Опубликовано в журнале День и ночь, номер 5, 2008
“Дедушка, здравствуй. Пишет тебе твоя внучка. Мне уже скоро будет восемь лет. Я хожу во второй класс. Сегодня нас принимали в октябрята, и теперь на моём школьном платье висит октябрятская звёздочка…” – примерно таким было моё первое письмо деду, пропавшему на войне без вести. Я тогда недавно приехала из сочинского санатория, где прожила полтора месяца. Одну девочку чуть ли не каждый день навещал дед – ордена весело позвякивали на его груди, на другой висели какие-то цветные планки. Всякий раз девочка, гордо проходя мимо, говорила: “Это мой дедушка приходил. Он воевал на войне и побил всех немцев! Вот!”, и показывала нам язык. Ко мне никто не приходил, потому что наша семья жила очень далеко, каждую неделю летать никаких денег не хватит. Я молча смотрела вслед девочке и завидовала. Потом уходила в свою палату, ложилась на кровать и думала. Иногда мечтала, что вот наступит утро, распахнётся дверь, и нянечка меня позовёт вниз, потому что ко мне пришёл незнакомый старенький дядя весь в орденах. То-то обзавидуются все! Но ничего такого не произошло…
“Здорово, дед! Слушай, а ты у меня, оказывается, тот ещё герой! Да, ладно, не скромничай, мне мама рассказала, как ты лихачил по юности. Молодец, наш человек! А, правда, что твоя семья за те “вывихи” от тебя отказалась, и что от тюрьмы тебя спасло только артиллерийское училище и моя бабушка? Ты у меня откуда-то с Алтая, вот бы знать точно, вдруг когда-нибудь занесёт туда!.. Мне уже исполнился двадцать один год. Ты в мои годы ушёл на войну, а я вот летаю, порхаю, и плохо представляю, чего хочу…”.
Впрочем, нет. Одно важное, помимо других, менее важных, дело тогда у меня всё-таки наметилось. Тайком от родителей я, раздобыв адрес военного архива в Москве, послала письмо с запросом. Ответ, понятно, не пришёл. Но я, не зная об этом, вовсю “готовилась к встрече”. Именно готовилась – в одной из телепередач, схожих с давней “От всей души” (ох, и ревела я!), прошёл сюжет о том, что чьего-то отца и мужа тоже считали погибшим, а он выжил и нашёлся. И я тихо поверила в сказку. Мне казалось, что не мама, а я должна рассказать деду о том, что произошло после его отправки на фронт…
“…В 1941 году перед отъездом из Нижнеудинска, 5 сентября, ты оставил бабушке на столе записку: “дочь – Светлана, сын – Славка”. Через семнадцать дней родилась дочь, моя мама. Хлебнули они с бабулей, будь здоров. Но выдержали. Тебе есть, кем гордиться, дед. Дочь у тебя получилась – кремень, с огоньком, она и меня вытянула назло всем жутким прогнозам. У бабушки спустя шестнадцать лет родился сын – Славик. То, что от другого человека, не суди, а то разругаемся в пух и прах. Она тебя ждала верно, просто жили очень бедно и худо, надо было за кого-то держаться. Правда, тот, Матвей его звали, вскоре пропал с концами, изредка пересылая мизерные алименты. Бабушка так и доживала одна, и Славка, выросший, стал чем-то неуловимо похож на тебя (и носит родовую фамилию), вот и не верь после этого в причуды генетики. Я очень смутно, по ощущениям, помню бабулю своими пятью годами. По аромату едва испечённого в настоящей деревенской печке хлеба и парного, звонко сцеженного поутрянке в блестящее оцинкованное ведро, молока. Кажется, повей этими запахами слегка откуда-нибудь – тотчас узнаю, ребёнком себя почувствую и пойду, не глядя, как на волшебный манок… А запах кедровых шишек, которые измельчают (потом пошебуршишь руками пахучую массу, ладони к лицу приложишь и вдыхаешь, пока голова не закружится!..), чтоб отсеять коричневые мелкие орешки!.. Ничего вкуснее в жизни не пробовала – зато и тянет меня до сих пор в глухоманную сибирскую деревушку под названием Укар. Почему такие странные ассоциации? – не знаю, но, может, отчасти и потому, что именно она, наша большая сибирская родня – единственная нить, связывающая меня с бабушкой, а через неё – с далёкими предками из польских шляхтичей…”.
(Один раз, гуляя по Интернету, я всё же добралась до архива Польши, разбитого на города (в какой заходить – загадка), но… – полное отсутствие знаний по грамматике в написании фамилии и хотя бы приблизительного места проживания своей взбалмошной прапрапра… Одна только примерная дата – 1860-е гг. уже приводит в совершенное смятение – хочется забиться в уголочек своего родного и знакомого двадцатого века и радоваться, что не потерялся окончательно. В общем, увы. Впрочем, спустя ещё пару лет я, освоила два СД с начальным уровнем обучения польскому языку, тут бы порадоваться, ан нет. Теперь до сайта архива не докопаться – такой вот конфуз).
Спустя какое-то время я отправила ещё одно письмо, наивно предположив, что прежнее потерялось. Но ответа тоже не дождалась. Зато из Сибири полуграмотные письма, подчерка корявого и неровного, с одинаковыми до умиления ошибками приходят до сих пор, правда, с новостями, большей частью, грустными – кто помер, кто спился, кто уехал…
Один из институтских сокурсников, работая в поисковой бригаде, свёл меня с главой местной поисковой организации “След Пантеры”. Там меня самым внимательным образом выслушали и сделали официальный – так больше гарантий, что не отмахнутся – запрос в Иркутск, но у нас снова ничего не вышло. Через пару месяцев пришла казённая бумага с отказом “в виду отсутствия точных сведений”. Позже – ещё две. И я оставила попытки узнать хоть что-нибудь о возможных родственниках по женской ветви и о судьбе деда.
А потом подумала, что самое верное – пусть редко, но продолжать писать ему или разговаривать с ним, будто бы он где-то очень далеко, но есть, и каждое слово или мысль непременно дойдут до адресата. И верила, что у меня получалось… Может быть так я приучаю себя к будущим неизбежным потерям тех, немногих людей, которые даже не догадываются, насколько они мне дороги и любимы мной всем сердцем, душой. Именно любимы – Господи, как же страшно говорить это вслух! И чем старше становишься, тем страшнее. Но как уютно и безмятежно молчится, когда эти люди рядом.
Дед, прости, за то, что сейчас скажу, но, наверное, хорошо, что ты не дожил до этого времени. Ты ведь пытался представить, каким светлым и радующимся каждому живущему, оно будет? Ты верил в лучшее. Вы все верили, иначе не победили бы.
У нас появилось много тьмы и грязи, они не обошли и меня, но давай я не буду об этом рассказывать. Не потому, что стыдно – да, стыдно, но пусть мои ошибки остаются при мне, так лучше.
Страны, за которую ты воевал, давно нет на карте, она осталась лишь в памяти тех, кто родился и вырос в ней. Зато появились такие понятия как “неофашисты”, “скинхеды”, по сути, и то, и другое – зло.
В 90-м в Москве, в январе и июле, так уж получилось, на постановочной абитуре моими друзьями были ребята, съехавшиеся, казалось, со всех концов земли – Санджар, Гия, Ляззат, Эрик, Айша, Гиви, Алмат, Кияз, Абдул… Дед, за две недели общения мы настолько прониклись друг другом, что никакая мерзость не задерживалась около нас. Мы стояли друг за друга горой, помогали, утешали, плакали, ругались… Пили горькую на радостях! Знаешь, как здорово – радоваться за своих! Со многими я потом переписывалась несколько лет, мы мечтали когда-нибудь снова встретиться там же, у старой общежитской пятиэтажки…
Но эти проклятые межнациональные конфликты!.. После 95-го мы потерялись, остались письма, фотографии, короткие записи в дневнике… “Невелико наследство!” – хмыкнет кто-нибудь. Для меня оно – на вес золота.
А, знаешь, с чего начиналась моя юность? С повального дефицита всего и вся, с огромных беспросветных очередей сплошь состоявших из людей с угрюмыми, тяжёлыми лицами (попробуй-ка схитри, просочись! – сотрут в пыль на месте, чтоб другим не повадно было). Продукты, хозтовары и спиртное выдавали строго по талонам. А спиртного нам надо было не то, чтобы много, но… Выцаганишь за двойную цену всеми правдами и неправдами у знакомых пару бутылок портвейна “777” или водки и пока предки на даче – в отрыв! Врубишь во всю мощь колонок “Баньку” да под огурчики с картошкой!.. Душа, пьянела не столько от градусов, сколько от хриплого: “Угорю я, и м-мне, угорел-ло-му-у, пар горячий р-развяже-ет язы-ык!..”. А наши языки развязывались Булгаковым, Солженицыным, Гумилёвым, Платоновым, Мандельштамом… (Гумилёва и Мандельштама мне посчастливилось читать в 1987 году у музейной дамы, приютившей меня на несколько ночей в Смоленске. Лёжа на полу, в полутьме, я, затаив дыхание, листала ветхие издания начала прошлого века с ятями и ерями, попутно делая записи в дневнике).
Обсуждая стихи и книги, мы трезвели, пьянели, снова трезвели, не глядя на часы. До тех пор, пока какой-нибудь обезумевший от переизбытка децибел сосед не начинал колотить в дверь моей квартиры, срываясь на отборный мат… Мы делали звук потише, но ненадолго. Ну, скажи, как можно слушать и сейчас мною любимую “The Show Must Go On”, или “Still Loving You”, песни Виктора Цоя, Игоря Талькова – вполуха, шёпотом?! Как? Нет, нам надо было нервы с жилами мощным звуком рвать и смелеть, чтоб ничего не бояться. Мы, моё припозднившееся поколение, “прозевали” подполье “Голоса Америки” и слепые перепечатки “Чонкина”, “Одного дня Ивана Денисовича”, стихов Бродского и многих, многих ныне известных книг и авторов. Упущенное мы навёрстывали жадно, хищно, порой наивно присваивая себе единоличное право на “открытие” того или иного произведения или имени. В моих приятелях, а потом и друзьях всегда были люди старше на 15–20 лет, и это воспринималось нормально и естественно – почему? Не знаю. Меня никогда не оставляло ощущение того, что я припозднилась, с ровесниками мне и сейчас не о чем говорить, я не умею полноценно общаться с ними, так, по мелочам обывательского толка, не более…
Что ещё было в моей юности? – сторожевание Дома культуры, где в мои дежурства по ночам наши мальчики с “видеосалона” развлекались с местными проститутками – Таней и Юлей (я потом с ними познакомилась – память о “Маленькой Вере” ещё не остыла, да и любопытно было узнать, “что за птахи такие?”. Безобидные, не наглые, надо сказать, девчонки лет семнадцати, “радовались” жизни за пару новых колготок и жратву с коньяком (дефицит всего). В первые ночные дежурства я тоже общалась (в меру, дед, в меру) с мальчиками – куражилась, потом надоело. В пять утра меня, мирно спавшую в гардеробе на изъеденном молью, поломанном кресле, будили, я выпроваживала весёлую компанию на улицу и снова закрывалась на все замки – в полшестого приходили уборщицы. В “тихие” ночи я спускалась в один из нижних кабинетов и стучала на печатной машинке (по моей, древней, давно плакала помойка).
Сейчас все наши забавы представляются безобидными выкрутасами постпубертатных щенков, так оно и было. Взрослели мы стремительно, едва ли успевая оценивать и круто меняющиеся декорации жизни, и внутренние, порой разрушительные метаморфозы. И очень часто “начинка” не совпадала с тем, что мы видели, хотели видеть, и что было на самом деле. Отсюда и наша замкнутость, и наша жестокость, и категорическая непереносимость лжи. Ни в чём, ни в ком. Знаешь, что самое трудное, дед? Видеть, что человек обманывает тебя и делать вид, что веришь; когда в голове пульсирует одна жуткая мысль, что вот это – крах, ещё одно разочарование, ещё одна нелепейшая, бездарная потеря, по которой не бывает слёз, боли, разве только рукой махнёшь. Почему люди забывают о том, что по глазам можно прочесть если не всё, то очень многое, порой самое сокровенное?..
Почему-то отчётливо запомнилось, как однажды, давно уже, в автобусе кондукторша кричала на старика-грузина (медали почти скрывал изношенный плащ), – у него не оказалось денег на билет. Я думала, она его просто вытолкает из салона на очередной остановке, и уже потянулась в карман за деньгами, но меня опередил мужчина. Он заплатил за старика и тихо сказал: “Прости, отец”. Дед, я видела в глазах ветерана слёзы, хоть он и отвернулся к окну. Мне было стыдно за себя, за время, в котором я живу, и жаль тебя.
Случалось и такое: на улице меня (а после и других людей) останавливал худющий, одетый в обноски (зима ли, лето, без разницы) ребёнок и просил “дать денег”. Всё текло по одному “сценарию”. Я предлагала: “пойдём, куплю тебе немного еды”. “Нет, – раздавалось в ответ. – Мамка (папка) пьяная, опять бить будет, лучше деньгами…”. Денег я не давала. Не потому, что жалко. Да ты же понимаешь, почему…
В марте двухтысячного, я вспоминала о тебе ещё чаще. Что в тот день вывело меня в город? – я тогда сидела без работы (кухня-стирка-полы до смерти надоели), но вот сорвалась, поехала в центр. Автобус перед площадью Ленина остановили гаишники, двери открыли, и я пошла пешком через дорогу, светофоры не работали, народу – уйма. Я не сразу поняла, в чём дело, стала оглядываться вокруг… И в какое-то мгновение лишилась слуха, мир словно накрылся огромным прозрачным коконом, утратив свои обычные звуки, шумы… Лучше бы было остаться дома!.. – мимо меня, совсем близко прошли строем военные, между ними на машинах медленно (страшно медленно) провезли, кажется, двенадцать обтянутых красным материалом гробов с телами наших ребят, погибших в Чечне. Не знаю, как не порвалось моё сердце… Тогда я впервые “вживую” поняла что значит: “сердце кровью обливается”, – моё же обливалось болью. Многим из погибших не исполнилось и двадцати лет, некоторые не то, что детей народить, они и женщин, наверное, не познали, не налюбились… Вообще – ни-че-го, понимаешь?.. На митингах говорили, в газетах писали: долг, Отечество, героизм, “мы гордимся”…
Дед, я многого не понимаю, смогу ли когда-нибудь понять это?!
Как называть Отечеством страну, в которой режим и “государева” воля под соусом патриотизма – Афган, теперь Чечня, которая будет кровоточить постоянно, затихая и взрываясь с новой силой – посылают на смерть вчерашних мальчиков (наших братьев, любимых, друзей)?.. Страну, в которой наизнанку переписывается История – твоя история, дед. Страну, в которой и сейчас от голода и нищеты мрут старики, твои ровесники. Где детские дома переполнены покалеченными, если не телом, так душой, детьми – почему их не становится меньше? Почему в некогда великой державе, которую я называю Родиной, родное забивается чужим, обедняя нашу культуру, дух, язык?! В нас десятилетиями микродозами насильно впрыскивают инородное сознание, понимание жизни, самих себя в ней…
И этим “мы гордимся”?!
Я знаю, что это уныние, но мне и вправду неинтересно это время, понимаешь? Может, поэтому я ограничила себя в общении и лишь по необходимости выхожу из дома…
Наверное, за мной повторят многие, лишённые нормальных отношений в семье, но с родителями у нас не получилось ни доверительного, ни равного общения. Бытового (отцовского) занудства я не терплю; гиперопека бедной моей мамы отдалила нас однажды и навсегда. Ребёнку, подростку и выросшей, мне вполне хватало книг и кумиров. Портреты последних заполняли всё моё “личное пространство” постепенно, начиная с 11-ти лет. Стены моей дальней комнаты “хрущёвки” были увешаны фотографиями из газет, журналов – Даль, Дассен, Асанова, Тарковский, Высоцкий, Шепитько, Миронов… Позже – Тальков. Мама, изредка заходя в мою комнату, старалась быстрее уйти и каждый раз говорила: “Жуть какая. Как можно жить здесь? Сплошные покойники…”. Я же чувствовала себя спокойно, более того, мне казалось, они защищают меня, сберегают, “не пускают” в меня Зло. И до сих пор я верю, что так и было, потому что так – есть и сейчас. И имена тех людей, их лица – в моей памяти, в сердце, и я не могу избавиться от мысли, что они-то по-настоящему и вылепили мою душу. И остались в ней, время от времени проявляясь с новой силой и помогая, выравнивая, поднимая меня, упавшую или разуверившуюся в чём-нибудь главном.
Наверное, всегда я с благодарностью буду вспоминать время учёбы в училище культуры. Именно там я, наконец, осмелилась говорить о своём потаённом, насущном словами моих любимых авторов или героев их книг. Всё началось с монолога Маргариты Мастеру (помнишь – “Слушай беззвучие…”?), – шутка ли, но именно его я читала при поступлении, внутренне купаясь в каком-то дивном свете. Я ещё не знала, что это – Гармония, редкая, счастливая возможность быть в ладу с собою. Интуитивно я стремилась к этому ощущению, позже выбрав для зачёта горький стих Галича “Памяти Пастернака”. Немалых трудов мне стоило уговорить куратора нашей группы разрешить читать “мужской” монолог Павла Фарятьева – любимоё моё моно, записанное с телевизора на старенькую аудиокассету. После сдачи экзамена по сценической речи, мне предложили прочесть его на выпускном вечере… Дед, какое же это счастье – ничего не боясь, не стесняясь говорить людям то, чем ты пропитан насквозь… То, без чего тебя уже не может быть, ибо это уже будешь не ты – другой человек. А глаза незнакомых людей, обращённые на тебя?.. Такое чувство, что с меня, вернее, с того, о чём говорю, они, сами того не понимая, “считывали” какую-то важную для собственного будущего информацию… Или мне показалось? В те минуты я впервые познала объединяющую и созидающую силу Слова, способную и породнить, и исцелить, и открыть Знание. Нужно только верить, просто верить, прежде всего, себе и в себя. Тогда всё получится…
“Ну, вот, дедуль, дождались мы! Твоя правнучка впервые произнесла это волшебное слово “деть”, чуть смягчив последнюю букву, как если бы она была с мягким знаком на конце. Ждали всей семьёй больше года: “мама”, “папа”, “баба” дались быстро, а моему отцу – пришлось потерпеть. Но как он “поплыл…” – надо было видеть его гордый и одновременно растерянный взгляд!.. Вот уж диво дивное – монумент дал течь, и на мгновение проступили черты мальчика – беззащитного, затюканного сверстниками детдомовского пацана, от которого отказалась мать, едва родив его! Ведь он, хоть и взяла потом его на воспитание родная тётя, так и живёт в горькой обиде на всех женщин, выплёскивая её на нас, близких, – и ничем её не вытравить, не избыть, ничем… В нём есть доброе начало, но оно так слабо, так беспомощно, что мгновенно меркнет перед злобой и непрощением. Иногда я ненавижу отца: за себя, за свою дочь, которой не дано узнать, что же такое “дедушка”, но которая очень хорошо знает, что же такое “нелюбовь”. И, наверное, никогда я не смогу ему простить фразы, брошенной по пьянке: “Эта б… не смогла мне родить здорового ребёнка…”. Это он так на людях “сказанул” про маму, угробившую на меня своё здоровье, силы, нервы. Хорошо, что она не слышала. Вот только как мне с этим жить?.. Как?..
Ой-ёй, дедуля, прости, я же не сказала главного – твою правнучку звать Анной, Анночкой, мама говорила, что ты бабулю так ласково называл. Ну, вот, любуйся. Я на неё смотрю иногда со стороны и думаю, как же здорово, что мой ребёнок рождён от любви, даже такой сумасшедшей, какая была у меня…”.
…С тех пор к своему отцу я обращаюсь не иначе как “дед”. Первое время аж глаза хотелось зажмурить от удовольствия и прижаться к нему, нараспев пробуя незнакомое: “де-е-ед”. Прижаться не получилось, дичком как выросла, так и осталась. Знаешь, какие баталии у меня с ним шли?! Хорошо, что не знаешь. Он, видите ли, сына хотел, а получил меня. В общем, коса на камень нашла, да так и затупилась в постоянных придирках. Я отлично знаю, что такое “отец”, но что такое “папа”, какой он? – только предположения и мечты… Дураки мы, дураки оба: поставь нас перед зеркалом – одно лицо, жесты. Мама вечно причитает: “Ёшкин свет, как же вы похожи, где ж моё-то?”. Теперь я ей всегда указываю на внучку: “Вот, твоя точная копия!”. А потом сама думаю, глядя уже на них: “Как же похожи! Где ж моё-то?..”.
Дедуль, ты не переживай, я на твою Анночку больше похожу, фотография её сохранилась. И твой предвоенный снимок тоже в целости, только пожелтел совсем. Я их забрала у мамы, вдруг затеряет, она стала такая рассеянная.
Уже начало марта и скоро День Победы. Каждый год 9 мая мы ходим на могилу дяди отца – на Аллею Героев в городском парке – больше-то не к кому, а так вроде и поминаем вас всех. Ветеранов становится всё меньше и меньше. Лет пять назад дочка взахлёб рассказывала, как подарила цветы незнакомой бабушке – “вся в медалях и прямоугольнички такие цветные слева…”, видел бы ты, как у неё горели глаза… В тот же день в Детском парке мы встретили её одноклассницу с прадедом. Девочка остановилась, и сказало гордо: “Это мой прадедушка. Он воевал на войне…”, узнаёшь? – я так и растерялась на месте от такого совпадения. Как же расстроилась Анюта!.. Ей не хватает тебя, слышишь? История повторяется, дед.
Знаешь, когда кто-нибудь начинает говорить: “вот было время…” и пускается в воспоминания о прекрасном, чистом прошлом, а потом начинает ругать наше поколение, обвиняя в равнодушии, грубости, чёрствости, у меня плохо получается смолчать. Да, мы выросли более злыми и жестокими, порой циничными, но это всё маски. Маски, за которыми прячутся от ещё более жестокого, злого и циничного мира. Мира, в котором самые лучшие чувства могут быть осмеяны, растоптаны. В котором романтиков презрительно называют “ботаниками” и показательно вышвыривают “за борт” – что с них взять-то? Мир, где “светлое будущее” без достатка – позорный пережиток, чушь…
Некоторые несчастные заигрываются, маски срастаются с кожей и от человека не остаётся и следа…
Но не всё так ужасно, дед. Да, мы разучились держаться вместе, мы раскиданы поодиночке в блочных квартирках с никудышней звукоизоляцией, и обманчиво самодостаточны. Мы как бездомные котята, позови таких – они головы чуть повёрнут, шагни ближе – они врассыпную, в родную безобидную темень подвалов. А нас даже не окликает никто, и случись беда – некому обнять и защитить. Мы учимся сами себя защищать. Мы стремимся чаще обнимать своих детей, надеясь от них “дополучить” тепла, которым были обделены в собственном детстве. Нам приходится самим искать или придумывать “идею”, за которую можно было бы держаться, как за соломинку и жить, всё-таки жить… Мы привыкли быть в одиночестве, там, где собирается больше двух человек, чувствуем себя потерянными и лишними, нам неуютно и хочется поскорей уйти. Мы привыкли быть в одиночестве, но всегда готовы довериться тому, кто разглядит нас и поверит нам. Я знаю это чудо, дед. Такая сила просыпается внутри, такой свет яркий, которых, кажется, хватит на всё-всё, даже на огромный Мир!.. И тогда снова верится, что жизнь не так ужасна, что мы обязательно справимся с наростами порока и не-чести, словоблудия и фальши. Что Будущее неизменно ясно и чисто, и в нём никто и никогда не испытает на себе страх ни за убого доживающих свой век стариков, ни за своих детей рождённых и не рождённых. Ничего, что мы не знаем, когда это случится, может, нам и не нужно знать, достаточно просто верить, иначе мы сойдём с ума.
Я – верю.
г. Псков