Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2008
А пришёл-то к нам человек без плеч,
у которого в голосе — звяк.
И он ценит портняжное дело — облечь
в подобающий вставыш костяк.
Но когда он руки сложит на стол,
этот вставыш его выдаёт —
как презрительно морщатся драп и бостон,
что их носит размером не тот.
У прикидов своих в долговой тени,
изо дня с кем он бродит в день?
И друг другу нашёптывают они
сказку Андерсена про Тень.
Оттого и звяк в его голосе — чу! —
что идёт человек без плеч
на цепи двойника и ему по плечу
каждый звяк той цепи стеречь.
И построив на площади Красной полки
музыкантов, трындит себе:
— Больно уж каблуки у него велики! —
Расторгуев из группы “Любэ”.
МАТУШКА И СОБАКИ
Матушка кормит бездомных собак —
злые люди швыряют в них камни,
задвигают камнем собачью нору под домом —
начиняют подвал взрывчаткой.
Псы голодные гложут электрокабель,
слесарь Валентин выдаёт торкнутых током бомжам —
те сдают их на рынок под видом баранины…
Но матушка камень сдвигает —
и из норы вырываются
чёрный дым и лохматый огонь.
Злые люди, поев шашлыков, заболевают бешенством —
строятся в колонны, идут к норе,
длинными толстыми палками и стальными петлями
бьют и ловят собак, а кровь на снегу
прихорашивают снежком.
Матушка смотрит на бездомных собак, как на сына
в неминуемом времени,
когда уже матушки нет.
Смотрит так,
чтобы чувствовал сын этот взгляд материнский
из явившейся Вечности,
где матушка кормит бездомных собак.
ВТОРОЙ
Вознесенский говорит голосом пришельца.
Так общаются сущности горние —
при помощи ультразвукового шелеста —
в “Пермском треугольнике”.
Человецы больше его не слышат.
Как не слышат меня. Мы – ампулы.
Но зато летучие нас пеленгуют мыши,
дельфины, ангелы.
Но меня они пеленгуют уже лет тридцать.
Тридцать лет и три года стеклянным горлышком
пилки жду, чтобы вскрыться и перелиться
в полость Змея посредством копья, как шприца,
Победоносец Егорушка!
Тридцать лет и три года живу на одном ультразвуке…
Что акриды?.. Попробуй-ка вынь его
из безмолвья да гула — так выглядят крестные муки
в переводе с дельфиньего.
Мне пора. Голос мой не дождался парома,
чтоб явить невесомое в поступи,
но на просьбу чужую: “Пошли мне, Господь, второго!”,
ты послал мне второго, Господи.
Куда первый не вышел, откуда второго невзгода
удалила, тошнее которому, —
там однажды сколотят высокий ковчег перевода
в нашу утлую сторону.
* * *
…и зрит Господь: внизу, не достигая
Его, спадают столбики молитв.
Одна иссякла, выдохлась другая,
а третья остальные умалит.
А там, где я, — там нету даже права
и шанса на молитвенный столбец…
И Дьявол улыбается коряво,
как без опоры мается Отец,
подначивает снизиться, ужаться,
и сам Господь бы снизился давно,
поскольку больше не на чем держаться,
но Господу и это не дано.
СКАЗ О ВОЛШЕБНЫХ СИЛОВЫХ КРУГАХ
1.
От звона колоколов
круги расходились.
Аж на двести вёрст
разбегалась их чистая сила,
а нечистая сила
отступала на двести вёрст.
И ежели вёрст за четыреста
(коль ближе, то много лучше)
взбегала на холм колоколенка,
то эти круги силовые
друг с дружкой соприкасались,
цеплялись один за другой,
как будто кудесник какой
на ярмарке ловко вдевал
кольцо в кольцо.
Тут уж без медного звона
могли от холма к холму
крутиться круги-побратимы,
скрепляя движением этим
русскую землю.
Вот почему у колоколов
вырвали языки.
2.
Вырвать-то вырвали,
да про мастеров забыли.
Они эти колокола отливали,
и когда колоколов не стало,
сами сделались колоколами!
От звона имени мастера
круги расходятся…
Аж на двести вёрст
разбегается их чистая сила,
а нечистая сила
отступает на двести вёрст.
И ежели вёрст за четыреста
(коль ближе, то много лучше)
не сдавшийся круг гончарный
от холма к холму вращается,
за другие круги цепляется,
то крутятся они друг от друга,
как поле ромашек в глазах.
Вот почему мастерам подсыпают
в чарки заморские травки.
Девок бесовских к ним подсылают.
Что им сулят эти девки?
— Будем влюбляться по “Маяку”?
И мастера говорят: — Угу!
Страшно, когда Земля
вращается вхолостую,
ни солнце и ни луну,
ни звёзды не задевая.
ЖЕСТОКОЕ ОБРАЩЕНИЕ С ПИСЬМАМИ
Снимаю скрепки с рукописей,
как сапоги с мёртвых.
Если не начать
массовое уничтожение
приходящих ко мне писем,
они заполонят весь дом,
потом — меня,
а после — то, что за мною, —
пространство и время.
На эти письма я не отвечаю.
Не потому, что, к примеру,
мне пишет серийный убийца,
отбывающий срок в “Белом лебеде”,
или недавний выпускник хакасской психушки,
сетующий, как их обсчитывают и объедают
медбратья и повара.
Я не отвечаю на эти письма,
оттого что от них разит
недержанием рифмы…
Сегодня я буду пускать в расход
всех “ветеранов локальных конфликтов”,
всех “инвалидов-инсультников”,
всех “солдатских вдов и матерей”.
Единственно кого среди них не трону, —
это поэтов.
А скрепки…
Скрепки пригодятся для моих рукописей,
чтобы их так же снимали,
как снимают сапоги с мёртвых,
ДПНК “Нового мира” Паша Крючков
или надзиратель Устинова из журнала “Москва”.
Это тяжкая работа — слагать письма,
днями и ночами переписывать рушники стихов,
идти на почту, стоять в очереди,
чтобы отправить “Заказное, с уведомлением”,
но — уведомляю: не менее тяжкая работа —
разрывать письма (бумага-то разная —
от тетрадочной до мелованной!),
так разрывать, чтобы их не прочли мусорщики
и — через бомжей на свалке —
не воспользовались адресами мошенники.
Тяжкая это работа —
смешивать почерки человечьи
и наблюдать, как за окном
(так опадает листва,
выделяя тепло бабьего лета)
всё набухает и набухает чернильная туча,
вздутая термоядерным синтезом разорванных писем.
Жду, когда в этой туче-непроливашке
молнией сверкнёт перо,
которое меня зачеркнёт!
МАРШ ДОЛГОВОГО ОБЛАКА
21 августа 1915 года во время Галлиполийского сражения
Четвёртый Норфолкский полк англичан полностью
вошёл в облако, лежащее у него на пути,
и больше этого полка никто не видел…
Я скоро из облака выйду
совместно с Норфолкским полком
и вынесу миру обиду
за то, что никто не знаком —
ни я не знаком, ни полк не знаком,
ни я полку не знаком.
То облако прошлого века.
И, если свидетелей счесть,
уж нет на Земле человека
такого, а в облаке — есть:
и полк в этом облаке
есть, и я в этом облаке есть.
А облако есть ли? Бог весть!
И всё же оно возлежало
по руслу сухого ручья,
как будто бы жизни начало,
а может финал бытия.
И полк гремел в облаке: “Я-а-а-а!”,
и я кричал в облаке: “Я-а-а-а!”,
лишь облако “Я-а-а-а!” не кричало.
И то, что прибился к полку я,
ни я не заметил, ни полк,
но облако, битву почуя,
досрочно нас приняло в долг
и взмыло! А мы, маршируя, —
какой мой из облака толк? —
про то не возьмём себе в толк.
Пока нас Земля забывает,
в полку прибывает полку,
но в облаке места хватает —
стоит над Землёй, набухает.
Эй, кто облака разгоняет!
Что с этим-то? — А не могу!
Ни так не могу, ни сяк не могу,
ни — хоть об косяк — не могу”.
И облако стало Землёю,
и облаком стала Земля.
И я сомневаюсь порою:
а может, не в облаке я?
И полк повторяет за мною,
что, может быть, в облаке — я?!
Мы здесь не состарились вовсе —
такие, какими вошли.
Из облака выйдем авось мы,
но в облике этом и свойстве
найдём ли признанье Земли?
Узнаем ли сами Земли?..
Узнаем ли мы, не узнаем ли мы,
то мы не узнаем Земли?
ВАЛУЕВ И ЛЮДИ
Узкоплечий, медленный Валуев
бляхи чемпионские ворует,
потому что бабушка его,
видимо, со снежным человеком
согрешила в наважденье неком.
Ну и что? А что… А ничего!
Если б я имел такие дуги
тяжкие, надбровные — в испуге
от меня шарахался бы всяк.
Если б я зарос по плечи шерстью,
попривык бы, думаю, к известью
побеждать противника за так —
только несуразным чудом плоти,
в каковое сколько вы не бьёте, —
не убудет. Тайсон произнёс:
— Лучше Непытайсоном побуду,
нежели по явленному чуду
нанесу я апперкот иль крос!..
И вопят у ринга те и эти:
— Валуа! Валун! Валуев! Йети!
Что, проголодался? Бляху — на!..
Он людей оглядывает: — Шкеты!
И кладёт на плечи эполеты —
как двух кобр на солнце валуна.
ИМПЕРАТРИЦА
Может ли кто позавидовать
бурому медведю в клетке?
Только мы с Кузнечихиным.
Выставленный на развилке лесной дороги,
как не добравшийся до столицы
Емелька Пугач,
поелику к нему нагрянула
сама государыня-Катька,
он норовил вместе с кульком хрустящих картофельных чипсов,
коими его потчевала императрица обочин,
лапищей на свой лад заграбастать
всё лакомство истории.
Опишу государыню-Катьку.
Ежели осенняя сибирская тайга
сиречь Грановитая палата,
то явившаяся нам Катька —
не Катька, а государыня.
Груди вздрагивали под шёлком
и соударялись при ходьбе,
как два средней величины колокола!
Мы с Кузнечихиным
сразу же услыхали их благовест.
Нам даже поблазнился храм,
в притвор которого вот-вот двинутся
истомившиеся ездоки.
Однако государыня
так затянулась в нашу сторону огоньком сигареты,
что мгновенно всосала
двух вылезших из “Газели” придурков.
Выдохнула вместе с клубом презрительного дыма!
И повернулась лядвиями. И стояла,
словно видела себя сзади.
Она продолжала кормить чипсами
своего Емельяна Иваныча,
ревущего от удовольствия
и облизывающего
виноградины её августейших пальчиков.
И мы чувствовали, как ход времени,
взяв за точку отсчёта
деления этой клетки,
выстраивается по-другому —
там, вдали, да и в нас самих…
— Блок, — не толкнул меня вбок Кузнечихин
и не изрёк навернувшейся фразы, —
тоже любил проституток.
Значит, мы Блока не хуже?!
Если бы мы её повстречали
где-нибудь в большом городе,
мы бы не обратили на государыню-Катьку
никакого внимания.
Но когда лицезреешь путану
в дворцовом убранстве тайги,
она сразу становится императрицей!
— Девушка, вам куда?
Государыня, допрежь посмотревшись
в боковое зеркальце нашей “Газели”
и не удостоив нас с Кузнечихиным ответом,
укатила на мимоезжей карете —
куда-то в сторону XVIII-го века.
Мы же остались здесь, в XXI-ом —
перед клеткою с бурым медведем,
позабытой среди России,
на развилке лесной дороги.
г. Пермь