Опубликовано в журнале День и ночь, номер 4, 2008
Мне показалось, здоровяк высыпал в огонь горсть серебряного песка. Широкая ладонь замерла над углями, от неё в багровый жар протянулась цепочка из мельчайших звеньев-песчинок, взблескивающих, будто нанизанные на паутину алмазные пылинки.
Человек, сгорбившись, сидел перед очагом и смотрел в пламя.
А я разглядывал его. Было интересно, зачем он снял с шеи и бросил в огонь серебряную нить. Не совсем бросил, а как рыболов, что зимой выпускает в прорубь почти всю лесу, но кончик оставляет себе.
Угли жаркие, крупные, как камни для крепостной стены, округлые, кажется, в очаге лежат ленивые черепахи с раскалёнными панцирями, тончайшая цепочка должна мгновенно растаять, вот-вот у здоровяка в лапище останется лишь куцая волосинка, но время шло, а искорки-звенышки сверкали всё так же ярко. Угли щёлкали, будто раскалывались камни, а пламя гудело уверенно и мощно.
В зале, кроме нас двоих, никого не было, и я, теша любопытство, как можно медленнее тянул пиво, тёплое и гадкое. Кончилось тем, что я задремал, и понял, пора идти спать. Человек всё так же сидел у очага, но я не решился с ним заговорить.
На следующий день я разузнал о нём. Моё любопытство никого не удивило — стояла глубокая осень, время дождей, купцы в это время предпочитали выгоде сухость шатров, а охотники перебрались вслед откочевавшему на юг зверью. На постоялом дворе всего пять человек — хозяин, кузнец, мальчишка-прислуга, я и этот здоровяк. Почему бы не удивиться вслух, что делает одинокий воин в этом захолустье, Восточном Краю?
Что воин, я сразу понял, потому как сам пробирался в Гарнизон, что у подножия Длинного Гребня. В куртке было зашито письмо от дяди к тысячнику, его приятелю. Они с дядей славно повоевали, но сейчас у дяди нет одной руки и всех нижних зубов, хотя я уверен, все девки нашей деревни с радостью побросали бы своих парней, стоило бы дяде посмотреть требовательно тяжёлым чёрным взглядом матерущего волка на любую.
Я сопля в сравнении с ним. Но я с детства грезил о тяжёлой куртке из кожи лесного василиска, с серебряной бляхой против сердца. В таких куртках в нашу деревню иногда входили суровые немногословные люди, и они были самые главные — даже старейшины слушали их, раскрыв рты. Девки смотрели на них томно, бывалые охотники — уважительно, а остальные — восхищённо или завистливо. Выше их власть была лишь у правителя и его сотни. Но правитель далеко — в столице, и из наших его никто даже не видел. Кроме моего дяди.
А они, всегда холодноватые и загадочные воины, могли приказывать, вершить суд и расправу, и сколько угодно пировать на постоялых дворах. А иногда — об этом рассказывали шёпотом — могли забрать кого-нибудь с собой, и увести в таинственный Гарнизон, где счастливчика обучат всему-всему, а через несколько лет он получит право на два меча и арбалет, и встанет на службу правителю.
Половину из каждого года он будет отдавать ему. Лишь в случае войны или смуты правителю будет принадлежать всё его время.
Воины странствовали по миру, и делали его лучше. Когда же напасть была велика, чтобы преодолеть в одиночку, они своей властью призывали на помощь людей, или сами сбивались в отряды. Говорят, они всегда знают, когда рядом есть кто-то из них, и умеют общаться друг с другом на расстоянии — с помощью птиц и особых знаков.
Так что, с дядей мне повезло. Забрать меня с собой он не мог, да и не собирался никуда, но однажды написал письмо, похлопал меня по плечу, и я с радостью покинул нашу деревню, думая только о том, как скоро вернусь, могучим и суровым, пережившим чудные испытания, а может даже со свежими шрамами. И сперва заеду Кадри в челюсть, да так, что уши отвалятся. Ягодку, ясное дело, — на сеновал утащу. Так, чтоб Кадри видел. Будет знать… А потом сяду за стол в доме старосты, и буду пить сваренное его женой пиво, наставляя старейшин, как им тут всем быть.
Мальчишка, когда я спросил, часто ли у них бывают такие люди, ответил, что нет.
Кузнец оттёр лицо от копоти и сказал, что на починку оружия гостя ему понадобиться три дня.
Хозяин сказал, что не знает, откуда и куда направляется этот человек.
Сам я заговорить с ним не решался, хотя сердце моё трепыхалось — совсем скоро я стану равным ему. Я тоже буду носить тяжёлую куртку с бляшкой на сердце, и широкие, длинные мечи, если, конечно, дядино письмо поможет. Должно помочь…
Вечером история с цепочкой повторилась. Я загодя засел в зале, ещё до того, как мальчишка растопил очаг, сперва поел каши и приготовился пить пиво, которое оказалось невкусным и горьким, но пора было привыкать к этому напитку.
Спешить было некуда, ещё вчера я выяснил, что ближайший торговый обоз через десять дней, а одному пускаться в путь по осеннему лесу мне не хотелось. Сюда-то и то чудом добрался, никто по дороге не напал, не сгрыз.
Может, думал я, воин заговорит со мной.
Не может же человек молчать целый вечер, глядишь, спросит о чём, тут-то я и скажу, что держу путь в Гарнизон. Тогда мы наверняка разговоримся, да как? — на равных, как свои, как друзья… Мальчишка-прислуга сразу начнёт поглядывать уважительнее. Сказал бы я ему, куда направляюсь, да дядя не велел, всякому постороннему про Гарнизон лучше не знать. Так что для простых людей я тоже простой и пробираюсь к родственникам-рудокопам, которые будто бы добывают огненный камень в шахтах Длинного Гребня.
Ожидание не обмануло меня. Громадный человечище вошёл в помещение и сел за стол, в дальнем от двери углу. Я сидел в середине зала, как раз недалеко от очага, который сейчас раздувал мальчишка. Он же варил мне кашу и наливал пиво. Хозяин прихворнул, хотя я видел, как он крался из подвала к себе на второй этаж, прижимая к груди несколько пузатых бутылок. Я подумал, старик всегда норовит отдохнуть в это время года, когда запустение, благо, помощник есть.
Мальчишка, наконец, раздул огонь, оставил рядом с очагом несколько огромных поленьев, чтоб мы могли подложить, если понадобится, и ушёл.
Осторожно, стараясь не морщиться, я глотал горькую гадость и изо всех сил сжимал губы, удерживая злые судороги. Когда мне оставалось допить ещё треть кружки, в углу вздохнул стул. Здоровяк протопал мимо, мельком взглянув на меня.
Мне, почему-то, стало неловко. Сижу тут, напуская вид, хотя понятно, я жалкий юнец, нескладный и смешной, и мне давно пора топать наверх, а не сидеть тут над кружкой.
Но, разозлился я, почему нет? Может, мне до утра не спится? Хочу вот посидеть у жаркого огня, в тишине и покое, обдумывая нечто важное, а не лежать на прелой соломе, и слушать, как дождь стучит по тонкой крыше.
Незнакомец горбился у очага. Я видел, как в пламя скользнула серебряная змейка, и решил, что сегодня покину зал последним. Хоть даже это случиться утром.
Сидел я очень долго. Глаза слипались. Едва сдерживая судороги, я допил пиво. Стены начали раскачиваться, а в груди разлилось блаженное чувство. Настолько блаженное, что я понял, что не прочь бы выпить ещё. Я больше не казался себе глуповатым мальчишкой, я ощущал себя сметливым и ловким малым, преодолевшим полный опасностей путь до Восточного края, и заслужившим краткий отдых в этом чудном месте. Пожалуй, я бы решился заговорить с незнакомцем, если бы не уснул. А я уснул, глупо и позорно, а когда открыл глаза, в зале было темно, и очаг уже не горел, угли едва розовели сквозь толстый налёт серого пепла.
Я едва не сгорел со стыда, представив, как здоровяк, выходя, видел меня таким — голова на кружке, длинные худые ноги в истёртых сапогах елозят по полу…
Проклятье!
Деревенский дурачок.
Я поспешил наверх.
На третий вечер всё повторилось. Но я стыдился вчерашнего, и потому ушёл сразу, как незнакомец швырнул в огонь горсть серебряного песка.
На утро я проснулся с ощущением потери. Сегодня кузнец доделает свою работу, и здоровяк уйдёт в одни ему ведомые края.
Может, по пути он встретит друзей, могучих, как сам, бывавших в переделках, покрытых старыми шрамами… и свежими тоже. Там, в обитаемых местах, он небрежно зайдёт в трактир, где шумно и весело, сядет за стол… На него устремятся взгляды, а всякие местные дуры будут рядом юбками вертеть. Или, может, он тоже в Гарнизон добирается?
Я вскочил и хлопнул себя по лбу.
Конечно! Сразу надо было спросить. Может, нам по пути! Вдвоём не страшно, уж мне так точно! И он бы смотрел на меня по-другому, со сдержанным одобрением, мол, свой…
А я-то ещё не знал, как с ним заговорить.
Деревенский остолоп.
Но может, он ещё не ушёл?
Я надел сапоги, и выскочил, хлопнув дверью. Сверху сорвались крупные капли — потолок прогнил, влагу держит плохо, пора перестилать, — я загрохотал по лестнице.
Выскочив во двор я натолкнулся на шагнувшую на меня стену. От неё пахло кожей и раскалённым железом. Задрав голову совсем рядом я увидел крупное лицо. Я разглядел оспинки, красивые ноздри и тёмные глаза. Мне они показались добрыми и благородными.
— Тихо, тихо… — сказал здоровяк. — Зашибёшь.
Оттолкнув меня, он вошёл внутрь.
Я замер, испуганный и счастливый.
Скрипнуло, рванулись густые клубы, из них на порог кузенки вышагнул прокопчённый кузнец.
— Эй, малец, видел… этого? — спросил он.
— Видел, — сказал я.
Кузнец покачал головой.
— Крепко я промахнулся… обещал в три дня всё оружие отладить, а с железом таким раньше не работал, дурья башка. Оно и не капризное, вроде, но жёсткое…
Кузнец сжал кулак.
— Не управился я. Он сильно злой?
— Да нет, вроде… — сказал я.
— Да злой он, злой… от меня смурной, как туча вышел. Я такого железа и не знал прежде, у меня-то посырее будет, править тяжело… надо на двунадесят раз перековать, выпарить, сжать, а я ж один, помощника месяц, как с разрывами нашли, к рудокопам увезли… э-эх… значит, не злой, говоришь?
Я кивнул.
— Ну, дай-то Небесный отец…
Кузнец скрылся.
Я постоял, затем справил нужду за кузенкой и пошёл в дом. Почти весь день я просидел в зале, но незнакомца не видел. Я представлял, как он горбится у себя в комнате, злясь на кузнеца, и прислушивался к звонким ударам молота.
Если кузнец сегодня не сделает, значит, воин останется ещё на ночь. Значит, сегодня вечером он снова придёт к огню, думал я.
Когда свечерело, я уверился в этом полностью. Не ночью же в путь пускаться. В мокром осеннем лесу, хмуром и озябшем, ночью — тоска.
Так всё и вышло. Незнакомец спустился поздно, когда мальчишка уже растопил очаг.
Угли шипели и стреляли, а под горкой запасных поленьев натекла лужа — дерево сырое, наверное, дровяник протёк.
— Хозяин пьёт? — услышал я хрипловатый голос.
Я поднял голову и увидел рядом с собой незнакомца. Он хмурился, но тёмные глаза всё равно были добрые и тёплые.
— Не знаю, — сказал я. — Наверное… Я видел, как он с подвала бутылки таскал… давно ещё.
Он кивнул.
— Надо парнишку этого найти… который тут шустрит, пока хрыч блаженствует. Дрова поменяет пусть. Сбегай?
Я вскочил, едва не сронив тяжёлую, ещё полную кружку и затряс головой.
— Сейчас!
Он кивнул и отвернулся.
Я выскочил под дождь и побежал к закуту. Мальчишка спал, зарывшись в сено, наружу торчали пятки. В темноте возились, всхрапывала скотина, шумно переступали в стойлах коровы.
— Чего? — спросил мальчишка, когда я разбудил его.
— Дрова сырые. Горят плохо. — сказал я, стараясь держать голос твёрдым. — Поменяй, а?
Эх, Звёздная Кружка, чересчур просительно получилось.
— Так они все сырые, — шёпотом сказал парень. — Дождь, там протекло… я менял, да не успел…
— Давай, снизу выберем? Посуше? А то нам холодно…
А вот сейчас — хорошо вышло. Нам холодно, а не мне, я там не один пиво пью… Парнишка сразу вылез из сена и зашлёпал к двери. Я чувствовал, как он зябко вздрагивает.
Вдвоём мы выбрали поленья посуше, и потащили в дом. Наверное, мне тащить не стоило, не к лицу, ну да ладно… Сглупил. Пусть бы он два раза сбегал… Под весом могучих кругляшей я едва переставлял ноги, изогнувшись, будто охотничий лук. Конюх, к моему стыду, откинулся назад совсем немного.
Когда мы с грохотом скинули поленья возле очага, здоровяк даже не пошевелился. Он стоял рядом с решёткой из толстых прутьев, и одно полено чуть не придавило ногу. Хотя, не придавило бы — сапоги у воина были мощные, окованные с боков, а носок вовсе защищала ребристая пластина.
Я заметил, что в его кулаке зажата цепочка, разглядел даже, как покачивается на ней небольшой плоский кругляш, тоже серебряный с виду. Будто мелкая, как чешуйка, монетка-куполог. Слишком простая для талисмана, но кто знает, что это за… монетка. Если в огне не плавится.
Не терпится, подумал я. Вона как жамкает цепку свою… Что же он делает? И зачем ему жаркие угли? Попросил бы кузнеца, тот мигом расплавит…
Мальчишка, зевнул и хотел прошмыгнуть на выход, но мы с незнакомцем попросили пива. Я — уже вторую кружку за сегодня. Вон, первая стоит ещё, наполовину полная… Ладно, после неё пить, должно быть, легче станет. Когда стены закружат.
— Не спится? — спросил меня воин, когда конюх убежал.
Я покачал головой.
— И мне вот, — вздохнул он. — Садись к огню, веселее…
Я взял кружку, чувствуя себя довольно неловко, и подошёл к очагу.
Незнакомец молчал. В тишине я слышал, как снаружи будто позвякивает.
Кузнец, подумал я. Вот потеха будет, если и к завтрему не поспеет…
— Не сделал ещё? — спросил я, присаживаясь на пол, рядом с огромной фигурой. — Кузнец говорил, не успел.
Незнакомец вздохнул. Он встряхнул рукой, выпуская цепочку, и в пляшущих бликах вспыхнули яркие искорки. Только кругляш был тусклым, присмотревшись, я увидел, что он всё же немного оплавлен. Через миг он полетел в огонь.
— Да что от него требовать, — сказал воин. — Угол глухой, он работы не знает, подковы привык ковать, большего не нужно. Вон, какое железо у него слабое… — он кивнул на пламя. — Видел, как покусало? А цепку мою — не тронуло.
Я сразу понял, что он о кругляше сказал. Значит, серебряная паутинка и он — не одно целое.
— Это кузнец сделал? — спросил я. — К цепочке?
— Он, — кивнул незнакомец. — А толку? Каждый раз новую цепляю, всё одно — огонь быстро слизывает.
Я молчал. Мне было непонятно. Может, он расскажет?
— А зачем? — спросил я.
Здоровяк молчал.
Мы отхлёбывали из кружек и смотрели на пламя. Туда, в алый жар уходила серебряная нить, там сейчас огонь “кусал” плоский кругляш.
Я домучил первую кружку, поднялся за вторую. Неторопливо сглотнул, и чуть не выплюнул обратно. Напомнил себе, что сейчас станет полегче. Должно стать.
Незнакомец вздохнул.
— А никак согреть не могу, — сказал он непонятно.
Я посмотрел на него. Под кожей перекатывались желваки, а на лбу собрались морщины. Я вдруг подумал, что глаза его вовсе не добрые — они грустные какие-то, будто у побитой собаки. И волосы не совсем чёрные, вон взблескивает седина…
Мне даже жалко его стало.
— Всё грею, грею, а она… — незнакомец чуть подёргал цепочку. От растревоженных углей вверх рванул сноп искр, их тут же втянуло в дымоход.
— …Не греется.
Я не знал, что сказать.
— А зачем её греть? — спросил я. — Цепочку расплавить надо?
Он не ответил. Посмотрел на меня, а затем снова в огонь уставился.
— Ты из каких краёв? — спросил воин. Всё время, что он молчал, я следил за цепочкой — она давно должна была нагреться и обжигать пальцы. Хотя такие мозолистые, заскорузлые не сразу возьмёшь.
— С Южных Рёбер, — сказал я. — А там…
Незнакомец отмахнулся свободной рукой. Он сказал:
— Был.
И снова замолчал. Я одолел треть кружки, как он опять спросил:
— Сюда-то как попал?
Я заговорил, стараясь не частить, чтоб не выглядеть мальчишкой:
— В Гарнизон иду… Ну, этот, на Востоке, где рудокопы… Тоже хочу… как ты. Вот, остановился здесь, думаю… то ли ждать кого, в ту сторону, то ли нет. Тут ещё дней десять, если напрямик… А дороги, знаешь, размокли, лошадь не пойдёт, морока одна. Вот, на ногах, да скучно одному…
— …и страшно, — усмехнулся воин.
Он совсем не удивился, что я держу в Гарнизон.
Незнакомец сказал:
— Думал, счастье ищешь.
— А, так и ищу, — заулыбался я. — Разве не счастье быть… быть… как ты?
Он посмотрел мне в глаза. Меня пробрала оторопь. Мелькнула страшная мысль, что он болеет чем, вроде внутренней проказы. Я слышал, боли жуткие, кажется, что в теле живёт огромный мохнатый паук, тычется там жвалами, испуская яд…
Схватившие такого паука живут недолго, быстро настаёт предел терпеть страшные муки.
Глаза воина были наполнены болью, будто паук впрыснул в них полное брюхо яда.
— Это счастье? — сказал он. — Ладно, положим.
— А ты? — спросил я. — Ты здесь как?
— А я тоже счастье ищу, — ответил воин. — Вчерашнее. Его найти труднее.
Он опять замолчал, сгорбился ещё сильнее, нахохлился, став похожим на большую лохматую птицу.
Я пил пиво, которое вдруг стало безвкусным, как тёплая вода, и слышал, как за стенами шумит дождь. Если вслушаться в мокрый шорох, можно было различить далёкие удары молота. Кузнец тоже не спал.
— Когда-то цепочка была длиннее в два раза, — сказал воин. — Она была… наша общая. Нам её выковали в Золотом горне, слышал, про такой?
Я кивнул. В горах Жажды была каверна, в которой пылало огненное сердце земли. Там стояли самые большие кузницы и работали самые отчаянные кузнецы! Тамошнюю добычу отправляли в столицу, нам оставались только слухи.
— Это было железо, упавшее с неба, — начал рассказывать человек. — Вот такой вот комочек, — он показал мне выпуклый ноготь. — Из него я заказал у Огненного Волоха сделать Ей цепочку. Я хотел подарить её Ей, ведь небесный метал очень ценный, а я хотел сделать самый дорогой подарок. Но у Волоха, после работы, осталось ещё две капли этого железа. Он ударил по ним молотом, и они сплющились и застыли. Тогда Она попросила разбить цепочку на две части и на каждую половину мы привесили по остывшей капле небесного дара.
Я сделал большой глоток и не поперхнулся. Как наяву, я видел перед собой неведомого Огненного Волоха. Это был гигантский, много больше горбившегося рядом здоровяка, человек, от ушей до плеч заросший медной бородищей. В коротких и толстых руках он держал чудовищный молот, размером с кузенку, где сейчас захолустный мастер пытался поправить оружие знакомца. Перед ним на огромной наковальне мерцали две серебряные капельки, в густых клубах метались красные языки пламени, но искорки небесного железа светились ярко, и Волох смотрел на них пронзительным взглядом.
С ужасающим грохотом, будто лопнул Южный Хребет, молот впечатался в наковальню. Поднялся, а на блестящей поверхности остались два сплющенных кружочка, похожие на мелкие монетки-куположки. Острая игла пронзила ещё мягкий горячий металл, плеснула вода, зашипело, взвился пар… Тонкие пальцы взяли сверкающие кругляши…
— Мы решили никогда не снимать их, в знак любви, — продолжал воин. — И было так. А потом… потом… я отвернулся от Неё. Я был молод и слаб, я был глупцом, и я не смог быть с Ней. За Её спиной был пронзительный ветер, с этой женщиной мне было тяжело, очень тяжело, будто мне приходилось держать на плечах все камни мира, но с Ней нельзя было быть слабым, ни на миг! Я чувствовал себя тетивою натянутого лука, и никто не согнул бы его, чтобы помочь мне, даже Она… Быть достойным Её тяжело… И я струсил. И в миг, когда встретил другую, тёплую и мягкую, я бежал. Обрушились камни, раскатились, лопнула тугая жила, и я стал с ней. Мне стало просто, и не один камушек, даже с песчинку больше не тяготил меня, какое-то время… Но потом цепочка, половинка от той, что я дарил когда-то, когда был по-настоящему счастлив, стала меня тяготить. А от талисмана, что получился из последней капли небесного дара, стал исходить пылающий жар, и он мучил и жёг меня! Мне не было покоя нигде и никогда. И с каждым мигом маленький талисман тяжелел, пригибая мою голову ниже, жёг всё сильнее. Он превратился в раскалённый жёрнов! Стыд и сожаление разъедали душу, и жизнь стала чёрной, как воды Последнего Моря. И не было мне удачи и счастья, ничего не было, лишь тоска и боль.
Знакомец посмотрел на меня. И снова я поразился его глазам, в них была безнадёжность и мука. В точности, как у побитой собаки, которую выгнали со двора. Навсегда выгнали.
— И я не выдержал второй раз, — продолжил воин. — Второй раз я выказал свою трусость и слабость той женщине. Я был недостоин Её с самого начала, но я совершил вторую ошибку, такую же страшную и непоправимую, как первая. Я добрался до гор Жажды, там сорвал с себя нестерпимый груз, и бросил его в раскалённую лаву. Так я думал избавиться от страданий и забыть навсегда пронзительный взгляд Её глаз. Глаз, которые не обещали радостей, не обещали покоя и счастья, что смотрели сурово и холодно! В них не бывало снисхождения, жалости и тепла.
Человек выдохнул, почти не разжимая губ, и я услышал скрип зубов. Он сглотнул тяжело, я подумал, что, наверное, удерживает слёзы.
— Цепочка лопнула, когда срывал, и кинув её в пылающую глотку, я пошёл прочь. Я шёл легко, а когда добрался домой и прожил время в безветрии и счастье, муки мои возросли.
Я сидел, потрясённый. Передо мною вставали мрачные картины, и я уже не слышал шума дождя, и треска пламени. Я слышал только голос воина.
— Я плакал и выл по ночам, и рвал грудь, которая больше не ощущала обжигающей тяжести. Если бы я знал, что в ней заключена моя жизнь! — с мукой проговорил человек. — Что без неё мне хуже, чем мёртвому! Что новые страдания не сравнятся с прежними, когда я таскал этот раскалённый жёрнов! Мне не хватало его, и тех терзаний, тех мук, что не давали забыть мне ошибки. И та, вторая была бессильна помочь. И был день, когда она отпустила меня, и я покинул её. Я шёл, будто слепой, а когда прозрел, увидел перед собой горы Жажды. Там я, плача от невыносимой тоски, рвал пальцы об острый камень, спускаясь в огненное жерло. Я добрался почти до самого Сердца мира, и его жар опалил меня. Горела кожа, и огненный ветер разрывал лёгкие. Я обмотался тряпкой, чтобы уберечь глаза. Задыхаясь и умирая, я спускался всё глубже. Я было решил, что смерть будет избавлением, но испугался, что и Там меня не оставят страдания. В жутких корчах, наполовину обгоревший, цепляясь почерневшими пальцами за горячий камень, я спускался.
Я посмотрел на его руки и вздрогнул. То, что казалось жёсткими мозолями, было обгоревшей кожей. Я увидел, как наяву, плачущего человека, пытающегося пробиться в раскалённое нутро гор, он кричал от страха и боли, а от жара уже дымились волосы, но безумец спускался всё ниже.
— И в миг, когда я был готов прыгнуть в кипящее сердце мира, и, вспыхнуть на полпути к нему, пальцы мои наткнулись будто на горсть песка. Я задохнулся и чуть не упал, от жара я уже утратил себя и ничего не понимал, но почувствовал, что спасён. Цепочка не пропала в кипящем огне, она не долетела до него, зацепившись за выступ. Но пропал, соскочил кусочек небесного дара, ведь цепочка лопнула, когда сорвал я её и бросил!
Мне повезло, и я не умер. Я выбрался, и уже там, наверху, бился в агонии, но смерть пощадила меня. Обугленный, окровавленный, я полз, брёл, и добрался-таки до воды. Там, на берегу реки, я провёл много дней и ожил.
Он говорил и говорил, а я представлял обожжённого человека, едва живого, что полз по земле, цепляясь обугленными пальцами… я ясно видел, как он сжимает зубами серебряную нить, а глаза его сверкают, будто в них навсегда поселился жар Пламенного сердца.
— И что? — спросил человек сам себя. — Муки мои стали ещё нестерпимее. Цепь была мертва и холодна.
Меня пробрал озноб от этих его слов, и я придвинулся ближе к очагу. Я чувствовал, что разгадка тайны близка.
— Она была не просто холодна, — заговорил воин. — В ней поселился холод подземных ключей, холод чёрных вод Последнего моря. Да, она обжигала меня. Но не как прежде, а холодом нетающего льда. Я пришёл к кузнецу, пряча сырое от слёз лицо. Я просил его сделать мне… сделать… выковать…
Человек, не находя слов, снова заскрипел зубами, звук был жуткий.
— Я не помню, как объяснял ему, что мне нужно, но он понял меня, — заговорил он вновь. — Он взял самое крепкое железо, которое знал, он плавил его несколько дней, а потом бил по так и не растаявшему до конца металлу своим молотом, превращая его в подобие той небесной слезы, что висела когда-то на моей шее. Я отблагодарил его, и спешно надел цепочку, пока железо ещё не остыло. И что? — с мукой вскричал воин. — Что? Мою грудь пронзил ледяной холод. Не помня себя, я ушёл, и с тех пор каждый день, когда только мог, я бросал цепь в огонь, пытаясь согреть талисман. И я всегда держал её в пламени долго, и страдания мои были невыносимы, но когда надевал её, кричал от разочарования. Талисман оставался холодным. Как мне не хватало тех мук, той горячей тяжести, что напоминала мне о моей вине и предательстве! О, я катался и грыз землю в отчаянии. А в редкий миг просветления понял, что мне нужно. Только Она сможет освободить меня, и снять цепь. Но женщина, бывшая моей, после того, как я в безмерной глупости оставил Её, пропала. Я ищу Её годы. Я не знаю, даже, если найду, захочет ли Она избавить меня от мук. Или же отвернётся от меня холодно, но знаю — нет мне покоя ни в мире, ни после смерти, если не пытаться найти. Каждая задержка в поисках для меня — подобна пытке изощрённого в них столичного палача. И каждые полгода, что отдаю правителю, я… я…
Знакомец замолчал и часто задышал. На скулах вздулись огромные желваки.
— Я отдал их ему множество раз, с того момента, как… Когда я освобождался, шёл туда, где ещё не был. А был я на юге, откуда ты, на западе и в снегах. С месяц прошло, как я отдал последние полгода. Сейчас я иду на восток. Там, у подножия Длинного Гребня, куда идёшь ты, я не задержусь. За перевалом есть ещё земли, они дики и пустынны, но она может быть там. Может! — сказал он с яростной надеждой. — А потом снова полгода правителю. Я бы ушёл от него, скинул бы куртку с этой никчёмной бляхой, но боюсь. Я уже боюсь отказываться от себя прежнего, знаю — плата за ошибку может быть невыносима. Нельзя отказываться от себя, от своих грехов! Будь проклят тот, кто сказал о времени, как о лекаре. Слышишь? Никогда не думай так. Никогда. Время не лечит, а если и ниспадает покров забвения — так это хуже всего. А я счастлив, что мои ошибки выжгли на мне мучительные клейма. И избавиться от них можно, лишь если Она… Она… простит меня. Если забывать себя прежнего, без следа, без отметки, без жгучего шрама, то, что останется? День вчерашний проходит бесследно лишь у зверья, а если не страдать за ошибки, и не пытаться исправить, чтобы лишь тогда избавиться от мук — то будь проклята человеческая тварь!
Он говорил тихо, но мне казалось, что он кричит, и каждое слово отпечатывалось во мне:
— Никогда не отрекайся от себя.
Его яростный взгляд, в котором боль мешалась с горячим пламенем и обжигающим холодом, вонзался в меня, будто меч.
— И каждый раз, — прошептал воин, — как только муки становятся настолько ужасны, что чернеет в глазах, я пытаюсь согреть свою ношу… Едва я вижу горячие угли, я бросаю её в них. И был день, когда я заметил, что ненавистный кругляш сильно оплавлен. Он истаял за то время, что я бросал его в каждый встреченный мною огонь. Тогда я вернулся к старику, и он выковал мне новый. И я ещё и ещё возвращался к нему. И снова пора. Не долго держит земное железо, ведь, в надежде согреть, я опускал его в самые горячие недра, в кузнечные печи, даже в пылающие горны Огненного Волоха! Но оно остаётся холодным.
С этими словами он поднял руку. Я увидел покачивающийся на цепочке багровый уголёк, неудачную подделку талисмана из небесной капли.
— Холодным! — вскричал воин. Он торопливо надел серебристую паутинку, второй рукой расстёгивая ворот. Я увидел почерневшую грудь, обгорелую кожу покрывали язвы, шрамы, из некоторых сочилась кровь, медленно, неохотно, будто её почти не осталось в этом человеке.
Зашипело, я ощутил палёный запах, а воин вздохнул облегчённо, но тут же зарычал разочарованно, прижал ладонью раскалённый кругляш, вжимая в грудь. На глазах его выступили слёзы.
— Холодный… — прошептал он.
Тягуче проскрипела дверь.
Мы оглянулись, я увидел просунувшуюся голову кузнеца. Он сказал:
— Готово! Просили в миг, как закончу мечи править, сказать, вижу, не спите. Я и говорю, да только пусть остывают пока. Всё одно, ночью не понадобятся.
— Неси, — приказал воин.
Я провожал его до ограды. Я чувствовал, его сжигает нетерпение, ещё бы, столько времени потрачено впустую! Воин шагал торопливо, размашисто. Одну руку он держал на груди, прижимая давно остывший кусочек железа.
На прощанье он пожал мне руку.
— Пойду напрямик. Дорогой долго. Помни всё. Не прощай ошибок себе. Если случится, что свернёшь с пути, всегда ищи тропу, что выведет обратно. Как бы не было больно и страшно.
И ночной лес, сырой, холодный и хмурый, шумно вздохнув, принял его под негостеприимные своды.
Было темно.
Я шёл обратно, покачиваясь, будто мне сунули по лбу оглоблей. В ушах звучали слова несчастного. Я видел, как раскалённое железо с шипением погружается в плоть.
— Я надеюсь и молю Небесного Отца, что твой поиск закончится. Что Её руки снимут проклятье с тебя, и никогда больше не будешь ты носить его на себе.
Так сказал я, а деревья согласно шелестели ветвями.
Человек шёл быстро, жадно. Впереди лежал Восточный край, край, где он ещё не был. Возможно… он найдёт Её там.
…И будет тогда ослепительный миг, когда тонкие пальцы коснутся его обожжённой кожи, исцеляя её. И будет день, когда он избавится от ноши.
Он шёл всё быстрее, и деревья расступались перед ним.
г. Северодвинск