр снова радовал своей чёрной дерматиновой обивкой мои глаза, а цыганская кодла, как-то уж очень резко успокоилась и, быстренько сбившись в организованную кучу, покочевала в глубь арбатской улицы. Цыгане ещё только отходили от меня, а я уже нагнулся, чтобы открыть своим очередным поклонникам путь в элитное искусство через посильное уличное меценатство. Заодно я рассчитывал собрать уже накопившиеся в футляре казначейские билеты и крупную мелочь. Но когда я его распахнул, внутри грудной клетки у меня всё оборвалось – ещё несколько минут назад “полная коробочка” каким-то невообразимым образом превратилась в пустую. Даже кусок канифоли пропал – за янтарь должно быть приняли.
Вдогонку удаляющимся разбойникам, артистично прокосившим под попрошаек, я кричал почти инстинктивно:
– А деньги куда делись?
Чтобы ответить за всех, обернулась козырнувшая сиськами танцовщица:
– Фокус! – крикнула она на пол-Арбата и засмеявшись во всё цыганское зево, задрала спереди все свои юбки. – Дырка засосала! Иди проверь! Может чё ещё и найдёшь!
Под взглядами своих, творящих искусство на продажу соседей, я, разумеется, никуда не пошёл – мне и с этого расстояния было хорошо видно, что, как и верхнюю, нижнюю часть нательного белья таборная стриптизёрша тоже не носила.
Кроме тёмных пятен, отпечатавшихся от детских пальчиков на белоснежном материале, в память о цыганском концерте на велюровом дне футляра осталось лежать несколько жёлтеньких монеток. Ни забирать их, ни убиваться с горя преждевременно я не стал – для восполнения утраты у меня было ещё полдня. И я только с большей проникновенностью продолжил проигрывать со скрипки свой единственный и любимый сингл. А за денежками я теперь наклонялся после каждого исполненного деревянной шарманкой музыкального дубля.
Во время одного из наклонов за деньгами я заметил пару чёрных ботинок, остановившуюся в метре от меня, и такого же цвета трость, неподвижно упиравшуюся в асфальт между круглыми носками идеально чистой обуви. Я перевёл взгляд с них сначала на брюки, затем поднял его по острым стрелкам до пиджака, и только после него увидел лицо носившего их человека. Аккуратно отпущенные борода и усы, густо-чёрной окраски, и свисавшие у висков из-под сплюснутого, надвинутого до бровей котелка, заплетённые в косички волосы, которые я принял за новомодные бакенбарды, мешали определить возраст их владельца. Из имевшихся на бородаче одежды и вещей не чёрными были только очёчная оправа ярко-жёлтого металла и ослепительно-белая сорочка. Солидно прикинутый дядечка с таким нескрываемым умилением смотрел на то, как я собираю затёкшими непослушными пальцами заработанные моей лакированной напарницей деньги, что я волей-неволей засуетился. На всякий случай, я на этот раз выгреб все до одной монетки, даже копеечки.
Когда я выпрямился, немой наблюдатель первой же фразой дал мне понять, что ни денег, ни проницательности ему занимать не надо:
– Молодой человек, вы не беспокойтесь насчёт меня, я только поговорю с вами. Если можно, разумеется.
Голос говорившего прозвучал так мягко и доброжелательно, что я даже застеснялся перед ним своей скаредной подозрительности. По глухому тембру дядькиного голоса, я смело предположил, что его голосовые связки научились издавать членораздельные звуки лет на сорок раньше моих.
– Можно, – дал я добро на уличный контакт с незнакомцем. Теперь он мне казался безобидным.
– Что вы сейчас исполняли? Какого композитора? – такого бескорыстного вопроса я даже от него не ожидал.
– Да я, честно говоря, и сам-то толком не знаю. На пластинке написано Рубин и Грин какие-то, – отвечаю, а сам думаю: “А вдруг он только пыль мне в глаза пускает? Тётя просила быть поосторожней!”
Вида, что из сказанного мною он практически ничего не понял, профессионально любопытствующий дядечка не подал:
– Я должен вам сказать, что музыка просто восхитительная! Чувств – безбрежный океан выплёскиваете, но техника исполнения – никуда не годится, – заросший волосами москвич, ругая меня, выглядел несравнимо цивилизованнее бритого (и чего меня в школе учителя с завучами все десять лет за длинные волосы ругали?). – Так слабо владеть таким сильным инструментом, непозволительно! Вы где, мой мальчик, скрипке учились?
– Нигде. – “Во, – сокрушаюсь, – влип! И правда, за скрипача приняли”.
– Но кто-то же вас учил? – дядя информацию умел выуживать, наверное, даже из немых.
– Нет – я сам дома тренировался.
– Самоучка, значит? – в глазах говорившего, судя по их выражению, мой уличный рейтинг поднялся.
– Выходит, так.
– А не хотите ли в хорошем любительском оркестре поиграть? Заодно и технике подучитесь, – видимо, теоретически я выглядел уже подкованным!
– В каком?
“И чего это вдруг, – гадаю, – незнакомый прохожий ко мне с бесплатным добром лезет?”
– При нашем обществе есть такой, – дядька заговорил шёпотом заговорщика.
– А где оно находится?
“Если, – прикидываю, – в какой-нибудь пирожковой или ресторане, то, значит, из меня не скрипача, а фарш хотят сделать!”
– В Марьиной роще. Я тамошний кантор. Если согласитесь – я вам адрес дам.
Ни о такой должности, ни о местонахождении неизвестного мне общества я ни по телевизору, ни от московской тёти ещё ни разу не слышал, так что мои опасения таким предложением не развеялись.
– Да не. Я же не скрипач, – разоблачил я себя, не желая лазить со скрипкой по подмосковным лесам.
– А играете, – дядька настойчивый попался. Лез в мою душу, как военкоматовский уролог в тело.
– Так я ведь только одну песенку разучил, – до службы в советской армии я ещё мог умереть от скромности.
– Что значит – разучил? – с каждым моим ответом представителю старшего поколения меня – напуганного молодого провинциала – понимать становилось всё труднее.
– По пластинке. Включал на проигрывателе и копировал. За год научился.
– Да вы что? Бывает же такое! И зачем вам это понадобилось? – интерес ко мне у дядечки стал ещё более неподдельным.
– Мелодия очень понравилась, да и подзаработать таким образом захотел, – я честно назвал ему обе причины, рассчитывая на то, что моя оголтелая алчность оттолкнёт от меня бескорыстного любителя струнно-смычковой музыки.
– Ты смотри – такой молодой и такой предприимчивый. Нам такие нужны. Приходите – будем рады вас принять в свои ряды, – дяденька так обрадовался, что мне показалось, будто не только за меня.
“Нет, – успокоил я себя, – я действительно нужен ему в натуральном виде. Даже жалко будет расставаться с ним!”
– Спасибо, конечно, но я через три дня в армию ухожу, – тем, что я ещё и не местный, хорошего человека я огорчать не захотел.
– Да, да, да… – сочувственно закивал он головой. – Военные власти совсем обезумели – даже из институтов служить забирают. Вам, видимо, не удалось бронь получить? Жаль. Ну, как вернётесь – тогда и заходите. Вот вам адрес, – дядька достал из внутреннего кармана пиджака маленький прямоугольник твёрдой бумаги и протянул мне. – Спросите кантора Хазанова, вас ко мне проведут.
– Спасибо большое, – от незаслуженного мною приглашения я отказываться не стал. А говорить о том, что я не то чтобы поступить в институт, но и школу-то из-за математики еле закончил – тем более.
– Ну что, молодой человек? Желаю вам богатых сборов, лёгкой службы и здоровья вашей маме. Жаль, что вас в армию забирают, очень жаль. А так, я вижу, вы – наш мальчик. Наш! Всего доброго.
– До свидания, – попрощался и я.
Мой новый добрый знакомый ушёл, так и не кинув мне на прощание ни одной монетки. Но я за это на него не обиделся – моральная поддержка столичного доброжелателя стоила в моём представлении дороже.
Хорошее настроение, оставшееся от общения с кантором из какой-то общественной конторы, помогло мне забыть неудачу с цыганами и встретить улыбкой вернувшегося по мою душу рэкетира.
– Чё лыбишься? Всё ништяк значит? Бабла за аренду места нарубил уже? Давай – вываливай! – приказал он сразу, как только подошёл ко мне.
Я вытащил из карманов все деньги, что мне удалось в них спрятать, добавил к ним набравшуюся к этому времени в футляре наличку и на глазах держателя уличной кассы, стал пересчитывать.
– Выбирай бумажные и серебро. Медь себе оставь, – против такого пожелания своего куратора я возражений не имел. Медью, копеек двести, мне бы всяко-разно осталось.
Купюр набралось ровно на тридцать рублей, и ещё двенадцать целковых я насчитал белой мелочью.
– Вот, сорок два рубля. Больше пока нет.
– Ты чё, очки. Какие сорок два? Ты сколько уже здесь эфир своей тягомотиной отравляешь? Давай полтяш, и я от тебя отваливаю, – представитель арбатского рэкета сделал вид незаслуженно обманываемого человека.
– Так, а где я его возьму, если нету больше? – ели б были, я бы этой кривоносой пиявке пятёру сверху не пожалел, лишь бы не знать его больше.
– Где, где? Хошь в рифму скажу – где? – он словно видел всё сам.
– Ну правда, нет денег больше. У меня цыгане много украли, – я уж подумал, заплакать для убедительности, что ли?
– Какие цыгане? Ты чё, конь гастрольный, мне своей канифолью по ушам трёшь? – к моему пущему испугу, кривоносый начал терять над собой контроль. – Я б.. буду, если ты их не зашкерил. Ну-ка, выворачивай давай клапана. Сам начну шмонать – хуже будет. Всё, что найду – всё до копейки заберу.
Тут у меня нервы сдали, и я вытащил на божий свет оставшиеся от довезённого до Москвы червонца три трёшки – один рубль я истратил на метро и электричку.
– Вот у меня есть девять рублей, но это мои личные, ещё с дороги остались.
– О, ништяк! И они сгодятся. Давай сюда, – санитар улицы забрал у меня трёшки и отсчитав из сданной мною мелочи пять двадцариков, издевательски торжественно вручил их мне. – На, держи сдачу.
Я уже и этому был рад, и бережно ссыпал рублёвку в джинсовый карман.
– Всё, мы в расчёте. Шармань спокойно и никого не бойся. Если цыганча ещё появится – гони их, на хрен, всех в шею, – за мой же полтинник арбатский босяк надавал мне щедрых, ничем не подкреплённых обещаний, и бесполезных, абсолютно невыполнимых советов, после чего со спокойной совестью удалился от моих дел восвояси.
Когда его след на булыжниках простыл – мне действительно бояться некого стало.
Но выступать спокойно довелось не долго – не прошло и часа, как мне представилась возможность на собственном творчестве узнать, что такое конкуренция по-капиталистически.
Обнаружил я её не сразу, но после того, как пожадневшие вдруг прохожие совсем перестали подкидывать мне за музыку денег, в поисках причины неожиданного банкротства их добродетели я обеспокоенно закрутил головой. Большую группу людей, собравшихся посредине улицы левее от меня метров на тридцать, я увидел сразу. Заметил я и то, что все пешеходы, даже шедшие с моей стороны, завидев разрастающуюся на их глазах толпу, не обращая внимания на остальных деятелей уличных искусств, спешили присоединиться к ней.
Играть только для себя мне не позволила уже появившееся у меня артистическая гордость. Так что образовавшийся в концерте неоплачиваемый слушателями антракт, я решил использовать не только для отдыха, но и для развлечений. Захватив с собой скрипичный чемоданчик, я отправился туда же, куда стекался с близлежащей территории весь любопытный народ.
К моему приходу окружавшая неизвестно кого толпа стала настолько многочисленной, что, даже встав на цыпочки, я ничегошеньки не смог увидеть. Я уж и попрыгал – не вижу ничего! Перешёл, попрыгал в другом месте – опять никого и ничего! “Ну, – предполагаю, – раз столько народу напёрло, и поверх голов ничего не видно, не иначе, как тараканьи бега или петушиные бои какие-то смельчаки устроили. Поди, ещё ставки принимают – вот никто и не расходится!” Хотя забойная электронная музыка, вылетавшая с центра арены из-за плотно сомкнутых спин, больше подходила для танцев, которые, если это и было так, могли исполнять мелкие дрессированные животные.
Я, психуя от неудовлетворённого любопытства, немного ещё походил вокруг толпы, послушал вслепую магнитофонную аудиозапись, и, когда почувствовал себя вдвойне потерпевшим, а значит, имеющим право на лишившее меня доходов зрелище больше, чем любой из уже любующихся им зрителей, я отбросил украшавшую гостя столицы скромность и со словами “разрешите пройти” – стал плечом прокладывать себе дорогу в центр событий. Люди сначала сдержано возмущались чужой наглости, но увидев в моих руках расчехлённый музыкальный инструмент, принимали меня за артиста, спешащего на помощь своим выступающим товарищам, и пропускали вперёд. Так я и оказался в партере, откуда смог уже спокойно, не напрягая ни близоруких глаз, ни икорных мышц, видеть всё происходящее на “сцене”. А ею для моих таинственных конкурентов служили четыре листа ДВП, сложенных на асфальте квадратом гладкой стороной кверху. И как только я увидел артистов-невидимок, мне сразу стало ясно – почему я не мог достать их глазами из-за пределов очерченного человеческими телами круга. Все они были детьми в возрасте от десяти до четырнадцати лет, и даже самый старший из них не перерос ещё высоту полутора метров. К тому же они сидели с разных сторон деревянного квадрата на корточках, и только один из них выступал в центре него, мастерски танцуя новомодный танец брейк, который я, как, наверное, и большинство тащившихся от зрелища зрителей, видел “вживую” впервые. Среди ждавших своей очереди танцоров грязной оранжевой кофточкой, чертами лица и цветом кожи на нём и руках, выделялся один пацанёнок – он был настоящим живым негром! Только пока ещё ма-а-аленьким. Все люди, имевшие возможность смотреть танцы из первых рядов, время от времени отвлекались от танцующих и переводили взгляд на чудо-ребёнка, выглядевшего как-то уж очень странно, словно в нём чего-то не хватало.
Музыку малолетним танцорам воспроизводил стоявший в углу дэвэпэшной танцплощадки маленький, но игравший, как большой, кассетный магнитофон, имевший на своём пластмассовом корпусе короткую надпись “ИЖ”. Перед ним, кверху дном лежала солдатская фуражка с зелёным околышем, но без кокарды, которая, судя по нескольким монеткам, блестевшим на её подкладке, организаторами концерта использовалась для сбора с зевак платы. Заслуженные танцующими детьми пожертвования увлечённые действом взрослые зрители кидать не торопились, но на даваемое им чумазыми человечками представление пялились во все глаза. И, надо признать, пялиться было на что. Дети танцевали так здорово, что многие из толпы смотрели на них не только с восхищением, но и с легко читавшейся на расслабившихся лицах завистью.
При мне первой протанцевала девочка-подросток, очень забавно изображавшая своими движениями человека-робота. Сменила её другая девчушка, чуть пониже и похудее. Оказавшись в центре всеобщего внимания, она так затряслась, не переставая при этом принимать самые замысловатые позы, словно какие-то невидимые электрики-садисты подключили ей триста восемьдесят вольт и не собираются их выключать. Натрясшись до пота, она вернулась на своё место у ног зрителей, а выступление продолжила самая испачканная из имевшихся в бродячем ансамбле брейк-наложниц. А грязнее своих подруг эта юная артистка была от того, что она “верхний” брейк мешала с “нижним” и, делая стойку на руках, “солнышко”, сальто или вращения на полу, не только касалась ладонями грязной поверхности древесных плит, но и ложилась на них всем телом. На смену ей выкатился колесом совсем маленький мальчик. Встав на ноги, он стал гнуться и ходить так, будто у него и костей-то не было. По телу и по рукам он такие волны и змейки пускал, что, казалось, они у него не только скелета не имеют, но и суставов тоже. Выгнув из себя всё, что только можно было, мальчиш укатился с центра сцены на её край. Сменил его паренёк на несколько годков постарше и показал совсем уж акробатические трюки, прыгая и кувыркаясь через голову вперёд и назад, с упором и без. Вышедший за ним танцор сразу упал на пол и не поднимался с него уже до конца своего номера. Он прокрутился на голове, животе, спине, боках, ягодицах, ладонях, коленях и потихонечку стал отползать в сторону, уступая танцевальную площадь очередному брейкеру. Вот тут-то, к всеобщему оживлению, и дошла очередь до советского негритёнка.
Он выскочил из-под ног зрителей как чертёнок из табакерки, на удивление проворно выбежав в центр танцевальной площадки на руках. Но голова его при этом не у земли между локтей висела, а торчала, как и у обычных ходоков, из плеч. Бежать на руках, не меняя положения туловища, он мог потому, что передвигаться подобным образом ему ничего не мешало – ног у него не было ни сантиметра! Штанишки – те были, но в них – ни хрена, пусто! Только закрученные до основания и заколотые, чтобы не распустились, булавками штанины болтались под ним при каждом ручном шаге. Туго затянутым, сильно потёртым брючным ремешком серые штаны были пристёгнуты к чёрнокожему ребёнку на привычном для полноценных людей месте – в поясе, но ни остатков бедренных костей в тазобедренных суставах, ни наличия даже самой маленькой попки – под брючным материалом не проглядывалось.
Не видя роста, без ног, труднее, конечно, было определить возраст малолетнего темнокожего инвалида, но, приставив к его ополовиненному туловищу воображаемые конечности, я дал ему полных двенадцать лет.
И что только эти детские полчеловечка не стали вытворять на глазах удивлённых зрителей под невообразимо быструю музыку, под которую и абсолютно здоровому человеку-то танцевать было непросто! Когда негритёнок оказался в центре танцпола, он встал на руки так, как это делают все люди, имеющие ноги, и в такой вот неудобной стойке начал вальсировать. Движения его при этом были похожи на движения танцующего на задних лапах вальс выдрессированного в цирке медвежонка – трудно ему было без ножного балансира долго сохранять равновесие. А коротенькая поясничная часть его туловища в такт танцу гнулась и кивала вперёд-назад, и засученные порожние штанинки колыхались вслед за ней. И зрелище это было не для слабонервных иностранцев и даже не для закалённых дорогой к коммунизму соотечественников. Уж больно противно болтались его грязные портки – прямо аж до тошноты. Одна женщина с первых же секунд не выдержала – зажала ладонью рот и, с места протаранив трёхметровую стену толпы, побежала искать безлюдное место, где бы ей можно было без боязни кого-либо обрызгать руку ото рта убрать.
Закончив своё первое па, негритёнок упал на спину и принялся крутиться на ней точно так же, как это делали танцевавшие до него целые ребята, только раскручивал он своё туловище не махом отсутствовавших у него ног, а руками. Накрутившись на спине, он стал переваливаться с неё через бок на живот и через другой – обратно. В какой-то момент он изловчился и, перекувыркнувшись через голову, снова встал вниз головой на руки. С этого момента он начал прыгать и крутиться на своей единственной паре конечностей, да так ловко и уверенно, словно их у него было двенадцать. Затем он одну ручку прижал к туловищу и то же самое проделал на оставшейся в одиночестве опоре. Потом он опустился на голову, и, оттолкнувшись от настила руками, с такой поразительной скоростью закрутился на темечке, что стал похож на человека-юлу.
И таким вот искусным образом полтанцора собирало с древесных плит всю пыль и грязь, налетавшую за время предшествовавших его выступлению танцев, на свои одежду и лицо. И хоть оно у него было чисто африканского типа, но его мебельного цвета кожа изнутри светилась чем-то светлым, словно под её верхним слоем имелась белая подкладка. Так что тёмный кожный покров грязных пятен и разводов на руках и лице не скрывал, и тому, что негритёнок из участников детского ансамбля магнитофонной песни и уличного танца выглядел самым грязненьким, возмущаться его мама, если такая у него ещё была, права не имела. Не она ли помогла ему инвалидность первой группы заработать, взяв с собой под поезд? Моя мама именно так в своё время, когда меня ещё на свете не было, пыталась удержать своего любимого мужа около себя, когда он надумал её бросить. Только она для этой цели свою дочку использовала, мою старшую сестру. Взяла её на свои тёплые материнские ручки – и на железнодорожную стрелку тихим пёхом товарняк встречать отправилась. Но им обоим повезло – глава разваливающейся ячейки социалистического общества был ограниченным в возможностях советским человеком и согласился остаться в ненавистной ему семье на условиях кота, гуляющего сам по себе. В отличие от бледнолицых подонков, тёмнокожие при советской власти в России не плодились. Так что папочка этого негритёнка мог быть подданным только иностранного государства, возможно, даже цивилизованного, и ему бросить советскую несчастную женщину, родившую от него чёрного ребёнка, было легче. Пересёк двадцати двух тысячекилометровую государственную границу заповедника дешёвых тёлок – и опять ты свободный от всех видов обязательств, ответственности и наказаний, данных, избегнутых и не понесённых на территории населённой белыми, красивыми, влюбчивыми, нежными, ласковыми, работящими, выносливыми, неприхотливыми, нетребовательными, согласными даже на чёрнокожего принца, но наивными бабёнками!
К тому моменту, как полнегритёнка закрутилось на голове волчком, кадыки вверх-вниз ходили уже у доброй половины зрителей, и самые сердобольные начали предпринимать робкие попытки вылезти из толпы наружу, увлекая за собой своих спутников. И почти никто из них за просмотренное представление не платил – фуражка лежала далеко, а кидать деньги прямо на орголитовые плиты мало кто осмеливался.
Видя такое дело, одна из девчонок крикнула:
– Микки, давай фуражку.
Негритёнок тут же перестал крутиться и, встав на руки головою кверху, побежал за головным убором пограничника. Многие из уже уходивших задержались, чтобы посмотреть, как он доставит его девочке.
Оказалось, что это ещё один номер их танцевальной программы, да не простой – а гвоздь! Подойдя к фуражке, Микки снова перевернулся головою вниз, “присел” на руках и схватил её ртом за козырёк. Немного пошамкав губами – чтобы он залез в рот поглубже – малолетний трюкач-инвалид сжал зубы и поднял фуражку с пола. С нею в зубах он и пошёл обходить зрительскую толпу. Тут уж не выдержали практически все – народ стал доставать из кошельков и карманов деньги и рассчитываться – лишь бы уйти на своих ногах с чистой совестью. Самые стойкие ждали фуражку или отдавали деньги в руки девочкам, сопровождавшим негритёнка по всему его маршруту – остальные же бросали свои кровные: и мелочь и крупные купюры, – на дэвпэшный настил или прямо себе под ноги и уходили прочь.
В числе немногих зрителей я остался до конца последнего номера и видел, как та женщина, которая побежала блевать, вернулась и, присев, аккуратно положила на орголитовый лист десять рублей одной бумажкой, стараясь не смотреть в сторону собиравших с пола деньги ребят, и так же быстро снова исчезла.
И если в начале концерта люди стекались к месту танцев со всего Арбата, то теперь они в панике разбегались по улице в стороны от него и подальше. Но для опытных детишек эта ситуация, по всей видимости, уже давно была привычной, и они без обиды на брезгливость взрослых людей, без тени стыда за свои испачканные трудовой пылью лица, спокойно и не торопясь собрали сначала с древплит все деньги, а затем и сами плиты. Их они оттащили в сторону, поставили к стене дома, постояли рядом с ними минут пять-десять и, когда новые потоки ничего не подозревающих прохожих пошли в обе стороны, – они снова разложили свою скользкую деревянную арену и начали всё с начала. Так они сделали ещё раза три, и все последующие концерты были копией предыдущих. В конце каждого представления неизменно выступал негритёнок, обнося последним номером по кругу фуражку для подаяний, держа её зубами за козырёк. Слабонервный народ сквозь отвращение щедро откупался от чужого горя и расходился в поисках развлечений полегче. Я, лишённый на всё время брейк-танцев собственной клиентуры, продолжать свою игру на скрипке даже не пытался и с удовольствием просмотрел все концерты, отдавая за каждый из них по двадцать копеек из заработанной моей деревянной девчонкой “серебряной” мелочи. И кидал я её не просто абы куда на пол, а именно в головной убор пограничника, когда негритёнок, перевернувшись вниз головой, проходил мимо меня на своих ногах-руках.
Только когда малолетние танцоры перенесли свою разборную танцплощадку в глубь улицы и от театра Вахтангова их стало без очков не видно – я вернулся на своё место и продолжил выступление.
Прохожие больше не отвлекались на брейкеров, и монетки вперемежку с редкими мелкорублёвыми купюрами снова полетели в разложенный перед ними фигурный чемоданчик.
Но и на этот раз богатеть мне довелось не долго – минут через сорок передо мной, как грибы-мухоморы перед муравейником после тёплого дождя, выросли два молодых милиционера.
– Старший наряда лейтенант милиции Козупин! – представился черноглазый и черноволосый.
– Сержант милиции Ломытков! – отдал честь блёклоокий и светло-русый.
На их официоз я никак не отреагировал. Что я мог сказать? Ну не “фрезеровщик же второго разряда Павлов”!
Опустив скрипку и смычок к земле, я безмятежно смотрел в их беспощадные к нарушителям лица. У лейтенантского выражение было городское, а вот у сержанта его лимитное происхождение выдавали не помещающиеся под фуражкой уши, торчащие из открытого рта крупные, цвета слоновой кости, зубы и взгляд готового ради начальника на всё служаки.
– Предъявите ваши документы, – попросил офицер строгим тоном.
Скрипку со смычком я на время вставил между ног и, вытащив освободившимися руками из заднего кармана джинсов паспорт, молча протянул его просителю.
Лейтенант открыл документ сразу на середине:
– Та-ак… Прописка… Ага… Вот! Кировская область, Вятскополянский район, город Сосновка. Приезжий, значит? Гость столицы, так сказать?
– Да, – угодливо подтвердил я представителю власти его предположение.
– И давно прибыли?
– Вчера, – сказал я, и моё собственное сердцебиение стало мне слышно без фонендоскопа.
– Билет имеется?
– Нет, нету, – сердце у меня забилось громче и чаще.
– Как это так. А где же он?
– Так у меня и не было его, – гипертрофированное подростковой гипертонией сердечко теперь уже побежало.
– Пешком, что ли, пришли?
– Нет, я зайцем на поезде приехал, – с этого момента захотелось бежать и моим, уставшим стоять, ногам.
– Билетов, что ли, не достали?
– Да. Летом у нас с ними всегда проблема, – от сердечного стука начало закладывать уши.
– В столицу с какой целью прибыли? Подзаработать?
– Да нет, в основном, в гости к тёте. Заодно вот решил попробовать, – шум крови в ушах стал привычным.
– И как, успешно? Много подают? – как-то уж очень участливо поинтересовался офицер милиции моими коммерческими делами.
– Да вроде ничё. Думал, вообще ничего не получится, – я почти уже адаптировался к присутствию стражей образцового столичного порядка.
– На СВ-то с рестораном заработали? – лейтенант внутренних дел, как бы радуясь за мои успехи, тихонечко засмеялся.
– Не-е-а! – заулыбался и я. Сердце уже билось по-прежнему спокойно. – Пока на купе только, да и то без чая, – на этой мажорной ноте, надеялся я, разговор с проверяющими и закончиться.
Я уже готовился протянуть руку за паспортом, но вместо того, чтобы вернуть основной документ гражданина СССР его законному владельцу, милицейский чиновник стал нарочито медленно засовывать мою красную паспортижицу во внутренний карман своего серого лейтенантского кителя. В завершение пугающих меня действий он сказал:
– А-а, тогда это хуже. Вам придётся пройти с нами.
– Куда? – сначала я удивился.
– В отделение.
– Зачем это? – потом заволновался.
– Тебе сказали пошли – значит, пошли. Складывай в чехол инструмент и за нами, – сержант оказался попроще офицера и сразу обратился ко мне на ты.
Теперь уже я испугался, но способности вежливо защищаться от страха ещё не потерял:
– А за что? Я же ничего не сделал, – (Не могли же милиционеры забрать меня за то, что я приехал в охраняемый ими город зайцем?)
– Будем привлекать за социально опасную деятельность, не предусмотренную социалистической законностью, – явно закончивший что-то выше средней школы, офицер такое завернул, что я ничегошеньки не поняв, почувствовал себя государственным преступником.
– А чего я сделал-то такого? – к ощущениям я был не прочь добавить юридических фактов.
– Занимаетесь извлечением нетрудовых доходов, – профессиональный правоохранитель, доступным для неопытного в преступлениях человека языком разъяснил суть предъявленных ему обвинений.
– Почему нетрудовых? – робко возразил я виртуозу милицейского свистка, – Я же сам играю, – (Если бы милиционеры смогли представить себе, как я намучился, пока заучивал свою скрипичную партию, то были бы ко мне снисходительнее.)
– В отделение заберём, тогда и узнаешь – почему они нетрудовые. Паразит ты на теле социалистического общества! Понял меня? – с этой фразой офицер опустился до уровня своего подчинённого, перейдя в одностороннем порядке на “ты”. До конца беседы к официальному стилю общения он уже не возвращался.
Сержант, как хорошо выдрессированная собака, изменения в настроении своего начальника почувствовал моментально:
– Таких, как ты, к станкам надо цепями приковывать! – пролаял он, словно сорвавшийся с цепи сторожевой пёс, не представляя себе, что я два года уже, как стоял около одного из них по собственному желанию.
– А их как же? – я осторожно кивнул на соседей. – Им-то чё, можно, значит?
– Ну, значит пока можно, – двухзвёздочный милиционер противно ухмыльнулся.
– А почему? – тут я заподозрил, что эти ребята от того парня, что уже содрал с меня пятьдесят рублей в начале моей премьеры, отличаются только формой одежды.
– А сам-то как думаешь? Мы тебя не торопим – подумай хорошенько. Это тебе ведь надо – не нам, – лейтенант с безразличным выражением лица стал оглядываться по сторонам. – Раз ума нетрудовые доходы зарабатывать хватает – должен догадаться.
– Ну… я… это… заплатить могу, – робко предложил я борцам с преступностью взятку, будучи уверенным, что этого они и добивались от меня.
– Ты смотри, – обратился к напарнику старший патруля, – Соображает!
– А сколько надо? – узнавая размер дани милиции, я одновременно пытался вспомнить, сколько стоит плацкартный билет до моей малой родины.
– По четвертному на фуражку положишь? – названная в виде вопроса милицейская такса сбила меня с панталыку, и я ошибочно подумал, что имею право тактично поторговаться:
– Не-е, для меня это много. Давайте по червонцу, а? – я попытался сбить сумму до соразмерной с моими страшно “нетрудовыми” доходами.
Но испорченный маленьким званием, крошечной зарплатой и большим городом человек, отвечая за своего начальника, скидки мне не дал:
– Ты чё, пацан, с нами тут никто не торгуется. Давай, выкатывай полсотни, пока на свободе, – говоря о чужих деньгах, которым худосочный очкарик мешал стать его, милицейский сержант выглядел злее любого генералиссимуса.
– Так я же уже и так заплатил. Второй-то раз можно поменьше? – за опт я всё-таки рассчитывал получить небольшую скидку.
– Кому ты заплатил? – лейтенант ОВД “Арбатское” изобразил на лице такую тревогу, словно боялся, что я назову в ответ более высокое, чем у него, милицейское звание.
Но я рассказал ему о человеке не в форме:
– Ну, тому парню в спортивном костюме, что ко мне подходил. Он сказал, что я могу теперь спокойно играть.
– А, так это ты бандитам забашлял, а у нас ведь тоже семьи есть, – офицер милиции провёл невидимую грань между дублирующими друг друга правоохранительными структурами.
– И им тоже надо что-то есть, – стихотворной строкой поддержал старшего наряда сержант, потрясая на уровне моих глаз указательным пальцем.
“Во, – возмущаюсь, – наглецы! Врут и не краснеют! Обручальных колец-то на руках у обоих нет! Они чё – такие хорошие дети, что родителей содержат? Может ещё и бабушек с дедушками?”
Меня тоже ждала дома бедная больная мама, и мне очень хотелось вернуться к ней с гостинцами:
– Товарищ лейтенант, а можно я больше не буду сейчас здесь играть, а просто уйду домой? Ну, пожалуйста, а? Мне уже повестка в армию пришла. Я через четыре дня в военкомат должен на отправку явиться, – я ещё надеялся, что службу в армии милиционеры сочтут для уличного скрипача достаточным наказанием, и меня отпустят без выкупа.
Общее мнение о моих ближайших перспективах выразил сержант:
– Вот и будешь за свою жадность и тупость не родину защищать, а парашу таскать, – труд грубо стращать пойманных их нарядом нарушителей, по всей видимости, входил в служебные обязанности младшего по званию милиционера.
– Всё, ты теперь задержанный и просто так только в отдел с нами можешь пройти. Не будем терять времени – пойдём, – не зная, что по гороскопу я лев, офицер положил руку мне на плечо.
Сержант, глядя на своего начальника, тоже перешёл от слов к делу:
– А скрипку, смычок и чемоданчик придётся конфисковать. Ну-ка, дай их сюда.
Я даже если б и захотел свою кормилицу отдать, то и тогда бы не успел этого сделать – так быстро он вцепился в моё личное имущество. Одной рукой милиционер потянул инструмент, другой – приспособление для игры на нём.
– Товарищ сержант, не надо, не забирайте. Я заплачу! – терять я не хотел ни реквизит, ни свободу.
– Так бы сразу и сказал! – летёха убрал руку с моего плеча.
Сержант от скрипки и смычка тоже отцепился и, как я заметил, без видимого сожаления. Скорее – даже с радостью.
– А так всегда бывает, товарищ лейтенант – по-хорошему не понимают. Как незаконными методами нетрудовые доходы извлекать – так все тунеядцы в очередь на Арбат встают, а как отвечать за нарушение закона – так никто не хочет, – понты выпускник милицейских курсов колотил исключительно для пущего запугивания своей жертвы – чтобы не передумала.
Но я и без его наущений безжалостно выгреб из карманов теперь уже всю имевшуюся в них наличность. Не забыл я ни горсть медных копеек, трояков и пятаков, брезгливо оставленных мне гражданским рэкетом, ни рубль белой мелочью, возвращённый им же в виде сдачи с моих личных средств. Но и этих добавок, до пятидесяти рублей не хватало. Предвидя это, я рубли-копейки пересчитывать не стал и оценил количество бумажных денег на глаз, а металлических – на вес:
– Вот, всё что есть, – пока я думал, как будет выглядеть моё чистосердечное: “Чем богаты – тому и рады!”, – если у меня хватит духу это произнести – служители закона делили мои доходы между собой.
Лейтенант взял купюры.
– Ты мелочь пока считай, – отдал он привычную команду помощнику.
Сержант ссыпал мелочовку с моих ладоней в свои и, как ни в чём не бывало, не стесняясь ни многочисленных свидетелей, ни её жалобного звона, принялся пересчитывать.
– Семь рублей тридцать пять копеек, – растеряно сообщил он своему начальнику не удовлетворявшую их запросы сумму.
– У меня тоже только двадцать девять, – лейтенант первое время выглядел ещё растеряннее подчинённого, но более высокая профессиональная подготовка и ответственность помогли ему быстро вернуться к несению службы:
– Так, понятно, остальное самим придётся искать. Вась, обыщи его, как ты умеешь.
Сержант расстегнул на поясе пистолетную кобуру, оказавшуюся пустой, и туда, где по моим представлениям должно было храниться если уж не табельное оружие, то хотя бы, как минимум, закусочный огурец, загрузил всю отобранную у меня мелочь.
Опустевшие руки сыскарь поочерёдно засунул в каждый мой карман. Я был убеждён, что найти он там ничего не мог, но чуткие пальцы практикующего участкового сыщика нащупали и извлекли из плотного джинсового кармана застрявшую в шве копейку. Её он присовокупил к уже имевшимся у него моим “нетрудовым” семистам тридцати пяти копейкам, но на этом не успокоился. Не застёгнутую куртку мою милиционер распахнул широко, как разворачивают на войне знамя части, перед тем, как пойти с ним в последнюю атаку без права на отступление. Осмотрев её изнутри и убедившись, что на подкладке карманов нет – он стал шарить руками по моему телу. В надежде найти под рубашкой подвесной кармашек – сержант похлопал меня ладонями по груди, и в поисках неизвестно чего – под мышками. Затем он засунул руки мне за пояс и провёл по всей его окружности. Не найдя ничего и там, младший наряда спустился ниже и обстукал меня с боков и сзади. Пока он поочерёдно обжимал мои ляжки – я терялся в догадках – что он у меня в штанинах собирался обнаружить? Но когда правоохранитель стал мять мою ширинку со всем её содержимым – я испугался, что это и была его конечная цель. Я, слава Богу, к поискам в этом месте остался равнодушен, и милицейский сержант вскоре выпустил моё хозяйство из своих чувствительных рук. Последним, что он для порядка проверил у меня – это были носки. Низконравственный страж не поленился нагнуться к моим стопам и, оттянув резинку, заглянуть в каждый из них. Обувь, которую я уже готовился расшнуровывать, он снимать меня не заставил.
Лейтенанту, внимательно следившему всё время обыска за моей реакцией, вернувшийся в исходное положение следопыт отрапортовал:
– Всё чисто!
– Ты смотри – честный попался, – в сердцах старший наряда клюкнул головой.
– Ну чё тогда – за остатком попозже подойдём? – сержант то ли спрашивал, то ли подсказывал своему начальнику.
Но тот, вместо того, чтобы ответить на заботу подчинённого, сначала обратился ко мне:
– С тебя, кировчанин, ещё тринадцать рублей шестьдесят четыре копейки! – и только потом к напарнику, – Пойдём-ка в первую очередь вон к той толпе сходим. Там, похоже, опять интернатовские брейкисты людям проходу не дают.
Милиционеры ушли не по-русски – не прощаясь, так что в том, что в независимости от результатов общения с юными звёздами отечественного брейка, они вернутся – я не сомневался.
Но я второго пришествия советских архаровцев дожидаться не стал. Для себя я наигрался до ломоты в пальцах, а зарабатывать фаланговый полиартрит ради обогащения жуликов всевозможных форм организации, как то: табор, банда или отдел – мне перед самым призывом в армию резона не было.
Покидав инструмент в чемодан-футляр, я нырнул в ближайший проулок и через Калининский проспект вышел к станции метро. Пятачка на проезд у меня хоть и не было, но, став голью, хитростью на выдумки я стал обладать неимоверной. Я почти вплотную “прилип” к спине одного из медлительных пассажиров и, не замеченный ни им, ни дежурным по станции, бесплатно прошёл через турникет. Проехать полчаса без билета в пригородной электричке до станции Лобня мне, теперь уже матёрому зайцу-рецидивисту, ни нервов, ни труда не составило.
Оставшиеся до отъезда домой два дня я пролежал на диване перед огромным цветным телевизором “Радуга”, перемалывая пока ещё тридцатью двумя зубами самые вкусные в мире тётины пирожки. А денег на билет мне добрая родственница в долг дала. Сказала, чтобы я мать пересылкой ей почтового перевода не беспокоил и, как отслужу в армии, вернул сам. Порядочные люди, мол, для того, чтобы с кредиторами рассчитаться, обязаны хоть откуда возвращаться.
Через пятнадцать лет я увидел в одном из голливудских фильмов тёмнокожего артиста, у которого нет ни сантиметра ног и который дерётся и двигается с точно такой же ловкостью, с какой танцевал тот арбатский негритёнок. По возрасту они тоже совпадают. Дай ему его африканский Бог, чтобы это был именно он!
г. Москва