Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2008
AНГЕЛ
Смотрю на крышу дома напротив. Почему-то всё время кажется, что мой Ангел-Хранитель находится именно там. Я его не вижу, но представляю, как сидит он на самом краю крыши, свесив вниз босые ноги, с удовольствием уписывает бутерброд и запивает его бокалом холодного белого вина. Он роняет вниз крошки. Стайка жирных голубей тут же покидает свой пост у столиков кафе, в котором нет посетителей — время ланча ещё не наступило, а время завтрака прошло, лениво подхватывают пищу, сыплющуюся прямо с неба, и вновь с урчанием, переступая сизыми лапками, топчутся под ногами прохожих…
Ангел с детским любопытством наблюдает с высоты шестого этажа за суетой внизу. Иногда он свешивает вниз курчавую голову и, чтобы не упасть, растопыривает крылья. Крыло упирается в бурую кирпичную стену, и одно маленькое пёрышко, белоснежное и лёгкое, словно парус, плавно спускается прямо мне в руки. Бережно зажимаю пёрышко в руке и колдую, на удачу. Колдовство не помогает. Картины не покупают.
Солнце поднимается всё выше. Кажется, ему тоже любопытно посмотреть, что творится там, внизу. Я сижу в Сохо, на Вест Бродвее, на маленьком брезентовом стульчике возле стола, на котором разложены рисунки. К ножкам стола прислонены холсты.
Я слежу, как по серому асфальту, словно часовая стрелка, медленно передвигается солнечный луч. Температура по Цельсию зашкаливает за тридцать. Стопроцентная влажность. По тротуару течёт нарядная, беспечная толпа. Вот рядом продефилировали стройные женские ножки, всунутые в ковбойские сапоги. Следующие ножки цокают на шпильках, за ними раздаётся лягушачье шлёпанье вьетнамок. Искусством никто сегодня не интересуется. Все норовят найти передышку от страшной жары в кондиционированной прохладе магазинов.
Столик мой расположен напротив и чуть правее входа в магазин модной женской одежды, и невольно я становлюсь свидетельницей скучной жизни продавщиц, которые беззвучно плавают за стеклянной стеной, как экзотические рыбки в аквариуме. Рыбки по очереди выплывают из сумрачного стеклянно-металлического царства и курят возле входа, лениво рассматривая толпу. Я рассматриваю их, одетых в причудливые платья с шёлковыми и атласными вставками, рюшками и вышивками — такие платья очень модны в этом сезоне и стоят кучу денег. Несмотря на романтическую одежду, девушки эти — настоящие акулы бизнеса — твёрдыми холодными глазами они зондируют прохожих. В их тщательно продуманных нарядах нет ничего от индивидуальности — это скорее торговая вывеска. Все три продавщицы — настоящие стервы, об этом предупредили коллеги-художники, чтобы невзначай угол моего стола или стул не пересекли нарисованную мелом на асфальте линию, означающую частную территорию владелицы магазина. Вызовут полицию без предупреждения. Каждая из них, выходя покурить, не забывает взглядом проследить, не нарушается ли целостность границ. Периодически мы встречаемся глазами, но ни они, ни я не утруждаем себя такими глупостями, как традиционная вежливая улыбка или пожелание доброго утра. Владельцу магазина восточных ковров художники не мешают, он только попросил меня пересесть на противоположную сторону улицы, когда я, спасаясь от солнца, нашла крохотный оазис тени под крышей его магазина.
В одну из стен аквариума вделан огромный монитор и прямо на меня идут по подиуму нескончаемым потоком красавицы. Идут синхронно, монотонно и монолитно, чеканя шаг, как армия роботов, с застывшими выражениями на лицах-масках, однообразно взмахивая плетями рук и переплетая рахитичные ноги.
Мне становится страшно, и снова перевожу взгляд на крышу.
Ну, где же ты там? Помоги! Ты же всё можешь! Ну, Ангел, миленький! Я же не прошу многого… Сделай так, чтобы прямо сейчас кто-нибудь подошёл и купил холст, или два… Ну, хотя бы пару рисуночков…
Ангел с сожалением отставляет в сторону пустой бокал, вытирает губы ладонью и укладывается на спину, на аккуратно сложенные крылья, и вперивает взгляд в голубую пустоту.
Я думаю: Какой он, Ангел? Похож ли на сладкого рождественского младенца или побитого жизнью мужика в валенках из песен Гарика Сукачёва?
Из-за нестерпимо яркого ореола вокруг него и расстояния я не могу рассмотреть его досконально. Так, то крыло свесит неосторожно, то мелькнёт крепкая розовая пятка. Старый он, или молодой, я не знаю. Не знаю также, во что он одет, и одет ли… В греческой ли он лёгкой тунике, в грубом ли домотканом хитоне, а может, он в джинсовых шортах и в белой майке, с пошлым красным сердцем и надписью на груди — Я люблю Нью-Йорк?
Ну что ты там делаешь, бессовестный? Насмехаешься над моими жалкими потугами, вначале создать, потом продать собственное творение?
Ну, я же художник! И пишу потому, что не могу не писать, и у каждого художника наступает момент, когда ему становится просто необходимо кому-то показать свои вещи… Продать тоже, конечно, хочется… Платить за квартиру нечем, телефон грозят отключить… Ангел, ответь, мало разве я ухаживала за чужими детьми и старухами, мало вымыла чужих домов… Ведь не отступила, не растеряла себя… Невзирая ни на что, пишу и рисую… А идти опять мыть полы или бегать с подносами больше нет сил. Лучше умереть… Так когда же будет награда, хоть маленькая, для радости и поддержки…
Ангел тяжело вздохнул, повернулся набок и смачно, с чувством сплюнул вниз…
СТУПЕНЬКИ
Вот уже пятый месяц каждое субботнее утро, как, кстати, и воскресное, начинается одинаково. Подъём в семь утра, быстрый душ, каша из пакетика, чашка кофе… Маленькая сумочка из ткани вешается через голову. В ней — карточка для прохода в метро, несколько долларов, маленькое зеркальце и губная помада. Не забыть положить в неё мобильный телефон. Беру из холодильника пакет с едой и — вперёд. В коридоре стоит упакованная с вечера пятницы ручная тележка. На подножке её укреплён пластмассовый ящик из-под пива. В нём — красивая, купленная в магазине сиреневая в цветочек коробка. В коробке уложены рисунки в пластиковых пакетах и сумочка с необходимыми вещами. Это — прищепки, ножницы, тюбик клея, моток верёвки, скатерть из тонкой клеёнки и пакет с прозрачным полиэтиленом, на случай дождя, чтобы успеть накрыть работы… За ящиком привязан к длинным ручкам тележки складной стол, в котором уложены пакеты с рисунками. За столом в холщовой сумке — несколько картин маслом.
На ящике стоит рюкзак, в котором еда, альбом для рисования, кейсик с цветными ручками, тетрадь для записей и книга — проведу на улице весь день, и этим предметам предстоит скрасить мой досуг…
В небольшое пространство между стенкой коробки и ящика вставлен складной стул и термос с чаем или бутылка с замороженной водой, в зависимости от времени года… Вся эта конструкция неоднократно перевязана и перемотана сверху вниз и справа налево специальными толстыми резинками с крючками на концах. Крючками резинка закрепляется — на ручке тележки, на решётке дна, при необходимости можно соединить вместе две или три резинки…
С грохотом выкатываемся в коридор — муж провожает меня до метро.
Наша квартира находится рядом с квартирой, в которой живёт многочисленная семья супера — так в Америке называют человека, ответственного за порядок в доме, дворника-сантехника-домоуправления в одном лице. Почему-то в этом месте вниз, в холл ведут четыре ступени. В семье супера прибавление — год назад его сын женился, и молодые быстренько обзавелись дочкой. Как Олег не старается спустить вниз конструкцию потише — грохот стоит на весь подъезд. В утренние часы, когда весь дом спит, каждый звук усиливается эхом. Девочка просыпается и плачет. Вначале из квартиры на шум выскакивала раздражённая мама или бабушка, посмотреть, что происходит. Мы мило улыбались и здоровались. Сказать нам вроде бы и нечего — не специально же шумим, и бдительные суперши, проклиная нас, очевидно, на все лады, больше не показываются.
Улица практически пуста. Все спят. Может только встретиться пожилая китайская пара, спешащая в парк, делать упражнения.
По широкой Бей Парквей ветер гонит мусор — пустые полиэтиленовые пакеты, окурки, стаканчики… Возле столбов и у углов дома, в траве или на тротуарах лежат маленькие бутылки из-под водки или виски. Магазины закрыты жалюзи — ещё очень рано. Только из круглосуточно открытых арабских минисупермаркетов омерзительно воняет пережаренным беконом.
В метро Олег платит за мой проезд — проводит карточкой в аппарате и провёртывает вертушку, я же прохожу в решётчатую железную дверь, которую открывает для меня нажатием кнопки дежурная, сидящая в будочке… Она бдительно следит, что бы мы её не обманули — то есть чтобы Олег не прошёл бесплатно. Она наблюдает, как Олег протягивает мне через прутья решётки карточку, как мы обмениваемся ритуальным — Ни пуха ни пера, — К чёрту, — и вновь роняет лицо в сложенные ладони…
Я осторожно спускаюсь по всем двадцати ступеням, ощущая рёбрами каждый толчок… Спускаю одно колесо тележки, разворачивая её боком, потом второе… Грохот всё равно стоит невообразимый — бум, бум, бум…
Стоящие внизу на платформе люди поднимают головы и наблюдают за спуском. Мне приходится сильно наклоняться, кровь ударяет в голову, и внизу я уже красная и вспотевшая. Не обращая ни на кого внимания, привожу себя в порядок. В вагоне все меня рассматривают — изучают содержимое тележки, понимают, что я художница, и тогда отводят глаза (на таких тележках возят своё добро бездомные. Надеюсь, что на бездомную не похожа).
В город, как тут называют Манхеттен, в этот час и день недели едут в основном китайцы и латиноамериканцы. Китайцы все выйдут на Канал стрит. Там, в Чайна-Таун, сосредоточена вся их деловая, торговая и культурная жизнь. Латиносы потихоньку рассеиваются — в основном они работают в дайнерах, рано открывающихся ресторанчиках — грузчиками, мойщиками посуды, бас-боями и поварами… В вагоне можно встретить русских женщин — это скорее всего хомматенды, и едут они к своим пациенткам на работу… Многие китайцы едят из пластиковых коробочек, мексиканцы в основном спят, русские женщины уткнуты в книжечки в ярких обложках… Иногда встречается парочка молодых людей — те явно студенты, спешат на утренние субботние занятия… Однажды в вагон зашёл китаец, точно с такой же тележкой, как и у меня, в которой были аккуратно уложены коробки и рулоны холстов. Мы ревностно изучали обмундирование друг друга в надежде подсмотреть полезную для себя деталь. Китаец вышел на Пасифик и пересел в другой поезд, который делает все остановки. Всё ясно, ему нужно в Баттери-парк, там, я слышала, возле причала, от которого отправляются катера к Статуе Свободы, тоже стоят художники.
Я же выхожу на Принс стрит. Заранее встаю, покачиваясь, протаскиваю своё добро к дверям, извиняясь и стараясь не зацепить чьи-нибудь ноги. Обычно на Принс стрит никто не выходит.
Здесь начинается моё долгое и трудное восхождение наверх. Самое трудное — затащить тележку на первую ступеньку, дальше будет легче. Набираю воздуха, упираюсь двумя ногами в пол и резко, рывком, вздёргиваю сооружение на ступеньку… Бумц-бумц-бумц…
Если неправильно повернулась или вздохнула, то потом будет болеть спина. Где-то высоко вверху маячит и дразнит прямоугольник голубого неба, и мне до него непременно нужно добраться.
Кажется, я уже знаю лицо каждой из ступеней — у этой выщерблен край, эта стёрта больше других, эта слегка скособочена… Наконец, последняя… Чувствую себя чёртом, вылезающим из преисподней.
Провела в метро меньше часа, но уже устала — от тряски, мелькания огней за окнами, от вида унылых серых платформ.
Всё, я наверху, на улице, на пересечении Бродвея и Принс стрит. И хотя знаю, куда нужно идти, пару минут стою, приходя в себя. Тело, душу, и что там ещё затапливает восторг. Я не чувствую себя маленькой и потерянной в заводи высоченных домов, крыши которых теряются в утреннем тумане… Меня не раздражают кучи мусора под ногами, как они раздражают в Бруклине… Земля кажется выгнутой и небо лежит прямо на мостовой…
Тут я начинаю улыбаться, как идиотка, и здороваться с немногочисленными прохожими… Если этого не делаю, то здороваются со мной. Все. Как в деревне. Одной рукой тащу тележку за собой, пересекаю Бродвей и углубляюсь в Сохо. Иду по Принс до Вест Бродвей, там моё рабочее место. Принс стрит уже вся уставлена столиками, на которых позже выложат товар — бижутерию, сумочки, шарфы, куколки и всякую прочую хорошенькую дребедень. Кто-то из торговцев спит в машине, кто-то разгружает ящики с товаром, кто-то сидит на ступеньках домов и завтракает — кофе и бутербродами. Проезжая, раздаю улыбки и приветствия направо и налево. Некоторые столики привязаны, на пример велосипедов, цепями к столбам. Замечаю складной стол, спрятанный за почтовым ящиком. Иногда между торговцами происходит перебранка — за место…
Ещё нету девяти утра…
СТАРУХА
Вначале был Голос — резкий, визгливый. Голос перекрывал шум оживлённой улицы. Здесь, на Вест Бродвее, довольно таки шумно — толпы прохожих, оживлённое движение… Но гул города ровен и привычен, он похож на морские волны, ритмичные и успокаивающие. Правда, иногда поднимается особо высокая волна — когда продирается сквозь вечный затор машина скорой помощи или с рокотом и визгом проезжают мотоциклисты. Голос походил на сирену скорой помощи, он возвышался над всеми остальными звуками, резал ухо и нарушал гармонию весёлой суматохи и активного отдыха улицы…
Две женщины, рассматривающие мои рисунки, вздрогнули, положили их обратно на столик, и, как по команде, повернули головы в ту сторону, откуда доносился Голос. Там определённо что-то происходило — на пересечении Вест Бродвея и Принс стрит организовалась какая-то воронка, которая втягивала в себя всё больше и больше участников, зрителей и зевак. Из эпицентра воронки брызгало этим визгливым Голосом, примирительным рокотом других, нервными вскриками… Вскоре все прохожие оставили свои занятия — оторвались от созерцания витрин и выставленных на улице картин, даже вышли из магазинов, вместе с продавцами, и образовали концентрические круги, опасливо держась на расстоянии от эпицентра. Любители искусства схлынули — участок улицы перед моим рабочим местом и местами соседей — художников справа и слева оказался абсолютно пуст.
Тайфун приближался. Природа его была ещё непонятна. Ясно было одно — как когда-то написал Михаил Булгаков, назревал гнусный, свинский, соблазнительный скандал.
Я попросила соседа присмотреть за моими вещами и пошла туда, к эпицентру скандала. Пришлось пройти, как сквозь полицейские кордоны, через несколько кругов зрителей. Источником нестерпимого визгливого звука оказалась сухая жилистая старуха.
(Позабуду на время о уважении к старшим и не буду лукавить, называя возмутительницу покоя пожилой женщиной.) Несмотря на то, что она была одета просто — в фиолетовую маечку с коротким рукавом и серые коротковатые брючки, чувствовалась, что она богата. Лет ей явно не менее семидесяти, если не больше, — отвисшая шея, седые волосы… Лицо хранит следы былой красоты — избитая фраза, но я сразу почувствовала, что она была красавицей, причём властной и богатой… Обладающей властью… Белая-белая кожа ещё натянута на высоких скулах, длинные пальцы украшены аккуратным маникюром…
Старуха была разъярена. Когда-то стройная, сейчас она была согнута и опиралась на гладко отполированную трость с металлическим наконечником. Так вот, вопя во всё горло, старуха палкой сшибала со стендов художников, много лет продающих на этой улице свои работы, картины… Смахивала со столов разложенные на них холсты и рисунки… Перед ней прыгал, разведя руки в стороны, Грэг, пытаясь защитить добро и успокоить фурию. За его спиной маячило растерянное лицо Джоса…
Джос, худой, в очках китаец, напоминающий советского физика-лирика-шестидесятника, на своих картинах изображает влюблённые парочки, с по-лебединому выгнутыми длиннющими шеями. Парочки держат в руках такие же искривлённые длинные бокалы с вином…
Мы с подругой дали китайцу кличку — Пьяные Рюмки…
Пьяные Рюмки был бледен и растерян, он криво улыбался и суетился, закрывая костлявой спиной с пузырящейся на ней голубой рубахой свои холсты…
Наконец мои уши настроились на частоту старушечьих воплей, и я стала различать слова.
— Китаец! — кричала она. — Китаец! Пошёл вон из Нью-Йорка! Что ты делаешь в этом городе! Этот город не для тебя! Развели тут бардак! Устроили Канал Стрит на Бродвее! Нью-Йорк для нью-йоркцев! Пошёл вон в свой Китай!
Грэг — его место обитания возле грузовика, на котором сидят металлические рабочие (Грэг продаёт уменьшенные копии фигур и взимает небольшую плату за возможность сфотографировать эту примечательную скульптурную композицию. В этом смысле ему повезло больше Остапа, не долго продававшего вид на малахитовую лужу) — ласково уговаривал хулиганку и, не причиняя той вреда, оттеснял её от столов, не позволяя производить разрушения.
Старуха оставила в покое китайца и двинулась к следующему дисплею. Толпа колыхнулась следом и оживлённо внимала перипетиям. Сейчас эпицентром внимания стал испаноязычный художник. Бормотания Грэга я почти не слышала. Грэга мы называем Боссом — за его готовность придти на помощь, за его бесстрашие и знание правил и пунктов конституции, которые не раз позволяли ему выходить победителем в схватке с владельцами магазинов и галерей, нападающих периодически на уличных художников… Происходило бы дело в России — двинули бы бабке пару раз и все дела. Здесь — попробуй тронь, не оберёшься неприятностей — затаскают по судам, заставят платить компенсацию… Вот никто не хочет связываться — а как успокоить бабку и защитить картины, тоже никто не знает и не может…
Следующей была я… Сжав кулаки, я приготовилась защищать свой столик и право стоять здесь, на улице… Но в тот раз битвы не произошло. Мы столкнёмся, и не раз, но позже… И старуха выйдет победительницей, но частично — я перейду в другое место… Тогда же, уперев край клюки в мой стол, она грозно спросила: — Ты американка?
— Йййесс, — процедила я, и она почему-то сразу потеряла ко мне интерес и через минуту вопли возобновились с новой силой — старуха лупила палкой портреты чёрных баскетболистов. Чёрный, милый и стеснительный Росс, мой сосед и собеседник, толкнул её в грудь. Старуха стала исступлённо молотить палкой, пытаясь ударить парня. Грэг её еле удерживал. В толпе стали кричать: — Полицию! Полицию!
Послышалась сирена скорой помощи. Я стала собираться домой — улица походила на взбудораженный муравейник — все собрались здесь, останавливались машины, и из них глазели водители, из ресторана напротив тоже подошли любопытные… Понятно было, что сегодня уже ничего не купят… Когда я полностью упаковалась, крики, наконец, стихли. Злой, как чёрт, Росс разговаривал с полицейскими. Свидетели давали показания. Старуху держали за руку два медика — машина скорой помощи стояла рядом. Они ласково уговаривали её поехать с ними, мол, они ей помогут успокоиться… Старуха выглядела милой, интеллигентной, несправедливо обиженной женщиной… Она всхлипывала и повторяла: — Я не могу этого переносить, не могу…
Тогда её увезли в больницу, а Россу выписали штраф за то, что он толкнул старую женщину — он не имеет права её трогать, а должен был вызвать полицию…
Впоследствии я убедилась, что вредная старуха испытывала своего рода симпатию к Грэгу, и только он мог вступить с ней в диалог… Остальных она не слышала, не слушала и не щадила… Её задача — вносить дискомфорт, мешать бизнесу, прогнать художников с улицы… её называют сумасшедшей, но я бы этого не сказала… Она прекрасно знает, чего хочет, контролирует свои действия, знает о безнаказанности… Мне кто-то рассказал, что у старухи — влиятельный сын, приближённый к мэру города. Десять лет назад он возглавлял комитет по борьбе с уличными художниками, а мать была его первой помощницей… Вот и сейчас, как может, она выполняет свою миссию…
Всю зиму меня преследовал образ воинственной старухи, успевшей за прошлое лето укусить за палец художницу-полячку. Та плакала, боясь СПИДа, показывала залитый флаконом духов кровоточащий палец полицейским, которые сочувствовали и советовали обратиться в госпиталь… Старуха к тому времени успела ушмыгнуть, раствориться в толпе… Художники собирались написать коллективное письмо и отнести его в полицейский участок, с просьбой принять меры к хулиганке. Наступили холода. Лишь самые стойкие служители искусств, владельцы венов, остались на улицах внедрять искусства в массы… За зиму воинственная миссионерка постарела, ослабла… Первый же её выход в апреле на тропу войны закончился водворением в обезьянник в полицейском участке на три часа, и этого оказалось достаточным, чтобы сломить воинствующий дух… Говорят, что она совсем ослепла и город приставил к ней хомматенду и говорят, их видели в Вашингтон Сквере…
Скрюченная жалкая старушка сидела на лавке, с опаской прислушиваясь к телефонной болтовне своей смотрительницы — грудастой гороподобной чернокожей женщины…
РОЗОВЫЙ ЗОНТИК
Очередной рабочий день, то есть суббота. В этом месяце приходится тяжеловато — чинят мою ветку метро, и никогда не знаю, с какими трудностями приходится добираться в Сохо. Пересадки грозят лишним физическим напряжением — приходится таскать тележку со своими “художествами” вниз и вверх по лестницам. Сегодня вышла на Канал стрит, то есть на одну остановку раньше. Канал стрит не люблю — это самая шумная и многолюдная улица Нью-Йорка, сердце Чайна Тауна, то есть Китай-города. Обычно стараюсь как можно быстрее проскочить её заводи и течения, не соблазняясь ни криками зазывал, ни яркой мишурой навязчиво лезущего в глаза товара. На Канал стрит приходится ездить — здесь расположен самый большой магазин художественных принадлежностей — Пёрл Пэйнт, пятиэтажное красное здание с белыми окнами, в котором я однажды оставила свою первую зарплату — все двести долларов…
Выход из подземелья на Канал стрит гораздо более мучителен, чем на Принс, здесь на пятнадцать ступенек больше… Когда моя согбенная спина и потная макушка просматриваются с поверхности, то на помощь устремляется какой-то сердобольный африканец, оставив на тротуаре свою тележку, гружёную ящиками с неиндентифицированным товаром. Под весёлое улюлюканье мексиканцев и арабов, которые открывают лавочки, устанавливают фургончики для продажи люля-кебаба и хот-догов, вытаскиваем моё добро. Благодарю, улыбаюсь и грохочу дальше… Чтобы дойти до своего рабочего места, нужно пересечь всё Сохо. Углубляюсь в ущелье всегда сумрачной Мерсер стрит, с разломанной, уложенной камнем мостовой… Мой путь сопровождается буханьем и стуком колёс о многочисленные выбоины…
Здесь я, как ворона, начинаю крутить головой во все стороны. Специально перехожу на левую сторону улицы, чтобы заглянуть в ещё закрытые решётками окна галереи Грант… Там выставляют русских художников, но меня туда не берут… Не подхожу… Ревниво исследую вывешенные в окно картины… Ничего особенного…
Как коршун выискивает жертву, я орлиным взором осматриваю окрестности, выискивая пищу для глаза. Зачем мне это нужно — не знаю… Я только радуюсь, как ребёнок, нашедший осколок бутылочного стекла — толстый, с обкатанными песком и временем боками, изумрудно зелёного, кирпичного или голубого цвета… Так и я — ищу типажи, которые трудно выдумать… Может быть, все эти странные личности, встреченные на улицах Нью-Йорка, когда-нибудь станут персонажами моих будущих рассказов… А пока я их коллекционирую — в собственной памяти, ключик от которой прячу среди этих торопливых строк… Загадочный мегаполис дразнит, выпуская на сцену жизни, как из волшебного ларчика, свои богатства понемногу…
Так опытный фокусник приберегает на потом самый эффектный номер. Живые люди, судьбы которых я пытаюсь угадать, из трёхмерных, реальных, существующих по одним им ведомым законам и выписывающих замысловатые траектории по тротуарам города, благодаря моей фантазии превращаются в плоские вырезанные фигурки, плотно, одна к одной, укладываемые в многочисленные папки моей памяти… Частенько они там и остаются — забытые фантомы, оригиналы которых и не догадываются, что поразили чьё-то воображение и, возможно, дадут жизнь свои двойникам, которые уже будут подчиняться воле автора и обретут жизнь на, возможно, никем не прочитанных страницах… Но случайная вспышка ассоциации либо узнавания даёт мощный всплеск, и из открывшихся шлюзов памяти хлещет лавина образов и колоритных деталей…
Вот и сегодня… Угнездившись на законном месте на Вест Бродвее, (сосед-китаец приезжает сюда в пять утра и, заняв места для себя и меня, обморочно спит в машине), “мечу” территорию, отодвинув его столик и поставив свой, и затем совершаю утренний обязательный обход своих владений. Необходимо проверить — всё ли в порядке, всё ли течёт по негласно установленным правилам и законам. И ещё тешит надежда — вдруг появилось что-нибудь новенькое или кто-нибудь колоритный порадует мой жадный до впечатлений глаз художника?
Ещё по дороге к месту дислокации обнаружила, что чуть подальше галереи Грант появился новый жилец. Бледнокожий, с пышной шапкой оранжево-рыжих волос, раздетый по пояс, он сосредоточенно читал утреннюю газету за стенами своего дома, сооружённого из картонных коробок. Аккуратно на железном пандусе он возвёл картонные стены, и как птица в гнезде, восседал в центре жилища, невозмутимостью и абсолютной отрешённостью от внешних шумов отвоёвывая право на “прайвеси” и неприкосновенность… Я со страшным грохотом бухала тележкой по плитам мостовой и вспоминала — есть ли у меня мелкие деньги? Хотела дать ему пару долларов на кофе… Но он даже не повернул головы, и был похож на менеджера, заключённого в стеклянный офис и решающего важные проблемы… Я струсила, не решилась его побеспокоить, но скошенным правым глазом успела “сфотографировать” и ещё чистую белую кожу его спины, и загорелые кисти рук, и аккуратно сложенное одеяло, и стопки книг и газет, и тощий рюкзак, и прислонённые к стене холсты…
Рыжесть бездомного и его угрюмая, отчаянная сосредоточенность вызвали ассоциацию с Ван Гогом, переселившимся в наше время и странствующим по Земле Обетованной… Возможно, скоро мы станем находить на улицах холсты с нарисованными на нём стаями ворон и жёлто-фиолетовыми портретами уличных торговцев?
Оставив коробку с рисунками и пакет с холстами прямо на тротуаре, у разложенного стола, неспешно отправляюсь в Юнион сквер. Пересекаю Хаустон. Столики углового кафе все заняты. Пахнет тостами, яичницей и кофе. У низенькой ограды привязана огромная собака. Возле её морды стоит миска с водой. Зверюга шумно втягивает носом вкусные запахи и стучит по земле хвостом. На боковой Беккер стрит разгружают фургоны и устанавливают полотняные навесы — здесь будет субботняя ярмарка. Не спеша прохожу пару-тройку кварталов по Беккер… Шарю глазами по стойкам с одеждой, сумочками, шарфиками, бижутерией… Ранним посетителям улыбаются и предлагают — записаться в круиз, оформить медицинскую страховку, сделать массаж, попробовать сногсшибательный шашлык…
Продираюсь сквозь липкую навязчивость торговцев и ныряю в тихий переулок. Чудеса! Нет ни одной припаркованной машины, нет мусорных куч… Внезапная тишина и сумрак словно бросили меня на дно колодца. Только где-то вверху чирикают воробьи. С недоверием оглядываюсь… С двух сторон на меня строго и спокойно с красных кирпичных стен смотрят окна в белых наличниках. Вокруг — ни души… Подбираю с тротуара книжку в яркой обложке, с цветными иллюстрациями, 1959 года выпуска. Название книжки — Рыцари. Зажимаю рыцарей подмышкой и, выйдя за угол дома, опять окунаюсь в лавину света, звуков и запахов.
В сквере всё как обычно. Кузнечиками снуют по дорожкам игрушечные зелёные автомобильчики, управляемые работниками парка. На скамейках лежат туловища, по самую макушку укрытые рваными тряпками. Из-под одного такого импровизированного одеяла выглядывает женская аккуратная ножка, у скамейки стоит пара ещё не стоптанных приличных туфель…
Уборщица туалета, невысокая пухленькая чернокожая девушка, как обычно, сидит у входа на складном стуле. Лицо её выражает смертельную скуку, а глаза подёрнуты мутной, как у мёртвой курицы, плёнкой… Бросив привычное и безответное “Хай”, осторожно вхожу в полутёмное помещение с лужами воды на полу…
Следующее по расписанию — проверка собачьей площадки… Минут десять наблюдаю, как за вольером протекает радостная собачья жизнь — игры с мячиком, обнюхивание особей противоположного пола… Две такие особи соединились, пока их хозяева отвлеклись на беседу, и самозабвенно предаются любви… Одна собачка никак не может поймать бросаемый хозяйкой мячик, и раздражённо тявкает — “Растяпа! Не можешь бросить правильно!”
У фонтана раскладывают инструменты музыканты. Ещё нет десяти часов, а уже жарко, обещают сто градусов по Фаренгейту… На бордюре брошены вещи музыкантов — рюкзаки, стоптанные кроссовки… Пару минут, сидя на лавке, обозреваю окрестности, пытаюсь запомнить композицию и как распределяются свет и тень… Иногда подношу к глазу кружок, сложенный из большого и указательного пальца — своеобразная рамка, выхватывающая кусочек пейзажа… Прохожие смотрят с изумлением… Рядом присаживается гей, с подведёнными глазами и розовым ртом. Поднимаюсь и обхожу сквер по кругу.
Где же красавицы? В прошлый выходной я обнаружила, что в дальнем углу парка, где “прописались” шахматисты, живут две дамы. Увидев их впервые, я испугалась. Дамы постбальзаковского возраста, похожие на оживших кокоток с плакатов Тулуз-Лотрека, одетые в длинные платья, закутанные в прозрачные шали, с бантами в волосах двигались по направлению к туалету. Шикарные издалека, вблизи они оказались отвратительными, тронутыми тленом и пороком. Роскошные вечерние платья оказались потёртыми велюровыми тряпками, напудренные лица — старыми, коралловые губы открывали провалы чёрных беззубых ртов. Из щедрых декольте их платьев выглядывали грязные лифчики, из-под изящно причёсанных париков выбивались седые пряди…
Сегодня дам не было. В ажурную железную решётку над столом, за которым расположилась компания чёрных парней, был воткнут розовый с оборочками зонтик, на серой выщербленной скамейке лежала крошечная дамская сумочка, поблёскивая защёлкой замка… На выходе из парка оглядываюсь и мне кажется, что вижу я картину импрессионистов — тени под деревьями сгущены до чернильной вязкости, резко освещённые поляны превращены в сценические площадки, на которых застыли в мареве дрожащего воздуха невнятно прописанные фигуры прохожих, фиолетово-серые тротуары усеяны розовыми пятнами света, и, словно в поддержку им, на переднем плане выписан нежный розовый зонтик…
Всё, хватит шляться! Пора на работу! Раскладываю на столе рисунки, к ограде дерева привязываю холсты, усаживаюсь с книгой под пойманный зыбкий клочок тени… Долгий-долгий летний день плывёт мимо и рядом, стоит только протянуть руку, но я застряла в бесплодных размышлениях, пытаясь представить, как живётся им, безымянным персонажам Нью Йорка — в картонной коробке и на скамейке в углу сквера.
РУСАЛКА
Мы с мужем коротали ночь в машине, нужно было продержаться до рассвета ещё часа четыре. Муж спал сидя, откинувшись на спинку водительского кресла, я же устроилась на заднем сидении, положив под голову куртку и накрывшись старым пледом, который мы всегда держим в багажнике.
Я тихо лежала на спине, с совершенно ясной и лёгкой головой, и сквозь окно машины смотрела на чёрное небо,усыпанное яркими, крупными звёздами. Эти звёзды почему-то смутили мой покой, они напоминали, что существует другоы мир, нам непонятный и ещё непознанный. Созвездия наступали одно на другое, даже самая маленькая звёздочка была светила чётко и ясно. Изредка падающая звезда прочерчивала в чёрной бездне мерцающую полоску.
Дыхание Тайны коснулось меня, и я увидела эту историю, увидела зримо, реально и отчётливо.
Мой творческий покой неожиданно нарушил голос мужа. Он вдруг тихо и ясно спросил” Почему ты не спишь?”
“Слушай,— ответила я, — Я расскажу тебе сказку, которую только что придумала”. И я рассказала ему эту историю. Мы немного помолчали, и муж наконец произнёс “Такой грустный конец у твоей сказки, я не хочу, чтобы она так заканчивалась”.
“Мне тоже грустно, — возразила я, — но ведь в жизни происходит много печальных историй.” Мы опять помолчали, и муж попросил “ Послушай, придумай хороший конец своей сказке”.
“Не могу, — отозвалась я после долгой паузы. — потому что тогда это будет неправда.”
Вот она, эта сказка, пришедшая ко мне холодной сентябрьской ночью, когда не спали звёзды.
В четыре часа пополудни супруги Вагнер наконец остановились для отдыха после многочасового пути по дороге в Канаду. Местом отдыха они выбрали небольшой городок, лежащий на пути их следования. Городок был маленький, чистенький и весь какой-то ненастоящий. Проехав с километр по главной улице и свернув на боковую теннистую улочку, они оставили машину под раскидистым деревом и отправились на поиски места, где можно было бы прилично пообедать. Им хотелось размяться после долгого сидения в машине, и потому они не торопились и, взявшись за руки, шли медленно, оглядываясь по сторонам.
Тридцатидвухлетний Майкл Вагнер, работающий в одной крупной фармацевтической компании, был только как полгода женат на Джейн, двадцатипятилетней блондинке с длинными роскошными волосами. Они уже успели свить уютное гнёздышко в новом доме, в одном из респектабельных городов Нью-Джерси, и всё своё свободное время посвящали путешествиям.
Любой путешественник мог убедиться, что городок с необычным названием Пулаский обладает славным героическим прошлым. Супруги прочли на установленном в скверике куске гранита, что камень этот водружён в честь польского сержанта Пулаского, погибшего здесь в борьбе за независимость Америки в 1786 году. Две главные улицы, Джеферсон и Сальман, пересекали скверик. Густо засаженные деревьями, они убегали вдаль и скрывались где-то далеко в тенистых недрах городка. Супругам казалось, что здания здесь какие-то игрушечные и что они могут разлететься от малейшего дуновения ветерка. Всё это были двухэтажные домики, наспех сколоченные из досок, дворы которых заросли давно нестриженной травой. Над густыми зарослями кустов и чертополоха возвышались остатки колонн, обвитые плющом, а к многочисленным обрывам сбегали ступеньки полуразрушенных, когда-то добротных строений.
Бросалась в глаза ещё одна деталь — явное идолопоклонничество горожан. Предметом своего культа они выбрали рыбу салман, и каждый второй бар, магазин или мотель были украшены изображением этой рыбы в натуральную величину. И даже флюгера над крышами домов в точности повторяли рыбьи силуэты.
Супруги, проводившие свою жизнь среди добротных особняков Нью-Джерси, почувствовали себя так, как будто они находятся на сцене среди декораций. Казалось, что скоро начнётся какой-то спектакль, в котором им тоже отведена неведомая им пока роль. Это ощущение усиливалось ещё тем, что всё население городка сосредоточенно устремлялось в одном направлении. Супруги Вагнер с удивлением смотрели, как их догоняют и перегоняют бородатые мужчины с длинными волосами, одетые как один в клетчатые фланелевые рубашки навыпуск, рваные джинсы и высокие ботинки. Изредка в толпе попадались мальчишки и, что самое удивительное, на улицах не было ни одной женщины и ни одной девочки. Джейн ещё пошутила “Совсем как в старину, мужчины спешат на охоту, а женщины дома, у очагов.”
Пообедать они решили в ресторанчике под названием “Голубой Салман”. Низкое одноэтажное здание было украшено витиеватой вывеской с изображением рыбы, другая вывеска извещала, что ресторан этот находится именно в городе Пулаский. Еда оказалась отличной, но среди посетителей по-прежнему не было ни одной женщины. Всё те же высокие хмурые мужчины, с красными обветренными лицами и грубыми руками. Они ели много, немногословно переговариваясь между собой и посматривая на явно нездешнюю парочку выцветшими угрюмыми глазами. Из обрывков разговоров супруги узнали, что сегодня состоится открытие сезона салмана.
Майкл и Джейн решили присоединиться к этому местному празднику. Пообедав, они вышли на улицу и остановились у магазина охотничьих принадлежностей, рассматривая распятую в окне шкуру ягуара. В глубине магазина рослый мужчина в меховой жилетке, надетой прямо на голое тело, и в кожаных штанах, ловко плёл рыболовную сеть. Зрелище было настолько необычным, что молодожёны долго не могли оторваться от витрины.
Наконец, насытившись зрелищем, они присоединились к спешащим мимо людям и спустились с покатого берега обрыва к воде. Неширокая река, сжатая с двух сторон каменистыми берегами, быстро несла свои тёмные воды. В воде, в резиновых сапогах, по обе стороны реки стояли мужцины с удочками в руках. Они выстроились в две шеренги, с дистанцией чуть больше метра друг от друга. А на высоком каменистом берегу собралось почти всё население городка. Парни с волосами, завязанными в хвостик, мальчишки на велосипедах, старики. Колоритные фигуры приезжих явно выделялись на фоне местных жителей. Обычная рыбная ловля была превращена в красочное шоу.
Когда кому-либо из рыбаков улыбалась фортуна, к нему обращались взоры сотен людей. Зрители, шумно выражая эмоции, напряжённо следили за поединком человека с огромной рыбой. Попавшая на крючок рыба высоко подпрыгивала над водой, тяжёлым бревном плюхалась обратно, поднимая целый фонтан брызг, металась и затягивала противника в глубину. Человек пытался подвести свою добычу ближе к берегу, а ему навстречу уже спешил напарник с сачком в руках. Зайдя в воду по пояс, напарник аккуратно подводил сачок под бьющуюся на крючке рыбу, затем резким движением поднимал вверх сачок с добычей. Зеваки на мосту разражались аплодисментами, а победитель гордо тащил свой улов на берег. Огромной рыбе с широкой тупой головой продевали через жабры толстый шнур и прямо по земле волочили её домой. Рыба, задыхаясь, широко открывала рот и хвост её вздрагивал и бился в смертельной муке.
Заворожённые этим зрелищем, Майкл и Джейн, обнявшись, долго стояли на берегу, забыв обо всём на свете. Внезапный мелодичный звон вывел их из оцепенения. Вздрогнув, они оторвали взгляд от реки. На высоком противоположном берегу, в небольшом парке, стояла изящная белая церквушка, откуда и доносился колокольный звон. Уходящее солнце позолотило верхушку церкви, бросило горсть золотых бликов на тёмные волны воды. Тени от людей и предметов загустели, и зазвенели голоса в свежем вечернем воздухе.
На город опускался занавес ночи, и это означало конец спектакля.
От реки потянуло сыростью, и только тогда супруги заметили, что зрителей
на мосту заметно поубавилось, равно как и рыбаков. “Пора уходить, — спохватилась Джейн, — Ведь нам ещё нужно позаботиться о ночлеге”.
“Подожди ещё одну минуточку, — попросил Майкл, — Смотри, какая крупная рыба попалась, никак не могут вытащить!”
Они стали наблюдать, как двое мужчин — высокий седой старик с красной косынкой на голове и другой, низкорослый, плотный, с карими глазами и с серьгой в ухе, извлекали из воды что-то тяжёлое. Наконец резким движением они выдернули сачок из-под воды, и возгласы удивления заглушили колокольный звон. И в ту же минуту колокол на церкви поперхнулся, бросил прощальное “дин-дон” и умолк.
В рыболовной сети, держась обеими руками за алюминиевый ободок, сидела испуганная девушка с длинными зелёного цвета волосами и пыталась вырваться из своей неволи. Её мокрый чешуйчатый хвост запутался в сети, а огромные тёмные глаза светились гневом, яростью и страхом.
“Русалка, русалка!” — закричали одновременно десятки голосов, и уже через мгновение рыбаков и их необычную добычу обступила толпа. Майкл и Джейн пробрались через плотное кольцо зевак, чтобы увидеть русалку. Та уже лежала на боку, опираясь о землю одной тонкой ручкой, а другою прикрывая свою незрелую грудь. Русалка была хрупкой, не больше пятнадцатилетнего подростка. Бедняжка не издавала ни звука, только сверкала тёмными искрами глаз и хищно скалила острые зубки.
Она выглядела такой несчастной, беззащитной и обнажённой на этих острых камнях, среди простых и грубых людей. Сердце Джейн пронзила острая жалость. “Отпустите её! Отпустите! — умоляла Джейн мужчин, — Она ведь погибнет!”
Но те переговаривались между собой, не обращая на Джейн никакого внимания. “ Так вот кто перекусывал нашу леску! — возмущались парни. А низкорослый, с золотой серьгой в ухе, ворчал “Леску ладно, а вспомните, как странно летом утонул Эрик, уж не с её ли помощью?”
Поднялся шум, свист, улюлюканье. Мужчины решали судьбу русалки, которая, казалось, всё понимала и, утратив надежду спастись, не двигалась с места, лишь по телу её пробегала крупная дрожь.
Сцена на берегу выглядела нереально. Казалось, что либо идут приготовления к карнавалу, либо снимается сцена для кино. Но это не было ни кино, ни карнавал. Это была правда. И странность появления мифического существа наяву раздражала людей. Они не допускали существования ничего непонятного. Они боялись непонятного! Да, да, они боялись этой бедной дрожащей девочки с рыбьим хвостом.
Уже раздавались крики “Убить, убить эту тварь!” Уже кто-то поднял камень с земли. Джейн, готовая расплакаться, шепнула мужу “Ну сделай что-нибудь! Спаси её! Ведь ты же умный!”
Майкл вышел в центр круга и заговорил, обращаясь к главному, которым был, несомненно, старик в красной косынке. Он горячо объяснял, что они обнаружили новый биологический вид, что это научное открытие, и об этом непременно нужно известить учёных.
Занесённая с камнем рука опустилась. Джейн встретилась взглядом с русалкой, и та еле заметно, благодарно ей улыбнулась.
Майкл говорил долго, горячо и убедительно. Под натисков его доводов на лицах рыбаков проступило сомнение. Наконец, главный резко вскинул вверх правую руку. Воцарилась тишина, и главный произнёс “Хорошо, мы не будем её убивать, но и в реку не отпустим тоже. Я позвоню завтра утром куда следует и пусть её забирают учёные”.
Майкл взял жену за руку и вытащил её из толпы. “Пойдём, глупая, не плачь, — сказал Майкл, — Ведь она же не человек”. “Ну и что,-возразила Джейн, — Но ведь она же и не совсем рыба. Ей больно, ей стыдно, ей страшно”.
Муж ответил “Пойдём, милая, устраиваться на ночлег. А русалка твоя будет жить в аквариуме, среди рыб и водорослей. Её будут кормить, это не так уж и плохо, поверь мне”.
Они устроились на ночлег в мотеле под названием “Золотой Салман”, приняли душ. Майкл, утомлённый дорогой, быстро заснул. Джейн же заснуть никак не могла, она долго ворочалась в постели, вспоминая отчаянные русалочьи глаза.
Она встала, и натянув в темноте джинсы и майку, осторожно выскользнула за дверь, захватив с собой сигареты. Закурив, она присела на лавочку у двери и стала смотреть в небо. Такого неба она не видела уже много лет. Оно было необыкновенно глубоким, абсолютно чёрным и усыпанным огромными яркими звёздами. Звёзды висели так низко, что казалось, они вот-вот упадут на Землю. Созвездие Большой Медведицы задевало крайней звёздочкой на ручке ковша за макушку ближайшего куста.
Джейн застыла, растворяясь в ночи, чувствуя себя её неотъемлемой частью. Из оцепенения её вывел внезапно раздавшийся стон. Стон доносился из-за того куста, на который собиралась упасть Большая Медведица. Джейн прислушалась, и стон повторился, но уже громче и отчётливее. Вскочив со скамейки, она подошла к краю лужайки и осторожно раздвинула руками куст.
На небольшой полянке перед соседним домом, под деревом на траве сидела та, которая смутила покой всех жителей Пулаский. Хвоста не было видно на тёмной и влажной от росы траве. Русалка стонала, закрыв личико руками и раскачиваясь из стороны в сторону. В два прыжка Джейн очутилась у дерева и уже через секунду гладила русалку по пахнущим тиной волосам. Русалка уткнулась головой в её плечо и застонала ещё протяжней и жалобней.
Джейн руками нащупала железный ошейник на её шее и цепь, тянущуюся далеко по направлению к дому. Она шепнула “Подожди, я сейчас”, сбегала в комнату и вернулась с острыми кусачками и с простынёй, которую сдёрнула со своей кровати. Одним махом перекусив цепь, она затащила ослабевшую пленницу на простыню. Собрав в узел верхний край простыни, Джейн поволокла свой груз, как на салазках. Она спотыкалась в темноте, по лицу её хлестали ветви деревьев, а русалка помогала ей, отталкиваясь от земли руками и тихо вскрикивая от боли, когда хвост её попадал на острый камень.
Наконец они пересекли таким образом пустынную в этот час дорогу и спустились к реке. Джейн подняла русалку на руки и, сгибаясь от тяжести, вошла в воду по колено. Она опустила свою ношу и шепнула “Ты свободна, плыви!” Безжизненное поначалу тело вдруг ожило, послышался всплеск, русалка неожиданно сильно обвила руками тело своей спасительницы, и Джейн ощутила на щеке жгучий поцелуй.
Задрожали на чёрной поверхности воды отражения звёзд, полная луна вдруг ушла куда-то за тучу, и Джейн очутилась в полной темноте. Несколько минут она ещё слышала затихающие вдали всплески и наконец, её поглотила абсолютная тишина. Джейн повернулась и, угадывая дорогу, заспешила назад, в тёмную комнату мотеля. Идти почему-то было очень тяжело, мокрые ноги сводило от холода, болели натруженные руки.
Внезапно сердце её подскочило прямо к горлу, стало трудно дышать. Что-то происходило с ней, и это что-то было ужасным. Она ощутила страшную боль в ногах, мышцы её ног сжимались и двигались. Нестерпимая боль обожгла пятки, и она упала на колени. Корчась от боли, Джейн всё-таки попыталась встать на ноги и не смогла. Ткань её джинсов лопнула по швам, и, проведя рукой по бедру, она ощутила под ладонью влажную чешуйчатую кожу.
Майкл проснулся с первыми солнечными лучами. Жены в комнате не было. Постель её находилась в полном беспорядке. Подушка лежала на полу, а с кровати исчезла простыня. Быстро одевшись, встревоженный Майкл вышел на улицу. Мимо него пробегали взволнованные люди. Раздавались крики” Русалка, русалка хотела убежать!”
Он нашёл жену на берегу реки. Она лежала на камнях, испуганная и измученная, в окружении толпы. На ней была белая маечка, разорванные джинсы валялись рядом, а вместо её длинных и стройных ног он с ужасом увидел рыбий хвост. Джейн ничего не могла сказать, она только стонала, протягивая к мужу тонкие руки. Он бросился к ней, но его оттеснили и сбили с ног. Мужчины набросили на его Джейн сеть и понесли её к уже приехавшей за ней машиной. Он бежал следом за машиной и услышал, как кто-то за его спиной сказал “Сумасшедший”.
В аквариуме Нью-Йорка появился новый любопытный экспонат — русалка. Её поселили в огромном, на всю стену, аквариуме вместе с серебряными рыбками.
Русалка пряталась от внимания назойливых посетителей в специально сооружённом для неё гроте. Несчастная пленница покидала своё убежище только при появлении молодого мужчины с голубыми глазами и со светлой бородкой. Мужчина часами стоял, прижавшись к стеклянной стене и плакал, и гладил рукой через стекло её лицо. После его ухода русалка долго в безумии металась по своей тюрьме, поднимая хвостом целую бурю. Потом успокаивалась, затихала и надолго исчезала в гроте.
Служащие уже знали своего постоянного посетителя, знали, что его зовут Майкл и что от него сбежала жена. Он рехнулся с горя и утверждает, что эта русалка и есть его жена.
Майкл приходил каждое воскресенье в течении многих месяцев, потом надолго исчез. Русалка покинула своё убежище и целыми днями просиживала неподвижно на одном месте, выискивая среди лиц посетителей дорогое для неё лицо. Потом Майкл появился и снова надолго пропал. Потом он пришёл в последний раз и больше никогда не приходил. Русалка всё ждала его, долго, долго. Все боялись, что она погибнет от тоски. Но что-то в ней сломалось, и она перестала ждать.
Она стала резвиться, кувыркаться в прозрачной воде, плавать наперегонки с серебряными рыбками и стала походить более на рыбу, чем на человека, если только рыба может выглядеть счастливой.
ИЛЛЮЗИЯ ЛЮБВИ
Она даже его сразу и не рассмотрела, как следует. Он появился, казалось, из ниоткуда, соткался — сначала голосом, прямо из вкусного, пряного воздуха… Плоть его оставалась на протяжении всего пути невидимой, зыбкой. Она колыхалась неустойчивой расплывчатой тенью, окрашивая солнечные плиты мостовой в холодный ультрамарин.
Незнакомец держался на почтительном расстоянии, сзади, и лишь путающаяся перед ногами тень позволяла судить, что он гораздо выше её, Ольги, что ей сразу же импонировало — Ольга была высокой…
Она наподдала — и две их тени, сплетаясь одна с другой, текли впереди, словно извилистый ручеёк. Короткое платье пузырилось вокруг ног, горячий воздух жарко лизал обнажённую кожу, играл путаными прядями волос…
Стремительно по бокам валились набок проходные арки, фонари, ларьки — Ольга любила ходить быстро, но голос не отставал…
Голос не хамил, не заискивал, не был назойливым или излишне фривольным… Он так хитро вплёлся в бешеный ритм ходьбы, в солнечный хоровод бликов, в весёлый бег облаков, что против воли девушка бросила в никуда ответное слово, и оно тут же вернулось к ней фейейверком словесных брызг, лёгких и необязательных, как пузырьки шампанского…
Стоило ей только вступить в беседу с невидимым незнакомцем, как тут же она была втянута, вовлечена в некую эфемерную игру, сотканную из недомолвок, загадок, многообещающих намёков, интригующих деталей… Обмолвившись, что розы она не любит — те совершенны до ненатуральности и предсказуемы, она тут же ощутила в своей руке прохладную шершавость стеблей — они проходили мимо цветочного ларька… Это оказался букет крупных полевых ромашек, белизна которых была разбавлена синими, словно сгустки молний, дерзкими и невинными васильками… Пока она рассматривала цветы и полчища копошащихся в нём букашек, растроганная и потёкшая вмиг неизбалованным сердцем, ей было назначено свидание, — Завтра, в семь, здесь…
Как она ни крутила головой, обернувшись, так и не вычислила его — мгновенно затерявшегося в толпе, словно ловкий шпион, подгадавший место своего исчезновения — возле автобусной остановки, огороженной с тыла рядами пёстрых, торговавших всякой дрянью ларьков. И тень его пропала, смешавшись с десятками других, окрасивших асфальт в бурый, уставший цвет — солнце свалилось за дальние многостройки и утащило с собой весь блеск и радость июньского дня…
В ожидании свидания, на которое, как она думала вначале, она фиг пойдёт, (мало ли к ней клеится каждый день всяких придурков) протащился, словно пригородный, медленный и скучный поезд весь остаток вечера и следующий день…
Теперь пришла пора представить читателю Ольгу. Тут автор затрудняется как-либо вразумительно описать героиню своих последующих рассказов… Вместо общепринятой характеристики он позволит себе лишь в общем обрисовать контуры героини, вскользь, намёком, дав лишь антропологические, биографические черты и приметы времени — двадцать пять лет, разведена, имеет сына пяти лет. Образование высшее. Питает тягу к изобразительному искусству и словесности. В быту неприхотлива, даже неряшлива. Слишком эмоциональна. Нерассудительна. Карьеру построить не может. Замуж выйти тоже не может — вводит в заблуждение восемнадцатилетней внешностью, а затем отпугивает наличием сына, отсутствием работы и обязательно -грязной, в раковине кооперативной квартиры, за которую нечем платить, посуды…
Ну на этом и всё… Да, дело происходит в провинциальном городе Задорске, Белоруссия, конец восьмидесятых…
Вырисовалась уже соблазнительная картинка возможного возлюбленного, с обязательным счастливым концом, под которым каждая девушка предполагает замужество. Вспоминая детали и нанизывая их, словно бусинки, на нить рассуждений, Ольга вырисовывала, выдумывала образ вчерашнего незнакомца — из длинной тени, из бархатного голоса, из ироничных в нём интонаций, из самого вчерашнего колыхания жаркого воздуха.. Довершали эфемерную картину вымысла вполне осязаемые цветы, поставленные за неимением вазы в стеклянную банку…
Расчётливый трёхрублёвый жест превратился в акт благородства, романтизма, доказательства несомненных достоинств дарившего и серьёзности его намерений…
Нарисовав уже и любовь до гроба, и крепкое мужское плечо, наряжённая в лучшие свои одежды — самолично сшитую из украденного на производстве куска шёлка пышную короткую юбку и блузку, с открытой спиной, перечёркнутой узкими верёвочками бретелек, вынырнула Ольга из перехода, готовая к любви и счастью…
Уже различила она его во всегдашней остановочной толпе, вычленила среди неуклюжих фигур дачников, возвращающихся с участков, обременённых вёдрами и тяпками. За те несколько шагов, что прошла она от последней, заплёванной ступеньки, мозг её отсеял из подозреваемых и сутулых мятых мужичков, и франта, прочеркнувшего полами летнего пиджака по мятым ситцам, и скучающего бычка, с бликующей на солнце золотой цепью… Да, это он, высокий, с широким разворотом плеч, с аккуратной стрижкой, с умным худощавым лицом, одетый в классический приличный серый костюм…
Сердце, словно в скоростном лифте, бесшумно ухнуло прямо к пяткам, — удача, неужели, о господи, наконец…
Она уже улыбнулась, не в силах сдержать радости.
И тут произошло страшное — он дёрнулся, словно деревянная, на шарнирах, кукла в неумелых руках, нелепо взмахнул рукой и, словно уточка, поднырнув глубоко вниз, шагнул вперёд, нелепо, некрасиво, припав на короткую ногу…
Ольгина улыбка застыла и так и осталась на губах — замороженной гусеницей. В глазах её словно выключился свет, а воздух разлетелся миллионом острых жал, каждое из которых поранило — больно, глубоко, насмерть… Разочарование было настолько острым и сильным, что она так никогда и не победила его. До сих пор она не знает, насколько справилась тогда с выражением своего лица, застигнутого врасплох, неподготовленного к страшной правде — она пришла на свидание с калекой.
Всё сразу же было ею решено, — Никогда.
Но как было уйти? Она уже попала в силки его голоса, своего воспитания, жалости и правил приличия…
Исправив оплошность, он поднырнул за её спину и сразу заговорил, опутал, и невозможно было не согласиться не пойти в кафе… Кафе он выбрал самое стильное и модное, её любимое, “Театральное”, и как только догадался? И опять, как и вчера, держался чуть позади, и тень сегодня шла сбоку, откидываясь назад, скрывая все странности его походки…
Ольге было стыдно самой себя, за свою предвзятость, несвободу от чужого мнения, от стереотипов. Ей было неловко находиться в компании с человеком, если выражаться витиевато и туманно — “с дефектами фигуры”… Что у него за дефекты, она так и не выяснила. Кто-то из её подружек позднее поставил диагноз — родовая травма, кто-то утверждал, что это последствия полиомиелита… У Алексея была поражена половина тела. Сухонькая правая ручка заканчивалась скрюченными неподвижными пальцами, которые Алексей прятал в рукав рубашки или пиджака. Никогда, даже в жару, он не одевал ни маек, ни тенисок… Одна нога, тоже правая, очевидно, была не только короче, но и вывернута, оттого он странно, ныряя, ходил, хотя мог идти быстро…
Ни разу она не спросила, не полюбопытствовала причиной увечья, ни разу даже не задержала взгляда на его неловких движениях, игнорируя, не замечая, но на самом деле нестерпимо мучась, словно сама с трудом несла дрожащий поднос с качающимися чашками и блюдцами, словно сама готова была вот-вот упасть, зацепившись ногой за ногу… И никогда не помогала, не унижала его излишней заботой, она поняла, что он научился всё делать сам…
И он принял её игру — друзья, друзья, только друзья, никакого флирта… Добровольно превратился в подружку, и злоупотреблял этим положением — приходил запросто в гости, без звонка, приручил к себе её сына, принося неизменно то паравозик, то шоколадку, “засветился” перед всеми её знакомыми…
Обычно Ольга сразу же, попив чаю с принесённым пироженым, начинала куда-то срочно собираться, только бы не остаться с ним наедине, только бы избежать недвусмысленных ситуаций… Он сопровождал её, хромая сзади, до последней черты, пока она не входила в чужой подъезд, якобы в гости, и прощалась с ним, на правах подружки подставляя щёку для поцелуя…
Он уже приручил её — верностью, терпением, умом — ироничным, проницательным (ещё бы! Врач-психиатр), но колкость его движений, ныркость походки были для неё непреодолимы… И рассказав ему свои сны, и пожаловавшись на неприятности, не боясь быть нудной, противной и неинтересной, выталкивала из квартиры — вежливо, но непреклонно…
Его, сына главы городской администрации, не смущали ни бедность её обстановки, ни вечно пустой холодильник, ни жалобы, что “все мужики сволочи”… Было всё труднее вытурить его из кухни, из-за пластикового хлипкого стола…
Времена были тяжёлые, смурные, непонятные — преступность и безработица, общее беспокойство наложилось на тоску провинции, вспрыгнувшие цены и пустые продуктовые настроению не способствовали. Потянулись русские беженцы из Кавказа, потерявшие кров и работу. Многие из них вынуждены были жить в подвалах и на чердаках. Рынок заполнили бородатые крикливые люди. Вечерами город пустел — гулять стало опасно. Поговаривали о гражданской войне… Часто им с сыном нечего было есть — её зарплата художницы-оформительницы строительного управления была смехотворной.
Началась какая-то повальная иммиграция. Все, как сумасшедшие, искали любые способы сбежать из страны, как будто завтра начнутся погромы, хотя кто кого и за что будет громить, никто сказать не мог, но тем не менее — спасались. Так, Ольга потеряла уже двух подруг, неразлучных сестёр-близняшек, которые до последнего держали в тайне свой отъезд, боясь сглаза…
Алла и Ася, купив поддельные свидетельства о рождении, уезжали в Тель Авив уже завтра, и пришли попрощаться, и прощались — шумно, слезливо, с надрывом, притащив Ольге сумки всякого кухонно-ванного барахла и выпросив “на память” пару её фотографий и рисунков… Так они и исчезли, растворились в знойном Израильском мареве, без следа…
Бухгалтер Фима созвал всю строительную группу, прощаться… Потерянно они сидели в разграбленной квартире — вино и закуска были расставлены прямо на полу. Фима просил забирать всё, что не успели с женой продать или отдать, и совал в руки инженера, Ольги и кладовщиц то лампу, то книгу, то какую-то безделушку… Ольга увязалась была за ним в кухню, и смиренный, интеллигентный, робкий Фима неожиданно обхватил её, впился в неё горькими губами, зашептал, запричитал, что давно и безнадёжно любит её… Ошарашенная Ольга даже не стала отбиваться, её вдруг пронзило понимание, что Фиму она больше никогда не увидит, и это было страшно, как будто живой Фима уже умер, хотя в жизни ей не было до Фимы никакого дела…
Все знакомые Ольге художники-оформители вылетели с работ, а “свободные” — потеряли заказы, потому что отпала надобность в показухе, во всех этих наглядных агитациях и показателях производства. Позже, через несколько лет, когда зарождающийся класс капиталистов разбогатеет, и ему потребуются доказательства состоятельности, как-то — интерьеры и картины, но сейчас этого ещё не было, и для художников началась страшная пора затишья, безработицы, ненужности. Она кое-как держалась в своей строительной конторе, оформленная на ставку маляра. Добрый начальник жалел её и придумывал работу, например, переделать таблички на двери, сделать знаки “Стой!”, “Опасно” и прочую дребедень.
Алексей появлялся и пропадал. Ольга жила своей жизнью, растила пацана, теряла надежду обрести счастье здесь, среди повального пьянства и безнадёжности и стала подумывать, заражённая повальным бегством из умирающего города, об отъезде… Неважно, куда, главное — заграницу… Спастись…
Однажды зимним скучным вечером, когда ярко освещённая квартира походила на коробку, плавающую в вакууме Космоса, раздался звонок в дверь. Ольга не сразу даже узнала Алексея, так вальяжно и представительно он выглядел. Топорщилась лисьей шерстью шапка, на шоколадном боку дублёнки отдыхали настойчивые снежинки, тонко поскрипывали чудные, из жёлтой кожи, ботинки, украшенные накладками и пряжками. Тонкий кашемировый свитер, шерстяной, в клетку, шарф… И в лице его появилось, несмотря на впалые щёки, некое лоснящееся довольство…
Из яркого пластикового пакета выложил он на стол коробку шоколадных конфет с иностранной надписью и металлическую, на пример военных, фляжку, в которой плескалась жгучая ароматная жидкость…
Алексей, как обычно, был скрытен. Они шутили, едко пикировались — это был стиль их отношений. Ольга бесцеремонно выпытала причину появившегося заграничного лоска… Несмотря на то, что Алексей ни в чём не нуждался, живя с родителями и пользовался привилегиями отца, тем не менее, как и все в этом городе, казался утомлённым, припыленным и слегка испуганным…
Оказалось, что он теперь жил в Германии и работал там в психиатрической клинике…
Вот теперь Ольга вспомнила, сложила вместе — все его намёки на сытное будущее с ним, Алексеем. (Она только хихикала)… И его маниакальное увлечение немецким, и бесконечные хлопоты с какими-то бумагами… Как она ни извертелась, так ничего у него не выпытала — ни его немецкого статуса, ни каким образом он получил работу в тамошней клинике — по обмену ли (Алексей работал в психиатрическом отделении Задорска)… Он отмалчивался, отшучивался и наконец, отфутболил таки настырную Ольгу,
— Потом расскажу. Не сейчас. Всё ещё очень зыбко…
Так он и появлялся в её квартире — красивый, всё более заграничный, сытый и уверенный. Приносил конфеты, консервы, скользкие ломтики ветчины, нежно светящиеся розовым из жестяной банки, вафли в блестящих обёртках и горький твёрдый шоколад. Ольга вылетела таки со своей конторы, пыталась с подругами организовать художественный кооператив, но уже за первый выполненный заказ, гобелен, им не заплатили… Хорошо хоть, что на пряжу не попали — воровали её в куче отходов, на свалке коврового комбината, куда пролезали ночью в дырке в заборе (пьяный сторож спал). Сын уже был в третьем классе, и она шила ему брючки из своих, которые получше, а себе сооружала полосатые, из льняной простыни, оставшейся от запасов брежневского благополучия, штаны… Её считали модницей…
За несколько лет бесполой дружбы она уже привыкла к Алексею, к его едкому юмору, циничной холодности — увечье и специфичная работа сформировали его характер. Его стойкая привязанность к ней стали внушать уважение. А сейчас ещё он стал тем мостиком, по которому можно перебежать из руин постперестроечной провинции в заграницу, в сытость…
Есть часто было нечего…
Теперь отношения их изменились… Не меняя привычной развязной манеры, уже она намекала ему — о возможности жить вместе, в Германии… Он вроде не понимал… И зачем являлся каждый раз? Привычка? Реванш?
Она хлопала дверцей холодильника, демонстрируя ему пустые полки, а он меланхолично жаловался, что в Германии ветчина безвкусная… Она рассказывала ему как, уложив сына спать, ночью автобусом выезжает на окраину города и выкапывает картошку в чужих огородах, а он ей рассказывал, какие немцы суки — не принимают в свою компанию.
Тем не менее, знаки внимания ей, как женщине, оказывал. И она решилась. “В самом деле, если он меня туда заберёт, то ведь придётся спать с ним”… И однажды, когда он позвонил в дверь и когда совсем уж погано и одиноко было на душе, она обрадовалась его приезду…
Он почувствовал её внутреннюю готовность, и сразу же ею воспользовался… Они оба неловко мучались этой ночью. Она — от старательно закрываемых глаз и выверенных движений, чтобы ненароком не задеть и не увидеть его сухие руку и ногу… Он, очевидно, от того же… Ольге, к тому же, показалось, что зря она согласилась. Каким-то звериным чутьём она почуяла, что он привык — хотеть, и выданным ему за долгие годы ожидания и обожания призом не смог насладиться, в силу ли характера либо из-за физического увечья…
Утром, лишь только сереньким стали светиться тяжёлые шторы, пропускающие мутный болезненный рассвет, он ей признался, скрывая неловкость, что женат.
Она почувствовала, что её предали и оставили в дураках. Они более никогда не делали попыток близости, продолжая играть в прежнюю игру — он влюблён, она недоступна… Только её эта игра уже не устраивала — самолюбие её было ранено, и нужно было выживать любой ценой.
Никакой личной жизни у неё не было. Поколение мужичков-одногодков спивалось, а молодёжь штурмовала близкую Польшу, пересаживалось на Мерседесы и к дамам предъявляло непомерные запросы — 60–90–60, и чтоб мордашка, как картинка, и чтоб ноги от ушей. Напрягшись, она наладила кое-какие контакты в Америке, и после года бурной, тщательно скрываемой ото всех переписки с американцем уехала, ни с кем не попрощавшись. Да и прощаться было не с кем.
Только в самолёте, пролетая над Атлантикой, она самодовольно показала облакам средний палец, — Вот так тебе! И без тебя обошлась! Сиди в своей сраной Германии!
(Он всегда говорил, что предпочёл бы жить в Америке, а когда понял, что не сложится, отдал ей свои самоучители английского, по которым она в тайне от всех штурмовала язык).
Он разыскал её в Нью-Йорке, через какое-то платное справочное агентство, через четыре года её мытарств и неудачного замужества. Стал часто звонить. Брак его трещал по швам. Ольга давно знала из своих источников, что в Германию он уезжал с женой, Задорской, единственной дочкой папиного коллеги. Очевидно, партийные бонзы, пользуясь ещё не рухнувшим своим влиянием и связями, и устроили деткам работу в Германии и визу.. Работу в клинике оставил, в связи с получением гражданства, и существовал на пособие. Наладил бизнес по продаже машин из Германии в Белоруссию. Жаловался на жену, на её холодность и жестокость.
Наконец, жена ушла от него к коренному бюргеру, владельцу сети ювелирных магазинов, устроив на прощание скандал… Что, мол, её он никогда не любил, а любил какую-то Ольгу, она нашла тетрадку со стихами, посвящёнными этой неведомой Ольге…
Ольга после этого разговора, не отдавая себе отчёта в последующих холодных и решительных действиях, сменила номер телефона, оборвав разом их заокеанскую телефонную связь, не боясь, что он снова её найдёт, — он всегда был умницей. Нужно, чтобы он освободился от иллюзий и привязанностей. Ведь когда-то они уже сделали свой выбор. Она — на том самом первом свидании, а он — когда увёз в сытость и забвение другую женщину…
ПРИНЦЕССА ТЁТЯ ОЛЯ
Ольга не представляла, как долго сможет терпеть невыносимую пытку холодом. Хотелось броситься на землю, завизжать, замолотить по грязному, утоптанному сотнями прохожих снегу заледенелыми, зажатыми, как в тисках, в промёрзших ботинках ногами. И чтобы к ней бросились, и понесли куда-то в душное тёпло, и жалели, и укрыли толстым ватным одеялом, и вливали в запёкшийся от мороза рот горячий сладкий чай…
Но она понимала, что спасение не придёт — и откуда только пришли в голову детские капризы, вроде бы и в детстве она никогда ничего такого себе не позволяла, всегда была терпеливой и разумной девочкой. Да и не помогут, не спасут — переступят брезгливо через неподвижное тело, примут за бродяжку или пьяницу, она уже видела несколько таких скрючившихся фигур в разных углах вокзала и застывших в безнадёжных отчаянных позах на грязном, в лужах талого снега, полу…
Она вытерпит, выживет, ведь как то терпят все эти люди, более получаса ожидающие на промёрзшей платформе опаздывающую электричку. Вон, некоторые девушки даже в почти тридцатиградусный мороз умудряются выглядеть хорошенькими, одетые в кокетливые меховые шапочки и длинные шубки.
Ольга боялась стать жертвой бывших соотечественников, наивно полагающих, что каждый человек Оттуда богат, и потому в целях безопасности попыталась как можно менее походить на человека, приехавшего из-за границы. В Нью-Йоркских магазинах она долго, помня российские морозы, подбирала себе экипировку — удобную, тёплую и неброскую. И теперь в куртке-парке, отороченной искуственным мехом по краю надвинутого на самый нос капюшона, в широких джинсах, под которыми были одеты шерстяные кологотки, и в чёрных ботинках на толстой рифлёной подошве кажется, немного переборщила в сторону простоты, она уже подзабыла, что дамы в России, невзирая на нищету и погоду, всегда во всеоружии, и походила не то на студентку в пору уборочной страды, не то на рыбака, забывшего где-то свои удочки и ведро… Наконец, из белёсой пелены, из под еле различимого в колком искрящемся воздухе выгнутого дугой моста, пахнув жжёной резиной и моргая подслеповато жёлтым электрическим глазом, пыхтя и подсвистывая, выползла стрекозиная зелёная морда пригородного поезда.
В электричке Ольга скорчилась, скукожилась, обхватила обожжёнными ветром руками колени, пытаясь сохранить для замерзающего тела хоть капельку тепла. Да, в Америке такой морозец был бы национальной катастрофой! Там бы закрыли и школы, и государственные учреждения, а еду, наверное, сбрасывали бы жителям с вертолётов… Она украдкой оглядывала пассажиров. На деревянных неудобных скамейках расположились закутанные в пуховые платки бабушки и толстые тётки с усталыми лицами. Все они были вбиты в ватники, попорченными молью шубы, мохеровые бесформенные шапки, валенки, растоптанные, на меху, сапоги… На коленях у них стояли корзины, необъятные сумки из полопавшегося от мороза кожзаменителя, с примотанными синей изолентой оторванными ручками… В проходе на полу что-то копошилось и похрюкивало в груботканом грязном мешке… Запахло потом, сеном, навозом, бедностью и заботами…
За окном тянулась бесконечная снежная равнина, обрамлённая по краю серым зубчиком леса. По равнине словно кто-то расшвырял беззаботной рукой кучки скособоченных чёрных домов, перечеркнул безжизненно белое, где одиноко, словно сторожевые будки, торчали в пустых огородах покосившиеся нужники, росчерками редких заборов…
На лицах попутчиков застыло одинаковое выражение — покорной обречённости и безграничного терпения… У Ольги запершило в горле и болезненно сжалось сердце…
Ещё только три дня назад она приезжала из Нью Джерсийского городка в Нью-Йорк и выходила из мягко приткнувшегося к платформе чистого, устланого ковром вагона сразу к подножию лестницы, выводящей пассажиров под купол огромного вокзала, пахнущего горячим попкорном, кожей дорогих чемоданов, туалетной водой, кофе и мокрой шерстью от подсыхающих пальто — в Нью-Йорке шёл мелкий дождь.
В Новогайск она ехала навестить свою подругу, которую не видела целых четыре года, ровно столько, сколько прожила на Земле Обетованной. За год до Ольгиного отъезда Люся поселилась вместе с мужем и дочкой в развивающемся молодом индустриальном городе, куда того отправили главным инженером на завод, покинув в областном центре квартиру с проживающей там стареющей мамой. Молодой специалист оказался бабником и выпивохой, тащил в постель кого ни попадя — не брезговал даже заводскими буфетчицами и уборщицами, водил домой компании нужных людей — поставщиков, инженеров смежных предприятий, и все они напивались вдрызг за решением производственных проблем.
Вернуться домой не получилось — из квартиры её выписали, и тут же на её место поселился старший брат, которого за пьянство выгнала жена, лишив того, таким образом, жилплощади. Люся выдержала нешуточную борьбу с бывшим мужем за подведомственные метры проживания и победила, так как обладала весомыми преимуществами — женской слабосильной сущностью и малолетним дитём, а перспективного специалиста завод отселил в однокомнатную квартиру. Душераздирающие описания подругиных мытарств Ольга знала из писем, и впервые ехала в этот неизвестно в каких лесах и болотах затерянный Новогайск. Прежде Люся сама приезжала в Город навестить мать и встречалась с подругами, вдруг сразу, влёт, из неуравновешенной девчонки превратившись в сановную, обременённую преимуществами положения жены начальника, даму.
Трясясь в прокуренном вагоне, он стал бездумным, стал бездомным, Трясясь в прокуренном вагоне, он полуплакал, полуспал — крутились в мозгу всплывшие из глубин памяти строчки. Это состояние как нельзя лучше соответствовала Ольгиному настроению, она тоже себя ощущала бездомной и потерянной, медленно тащясь в холодном скрипящем железном ящике по снежным полям. Чаю выпить было нельзя — в пригородном поезде не было буфета, и туалеты все оказались закрытыми. Так она и ехала, не соображая уже, на каком свете находится, подзабывшая о прелестях жизни в российской провинции. Ей казалось, что та жизнь, тоже трудная, но максимально комфортная в мелочах, ей приснилась. Перед закрытыми веками проносились сладостные видения — чистых вокзалов, просторных туалетов с бумажными полотенцами и зеркалами, картонных стаканчиков с дымящимся кофе… Ну и что, что бурда…Да за глоточек этой бурды она бы сейчас душу заложила дьяволу… Так она и ехала, в полубессознательном состоянии пересаживаясь от грязного Новогайского вокзала, на котором буфет и туалет оказались тоже закрыты, в душно чадящий, захлёбывающийся кашлем жёлтый автобус и почти час тряслась там, зажатая среди вдруг ставшими агрессивными старух, их кошёлок и мешков.
— Господи, молилась она, переступая мокрыми ногами — хвалёные ботинки протекли, на полу автобуса лежала жижа из подтаявшего снега, смешанная с грязью, — Господи, дай силы вытерпеть… И как только Люська умудрилась забраться в эту глухомань! Люська, прагматичная и расчётливая, так лоханулась! Как она выбирала из кучи, нет, толп поклонников! Ольга всегда с ужасом наблюдала, как подруга безжалостно разделывалась с поклонниками, выбраковывая их, как хозяйка на рынке безошибочно отбрасывает в сторону подсовываемые ей торговкой гнилые фрукты. Уже бывший муж, кажется, Юра, прельстил подругу надёжностью, перспективностью и, как ни странно, редкой некрасивостью.
— Урод, он меня будет на руках носить, что я, такая красавица, его осчастливила, — ещё один веский аргумент Люся положила в фундамент будущего счастливого брака. Увы, урод оказался обаятельным, незакомплексованным, начисто лишённым каких-либо моральных устоев и махровым эгоистом, неспособным жертвовать самой малостью в ущерб собственным удовольствиям. Новогайск, из которого раздули стройку века, собираясь создать город будущего — в окрестных болотах нашли залежи нефти, как в своё время целина, оказался бесперспективным. Руководство республики бросило туда лучшие силы, развернуло на болотах бешеную стройку, выписало из братских капиталистических стран специалистов, ублажать которых ринулись ударные силы путан — и с перестройкой всё это дело завяло и заглохло. Строительство прекратилось, так, чадили два завода, перерабатывающих торф и производивших что-то химическое, дурно пахнущее. Экологическая ситуация оказалась катастрофической — в молодом городе мёрли, как мухи, младенцы, а новоиспечённые инженеры не торопились, потеряв все льготы развалившегося социализма, гнить в глуши на болотах без спецквартир и спецпайка. Люся, жертва напрасных обещаний и надежд, застряла в этом городе, обломке мечты, не в состоянии ни продать, ни обменять ведомственную квартиру и теперь билась, как муха об лёд, теряя амбиции и учась выживать в одиночку.
Ольга очень её жалела, так жестоко наказанную судьбой, у которой из всех их общих знакомых женского рода были блестящие перспективы хорошо устроить свою жизнь — ввиду ослепительной красоты, умопомрачительных ног, умения эффектно одеваться и лёгкой стервозности, которая, как известно, так импонирует мужчинам. Судьба, очевидно, в насмешку, эпиграфом для подругиной жизни взяла строчку из народной песни — Не родись красивой, а родись счастливой… Вся та мишура, и блеск, гламур и глянец — Люся из дому даже за картошкой не выходила, не выглядя, как картинка из журнала, привлекали лишь полукриминальных приблатнённых молодых людей, интеллигентные очкарики шарахались от роковой роскошной дамы, как от огня… А где взять в областном Белорусском городе с хорошо развитой текстильной промышленностью уверенных в себе, ухоженных, образованных, зарабатывающих мужчин, ценящих красоту и умеющих создавать её вокруг себя? Ни культуры, ни традиций… Один крестьянско-рабочий контингент, виртуозно приспособившийся к неприятностям Антиалкогольной Компании и научившийся гнать вожделенный продукт чуть ли не из табуретки, изощрённо, к тому же, владеющий богатством русского языка, стыдливо синечулкастыми библиотекаршами названным непечатным?
Зарождающийся после перестройки класс буржуазии перековал недавних робких и скрытных фарцовщиков в нагловатых, жестоких, быстроглазых предпринимателей с волчьими повадками…
Поиски культурного образованного человека для любви и счастья загнали обчитавшуюся стихов Ольгу аж за океан, а трусливая, расчётливая Люся, с помощью блистательного фасада пытавшаяся создать столь же блистательное будущее, так лоханулась…
Уже день давно перевалил за вторую его половину и белёсое небо стало наливаться розовым, а тени загустели до ультрамариновой синевы, когда автобус, чихнув, выбросил Ольгу возле кучки многоэтажек, прочёркнутых широким проспектом, оба конца которого уходили в никуда и прятались в обступавший город лесах…
Так было странно — появиться в прошлом, в таком родном и в то же время ставшим чужим и опасным… Ольга осторожно, как разведчик, вошла в тёмный подъезд, готовая ежесекундно к отражению нападения подвыпившего пролетариата… Она не представляла, как в этом незнакомом городе, в чужом доме встретит Люську, хранительницу её девичих тайн, Люську, по которой она так скучала все четыре нелёгких года эмиграции…
Через минуту они визжали, целовались и тискали друг друга в объятиях. За спиной подруги прыгала очаровательная, никогда не виденная девочка, хлопая в ладоши и вереща — Тётя Оля пиехала, из Амеики!
Вот это самое пресловутое — из Америки, встало между ними непроходимой чащей — сейчас, и позже, Ольга не раз столкнётся с тем, что общение с бывшими подругами, коллегами и знакомыми становится однобоким и чреватым взаимными недоразумениями и разочарованиями. Она жила теперь в Америке и должна была поддерживать имидж богатой и успешной иноземки. А то, что работала она горничной, жила в чужой семье, все заработанные деньги ушли на то, чтобы в целях легализации оплатить фиктивный брак, буквально на последние, едва только получив временную гринкарту, купила билет и примчалась домой, чтобы повидаться с мамой и подругами, а оказалось, что прежней близости и тепла нет ни с кем – все ожидают от неё подтверждения мифа, конкретной, материальной помощи и поддержки… От неё ждут рассказов о необыкновенных приключениях, удивляясь, почему всё ещё не вышла замуж за богатого американца, снисходительно и недоверчиво улыбаются, а, услышав о проблемах и чтобы не вникать в неинтересное для них, произносят сакраментальное — Ну, это ерунда! А у нас жрать не на что!
Разговор замерзал, терял доверительность и привлекательность, и Ольга зримо, просто физически ощущала стоящую между ней и собеседниками невидимую стену из пуленепробиваемого стекла…
Люся готовилась к встрече с подругой — испекла умопомрачительный торт с орехами, шоколадной крошкой и цукатами, запекла в духовке мясо, наделала вкуснющих салатов… Ольга, в свою очередь, привезла бутылку дорогого вина и целую сумку подарков. Маленькая Маринка, обезумевшая от возбуждения, обезьянкой скакала подле них. Она напялила на себя сразу все подаренные тётей вещи — и цветной спортивный костюмчик, и яркие рукавички, и шапку с помпоном, и не выпускала из рук ни куклы, ни других притягательных и необыкновенных вещей. Подруги говорили всласть, до потери сознания, до самой зари и лишь под утро Ольга провалилась в тяжёлый сон на застеленном хрустящими простынями диване…Люся с дочерью спали в другой комнате, узкой и длинной, и утром Ольга, привыкшая вставать рано, долго лежала в постели, впитывая забытые уже звуки и запахи…
Люсю ей было искренне жаль — как можно жить в такой дыре? Но Люся, по видимому, смирилась…Она, как могла, обустроила быт и квартирка её была и чистой, и комфортной, и приятной для глаза… Везде стояли её, Ольгины, фотографии, как ласточки из далёкого и притягательного мира… Обе они закончили в Городе художественное училище, Люсе прочили карьеру — звали преподавать в это самое училище… Здесь же она смогла устроиться в единственную школу города учительницей труда… Платили копейки, плюс алименты от бывшего… Люся подрабатывала тем, что писала портреты на заказ местному бомонду, на возможность выйти замуж махнула рукой — кандидатов не было. Ольга нашла её не то чтобы постаревшей — им только исполнилось по тридцатке, а какой-то остервенелой, погрязшей в беспросветном одиночестве, похоронившей надежды и на любовь, и на замужество, и на карьеру… Всё это каким-то образом прочитывалось на лице подруги — от носа к углу губ протянулась глубокая складка, глаза глядели жёстко, а лицо время от времени содрогалось неприятной гримасой…
Счастьем и отдушиной её были дочка и живопись… Все стены квартиры были увешаны Люсиными картинами, которые та никому не показывала, не пыталась участвовать ни в каких выставках — боялась неприятия, общения и хлопот, а может, просто не верила в успех… Несмотря на радость от встречи — наконец-то, впервые за эти годы она выговорилась, до отвращения, сладости и усталости, в ощущение тихого счастья от встречи с подругой, родным человеком, оставался какой-то осадок фальши… Что-то Ольгу беспокоило, мучило, но что, она не могла понять…
Утром она определилась в своих ощущениях — подруга отчаянно лебезила. Когда-то, с удачным, как казалось, замужеством, Люся отдалилась от Ольги, хлопотливо выстраивая семейное счастье. Даже назначение мужа в Новогайск воспринималось как удача — ещё бы, главный инженер, не хухры-мухры, и было что-то пикантное в возможности стоять у руля нововозводимого города… Она относилась тогда к Ольге снисходительно, как к неудачнице и даже была сильно обидела, после чего они не виделись до самого Ольгиного бегства на чужбину… Но как обидела, Ольга благополучно выбросила из памяти, в ностальгическом тумане первых лет эмиграции она помнила всё самое хорошее, и слала Люсе посылки, и описывала ей заморские чудеса и собственные там мытарства…
И теперь это не был союз двух равноноправных существ — Люся вела себя так, как если бы она была проворовавшейся заведующей магазина, а Ольга — проверяющим инспектором, которого нужно было ублажить и умаслить. Разговора больше не получалось — Люся суетилась, хлопотала, постоянно извинялась за какие-то мифические неудобства… Одевшись, они вышли на улицу, попав в ослепительно белое скучное воскресенье провинциального города. Да и города то не было…Так, успели построить посреди поля штук пятнадцать блочных пятиэтажек, да один ресторан, одну школу, парочку магазинов… Всё это великолепие пересекала широкая улица, концами уходящая в лес, у кромки которого торчали заводские трубы, усердно и бесперебойно выпускавшие в небо густой жёлто-серый, чадящий дым… Люся, как всегда, выглядела сногсшибательно. Каждая вещь её гардероба сама по себе была обыкновенной, но, водружённая на великолепное туловище и подчинённая гениальному дирижёрскому замыслу, приобретала французский шарм. Ольга заметила, что по-прежнему мужчины бросали на подругу заинтересованные взгляды, но их отпугивали и горькая носогубная складка, и неприступный вид надменной дамочки… По оставшейся с первого курса привычке тщательно сортировать окружающее, когда необходимо было выбрать для этюда наиболее выигрышное место, Ольга заприметила парочку эффектных самцов, привлекательность которых была несколько подпорчена зимней экипировкой — меховыми шапками с опущенными по причине мороза ушами, невнятными толстыми, сковывающими движение дублёнками. Она, как когда-то в молодости, толкнула спящую красавицу в бок — Не зевай! Улыбнись, глазки сострой! К тебе же подвалить невозможно! Дай мужикам шанс, да и себе… Люся только отмахнулась. Упорно, скороговоркой, в десятый раз она проборматывала все постигшие её несчастия, причём масштаб их ограничивался благоустройством квартиры и кознями сослуживиц — заведующая сука, вызывала в кабинет и линейкой измеряла длину юбки. Измерив, удивилась — ничего неблагопристойного в облике сеятельницы разумного, доброго и вечного не было, длина юбки соответствовала стандартам, просто Люся умудрялась выглядеть сексапильно даже в скучном учительском обмундировании…
Ужасаясь подругиному одиночеству, идущему в полный разрез с её блядской внешностью, полночи Ольга вырывала у несчастной признание, есть ли у неё кто-нибудь… Кого-нибудь не было… Так, проскользнул в жалобах некий Толя, помогавший делать ремонт, оказавшийся алкоголиком и стянувший деньги, отложенные на плитку и потому плитку в ванной она не меняла… Больше Ольга ничего у Люси не выпытала — та всегда была скрытной…
В гастрономе Ольга, невзирая на протесты подруги, набрала продуктов, какие только попались на глаза. Она еле сдерживала слёзы, не могла видеть взгляд маленькой Маринки — преданный, как у собачонки и обезумевший от счастья… Оказывается, мама никогда не покупала ей кока-колы — дорого, и шоколадные конфеты она ест по большим праздникам, и колбасу они редко видят. Тётя Оля, вы пинцесса, — шептала девочка…
В очереди у кассы Люся сцепилась с какой-то женщиной, буквально из-за ерунды, и Ольга была шокирована мгновенно вспыхнувшим скандалом, причём фасонистая и элегантная Люся не уступала по силе голосовых связок и непечатности выражений оппонентке, ширококостной и дурно одетой… По завершении разбирательств со счётом ничья Люся с виноватой улыбкой пояснила — Вот видишь, до чего дошла… Иначе нельзя…
Дома они выпили ещё одну бутылку вина и Ольга поняла, что она хочет уехать. Нестерпима была подобострастная благодарность за ту малость, которую она сделала, нестерпимо было ощущать себя на троне, на который её водрузило обожание подруги. Причём обожание было связано ни в коем образе ни с какими Ольгиными достоинствами, а только с местом её теперешнего проживания — Америкой… Люся просила выдать её замуж за богатенького американца и слушать не хотела о том, что предстоит пройти на этом пути и в итоге, не исключена такая возможность, оказаться у разбитого корыта в чужой стране, без денег и документов. Нет, и слышать она не желала о трудностях тернистого пути, о жизни с нелюбимым, помыкающим тобой человеком. Ольга знала, она пыталась поделиться своим страшным опытом, но ей не верили.
— Да я за кусок колбасы в рот ему смотреть буду, — как попугай, твердила Люся… Ольга обещала пристроить и вырвалась наконец на свободу, наврав, что непременно должна быть у матери вечером, провожаемая несчастными детскими глазёнками и умильными — Люсиными…
Растерзанная, пьяная и рассопливившаяся, нахлобучив капюшон, вывалилась она из подъезда в устойчиво хрусткий равнодушный мороз, и опять поразилась ощущению конца света — слишком большие просторы были вокруг, слишком жестока природа, в которой маленькие людишки должны были выжить любой ценой. Опять была тряска в жёлтом тесном автобусе, пересадка в холодный железный ящик и долгое, двухчасовое мучение от холода и невозможности сходить в туалет — обильное вино и чаепитие давало себя знать. Опять неприкаянность, дискомфорт, чувство беспомощности, беззащитности и опасности — по вагонам ходили, поигрывая злыми прищуренными глазками, банды небритых молодчиков в обвислых тренировочных штанах и кожаных куртках.
Синий вечер плотно пузом прижался к стёклам, и ничего нельзя было разглядеть в окнах, только отражение вагона и своё собственное, как некий параллельный мир, в котором тоже тускло моргала жёлтым грязная лампочка…
Иногда в синеве стекла вспыхивали нестерпимые картинки — большой дом с белыми колоннами, собственная в нём комната с коричневым плюшевым креслом, прислонённые к стене сохнущие этюды — из окна открывался очаровательный вид в сад… Даже её работа казалась сейчас желанной и необременительной. Подумаешь — пробежаться с пылесосом и тряпкой по трём этажам, забросить вещи в стиральную машину, да посуду помыть после ужина – хозяйка готовила сама… Люся с дочкой никак не вписывалась в эту жизнь. Поговорить с хозяйкой, может, какой-нибудь из её подружек нужна горничная, а Люсин ребёнок не будет помехой? Да, но девочке нужно будет идти в школу, а пока Люся не легализуется, об этом не может быть и речи… В опустевшей сумке Ольга увозила фотографии подруги, обещая пристроить их в брачное агентство, что она и сделает по возвращению, заплатив сто долларов ушлой Нью-Йоркской даме за размещение информации в каталоге.
Как позже она узнает из писем, к Люсе в Новогайск даже приедут два жениха из вожделенной Америки. Один тощий и очень старый, но писатель и вообще умница, тонкая душа. Второй толстый и жадный, но богатый, и в жизненных удовольствиях знает толк. Письма приходили обстоятельные, с картинками, фотографиями и описаниями блюд — они разыскали Ольгу и в Нью-Йорке, где та уже снимала квартиру на пару с какой-то случайной женщиной, коллегой-официанткой. Потом был восторженный звонок, уже из Праги — там Люся встречалась с третьим женихом, который пригласил её на променад по Европам. Потом, уже последний, ещё звонок, на этот раз из Лос-Анджелеса. После недолгих радостных восклицаний Люся учинила подруге форменный допрос, выяснила всё и про Бруклинскую маленькую квартиру, и про одинокий статус, отчего-то погрустнела и пропала. Навсегда.
Иногда, в становящимися всё реже ностальгические вечера Ольга достаёт фотоальбом, вывезенный Оттуда, и рассматривает размытые чёрно-белые снимки, на одном из которых — они с Люсей, двадцатилетние. Тогда казалось, что страшно взрослые, а выглядят на самом деле совсем детьми… Люся в белой шубке, серой изящной шляпке с алой лентой. В руке держит перчатки из красной кожи, материнские… Ольга в вязаной шапочке, в шахматную клетку, очень модно было тогда, тощую шею обвивает чернобурка, тоже материнская… Они старательно таращатся в объектив, сдерживая рвущийся наружу смех, и похожи на на секунду присевших мотыльков, которые вот сейчас вспорхнут и улетят, трепеща крылышками, в луче света…
Фотографию заливает странный свет, и хотя она чёрно-белая, Ольге кажется, что видит она и алый отблеск от перчатки, и сиреневую размытость яркого далёкого утра, и жёлтые солнечные блики на полу, — тогда они с Люськой ввалились в первое попавшееся ателье и брякнулись на диванчик, отчаянно хохоча неизвестно от чего и смущая молоденького фотографа…
Однажды Ольга получила открытку, без обратного адреса – вид на пляж, пальмы и море, с размытым почтовым штемпелем. На маленьком свободном клочке открытки детской рукой было старательно выведено печатными буквами — Прынцэсе тёте Оле, и нарисованы — звёздочка и три человечка…
ВЫБЕРИ МЕНЯ…
1.
Когда-то, много-много лет назад, Зинаида Яковлевна, преподающая мой самый любимый в школе предмет — рисование, произнесла пророческие слова,
— Свете очень подошло бы быть учительницей младших классов — она спокойная, добрая и ответственная…
— Я, помню, очень обиделась, так как давно уже определилась с будущей профессией — художницы… Хотя ещё мы и испытывали почтение к школьным воспитателям, относя их чуть ли не к небожителям, но уже были подпорчены, в связи с вступлением в переходный период, бациллой цинизма. В этой системе ценностей учительница младших классов занимала чуть ли не последнее место… А у меня к тому же с пятого по десятый классы были лучшие среди сверстников сочинения и лучшие рисунки… Хотя, честно, не самые лучшие, а среди лучших… Было нас человек пять в школе, чьи акварели и гуаши постоянно красовались в уголке художника, а та же Зинаида Яковлевна, сдвинув очки на нос, строго приказывала,
— Толя, Володя и Света, к понедельнику чтобы принесли по работе, мне нужно отослать рисунки на городскую выставку, в Дом Пионеров…
— Называлась тема — Мой любимый герой, или Наш город…
То есть конкурса даже не проводилось, всё равно было ясно, чьи работы поедут в Дом Пионеров…
И в воскресенье я, прогнав маму с кухни и обнажив пластиковый, прятавший порезы и раны под весёленькой, в груши и сливы, клеёнкой, стол, вдохновенно раскрашивала охрой золотистой, кадмием красным и бирюзой летящих лошадей, тропические растения и гордого Мальчиша Кибальчиша… Акварельные краски Нева, уложенные в пластиковую коробку, каждый брикетик которой был завёрнут в блестящую фольгу — предмет зависти всего класса, а также колонковые мягкие кисти, приносила мама с работы — в её художественно-конструкторском бюро это были средства производства…
Тем обиднее было услышать определение своей будущей судьбы от человека, знающего о моих художественных способностях. Спокойная — я тоже восприняла как оскорбление правдивое определение собственного характера. Мне всегда нравились бойкие, хулиганистые девочки, в то время как я сама стремилась к уединению и тихим занятиям — книгам и альбому с красками. Недетская обида засела в мозгу — и годы я помнила эти слова…
Уже и облик Зинаиды Яковлевны расплылся и потускнел — помню что-то грузное, важное, строгое — мы её боялись и уважали, так гордо и ответственно относилась она к необязательному в школе предмету. Может быть, её саму и не узнаю, столкнувшись случайно на улице, а слова те помню…
И как я противилась такому раскладу, сопротивляясь изо всех сил, доказывая и себе, и другим — художница я… Как стремилась к чему-то — непонятному, привлекательному и загадочному, не желая слушать, что художник в чистом виде не зарабатывает, отмахиваясь от вопросов, в какой области хочу трудиться, сочинять ли узоры на ткани, делать ли гобелены, витражи, расписывать сувениры — нет, нет и нет! Ничего этого мне не хотелось…
А прижали, подступили вплотную — десятый класс… Люда идёт в институт Народного Хозяйства, на товароведа, и к ней прилепилось ещё штук восемь девочек, без определённых наклонностей, но с желанием жить хорошо… Часть мальчишек выбрали Архитектурно-строительный институт, разбредясь по строительным факультетам. Те, кто плохо учился, пошли в железнодорожный техникум… Пару человек выбрали непрестижную тогда бухгалтерскую стезю, и слышала, после 1990 года разбогатели. Девочки-троечницы, не обременённые интеллектом, примкнули к парикмахерскому и портняжному клану… Одна я была не готова, обладательница аттестата в четыре целых, семь десятых балла, (четвёрки по физике, математике и химии)…
Однажды проскакал крылатый конь, совсем рядом, могущий кардинальным образом повлиять на мою судьбу, но не подхватил, не выбрал. Пролетела птица Феникс, но не мне досталось её волшебное перо… Как-то приехали в школу два человека, из столицы республики, аж из самого Минска, отбирать особо одарённых детей в художественную школу-интернат. Зинаида Яковлевна предупредила всех заранее, и вот, потея от волнения, мы выложили на парты разбухшие, с загнутыми листами папки и альбомы с рисунками. Два явно нездешних дядечки, один, молодой, с бородой, и постарше, в берете и с чудной бомбошкой на кожаном шнурке задержались у моей парты и оживлённо запихали друг друга локтями. Синхронно они устремили глаза на меня и я застыла, выпрямив спину, с устремлёнными ввысь косичками, увенчанными кошмарных размеров белыми капроновыми бантами — наличие бантов каждое утро проверял лично директор, и не отмеченные этим символом счастливой невинности девицы изгонялись с позором с уроков. Многозначительно кивнув, два небритых Ангела продолжили обход класса. Следующий всплеск оживления произошёл у парт Володи и Толика. У нас троих было извлечено по корявому, с загнутыми краями от подтёкшей краски, рисунку, и небожители удалились…
На следующем уроке взмыленный курьер, робко постучав и всунув остриженную в соответствии с каноном, установленным всё тем же директором, которого страшно все боялись, но тем не менее, упорно именовали Косым — у директора было бельмо на глазу, он отчаянно косил, взгляд его трудно было поймать, что вселяло почему-то провинившимся безотчётный ужас — в дверь, вытребовал к директору — Толика… Сердце ухнуло вниз… Не меня…
— Птица счастья завтрашнего дня,
— Выбери меня, выбери меня,
— Птица счастья завтрашнего дня…
2.
Кудрявый, цыганистый, с крупной башкой, толстогубый и неопрятный Толик, в классе — человек-невидимка, отбывающий повинность всеобщего среднего образования и нисколько в этом образовании не заинтересованный, тупо всегда переминающийся у доски, не могущий связать пары слов ни на одном предмете, из-за покладистости и тихости перетягиваемый в следующий класс, на бумаге разражался безумными фантазиями. Мы давно уже привыкли к его зелёным небам, фиолетовым солнцам, оранжевым океанам и каракатистым человечкам — происхождения этих образов автор объяснить не мог. Работы его были яркими, но какими-то неряшливыми, тяжёлыми и беспокойно-раздражающими.
Я же переживала, когда на акварели получались затёки и не понимала, почему Зинаида Яковлевна страшно возбуждалась и кричала, тыча в безобразное пятно на бумаге — Вот, вот, Света! Посмотри, как живописно!
Я не понимала, и она наказала меня — стала ставить тройки за аккуратно раскрашенные, стройно вычерченные домики и бабочки…
Я злилась, упорно переделывала и переделывала работу, и получала – тройку и тройку. Однажды мама пришла на помощь мне, плачущей и растерзанной отчаяньем — я принесла три тройки за изображение веточки сирени, вставленной в стакан…
Мама намочила лист бумаги под краном, распяла его на столе, любовно погладила губкой… Злосчастный букетик поставила на окно, отодвинув занавеску — и десятки мелких, которые я замучилась раскрашивать, цветочков вдруг объединились в общую массу. На фоне тусклого, ещё не мытого с зимы окна нарисовался чёткий, изящный контур крупных гроздей, чёрная веточка, увенчанная упругими листьями, перечеркнула невзрачное изображение ковровой фабрики… Один бок букета зажёгся, вспыхнул — нежно сиреневым, сочно зелёным, а другой погрузился в чернильную густую тень, откуда, стоило только вглядеться, выплывал и аквамарин, и кобальт синий, и вспыхивало ядовитым краплаком.
Я с ужасом наблюдала, как мама развела болото на несчастном листе — она капала, брызгала, затирала, заливала водой, промокала губкой расплывающиеся, колышащиеся контуры перетекающей друг в друга краски. Высохшее безобразие я со страхом предъявила строгой учительнице, ожидая насмешки и – двойки… Зинаида Яковлевна закричала, — Чудо! Шедевр! Ну наконец-то, дошло!, — и размашисто, красными чернилами влепила в журнал толстую кривобокую пятёрку. Понизив голос, полуутвердительно спросила — Мама помогала?
Я еле заметно кивнула, сгорая от стыда…
— Ничего, учись. Теперь ты понимаешь, как надо писать, — обнадёжила она.
Сейчас я сама, давая уроки акварели, трачу неимоверное количество энергии, пытаясь раскрепостить детей, научить их экспериментировать с цветами, делать заливки. Им, приучаемым к аккуратности и точности, трудно, и, высунув от усердия язык, они втирают сухую синюю краску в синее небо. Я бегаю между столами — Побольше воды, побольше, это же — акварель, что значит, вода… Смешивайте цвета — вот так… Ведь небо не обязательно синее… Ну представьте себе закат, — восклицаю в отчаянии…
Помогло, дело потихоньку пошло… И выхватив лист бумаги у испуганного ребёнка, заставляю учеников оценить удачную заливку, когда потёки кобальта и кадмия оранжевого дали изумительный, жемчужно-серебристый цвет.
Ну что вы хотите, начальная школа, рисование, вернее, арт — один раз в неделю.
3.
Толик из кабинета директора вернулся угрюмым и раздосадованным, отмахиваясь от вопросов одноклассников. От предложения немедленно ехать в Минск, жить на полном пансионе в интернате для одарённых детей и заниматься исключительно художествами, с лимитированным изучением общеобразовательных предметов и последующим зачислением без экзаменов в Театрально-Художественный институт, он, единственный изо всей школы избранник, которому было обещано большое будущее гордости Белоруссии, отказался. Меня поразило — Как, как можно отказаться от такого — это же счастье, удача, судьба… Толик хмуро буркнул, — Не могу …Некому кроликов будет смотреть, и Таньку…
Смысл абсурдной, дикой фразы (Каких кроликов, к чёрту кроликов, разве это важно?), вскоре разъяснился. Классная, ужаснувшись количеством двоечников, прикрепила к ним “хорошистов” для совместного делания уроков и подтягивания тех до более приличного уровня. Мне почему-то достался Толик, хотя я втайне надеялась, что моим подшефным будет рыжий, малорослый, вертлявый, полублатной, но очень весёлый Сашка. (В десятом классе Сашка примет мученическую смерть от удара ножом в живот от только что откинувшегося уголовника — заступится за затаскиваемую тем в машину девушку…).
Толик жил далеко за школой, там, где заканчивались параллелепипеды однояйцевых хрущовок и начинался живописный частный сектор. Являться в школу часа на два раньше (мы занимались во вторую смену), подопечный категорически отказался, аппелируя, опять же, кроликами и Танькой, и пришлось топать к нему домой. Там, в похожем на помещичью усадьбу месте, я растерялась. Огромный двор, высокий забор, сараи и клетки, добротный дом с высоким крыльцом. Одноклассник, вышедший отворить ворота, был, как обычно, хмур, но это не была защита неуверенного в себе подростка, а озабоченность делами взрослого мужика. Теперь он не походил на тупого двоечника — это был ловкий, умелый мужчина, добросовестно и деловито ведущий хозяйство. Я пыталась толковать ему о дробях и уравнениях с неизвестными — Толик уверенно менял ползунки сестре Таньке, поднимал вверх её толстенькие младенческие ножки, протирал складочки смоченной пелёнкой — и я отводила глаза…
В паузах, когда я выводила уравнение, он делился со мной опасениями, что приплод в этом году будет невысок, вгоняя меня в душный стыд, или выходил во двор перевернуть распятую на козлах кроличью шкуру. Он участвовал во взрослой жизни, он знал цену хлебу и рублю, а я лезла к нему с какими-то дурацкими дробями… Промучавшись так с месяц, и ставшая помогать ему кормить и сестру, и кроликов, я бросила бесполезные потуги образовать Толика и попросту давала списывать ему домашние задания, а на контрольных решала и его вариант или подсовывала ему сочинение…
4.
Итак, выбрали не меня… Мама остудила безутешное горе, заявив, что меня она в любом случае в Минск не отпустила бы, так что нечего зря убиваться. Сама же она закончила этот самый Театрально Художественный институт, но бежала из Минска, от неудавшейся замужней жизни, с двумя малолетними детьми – мной и братом. Почему-то ненависть к бывшему мужу и его родственникам распространилась и на город, и выяснилось, что если я поеду туда поступать, то я просто предам маму…
В девятом классе, спохватившись, что нужно что-то делать, как-то готовиться к ещё не выбранному учебному заведению, я решила пойти в изостудию…
В длинном и светлом коридоре Дома Пионеров я ждала окончания занятий в изостудии. Войти в класс не хватило духа — меня напугали ряды светложёлтых мольбертов, из — за которых торчали сосредоточенные лица, напугал сложный, необыкновенно красивый натюрморт, подсвеченный с двух сторон высокими лампами, напугала необыкновенная тишина, нарушаемая лишь скрипом карандашей и тяжёлыми шагами высокого человека с седыми волосами, низким голосом рокотавшего замечания-слов из-за двери было не разобрать…
Михаил Сергеевич оказался весёлым и любезным. Просматривая рисунки из альбома и приговаривая, — Неплохо, неплохо, хотя о перспективе Вы имеете весьма отдалённое представление, он другим тоном громко меня отчитывал, — Ну что ж Вы так опоздали, юная леди, у нас занимаются с третьего класса. Неплохо, неплохо… Вот этот мальчик с арбузом — какой вкусный колорит…., — он надолго приник к самой, на мой взгляд, неудачной акварели, грязной и заплывшей краской, — У нас переполненный класс, вместо положенных двенадцати человек занимается двадцать пять, для Вас даже нету мольберта, не могу, голубушка, не могу взять — переполнены классы. Да, а Вы работайте, работайте — у Вас есть способности…
Мама долго не могла добиться от меня причины неутешного горя — я самозабвенно рыдала, хлюпала, сморкалась, напугав её до полусмерти — мне стало совершенно ясно, что без изостудии жизнь не удалась. Как же теперь мне жить — без того торжественного, светлого и притягательного мира, открывшегося за обшарпанными, выкрашенными светло-голубой масляной краской дверьми…
Узнав, что дочку никто не обидел, не обманул, она повеселела, вздохнула с облегчением и целый вечер рылась в папках, извлекая оттуда пожелтевшие от времени газетные страницы, лазила в диван, раскатывала трубки свёрнутого ватмана и долго рассматривала рисунки длиннобородых старцев и обнажённых толстых женщин — свои студенческие работы…
В изостудию меня приняли. Мама обаяла Михаила Сергеевича, рассказав о своей несбывшейся мечте-стать настоящим художником… Она показала ему статью из Минской газеты, пятнадцатилетней давности, в которой рассказывалось о маме, как о лучшей студентке Театрально Художественного Института, о том, как тяжело ей приходится — учиться, работать на каком-то механическом заводе, токарем (мама заканчивала ремесленное училище — там в голодные послевоенные годы платили стипендию и давали талоны в столовую), и растила дочку, то есть меня… Статья заканчивалась оптимистично — “Может быть, и маленькая Светланка пойдёт по стопам мамы и станет художницей? Пожелаем маме и дочке удачи”…
Личностный фактор, ссылки на судьбу и предназначение сработали, и я гордо, каждый день, с разными возрастными группами, дабы наверстать упущенное, бросив подружек, забыв о том, что влюблена – немножко в весёлого Сашку и немножко — в серьёзного Вову, занималась в изостудии….
5.
Так произошёл первый шаг к моим последующим работам, соединившим два полюса несоединимого — учительницы младших классов и художницы. Кто -то незримый и могущественный, словно учитывая мои невнятные мечтания и трезвый опыт Зинаиды Яковлевны, смешал эти две взаимоисключающие субстанции, как скульптор смешивает различные сорта глины, и вылепил крепкий горшок изящной формы. Соответствующее учебное заведение нашлось — им оказался Педагогический институт, Художественно-Графическое отделение.
Поступив туда, я, с одной стороны, обошлась без предательства мамы, так как на учёбу и проживание в городе рождения, Минске, было наложено табу. В Архитектурном институте, как ни настаивала мама, я не захотела учиться — к стройной логике чертежей испытывала тайный ужас. Не подошли ни художественно-промышленное училище, ни текстильный институт. Никакой будущей для себя профессии я не представляла… Вот так бы не выходить всю жизнь из мастерской, чтобы и мольберт всегда стоял наготове, как верный конь, и натюрморт завораживал — необычным сочетанием цветов, фактур и предметов, чтобы было стекло и металл, керамика и дерево, отражающий свет атлас и густой загадочный бархат… И чтобы солнечные блики рисовали на деревянном полу сложные узоры, и чтобы пахло скипидаром, столярным клеем, масляными красками и чтобы стояла благоговейная тишина, в которой тонет, вязнет, гибнет всё плохое и существует только чистое творчество и чистая радость созидания…
Случайно кем-то брошенная фраза вспыхнула, как в костре сухая ветка. Да, только художественно-графическое отделение! Мне казалось, что у Михаила Сергеевича не работа, а сплошная малина. Я тоже так хочу… Я была влюблена и в Михаила Сергеевича, и в мастерскую, и век бы из неё не вылезать, а дети — ну, что ж, пусть рядом будут дети, будем вместе писать натюрморты…
Но, как всегда получается, судьба выполняет наши пожелания, но как-то извращённо. Вроде бы и получила, что хотела, но как-то не совсем так… Две мои стези — учительская и художническая не всегда существовали вместе, они то тесно сплетались — когда я вела во Дворце Железнодорожников декоративно-прикладной кружок, то распадались на два самостоятельных ручья — приходилось быть воспитательницей в детском саду, учительницей продлённой группы.
Оказалось, в мастерской с мольбертами и детьми было не выжить — зарплату Дом Железнодорожников платил мизерную — шестьдесят рублей в месяц, лето засчитывалось как неоплаченный отпуск и приходилось в задрипанном кинотеатре на окраине города малевать афиши — кистью, на закатанных водоэмульсионной краской огромных кусках ДВП рисовала кривые буквы, Кинг Конгов, красавиц и заводские трубы…
Пятилетний китаец Оран любит рисовать. В этом нежном возрасте он обнаруживает поразительное чувство цвета, ритма и гармонии. Устав от криков малолетних учеников, многим из которых ещё не удаётся что-либо изобразить, раскрасить готовую картинку им тоже трудно — весь процесс у них занимает минут десять, а урок, как известно, длится сорок пять, включаю телевизор, детский канал, обеспечив, таким образом, тишину и дисциплину, а сама присаживаюсь к Орану и мы ведём вполне профессиональные беседы. Мальчишка схватывает на лету, и мы с ним сочиняем узоры на крылья бабочки, не забывая о симметрии, балансе и гармонии.
Вспоминаю прошлогодних балбесов… С шестиклассниками пыталась сделать работу в стиле Пикассо, Ван Гога и Кандинского… Убивалась, распиналась у доски, показывала репродукции, детские работы, рассказывала о кубизме, экспрессионизме и абстракционизме. Слушали меня с тоской (в классе преобладали мальчишки арабских кровей), украдкой чертили монстров, девочки — сексапильных куколок. Энтузиазм мой иссяк, когда усатые, под два метра ростом школьнички увидели у меня на столе приготовленные для первоклассников картинки для раскрашивания — клоун на велосипеде, воодушевились и попросили — для себя… С Кандинским и Пикассо лихо расправились оставленные без картинок первоклассники, восприятие которых свежо и не замусорено штампами.
Так мой белорусский диплом, о котором сами студенты говорили — слишком много для учителя и слишком мало для художника, сослужил здесь, в Америке, хорошую службу, и обязательный в эмиграции инкубационный моечно-нянечный период не продлился более трёх лет. Как только я смогла внятно здороваться-прощаться, понимать речь аборигенов и перевести диплом в Мировом центре образования, так меня обстоятельства и необходимость работать прямо таки и впихнули в американскую общеобразовательную младшую школу, где два дня в неделю я прививаю детям азы прекрасного. В остальные дни подвизаюсь учителем на замену, и вызывают меня, чаще всего, или в детсадовскую группу, или в первый класс.
Классная комната для пятилетних — огромная, пёстрая, заставленная различными уголками, для чтения, рисования, игр… Обязательный компьютер, обязательный СиДи плейер. Чёрные, жёлтые, коричневые или бледные мордашки… Мамы, встречающие своих малышей — закутаны в сари, или в чадру, или увешаны разноцветными пластмассовыми бусами, или — одеты так, словно явились на приём в посольство…
Рисую с Ораном, и память вдруг проваливается, за секунду отмотав время на двадцать лет назад, высвечивает картинку — я так же сижу за столом, рисую с малышами, которые жмутся ко мне, как испуганные цыплята. Няня, вечно подвыпившая Любка, матюкаясь сквозь зубы, громыхает раскладушками. Часто Любка делает мне бяку — не выходит на работу по причине перепоя, и весь процесс по образованию, воспитанию, одеванию, обмыванию и кормлению тридцатиголового стада, вкупе с мытьём горшков и кастрюль — тару нужно возвращать на кухню чистой, лежит на мне. В то время было не до художеств… Играя на детской площадке с подопечными в паравозик, кулички, семью, лишь бросала тоскливый взгляд на вечереющее небо, стараясь запомнить цветовые отношения, бормотала, — Так, тут, на переднем плане, охра, плотно, можно добавить Ван Дейк коричневый, небо — кадмий оранжевый, и зелёный, да, карамельно-зелёный, деревья — фиолетовые….
Однажды, по дороге на работу, в садик, потеряла сына — он вывалился из санок и остался лежать на снегу, толстый кулёк, обёрнутый поверх шубы пуховым, крест-накрест, платком, и продолжал мирно спать. Я же, очарованная торжеством мороза — всё вокруг было в инее и кружевах, бормотала, — Белый снег, белым-бела прилетела к нам зима, утопила в кружева и деревья и дома…
К реальности вернул чей-то весёлый окрик, — Эй, мамаша! Ребёнка потеряла!
Толика, кстати, никогда больше не видела. После школы он пропал, исчез, увяз, помогая родителям, в подсобном хозяйстве.
Может быть, он разбогател — не может же такое усердие и работоспособность не принести плоды, и сидит сейчас у камина, в загородном доме, отдыхая от трудов праведных… Посещают ли его видения неизвестных планет, фиолетовых солнц и иноземных существ, не жалеет ли, что не использовал тот, однажды данный шанс…
Володя, о котором я упоминала, кроме художественных, обладал способностями ко всем предметам. Он одинаково виртуозно писал сочинения, расправлялся с уравнениями с тремя неизвестными, ходил в кружки по химии и физике. Золотой медалист, он исчез в тогдашнем Ленинграде, в каком-то физикоматематическом институте, и никогда не приезжал в город детства. Говорили, что жена его — жуткая стерва…
Недавно, совершенно случайно, в интернете обнаружила сведения о Ларисе, учившейся со мной в одной школе, в параллельном классе — её рисунки тоже выбирали в Уголок художника. Лариса испытывала тягу к командованию — она всегда была то старшей пионервожатой, то секретарём комсомольской организации в институте (мы учились вместе, но на разных курсах). Лариса счастливо соединила тягу к искусству и административной работе — сейчас она директор детской художественной школы…
Я тоже в своей судьбе соединила — тягу к бумагомарательству и желание быть в мастерской…
Обладала ли Зинаида Яковлевна даром предвидения, либо так случайно сложилось, либо слова её послужили, несмотря на моё сопротивление, неким катализатором процессов, приведшим меня к выбору профессии учителя искусств — не знаю… Я могу ей позвонить – она тоже живёт в Америке, в каком-то глухом штате, в маленьком городке, но почему-то боюсь…
Михаила Сергеевича давно уже нет. За годы эмиграции два раза я приезжала на Родину, и оба раза приходила в бывший Дом Пионеров, переделанный в обычную школу, стояла в коридоре, у того же окна, и прислушивалась к звукам, доносящимся из бывшей изостудии. Мне почему-то казалось, что, когда откроется дверь, в ярко освещённой квадратной комнате я увижу саму себя, пятнадцатилетнюю, сидящую за мольбертом и услышу низкий рокот учителя, — Ну что же Вы, милочка, вцепились в одну краску… Вы только посмотрите, сколько здесь цвета…
Но как только раздавался звонок, быстро уходила…
г. Нью-Йорк