Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2008
«ВЫХОД СИЛОЙ[1]»
Моя искренняя благодарность за помощь в написании этой книги сотруднице Хойницкого реабилитационного наркологического центра Веронике Аверьяновой, врачу-психиатру Барановичского психоневрологического диспансера Софье Алексеевне Немкевич и старшему преподавателю учебного центра МВД республики Беларусь подполковнику милиции Михаилу Ивановичу Мыньке.
А.Галькевич
ОТ АВТОРА
Первоначально эта книга называлась «Спортотерапия» (по аналогии с названием одного из методов лечения в наркологии — трудотерапии) с ремаркой к ней — «вместо диссертации». Но после того как сотрудники издательства «МАКБЕЛ», одобрив в целом текст романа, забраковали его название, я, уважая их компетентное мнение и профессиональный подход к этому вопросу, изменил название книги. Но суть её осталась прежней — это не чисто художественное произведение, это моя, писателя и врача, попытка осмыслить одну из самых коварных и жестоких человеческих трагедий — наркоманию, и подсказать власть имущим в нашей стране один из способов борьбы с ней, который я увидел сквозь призму своего писательского и человеческого (в том числе, врачебного) опыта. И я буду счастлив, если эта книга окажется для кого-нибудь не только интересной, но и полезной.
ГЛАВА 1
Коля Завьялов лежал в постели в своей комнате и с напряжённым ожиданием прислушивался к доносившимся из-за двери звукам. Десять минут назад его разбудила мать — собираться в школу, — но, как всегда, вылезать из теплой постели ужасно не хотелось. Коля уговаривал, убеждал, заставлял себя сделать это каждую минуту. Но минута проходила, а он назначал себе следующую — с самыми горячими клятвами встать по её истечении. Но… таких клятв набралось уже около десятка.
Трижды в его комнату заходила мать. И, как в музыкальном крещендо, с каждым разом её голос заметно повышался. Если эта закономерность сохранится, то в следующий раз его ждал полновесный скандал. Коля с неохотой выпростал руку, чтобы откинуть одеяло, но, ощутив холодный воздух комнаты с уколом напоминания о поздней осени за окном, тотчас убрал руку обратно под одеяло и свернулся клубком, дав себе торжественное обещание встать через следующую минуту — обязательно, во что бы то ни стало, чего бы это ему ни стоило.
— Ну, ты встанешь сегодня или нет?! — заглянув в комнату, возмущённо воскликнула мать.
Опытным ухом Коля уловил ту грань её возмущения, заступать за которую было опасно: не раз в прошлом в подобных случаях мать охватывал приступ какого-то особенно сильного гнева, после которого она надолго впадала в пугающее его подавленное молчаливое состояние; и тогда ни его искреннее раскаяние, ни безотказные в других случаях ласки, поцелуи и нежные слова, ни даже его твёрдое обещание в ближайшее время, с завтрашнего дня, начать заниматься спортом, закаливанием, и вообще, «вести себя как мужчина» — самое большое, сколько он помнил, желание матери — не могли вернуть в дом теплую доверительную семейную атмосферу, которую он обожал (настолько, что часто по этой причине пропускал школьные дискотеки и вечерние посиделки во дворе, которые обожали его друзья). Коля неохотно сел на постели и опустил ноги на пол. Пол был холодный, и зябкие мурашки от прикосновения к голым половицам пробежали по коже его ног и спины. Коля с сожалением оглянулся на оставленную постель. «Ну, почему вокруг так много «надо» и так мало «хочу»? — с искренним недоумением подумал он. — Почему люди не могут позволить себе просто жить в свое удовольствие?»
Одевшись и с неохотой, заставляя себя, прибрав постель (еще одна частая причина его размолвок с матерью), он, стараясь сделать это незаметно, проскользнул на кухню. (В доме из-за аварии на ТЭЦ уже неделю не было горячей воды, и это обстоятельство превратило для него каждое утро в пытку).
— А руки? — разгадав его маневр, спросила мать. — Руки вымыл?
— Ну, мам, конечно! — преданно глядя ей в глаза, ответил Коля, но предательская краска прокралась на его щеки.
— И не стыдно?! — гневно воскликнула мать. — Не стыдно так мелко лгать?! Мальчишка, называется!
«Мальчишка, называется!» — это был один из самых горьких материных упреков (впрочем, логично вытекавший из её самого большого желания — чтобы он «стал настоящим мужчиной»), но… неизменно вызывавший у Коли сожаление, что он не родился девочкой. «Почему так? — недоуменно думал он. — Почему им можно то, за что ругают меня? Разве я виноват, что родился мальчиком?».
С неохотой, морщась, он помочил под краном кончики пальцев и вернулся на кухню. Мать уже накрыла на стол и, поджидая сына, сидела со скрещенными руками, уставив неподвижный взгляд в окно. Колю вдруг больно кольнула картина вздувшихся вен на запястьях её рук и грустная сетка морщин вокруг задумчиво прищуренных глаз. Жалость и угрызения совести охватили его, подобно вспышке от соединения кислорода и водорода. Он торопливо подошёл к матери и, обняв её сзади за шею, прижался к ней щекой.
— Мам! Мама… — торопливо, с жаром, словно удерживая мать от рокового шага, заговорил он. — Ты только не переживай! Я… я не хотел тебя обманывать. Не знаю, как это получилось — как-то само собой, раньше, чем я успел подумать. Прости меня!
Мать неожиданно резко обернулась и ответила на его объятия стремительным жарким порывом, сильно прижав к своему его лицо, и затем сказала дрогнувшим голосом:
— Ну, что ты, Колюшка! (Его любимое слово). Я не сердилась вовсе. Это я так, для порядка. Давай садись завтракать, а то опоздаем… — На этом слове она осеклась, и, сморщившись от близких слез, горько прошептала: — Боже! Как же тебе не хватает отца!
Слова о том, что ему не хватает отца, Коля также слышал не впервые и всегда в схожих обстоятельствах. И каждый раз в таких случаях он с досадой думал, что мать совершенно зря из-за этого так переживает. Конечно, было бы здорово, если бы в доме был отец, который встречал бы её после работы, гулял с ней под руку на улице и дарил к восьмому марта цветы, как это делают отцы его приятелей по двору и школе. Но это нужно, прежде всего, ей, а у него, сына, все прекрасно, и всего ему хватает. И это совершенно неправильное понимание матерью его состояния, из-за чего он часто видел на её лице слезы, заставляло Колю морщиться от досады из-за своей неспособности, несмотря на неоднократные попытки, все ей правильно и убедительно объяснить.
Отца Коля не помнил — не мог помнить, — потому что он погиб в автомобильной катастрофе, когда ему ещё не было и трех лет. Но в каком-то уголке памяти осела картина — как отец берет его на руки и прижимается своей небритой щекой, а он, Коля, визжит, беспомощно барахтается, отталкивает от себя щетинистую колючую голову; но отец крепко держит его в объятиях и смеется громким раскатистым смехом.
Возможно, это было не воспоминание — неправдоподобно мал для этого был в то время его возраст, — а навеянные рассказами матери фантазии, но, как бы то ни было, никогда Коля не представлял отца иначе, чем сильным, шумным, весёлым…
Позавтракав, мать и сын вышли из дому вместе. Метров пятьсот им предстояло идти одной дорогой, а затем мать оставалась на троллейбусной остановке, а Коля дальше шел в школу один.
В тот день у Коли не было первого урока — заболела учительница русского языка, а замену ей по какой-то причине не нашли. Довольные неожиданно выпавшим свободным часом, подростки проводили его каждый в соответствии со своим пониманием отдыха: девчонки, сбившись в стайку возле одной из парт, о чем-то самозабвенно шушукались, мальчишки с баскетбольным мячом пошли в спортивный зал, несколько человек остались за партами листать журналы и читать детективы, а Коля со своим другом Сергеем Денищиком пошёл на школьный стадион.
С Сергеем Коля, хотя и учился с ним в одном классе уже третий год, сдружился недавно и, в общем, неожиданно. Как-то раз, стоя в очереди в школьном буфете, он почувствовал на себе заинтересованный взгляд одного из отпетых школьных хулиганов и двоечников Юрки Семукова. Заинтересованность Семукова для объекта его интереса никогда ничего хорошего не предвещала. Это наблюдение вполне подтвердилось и на этот раз. После недолгого разглядывания Семуков подошёл к Коле и без лишних церемоний взялся тремя пальцами за значок на лацкане его пиджака.
— Красивый. Подари.
Коля растерялся. С подобной самоуверенной наглостью Семукова он встречался, конечно, не впервые, но впервые она была направлена на него, и Коля неожиданно обнаружил, что ему совершенно нечего ей противопоставить. А с другой стороны, этот значок, изображавший лыжника, был семейной реликвией — его в свое время вручили отцу, как участнику каких-то всесоюзных соревнований (о спортивных успехах отца мать всегда рассказывала с особенной гордостью), — и поэтому отдать его Семукову он не мог ни за что на свете. И эта неостановимая, как движение парового катка, угроза и встречное, с безвариантностью бетонной стены, обстоятельство наполнили Колю жгучей смесью страха, ненависти и близких слез, когда он не мог разобрать, что он быстрее готов сделать в следующее мгновение — забиться в истерике на полу или вцепиться ногтями Семукову в лицо.
— Юра! — склоняясь к первому исходу, заканючил он. — Отдай! Я тебе другой принесу — ещё красивей! — у меня их много. А этот мне очень нужен!
— Ну раз много, так в чем проблема? — ухмыльнулся Семуков. — Навесишь себе другой — ещё красивей — и мне тоже принесёшь. — При этом он чуть потянул к себе значок. (Коля увидел, как изогнулась, готовая вот-вот сорваться, его проволочная дужка).
— Юра, ну, не надо! — прижав к груди его руку вместе с заветным значком, в отчаянии воскликнул он. — Пожалуйста! Это отца значок, матери он дороже любых денег!
— Э-э, Сема! (уличная кличка Семукова) Кончай, не трогай его! — сказал оказавшийся свидетелем этой сцены Денищик. — Это Француза кореш. Смотри, будешь потом с ним дело иметь.
Упоминание имени главного школьного «авторитета» (прозванного так из-за наличия во Франции каких-то родственников, о поездках к которым он всегда рассказывал с благоговейным придыханием) моментально смахнуло с лица Семукова самодовольную улыбку и засветило глаза встревоженным, хотя и с тенью недоверия, блеском.
— Этот щегол — Француза кореш? Врешь, наверное.
— Можешь проверить, — равнодушно пожал плечами Денищик. — Наезжай на него дальше, а я завтра твой фейс, как картину Айвазовского, рассматривать буду.
— Они какие-то родственники, — серьёзно продолжил он, чуть погодя, — по материнской линии. Француз просил меня за ним присматривать. Так что, смотри, я тебя предупредил. Чуть что, потом на меня не обижайся.
Семуков отпустил злополучный значок и неуверенно потёр свои руки.
— Ладно, прости, я не знал, — избегая глаз Коли, буркнул он и торопливо вышел из буфета — как человек, который вспомнил, что забыл выключить на кухне газ.
Коля посмотрел на Денищика с восхищением.
— Спасибо, Серый! Здорово ты меня выручил.
— Брось ты: свои люди, сочтёмся, — расплылся в довольной улыбке Денищик и приятельски хлопнул Колю по плечу.
С того дня обоих подростков редко стали видеть одного без другого. Но это, в общем-то, обычное дело — дружба двух одноклассников — с первого дня несла на себе печать неравенства их отношений. Денищик держался с Колей нарочито покровительственно, при каждом удобном случае подчёркивал свое превосходство; но при этом достаточно было свидетельств того, что этими отношениями он дорожит. Коля же был в восторге от этой неожиданно вспыхнувшей дружбы, смотрел на Денищика глазами, в которых в любое время и при любых обстоятельствах неизменно светилось восторженное обожание. Особенно это обожание усилилось после того, как Денищик ввел его в компанию, которая собиралась «на стадионе».
Здесь для наглядности дальнейшего повествования необходимо подробно описать это место. Хотя оно действительно находилось на огороженной забором территории с футбольным полем, волейбольными и баскетбольными площадками, беговой дорожкой и трибунами для зрителей, кавычки здесь вполне уместны, так как вряд ли можно представить себе что-либо, более далекое от спорта и его принадлежности — стадиона, чем то место, где собиралась компания, в которую ввел Колю Денищик. Место это (затрудняюсь дать ему определение: закуток, притон, берлога — доля истины есть в каждом из этих названий) находилось между тыльной стороной трибуны и кирпичным забором, огораживающим стадион со стороны примыкавшего к нему двора многоэтажного дома, за которым в свою очередь змеилась шумная оживлённая улица. Третьей стороной была испятнанная плесенью и мохом бетонная стена открывавшегося во двор гаража; ну, а четвертой являлся собственно вход — узкий, заросший кустарником и крапивой, чавкающий под ногами в любое время года лаз.
Как-то так устроено в нашей жизни, что обстановка, вещи, нас окружающие, настраивают наши мысли на определённый лад. Согласен, что не всех и не всегда. Но в то же время трудно себе представить в том закутке «на стадионе» компанию иную, чем та, в которую ввел Колю Денищик. Настолько же непредставимо, чтобы подростки, в иной обстановке вполне положительные, вели себя там иначе[2].
Компания эта состояла в основном из одиннадцатиклассников и нескольких подростков школьного возраста, но школу уже не посещавших. (В постсоветское время — обычное дело[3]). Несколько десяти- и девятиклассников (одногодков Денищика и Коли) обивались там в качестве «шестёрок» — заискивающих, подобострастных, покорно сносивших любые унижения и готовых выпрыгнуть из кожи в стремлении услужить, — самым страстным желанием их было стать полноправными завсегдатаями закутка. В числе последних Коля, к своему восторгу, увидел Семукова. Причём, насколько он был крут со своими сверстниками и учениками младших классов, настолько же был «опущен» здесь. (Впрочем, по-другому не бывает. Поэтому зарубка на память новобранцам: ребята, всегда помните, что самые крутые «деды» в первые месяцы вашей службы — это в прошлом обязательно самые «опущенные» «салаги»). Особое положение здесь Денищика (а следом, Коли) объяснялось тем, что он жил с лидером этой неформальной команды Французом в одном дворе, и вследствие этого их отношения, благодаря памяти детства и дружбе их родителей, стояли от обычной в «закутке» иерархии в стороне.
О Французе надо рассказать особо. Фамилия его была Бобров. Он был неоспоримым авторитетом у определённой части учеников школы и себе подобных на улице, которых я для краткости назову «шпаной». (Впрочем, вполне исчерпывающее определение). Его панически боялись и «дружбы» с ним заискивающе домогались. Внимательный читатель обратит внимание на последние кавычки. Они здесь главный смысловой знак. Потому что дружба и страх несовместимы. Это во-первых. А во-вторых, нет ничего более далекого от дружбы без кавычек, чем те принципы отношений между людьми, которые насаждал в своей команде Француз — право сильного, власть кулака, преданность, основанная на общем интересе и скрепленная страхом кары за нарушение охраняющих этот интерес обычаев и правил. Это обязательные принципы устройства любой организации человеческого антимира — шайки, банды, мафии. И пусть не всё пока в той компании «на стадионе» соответствовало перечисленным категориям, полное соответствие здесь — лишь вопрос времени; причём под руководством такого «кормчего», как Француз, времени недолгого.
Ну, и последнее о герое этого отступления. При всем том, что только что о нем было сказано, Француз внешне выглядел вполне положительным учеником, никогда не позволял себе выходок нарочитых, показных, способных навлечь на него гнев государства в лице одного из основных его институтов — школы; и многие учителя даже не подозревали о его другой, главной, роли в жизни школы.
Но вернемся к главному герою книги. Вхождение Коли в компанию «на стадионе» знаменовало для него наступление нового, качественно иного этапа его жизни, сопровождавшегося рядом внешних и, главное, внутренних метаморфоз. Из внешних изменений самым заметным стало то, что он начал курить. Вначале только ради того, чтобы быть неотличимым от остальных завсегдатаев «закутка» и тем самым закрепить свое место среди избранных — наперекор тошноте, слюнотечению и отвратительной горечи во рту по утрам. Впрочем, эти тягостные ощущения были недолгими, и вскоре к его моральным стимулам добавилось физическое удовольствие от выкуренной сигареты, дополненное нетерпеливым, подобным жажде, чувством, когда пауза между перекурами затягивалась.
Из других внешних перемен вскользь упомяну только привычку ходить, ссутулив плечи и глубоко засунув руки в карманы, а так же освоенное искусство говорить хрипловатым баском и мастерски плевать сквозь зубы. (Последнее, правда, он делал только на улице в окружении себе подобных).
Но главными, безусловно, стали изменения внутренние, среди которых центральным стал переворот всей его прежней пирамиды жизненных ценностей. Ныне на вершине этой пирамиды, подмяв под себя школу, книги и все его прежние увлечения, безраздельно царила компания «на стадионе», принадлежность к которой мгновенно повысило его авторитет среди сверстников до высот, о которых он ещё совсем недавно не мог и мечтать. Школьные задиры и хулиганы теперь обходили его стороной, а многие даже стали искать с ним дружбы; насмешники и дразнилы перестали замечать его нескладную угловатую фигуру и журавлиную походку, а девчонки, наоборот, разглядели у него карие выразительные глаза и трогательные ямочки на щеках. И, оглядываясь на себя совсем недавнего, никем не замечаемого или, наоборот, избираемого объектом для насмешек, Коля со странным (восторженным и замешанном на неверии одновременно) чувством, подобно человеку, который ездит на выигранном в лотерею автомобиле, думал, что той давней стычки с Семуковым и последовавшими за ней, как лавина за первым камнем, дружбы с Денищиком и его, Коли, вхождения в компанию «на стадионе» могло не быть.
Единственной из его прежних ценностей, возвышавшейся над его новой пирамидой приоритетов (впрочем, недостижимо «над» — как небо и звезды), оставалась мать. Но именно эта абсолютная ценность стала также единственной причиной, которая теперь отравляла Коле его приподнятое (точнее, парящее — высоко над головами простых смертных) настроение. По каким-то неведомым признакам (Коля мог голову дать на отсечение, что о его компании «на стадионе» она не знала) мать почувствовала в поведении сына неладное. И это безошибочное знание о каком-то недуге сына в сложении с незнанием точного диагноза и, соответственно, способов его лечения и, главное, помноженное на предчувствие своей неспособности это лечение осуществить, погрузило мать в тревожное неровное настроение, когда она могла громко смеяться над каким-нибудь рассказанным Колей смешным случаем из жизни класса, который в другое время больше, чем на снисходительную улыбку, претендовать не мог, а через минуту, после его обычных слов, вроде: «Мам, я пойду погуляю» — с остро вспыхнувшей тревогой смотреть ему вслед, словно она только что увидела ещё один симптом грозной болезни самого дорого ей человека.
Коля видел эти переживания матери, догадывался об их причине и, морщась от жалости, старался угодить ей во всем (приготовление уроков, уборка в своей комнате и мытье посуды перестали быть поводами для ссор; чтобы скрыть обретённую привычку курить, он стал пользоваться дезодорантами и жевательными резинками), но при этом мысль оставить свою компанию «на стадионе» ему в голову не приходила, так как даже на миг представленная необходимость этого бросала его в жар, казалась крушением всего его мироустройства и потерей главного смысла жизни…
В то утро, с описания которого начался этот рассказ, в закутке «на стадионе» среди обычной компании завсегдатаев появилось новое лицо — парень лет двадцати в кожаной куртке, джинсах и с золотым перстнем-«печаткой» на безымянном пальце левой руки. Он был каким-то знакомым Француза, который и привёл его сюда.
— Привет, ребята, — сказал Француз, когда Коля и Денищик, прочавкав по узкому проходу, присоединились к остальной компании. — Что-то вы рано сегодня. Сачкуете?
Денищик оскорблено фыркнул.
— Как ты такое мог подумать, Гриша! (Так семнадцать лет тому назад нарекли Француза родители). Мы же положительные ученики. Просто — утренний моцион.
— Вот это правильно, — вполне серьёзно одобрил парень в кожанке. — Только дебилы ходят в хулиганах и двоечниках. А потом удивляются, почему, когда они просят у взрослых дядей на мо-роже-ное, те вместо этого дают им по-роже-боем! — скаламбурил он и рассмеялся громким искренним смехом.
Рассмеявшись вместе с остальными, Коля с любопытством посмотрел на незнакомца. Его возраст и внешность настраивали на безоговорочное возвышение над всеми, но он, напротив, держался запросто, как с равными, и это вызывало симпатию.
— Знакомьтесь: это Толян, — представил его своим приятелям Француз. — Мы с ним в одном лагере сидели. В смысле — в пионерском! — в свою очередь хохотнул он.
Парень в кожанке подошёл к двум друзьям-одноклассникам и по очереди протянул каждому для пожатия руку.
— Сергей, — пожимая его руку, с достоинством представился Денищик.
Подражая ему, Коля тоже назвал свое полное имя и, ощущая крепкое рукопожатие нового знакомого, едва сдержал в себе желание подпрыгнуть и восторженно захлопать в ладоши: так неправдоподобно быстро произошло его восхождение на самую верхнюю ступеньку школьной иерархической лестницы.
Далее события в закутке «на стадионе» (а в то утро там собралось человек восемь-девять) потекли в русле обычного, мало изменившегося с появлением нового человека сценария: анекдоты, сплетни об одноклассниках и учителях, рассказы о собственных подвигах. Особенным успехом пользовались живописания о победах над слабым полом — на девяносто процентов, конечно, вранье, но неизменно зажигавшее глаза слушателей огнем вожделения.
Через некоторое время подростки привычно потянулись за сигаретами.
— Ребята, попробуйте эти, — неожиданно сказал Толян (оставим ему это имя-кличку до конца моего рассказа) и раскрыл коробку с необычными сигаретами — длинными, свёрнутыми рыхло в желтую папиросную бумагу и без каких-либо обозначений.
— Что это? — удивленно спросил Денищик.
— А это сигареты с травкой — марихуаной. Ну, не совсем с одной травкой — наполовину с наполнителем, но, все равно, кайф получается необыкновенный.
— Но… это же наркотик! — воскликнул Коля от неожиданности с неприкрытым звонким страхом.
Это восклицание прозвучало как внезапный вой тревожной сирены. Подростки испуганно замерли, словно вдруг увидели подпиленную опору моста, по которому они намеревались пройти. Но в этот момент Толян, посмотрев на Колю злыми глазами, презрительно скривил губы.
— Деточка, а что ты здесь вообще делаешь? Иди-ка ты домой к мамке, пусть она тебя покормит с ложечки кашкой. — И, повернувшись к нему спиной, продолжил нарочито беспечным тоном: — Да, наркотик, ну и что? Табак тоже наркотик, вино, водка — наркотики; так что теперь — не пить и не курить? Марихуану в Азии курят тысячелетиями, и что — там все наркоманы? Наркоманами становятся только дебилы и мамкины дети, — Толян бросил в сторону Коли красноречивый взгляд. — А в жизни все надо попробовать — живем ведь один раз. Просто во всем надо знать меру.
Лица подростков смягчились, и послышался облегченный вздох, какой бывает в конце жуткого рассказа со счастливым концом. Коля первым протянул руку за сигаретой.
— Ла-адно тебе — папу из себя строить, — сказал он немного нараспев особым «приблатнённым» тоном, который за время своего обитания «на стадионе» освоил в совершенстве. — Почём сдаешь?
Обменявшись с Французом быстрым, понятным обоим взглядом, Толян легко сменил гнев на милость.
— Пока угощаю, а там договоримся.
Коля взял сигарету, небрежно чиркнул спичкой и глубоко затянулся. Толян при этом едва заметно улыбнулся. Остальные подростки, обступив Колю кругом, смотрели на него с острым любопытством и опаской, которую не развеяла недавняя лекция Толяна.
Коля и сам боялся того, что он делает. Ни при каких других обстоятельствах он не взял бы эту сигарету. Но как-то так сейчас вышло, что ни малейшей возможности для отступления у него не осталось. Даже если бы в этой сигарете заведомо был смертельный яд, он все равно тянул бы её ко рту, пока кто-нибудь не вырвал её у него из рук.
Первым ощущением было — ничего особенного! Немного необычный сладковатый привкус, но и все. И почему из-за этого вокруг столько шума? Но уже после нескольких затяжек голова у него слегка закружилась, лица парней отдалились, стали неразличимыми между собой и… весёлыми. Коля вдруг почувствовал неудержимое веселье: хотелось смеяться, обнять Денищика, Француза и даже Толяна, выкинуть что-нибудь озорное — пройтись по закутку колесом или встать на руки, — при том, что спортом он в своей жизни никогда не увлекался.
— Пацаны! — оглядев настороженные лица приятелей, расхохотался он. — Ну и что вы на меня пялитесь, как на мамонта перед тем, как они вымерли? Толян прав: абсолютно ничего особенного, и почему из-за этого все кругом стоят на ушах?
Коля вначале не заметил, что парня, перед которым он несколько минут назад благоговел, он фамильярно назвал «Толяном» (как и то, насколько легко и к месту вылетела у него в других случаях выстраданная фраза, — «стоять на ушах»). Спохватившись, он обернулся и, встретившись с Толяном взглядом, неожиданно для себя громко расхохотался, свойски хлопнув его по плечу:
— Толян, ты классный парень. Только слишком обидчивый: чуть, что не по тебе, так сразу: «деточка!», «маменькин сынок!». У нас так не принято. Если хочешь осесть в нашей компании, мой тебе совет: придерживай эмоции, береги адреналин для более полезного применения. Верно я говорю, Француз? — не оборачиваясь, спросил он Боброва.
Тот посмотрел на него с усмешкой, но ничего не ответил, а Толян, ничуть не обидевшись на эту фамильярность, вновь открыл прежнюю сигаретную пачку.
— Ну что, кто ещё хочет попробовать? Сегодня бесплатно.
К нему дружно протянулось несколько рук.
В тот день до самого вечера Коля ощущал необыкновенный душевный подъем. Все вдруг стало для него легким и доступным, не требующим с его стороны никаких усилий. Комплимент девчонке? Пожалуйста — и «лапочка», и «обаяшка», и даже «какая прелесть эти твои новые серёжки!» — и почему в подобных случаях у него всегда отнимался язык раньше? Вызваться отвечать у доски? Рука взлетает, как распрямившаяся пружина.
— Ну, надо же, что-то в лесу сегодня сдохло: Завьялов сам вызывается отвечать, — с улыбкой сказала учительница. — Надо пометить этот день в календаре: будем его потом отмечать, как праздник.
— Как же так, Мария Петровна, — улыбнулся в ответ Коля, — смерть безвинной зверюшки в лесу вы хотите отмечать, как праздник. Это непедагогично. Ведь мы можем подумать, что вы жестокий человек.
В классе грохнул взрыв хохота. Учительница, чуть покраснев, вначале нахмурилась, но потом не сдержала улыбки.
— Да, Коля, ты сегодня явно в ударе. Что ж, иди к доске. Посмотрим, хватит ли твоего запала на тему урока.
А после уроков Коля вызвался идти играть в баскетбол. Хотя спортом он в своей жизни никогда особенно не увлекался (несмотря на постоянные побуждения к этому со стороны его матери), раньше в своем дворе среди друзей детства он не был последним ни в футболе, ни в настольном теннисе, ни, особенно, в баскетболе. Ростом выше среднего, от природы быстрый и гибкий, он чувствовал себя на баскетбольной площадке одинаково уверенно и в качестве защитника, и в качестве нападающего; а что касалось штрафных бросков, то тут ему равных среди сверстников не было. Какая-то необъяснимая уверенность точного попадания в кольцо владела им всегда, когда он становился на точку броска. И если руки все же делали неверное движение, то Коля уже в начальной фазе полёта мяча видел свой промах, но при этом точно знал, где и насколько надо измерить направление и силу движений рук, чтобы исправить ошибку, и следующий бросок у него был почти стопроцентно точным. Иногда на спор (обычно на банку «сгущенки» или на коробку материных любимых конфет «Белочка») он забрасывал в кольцо и пять, и семь, и десять мячей подряд — и из обычной позиции, и стоя к кольцу спиной, и боком, бросая противоположной от кольца рукой; а потом с несказанным удовольствием, подобного которому он не испытывал ни по каким другим причинам, он приносил домой выигранное пари, которое они с матерью затем торжественно съедали за ужином. Но после того, как он в седьмом классе перенёс в тяжёлой форме вирусный гепатит, и ему на девять месяцев врачи запретили физические нагрузки, подобные его спортивные подвиги прекратились. Вымахав за неполный год почти на пятнадцать сантиметров, он вдруг стал страшно стесняться своего длинного костлявого тела с минимальными приметами мышц на месте бицепсов и трицепсов и рудиментами брюшного пресса. Эти переживания у него многократно усилились после того, как мать перевела его в другую школу в связи с открытием там экспериментального класса с углубленным изучением математики, физики и других точных наук. Попав в новую среду со своими правилами и традициями, с незнакомыми до того одноклассниками, школьными лидерами и аутсайдерами, Коля совершенно растерялся. Ему постоянно казалось, что девчонки хихикают у него за спиной, а мальчишки, сбившись гурьбой у задней парты, потешаются над его нескладной фигурой и журавлиной походкой. Переодевание в раздевалке спортивного зала или бассейна перед уроками физкультуры, совместное с одноклассниками мытье в душевой бросали его то в жар, то в холод (в зависимости от числа замеченных насмешливых взглядов и кривых улыбок), а сами эти уроки превратились в регулярные, согласно расписанию, восхождения на Голгофу, которые он проделывал только из-за печальной необходимости выполнения школьной программы. Со временем, правда, острота его переживаний сгладилась, но никогда Коля не чувствовал себя в спортивном зале легко и непринуждённо, как в той области человеческой жизни, где люди получают удовольствие. Однако сегодня эти его путы чудесным образом лопнули. Сегодня он чувствовал в себе силу, уверенность и готовность к самой отчаянной выходке. К числу последних можно смело причислить участие в предстоящем баскетбольном матче.
Тут надо сделать отступление и сказать, что баскетбольная команда их школы, в которую входили несколько человек из класса Коли, была в Минске заметным явлением. Не раз она занимала призовые места на городских и республиканских соревнованиях, а один год даже удостоилась звания лучшей юношеской команды города. Поэтому не требует долгого объяснения факт, что баскетбол в жизни их школы занимал особое место, а сами баскетболисты пользовались привилегиями, невозможными для других учеников, и, прежде всего, понятно, на уроках физкультуры, где для них существовал режим «свободного расписания», который означал возможность любимой игры на любом уроке, а прохождение учебной программы оставалось уделом девчонок и тех немногих мальчишек, которые предпочитали шумное пыхтение на беговой дорожке и беспомощное висение на перекладине и кольцах (под смеющимися взглядами одноклассниц — впрочем, недолгими и лишь изредка: над убогими не смеются) проклятиям товарищей по команде после их беспомощных телодвижений на баскетбольной площадке, результатом которых были не заброшенные или пропущенные мячи. В числе этих страдальцев все эти два года учебы в новой школе был и Коля. И хотя его давно подмывало попробовать свои силы в какой-нибудь игре — внутри класса или с другим классом, — до сегодняшнего дня он так и не смог побороть в себе непонятную робость. Непонятную — потому, что его пугала не сама игра и связанные с ней риск и ответственность; более того, часто, наблюдая за игрой одноклассников, он видел их ошибки и промахи, которых никогда бы не сделал он, и его буквально жгло желание показать, на что он способен. Но… останавливала необходимость найти слова, которыми надо было высказать свою просьбу. Какая-то неодолимая сила приклеивала к небу его язык каждый раз, когда он думал над тем, как сказать одноклассникам о своем желании принять участие в каком-либо матче. При этом не раз слышанные им в подобных случаях ответные насмешки и «подколки» гулко звучали у него в ушах, а предстоящий матч, наоборот, казался не желанным праздником и способом самоутверждения среди сверстников, а самоистязанием, на которое он по непонятной причине сам себя толкает. Но сегодня эти слова вылетели у него без малейшей
запинки — причём тогда, когда в другое время у него не вырвали бы их и клещами: у одноклассников предстоял принципиальный (после проигранного накануне в отчаянно упорной борьбе) матч со своими давними, ещё с начальных классов, соперниками — командой девятого «а».
— Бойцы, — с улыбкой сказал он сгрудившимся у задней парты в жарком споре о составе команды одноклассникам, — возьмите меня. Согласен на любую баскетбольную должность — от центрового до левого крайнего защитника. Кроме мальчика на побегушках! — добавил он со смехом.
Парни уставились на него с изумлением: эта его просьба была наглостью, причём, наглостью вопиющей (спор шёл между самыми умелыми и опытными); но, с другой стороны, к этому времени Коля уже два месяца был завсегдатаем «тусовок» «на стадионе», о чём в классе, конечно, знали, и поэтому «отшить» его словами: «Юноша, а куда мяч бросать, ты знаешь?» или: «Иди потренируйся вначале в песочнице» — и другими подобающими в таких случаях, никто не решился.
— Бойцы! — рассмеялся Коля. — Не дрейфь: не подведу. А в качестве залога обещаю поставить всем по стакану компота и булочке за каждый пропущенный или не заброшенный по моей вине мяч.
Не сами слова, а тон, каким они были сказаны, произвели на парней впечатление. (Впрочем, именно так чаще всего и бывает).
— Ладно, Коля, пошли с нами, — сказал неизменный в течение этих двух лет капитан команды Дима Воробьёв. — Только, чур, чтобы без обид: не потянешь игру — я тебя сразу меняю, договорились?
— Договорились! — задорно ответил Коля. — Но встречное условие: если сыграю, как надо, возьмёшь меня в команду на постоянно — идет?
— Посмотрим, — не развеяв своих сомнений, буркнул Воробьёв.
В раздевалке спортивного зала Коля, сняв брюки и рубашку, перед тем, как надеть спортивный костюм, оглядел себя в зеркале. Из-за стекла в деревянной раме на него смотрел худой нескладный подросток, тонкий в талии и узкий в плечах; длинные, похожие на веревки руки с узлами на месте локтевых и лучезапястных суставов безвольно висели вдоль костлявого тела и, казалось, перегибались на острых гранях ключиц и реберных дуг. Трудно было представить, что эти руки-веревки способны отобрать у противника мяч или забросить его в кольцо. Коле неожиданно стало смешно: только он знал, что могут эти руки.
— Пацаны! — сладко потянувшись, сказал он. — Ох, что-то стать молодецкая сегодня просит раздолья. Пошли, пока есть время, покидаем мяч — разомнёмся.
В спортивном зале под одним из баскетбольных колец уже собрались их соперники. Парни, разминаясь перед началом игры, бросали мяч в кольцо, дробно стучали им по полу, соревнуясь в технике обводки. Нарочито развязной походкой Коля подошёл к ним.
— Ну что, воины, как настроение? Боевое? Как сегодня играем? Два тайма по двадцать минут с пятиминутным перерывом, идет?
Баскетболисты девятого-а уставились на него с изумлением: видеть Колю в роли спортивного авторитета им ещё не доводилось.
— Как всегда, — равнодушно пожал плечами капитан команды девятого «а» Виктор Доровин — высокий, хорошо сложенный юноша со смуглым цыгановатым лицом и черными, чуть вьющимися волосами. — Впрочем, специально для тебя можем десять минут добавить: а то, я смотрю, ты сегодня прямо орел, — добавил он с откровенной издевкой.
— Витя, кто орел, а кто курица, увидим на баскетбольной площадке, — с весёлым вызовом ответил Коля.
Мяч разыграли в центре площадки два капитана — Воробьёв и Доровин. После короткой схватки им овладела команда девятого «б» и устремилась на половину площадки противников. Но «ашники» (прозвище учеников девятого «а», как, впрочем, и «бэшники», «вэшники» и так далее, принятое, похоже, во всех школах) выстроили надёжную защиту. Терять первый мяч не хотелось: по суеверной примете первый заброшенный мяч во многом определял исход всего матча. Поэтому, отдавая друг другу короткие точные пасы, никто из команды девятого «б» не решался первым сделать проход к кольцу. Коля наравне со всеми легко и точно принимал и отдавал мяч, с радостью отмечая, что его баскетбольные навыки за эти два года ничуть не притупились; и в какой-то момент, без малейшего предварительного расчёта, словно кто-то толкнул его в спину, он бросился в мелькнувшую на долю секунды брешь в защите противника и после нескольких пружинистых шагов точно забросил в корзину мяч.
Все произошло настолько быстро и неожиданно, словно сквозь шеренгу игроков прошла бесплотная тень, что подростки в первое мгновение изумлённо замерли.
— Ловко, — хмыкнул в этот короткий миг тишины Доровин и пошёл с мячом на точку вброса.
Колю, как таран, едва не сбив с ног, схватил в объятия Воробьёв.
— Колька, молоток! Так ты же классно играешь! Что ж ты раньше с нами не играл?!
— Выжидал момент. И, как видишь, вовремя, — отвечая на его объятия такой же крепкой хваткой, счастливо рассмеялся Коля.
В эту секунду подбежали остальные игроки их команды и осыпали Колю хлопками по спине, пожатиями рук, объятиями за шею и прочими проявлениями восторга. Дрожь от этих хлопков и объятий горячей сладкой волной пробежала по его телу.
— Так, ребята, оттянулись. Внимательно! Не дадим отыграть первый мяч, — тем временем озабоченно скомандовал Воробьёв.
Коля вместе со всеми отошёл на свою половину площадки, готовясь во всеоружии встретить противника и ощущая при этом, как, подобно вскипающей пене, в нем нарастает восторг от единения со своими одноклассниками, словно после долгих скитаний в чужой стране он наконец-то вернулся домой.
В тот день команда девятого «б» выиграла матч с разрывом в счете в шестнадцать очков. Коля за игру забросил одиннадцать мячей — больше, и то только на два мяча, забросил лишь капитан команды Воробьёв. Особенно хорошо, к восторгу товарищей по команде, у него получались штрафные броски, которые из баскетболистов девятого «б» уверенно не выполнял никто, даже Воробьёв. Ни одного очка из тех, которые могли принести команде штрафные броски, когда их выполнял Коля, не пропало. Победа была полной. Такого разгромного счёта в играх давних соперников ещё не бывало. Хмурые, расстроенные игроки девятого «а» по одному, гуськом, подобно похоронной процессии, покидали зал. Замыкавший шествие Доровин остановился возле свалки, которую в сногсшибательном восторге устроили соперники. Подростки смеялись, обнимались, падали в обнимку на пол, пытались подбрасывать в воздух Воробьёва и… Колю.
— Коля, — окликнул его Доровин, когда он оказался на своих ногах и был в состоянии воспринимать членораздельную речь.
Сияя, как начищенный медный шар, Коля подошёл.
— Слушай, Коля, у нас на днях игра с двадцать третьей гимназией, не хочешь сыграть за сборную школы? Юра Синкевич из десятого «б» ногу подвернул, и я подумал, что лучше тебя нам замену не найти.
— Конечно, хочу! — радостно воскликнул Коля. — Только не на игру, Витя. Возьми меня в команду на постоянно.
— Ну, это не от меня зависит… — замялся Доровин, но,
вспомнив сегодняшнюю игру, уверенно закончил: — Но, думаю, проблем не будет. Я
поговорю с Дмитруком. (Учителем физкультуры и,
в одном лице, тренером баскетболистов —
авт). Ты приди в среду к нам на тренировку, хорошо? — И, прощаясь, он протянул
Коле для пожатия руку.
— Хорошо, — отвечая на его крепкую хватку таким же сильным рукопожатием, сказал Коля и ощутил легкое головокружение, словно на вершине отвесной заоблачной скалы, куда он забрался в стремительном безоглядном порыве.
Вымывшись в душе и переодевшись, команда девятого «б» и их болельщики гурьбой ввалились в школьный буфет отметить победу. В компании было несколько девчонок — неизменных все эти годы учебы Коли в новой школе болельщиц подобных состязаний. Когда все расселись за длинным, составленным из нескольких, столом — шумно, беспорядочно, с толканиями, смехом и девчоночьими визгами, — со своего места во главе стола поднялся Воробьёв.
Вообще-то такой официоз в этой компании наблюдался впервые. Никогда раньше подобные застолья не выходили за рамки совместного поглощения сладостей — под аккомпанемент смеха, озорных выкриков и шумной возни за столом, — и уже вовсе непредставимой была картина, чтобы Воробьёв позволил бы себе чем-то выделиться из своих одноклассников — кроме классной игры на баскетбольной площадке. Но что-то сегодня его к этому подвигло.
— Ребята, вы сегодня отлично играли, — торжественно начал он.
— А вы? — с озорной улыбкой перебила его Катя Березина, «капитан» команды болельщиков.
— И мы тоже, — невозмутимо ответил ей Воробьёв и продолжил прежним торжественным тоном, — Но я хочу сказать, что игра — это как химическая реакция: добавьте в исходные вещества немного катализатора, и результат будет совсем иной. Таким катализатором был сегодня Николай. Я не знаю, Коля, — повернувшись к «катализатору» матча, сказал он с искренним удивлением, — почему ты, как тайник, так долго скрывал, что ты отлично играешь…
— А это тактика такая! — откинувшись на спинку стула, рассмеялся Коля. — Застать противника врасплох. Видишь, как я вовремя раскрылся? В результате — полный разгром.
— Коля, у тебя, наверное, эта тактика универсальная, — ехидно заметила Березина. — Тебя два года было не отличить от тени, зато сегодня ты рассекаешь, как броненосец «Потёмкин».
В другое время после таких слов Кати Коля от смущения впал бы в анабиоз, но сейчас он уверенно посмотрел в её насмешливые глаза.
— Катя, если бы я раскрылся два года назад, то к сегодняшнему дню я бы тебе уже надоел. А так у тебя ещё все впереди.
— Что впереди? — спросила Катя с прежней улыбкой, которая, однако, не скрыла настороженного прищура её глаз.
— Все, — спокойно выдерживая её взгляд, ответил Коля. — Все, что ты захочешь, не больше того. Но и не меньше! — закончил он с неожиданным хохотом.
В тот день Коля пришёл домой позже возвращения с работы матери, что означало его задержку после уроков более, чем на три часа. Такое произошло с ним впервые.
— Коля, что случилось?! — выйдя навстречу ему в прихожую, встревожено спросила мать. — Я вся извелась уже здесь: звонила в школу — уроки давно закончились, никого из твоих одноклассников в школе нет.
— Ну, мам! В баскетбол играли, потом в столовке в школе посидели, по улицам прошлись, — беспечно ответил Коля.
И хотя это было как раз то, что она хотела от отношений сына с одноклассниками и к чему она его в меру своих сил подталкивала, этот вдруг получившийся результат почему-то радости не доставил. Более того, такое неожиданное сближение вызвало непонятную тревогу.
— Ну, а позвонить нельзя было?! — спросила она, с трудом сдерживаясь, чтобы не вспылить. — Неужели ты не понимал, что я здесь места себе не нахожу?!
Коля задумчиво посмотрел на мать, ощущая странное раздвоение: с одной стороны, он понимал её гнев и даже успел удивиться, как это он, в самом деле, не догадался (совершенно забыл!) позвонить ей и предупредить, что он задерживается в школе; но с другой стороны, никаких угрызений совести он в связи с этим не ощутил — то есть, вообще, никаких чувств: раскаяния, сочувствия, жалости, нежности… Словно он разговаривал с посторонним человеком. И эта пустота его испугала — внезапно, хлестко, как неожиданно обнаруженная пропажа кошелька со всеми, сколько было, деньгами.
— Мам, не обижайся: так получилось… прости, — с усилием, заставляя себя, сказал он. — Больше такого не будет, обещаю. Я пойду полежу, ладно? — Коля вдруг как-то сразу, словно в момент этих слов внутри у него лопнула пружина, которая в течение дня удерживала его приподнятое настроение, почувствовал огромную усталость, и самым большим его желанием, заслонившим все другие его чувства, сейчас было — лечь в постель, закрыть глаза, и чтобы его до утра никто не трогал.
— Что с тобой?! Ты не заболел? — встревожено спросила мать, моментально забыв про свои обиды, и протянула руку к его лбу, чтобы на ощупь определить температуру.
— Да нет, устал просто: давно не играл в баскетбол, — неприязненно отстранился Коля. — Я пойду часик полежу, а потом буду делать уроки.
— А поесть? Ведь ты не обедал.
— Ну, не хочу я есть, мама! Потом! — сдерживаясь из последних сил, отмахнулся Коля и ушел в свою комнату.
У себя в комнате он плотно закрыл за собой дверь, затем сел на свою кровать и некоторое время сидел неподвижно с ощущением, что забыл сегодня сделать что-то важное, но при этом не мог даже приблизительно представить, когда и в какой области его обязанностей произошёл этот промах. Коля растерянно огляделся, остановил взгляд на подушке и, словно она была увиденным в последний момент спасительным решением, торопливо подвинул её к себе, лег и закрыл глаза. Он слышал, как в комнату вошла мать, как она подошла к кровати, постояла у изголовья, а затем накрыла его одеялом, но никакая сила не заставила бы его сейчас открыть глаза. В ушах звучал беспрерывный тонкий, на одной ноте, звон, хотя он отдавал себе отчет, что никаких звуков, кроме тихого дыхания матери, в комнате не было; затем кровать под ним начала плавное круговое движение; Коля явственно ощутил, как его охватывает ускоряющееся, вызывающее желание вцепиться в пружинный матрас под собой вращение, но при этом он вдруг обнаружил, что не может пошевелить даже пальцем; затем он почувствовал на своем лбу прохладную руку матери, и словно это прикосновение сорвало его последнее крепление к краю бездонной пропасти, он провалился в душную, без единого просвета темноту…
Когда он открыл глаза, в комнате было темно. Из-за двери не доносилось ни звука. Коля торопливо зажёг свет и посмотрел на часы. Стрелки показывали половину восьмого. «Половина восьмого… чего? Вечера или утра?!» Внезапно, с испугом, как о произошедшем несчастном случае, он вспомнил свои недавние подвиги в школе и… ужаснулся: повторить что-либо подобное он бы сейчас не смог и под угрозой смертной казни. Коля зябко поёжился. По непонятной причине его охватил страх и ощущение своей беззащитности перед холодным враждебным миром, который шумел, гудел, взвизгивал тормозами и сиренами клаксонов за окном его комнаты. Хотелось свернуться калачиком, накрыться одеялом с головой и не шевелиться. В этот момент из-за двери донёсся приглушённый звон посуды на кухне. «Мама!» — подобно вспышке света, озарило воспоминание. Коля вскочил с кровати, с остановившимся дыханием пробежал расстояние от своей комнаты до кухни и, распахнув закрытую матерью дверь, замер в замешательстве. Мать посмотрела на него с улыбкой.
— Ну что, спортсмен, выспался? Иди мой руки и садись ужинать. А потом сразу за уроки — сегодня уже никакого телевизора, договорились? А то и так, не знаю, когда ты теперь успеешь сделать уроки.
Эти обычные, множество раз слышанные слова неожиданно наполнили Колю восторгом: какое счастье, что у него есть мать, есть дом — надёжный и уютный, — где он всегда может найти убежище от бурь и угроз огромного мира, в который он пришёл пятнадцать лет назад. Он стремительно подошёл к матери и обвил её руками за шею, прижавшись горячей щекой.
— Мам! Ты… — выдохнул он и запнулся, подбирая слова, достойные выразить переполнявшие его чувства, а затем, словно после тщательного расчёта, который сошёлся с ответом задачи, уверенно закончил: — Ты у меня самая красивая, и я тебя люблю.
ГЛАВА 2
Утром следующего дня Коля шел в школу в насторожённом и каком-то раздвоенном настроении. Вчерашний его порыв казался приснившимся ему фантастическим событием, которое ни при каких обстоятельствах не могло иметь к нему отношения. Но, с другой стороны, он отдавал себе отчет, что такое было, а так как каждый поступок накладывает на человека необходимость определённого соответствия, то предстоящая встреча с одноклассниками наполняла его самым настоящим страхом, даже большим, чем если бы ему снова нужно было вызваться отвечать у доски или выйти на баскетбольную площадку. Особенно его пугала возможность встречи с кем-нибудь из девчонок, свидетельниц его вчерашних подвигов, наедине. В этом случае, он точно знал, от смущения он провалится сквозь землю. Но, как это часто бывает, худшие его опасения подтвердились с точностью до последней подробности.
— Коля, привет! — на подходе к школе окликнула его Катя Березина, когда он, поздно спохватившись, пытался скрыться от неё в оказавшимся рядом проулке. — Ты куда? Разве не в школу?
Коля замер, точно застигнутый на месте преступления. В голове вихрем взметнулись мысли: «Что делать?! Боже, как глупо! ещё подумает, что я… А может, сказать, что хочу зайти к знакомому? Какому! До уроков десять минут». При этом его мозг, вернее, какая-то его неподвластная Коле часть, словно вживлённый механический таймер, мерно и неумолимо отсчитывал время, в течение которого ответ мог прозвучать правдоподобно — секунда, две, три…
— Коля, ты что, онемел? — рассмеялась Катя. — Или я помешала тебе в каком-то секретном деле? Или, в интимном? — лукаво сощурилась она.
— Нет, Катя… Я… я… просто я хотел… — пламенея малиновым цветом, выдавил из себя Коля, не представляя, что сказать в свое оправдание, но зато ясно видя, как нелепо он сейчас выглядит в глазах Кати, и как с каждой секундой задержки с вразумительным ответом эта нелепость превращается в карикатуру.
— Катя, пошли в школу, а то опоздаем! — взмолился он и, испытывая приступ вполне физического удушья, расстегнул ворот рубашки.
— Пошли, разве я возражаю? — удивленно сказала Катя, а затем оглядела Колю встревоженным взглядом. — Тебе что, плохо? Ты не заболел?
— Нет-нет, все нормально! — торопливо ответил Коля, радуясь смене темы разговора. — Просто запыхался: поздно вышел из дому.
В школе Коля, переодевшись в гардеробе, некоторое время прослонялся по коридорам с расчётом войти в класс перед самым звонком и таким образом избежать расспросов одноклассников. Правда, здесь таилась другая опасность — встретить кого-либо из соперников или их болельщиков во вчерашнем баскетбольном матче. Эта опасность чуть не настигла его, когда он едва не столкнулся нос к носу с Доровиным, неожиданно вышедшим из-за угла коридора, и Коля избежал встречи лишь тем, что в последний момент заскочил в класс к первоклассникам — к весёлому оживлению последних. (О своем обещании сыграть за сборную школы он боялся даже вспоминать). Но в целом операция прошла успешно. Войдя в класс одновременно со звонком на урок, Коля торопливо пошёл между рядами парт к своему месту на предпоследней парте, невнятно бурча в ответ на приветствия одноклассников и нервно хлопая по протянутым для приветствия рукам.
— Коля, привет! — окликнул его с последней парты Воробьёв. — Пойдёшь сегодня играть? С нами десятый «а» сразиться хочет — они давно собирались.
Коля втянул голову в плечи, не смея обернуться: все его тоскливые предчувствия сбывались с точностью запущенной программы.
— Не знаю… Посмотрим, — пролепетал он и с тоской посмотрел на занятых приготовлениями к уроку одноклассников: эти тридцать человек были для него источником как самых больших радостей, так и наиболее горьких переживаний. По непонятной причине последние сегодня безоговорочно преобладали.
Урок, однако, прошёл для Коли спокойно: учитель, как обычно, вызывал к доске отвечать домашнее задание (но Колю сия доля минула), объяснял тему урока; одноклассники с разной степенью энтузиазма выполняли его распоряжения; журнал и дневники планомерно пополнялись оценками и замечаниями, а глаза учеников, соответственно, радостным блеском и близкими слезами, и о существовании Коли все забыли. Но на первой же перемене его страдания вспыхнули с новой силой.
— Коля, здравствуй! — задорно окликнула его в коридоре Лена Чумакова, одна из болельщиц вчерашнего баскетбольного матча, учившаяся в параллельном классе. — Как дела? Не иссяк твой запал? Вчера ты сверкал, как метеор.
Попадание, что называется, не в бровь, а в глаз: именно запал, который ярко горел вчера, оставил выжженное саднящее место в его душе сегодня — таким было его ощущение всего произошедшего с ним.
— Ой, Лена, не знаю… Потом поговорим, ладно? — страдальчески сморщился он и побрел дальше по коридору, провожаемый удивлённым взглядом.
В закуток «на стадионе» на этот раз Коля пришёл без малейшего к тому желания — только повинуясь привычке и еще, возможно, из страха потерять это, с таким трудом обретённое, место под солнцем 123-й минской школы[4]. Но при этом его терзал другой страх: что скажут о вчерашнем его обитатели — Француз, Толян и другие? Не затаил ли Француз на него обиду за вчерашнюю фамильярность? (И как его угораздило!) И, главное, как ему теперь там себя вести?
Но на этот раз его страхи оказались напрасными. События в закутке «на стадионе» ни в чем не отступали от привычного сценария. Толян не появлялся, и никто из парней ничем не показывал, что вчера здесь произошло что-то необычное. С облегчением, в иные моменты переходящим в восторг, слушал Коля рассказы приятелей об их похождениях в школе и дома, смеялся над анекдотами и, выкуривая вместе с остальными сигарету, восторженно, с примесью неверия в невероятно удачную цепь событий, которая привела его сюда, вглядывался в лица друзей, с наслаждением ощущая, как постепенно к нему возвращается обычное здесь приподнятое, уверенное в себе настроение, ощущение себя равным среди избранных; а воспоминания о вчерашнем впервые за сегодняшний день вызвали у него не смущение и растерянность, а гордость и ещё грусть, так как он не мог себе представить, что сможет когда-нибудь повторить что-либо подобное.
Когда, спустя некоторое время, подростки снова потянулись за сигаретами, Француз с едва заметным колебанием достал вчерашнюю приметную пачку.
— Ну, что, кто хочет ещё раз кайфануть? Но сегодня уже за деньги.
В закутке повисла тишина. Прежний испуг, хотя и в
сглаженном, по сравнению со вчерашним, виде, проступил на лицах подростков. В
свою очередь, намного уверенней справился со смущением своей паствы
Француз.
— Вы вчера попробовали, кому было плохо? Вы прожили классный день. А всего в нашей жизни… — Француз наморщил лоб, производя в уме подсчёт, — тридцать шесть тысяч пятьсот дней. Это если жить до ста лет. Но пятнадцать из них вы уже прожили. Но вот только много ли за эти годы у вас было таких дней?
«А ведь верно! — с неожиданным волнением подумал Коля. — Каждый день тоска и тягомотина и только вчера… — он запнулся, подбирая подходящее слово, и твёрдо закончил: — полет!».
Он решительно протянул руку за сигаретой.
— Ну, дай мне одну. Почём сдаешь?
— Штука за штуку. По справедливости, — ухмыльнулся Француз.
«Штука» — в переводе на нормальный язык, тысяча рублей — в описываемый период русской истории (на той части русской земли, которая называется Белой Русью) равнялась примерно пятидесяти советским копейкам. А на карманные расходы Коле в месяц выдавалась сумма равная в той валюте трем рублям.
«Шесть раз в месяц можно так классно веселиться! — подумал Коля с восторгом, какой бывает, когда трудное пугающее решение дается легко, а все возможные возражения отметаются с порога, без рассмотрения. — Француз прав: живем один раз, и одну шестую часть жизни мы уже прожили. А как? Что мы видели? И что впереди?».
Он отдал деньги, взял сигарету и, чиркнув спичкой, глубоко затянулся. Как и вчера на него с опаской смотрели сверстники, но Коля уже после первых затяжек сладковатым, щекочущим ноздри дымом ощутил свое над ними бесконечное превосходство.
— Ну, и что вы, воины, хвосты поджали? — задорно сказал он. — Ну, выкурили мы вчера по такой сигарете, ну и что? Никто не умер. Наоборот, все сверкали, как метеоры, — с удовольствием процитировал он слова Чумаковой. — И ведь никто никого за уши не тянет: не хочешь — не кури. Но это ведь, как вино, которое пьют не для того, чтобы напиться, а для того, чтобы хорошо провести время. Верно я говорю, Француз? — Коля плутовато покосился на капитана своей команды в закутке «на стадионе», с наслаждением ощущая, как к нему возвращается вчерашняя раскованность и непринуждённость.
— Верно, верно, — довольно ухмыльнулся Француз.
Подростки обступили его кругом, и к пачке сигарет протянулись несколько рук. И хотя последних было меньше, чем вчера, сегодня это объяснялось только ценой. Впрочем, многие сигареты пошли из рук в руки, и обделенным не остался никто. Парни, глубоко затягиваясь и медленно выпуская из себя дым, смотрели перед собой задумчивыми глазами и, встречаясь взглядами, испытывали удивительно сладкое чувство общности и… дружбы.
Как и накануне, весь день Коля испытывал необыкновенный душевный подъем. И хотя баскетбольного матча на этот раз не было (планировавшаяся вчера встреча с десятым «а» по какой-то причине не состоялась), он с не меньшим успехом парил (пожалуй, самое точное здесь слово) во время уроков, перемен, обеда в школьной столовой и всех прочих крупных и мелких, долгих и коротких событий, составляющих школьный учебный день. Но к вечеру его энтузиазм снова иссяк. Как и в прошлый раз, вместе с наступившими сумерками незаметно и беспричинно подкрался страх. Каждый звук теперь был либо внезапным громким набатом, либо тихим зловещим шорохом; самые невинные картинки и происшествия обрели коварное роковое значение. Уличный шум за окном казался ревущей лавиной машин, одна из которых рано или поздно врежется в его дом; скрип двери на кухне или в комнате матери заставлял его вздрагивать и оборачиваться в ожидании непрошеного гостя; а за тёмным окном на улицу то и дело мерещилось следившее за каждым его движением бледное лицо.
Умом Коля понимал беспочвенность своих страхов — более того, он даже догадывался, что причиной их стала выкуренная утром сигарета с «травкой», — но ничего поделать с собой не мог. Целый вечер он жался к матери, стараясь под любым предлогом быть рядом с ней, с тоской ожидая момента, когда надо будет идти ложиться спать, что будет означать необходимость остаться в своей комнате одному — наедине с неясной, но зловещей угрозой, о которой мать не знает и потому будет крепко спать и не успеет прийти к нему на помощь.
Мать сразу почувствовала неладное и вначале ласково, исподволь, в затем прямо и настойчиво пыталась выяснить, что с ним происходит, но Коля только смущённо обезоруживающе улыбался:
— Ну чего ты, мам? Всё нормально, честно.
С неохотой, заставляя себя, он сказал обычные: «Спокойной ночи» — и пошёл укладываться спать.
Оставшись один, Коля уныло расстелил постель, разделся и, выключив свет, долго сидел на кровати, глядя на неплотно закрытую дверь — испытывая непонятную опаску лечь в постель. В сумерках комнаты, освещённой только уличным светом, щель между дверью и косяком казалась черным провалом, ведущим в глубокое подземелье. Коля встал, плотно закрыл дверь и зажёг настольную лампу. Но теперь черным цветом закрасилось окно, и навязчивое видение бледного лица за стеклом стало особенно жутким. Коля нервно задёрнул штору и, не выключая света, лег в постель, натянув одеяло до самых глаз. Внезапно его охватило тревожное и тоскливое ожидание завтрашнего дня. По непонятной причине, без каких-либо ожидаемых тревожных событий грядущий день казался ему надвигающейся… катастрофой, до которой, если он ничего не придумает, осталось всего несколько часов. Он невольно посмотрел на громко тикавший на столе будильник и тут же понял, что совершил тяжёлую ошибку: звуки старого будильника врезались в слух мерным тиканьем заведённого часового механизма адской машины, отсчитывающего оставшиеся ему для принятия решения секунды. И эти звуки сжимающегося с каждым ударом времени наполнили его тугой жгучей тревогой, как у подсудимого в последнюю ночь перед судом.
Коля затолкал будильник в бельевой шкаф, а затем снова лег, уставив бессонные глаза в потолок. Перспектива завтрашнего дня, очередная обычная встреча с одноклассниками и учителями всё больше принимала форму рокового, поворотного в его жизни события, когда он должен будет принять определяющее его судьбу решение, а затем отстаивать его, несмотря ни на что. Но при этом он знал, что ни твердости для первого, ни сил для второго у него нет. И эта необходимость справиться с надвигающимся неостановимым, как приближение поезда, событием заставляла его мысли метаться в поисках выхода, подобно выпущенным в тесной комнате птицам. И исподволь, как свет приближающегося утра, стала подкрадываться подсказка: «травка» — сигарета с «травкой», которую он завтра выкурит. Коля со страхом гнал эту мысль. Он был умный мальчик (почти сплошь «пятерки»[5] в его дневнике подтверждают эту оценку автора) и понимал, что втягивается в порочный круг: завтрашняя доза «травки» с ещё большей настойчивостью потребует следующую, а та, в свою очередь, ещё одну, ещё настойчивей — и так далее, до бесконечности (вернее, до неизбежного в таких случаях конца). Коля почти со слезами, почти с истерикой убеждал себя, что завтра он ни при каких обстоятельствах, ни за что на свете, не возьмёт эту сигарету — и прежде всего для того, чтобы доказать себе, что для него это просто развлечение, способ хорошо провести время, не больше, от которого он, если захочет, откажется в любой момент; и завтрашний день будет этому доказательством. Но при этом в глубине души, как в будке суфлёра, что-то тихо шептало ему, что именно сигаретой с «травкой» завтра все и кончится.
— А вот посмотрим! — с вызовом сказал он вслух и решительно перевернулся на другой бок, намереваясь на этом спор с самим собой закончить; но противоположная сторона в ответ открыла перед ним картину завтрашнего дня — с лукавыми и насмешливыми улыбками одноклассников, строгими глазами учителей, с вызовами к доске и приглашением на игру в баскетбол (одинаково суровыми для него испытаниями), с игривыми и насмешливыми глазами девчонок, их весёлыми и язвительными замечаниями, шутками, подначками, с его, Коли, ответными запинаниями, заиканиями, покраснениями, онемениями — и… сигареты с «травкой» в качестве простого и быстрого средства свои мучения прекратить. И вместе с этой картиной пришло понимание, что перед этим искушением он не устоит. Коля сбросил с себя одеяло и сел, обхватив руками колени, едва сдерживая бессильные слезы. Хотелось пойти к матери и забраться к ней под одеяло, как это он делал в детстве после приснившихся ему кошмаров. И только трезвое понимание карикатурности такого поступка у пятнадцатилетнего парня удерживало его от этого. «А, может, завтра не пойти в школу? Притвориться больным?» — подумал он.
На первый взгляд мысль была привлекательной. Но после долгих хмурых раздумий Коля отказался от нее, как неприемлемой. Сказаться больным означало вызвать у матери приступ острой тревоги — с долгими встревоженными сидениями у его постели, с ежечасными измерениями ему температуры, с вызовами на дом врача и пропусками своей работы, которые она потом будет отрабатывать по вечерам и в выходные дни; и он не представлял, как при таких обстоятельствах он сможет смотреть ей в глаза; а если потом выяснится, что он свою болезнь «придумал», то этом случае он от стыда умрёт.
«А если завтра все же взять эту сигарету — в последний раз! — внезапно ярко вспыхнула мысль. — Дело ведь не в наркотике — никакой зависимости после двух раз не бывает, — дело во мне самом. Кто мне мешает чувствовать себя так же легко и раскованно без этой сигареты? Никто ведь мне рот не затыкает и за руки-ноги не держит. Надо завтра — в последний раз, честно! — взять эту сигарету, посмотреть, почему так получается, всё хорошо запомнить, а потом всё повторить, но уже без сигареты — обязательно, во что бы то ни стало!» Найдя выход, Коля облегченно улыбнулся и моментально заснул.
Но, как читатели, наверное, уже догадались, завтрашний день в точности повторил предыдущий, включая подобную клятву перед сном. А за завтрашним днем пришёл послезавтрашний, а за ним ещё такой же — и так далее, в течение многих недель. И с каждым разом сигарета с «травкой», ритуал ей предшествовавший — борьба своих «хочу» и «нельзя», споры с самим собой, уговоры, запреты, уступавшие в итоге соблазну — становились спокойней и обыденней, подобно новому распорядку дня. Круг интересов, палитра желаний постепенно сузились до одного закутка «на стадионе» и заветной сигареты с цепочкой связанных с ними проблем, главными из которых были меры конспирации, чтобы о его пристрастии не узнала мать, и — где взять денег на следующую сигарету. Он давно, уже после первых дней своего нового «распорядка» забросил баскетбол, ему стали безразличны косые и презрительные взгляды девчонок, неодобрительные покачивания головой парней, замечания и выговоры учителей, и вообще все жизнеустройство людей этого возраста со школой в качестве несущей опоры и оси вращения для основной массы интересов, забот и устремлений (и в итоге — стартовой площадки для жизни дальнейшей). Все это медленно, но неуклонно, подобно наползающему леднику, вытеснили из его души закуток «на стадионе» и сигареты с «травкой». При этом все более болезненными и трудноразрешимыми становились упоминавшиеся выше связанные с ними проблемы. Однако и здесь наблюдалась своя последовательность приоритетов. Так, вначале абсолютный, затмевающий все остальные страх, что о его пристрастии узнает мать, постепенно становился все глуше и мельче (как, впрочем, все более холодными и отстранёнными становились его чувства к матери; так, например, её неоднократные попытки вызвать его на откровенный разговор, выяснить, что с ним происходит, вместо былых смущения и чувства вины теперь вызывали у него только досаду и с трудом сдерживаемое желание нагрубить; а обычные в прошлом ласки и поцелуи — непонятные раздражение и даже злость); зато проблема денег на каждую следующую сигарету за это же время выросла до размеров крутой заоблачной вершины, куда он должен был взбираться каждый день. Шесть тысяч в месяц на карманные расходы было лишь пятой частью от необходимой суммы. Он давно потратил все свои накопления, которые у него сложились от сэкономленных в свое время карманных денег и тех, что у него остались после его дня рождения, когда ему сделали подарки наличными деньгами бабушка и «дедушка Жора» (бабушкин муж, про которого он знал, что бабушка вышла за него замуж после смерти его настоящего деда, отца его матери, и по непонятной для него самого причине просто «дедушкой» он его никогда не называл), сумел продать одноклассникам кое-что из своих личных вещей; но все равно денег катастрофически не хватало, и мучительные раздумья, где их достать, занимали теперь его мысли все свободное от «кайфа» время. А однажды Коля с ужасом обнаружил, что одной сигареты в день ему становится мало; что и по вечерам его начинают одолевать тошнота, слюнотечение, нудная тянущая боль под ложечкой и мучительный не то зуд, не то мелкие судороги по всему телу, которые терзали его всю ночь (сон превратился в пытку, когда после долгих ворочаний в постели, укладываний по отдельности рук, ног и головы в безуспешных попытках найти удобную позу, вставаний, бесцельной ходьбы по комнате и затем следующих — со страхом новой неудачи — попыток улечься спать, он проваливался, наконец, в душную яму забытья с яркими фильмами-ужасами снов и просыпался в холодном поту затемно, с тоской считая оставшиеся до рассвета часы и минуты) и проходили только утром, после первых затяжек вожделенной злополучной сигаретой с «травкой». И тогда Коля понял, что с этой напастью ему не совладать.
Понимание пришло так же вечером… вместо очередной клятвы. Причём, он сознавал, что этот вывод равняется смертному приговору — рано или поздно (умный ведь был мальчик). Но к своему удивлению, паники не ощутил — а только тупое мрачное раздражение и еще… страх перед завтрашним днем: денег на завтрашнюю сигарету-дозу у него не было.
Он сидел в своей комнате на кровати, вымывшись и почистив зубы (эти гигиенические процедуры он теперь делал с непонятной ему самому неохотой, только во избежание ссоры с матерью) и с ненавистью думал о Французе: с недавних пор тот повысил цену за свой товар — до полутора тысяч за сигарету. «Инфляция» — объяснил Француз с ухмылкой, воспоминание о которой вызвало у Коли особенно жгучий приступ ненависти.
— Гад! — вслух вырвалось у него. — Паскуда: высчитал. Матери на столько зарплату не подняли.
Но все-таки надо было думать, что делать: мысль обойтись завтра без сигареты с «травкой» ему в голову не приходила — даже на миг представленная возможность этого бросала его в холодный пот. «Но что делать, что придумать?! — лихорадочно стучало в голове. — Попросить ещё раз у матери? Ну, например, на цветы для классной. Cкажу, сбрасываемся ей к… ну просо так, за её доброе к нам отношение… Нет, полторы тысячи на цветы — это много, мать может не поверить. (С некоторых пор — как-то незаметно, само собой получилось — он в своих раздумьях заменил слово «мама» на «мать»). Да и брал я недавно на цветы. Ну, тогда на подарок однокласснице — ко дню рождения. Нет, тоже было — на этой и на прошлой неделе. А может, на ремонт в школе? Посреди учебного года? Тоже придумал! Про это вранье мать узнает, не проверяя». Был большой соблазн взять деньги у матери, не спрашивая, в надежде, что она не заметит. Несколько раз он так уже делал — совсем небольшую сумму и только тогда, когда у неё в кошельке накапливалась толстая пачка купюр, — в надежде, что она не заметит. Но однажды после очередного такого изъятия он почувствовал, что мать о его воровстве узнала. Воспоминания о том, что он тогда пережил, заставили его отказаться от этой мысли. Оставалось взять сигарету в долг. Но он ещё не рассчитался за прошлый раз, а без этого снова в долг Француз, скорее всего, больше не даст. Занять денег тоже было не у кого — кроме нескольких школьных ростовщиков. Но у тех каждую взятую в долг тысячу надо было возвращать со ста рублями сверху — это если через неделю. А через две недели — с двумястами, через три — с тремястами и так далее. Перед глазами снова всплыло лицо Француза, его самодовольная ухмылка, колюче сощуренные глаза. Коля почти физически — до тяжести в руках и зуда под ногтями — ощутил, с каким наслаждением он вцепился бы в это ставшее за последние недели каким-то особенно гладким, лоснящимся и… ненавистным лицо.
С трудом отогнав свои фантазии, Коля с тоской посмотрел на разостланную постель: возможность заснуть до того, как он найдёт способ раздобыть завтра деньги, была для него непредставимой. Он встал и несколько раз нервно прошёлся из угла в угол по комнате, ощущая себя словно в одиночной камере. Его взгляд снова остановился на белом прямоугольнике постели. «Вот было бы здорово сейчас заснуть и больше никогда не проснуться», — заворожённо подумал он.
Мысль об этом была неожиданно сладкой и чарующей, как мечта о волшебном разрешении всех его проблем. Но при этом он отдавал себе отчет, что мечтает о… самоубийстве. Прикусив губу, Коля изо всех сил зажмурился, чтобы сдержать слезы.
В комнату, тихо постучав, вошла мать. Она всегда, сколько Коля помнил, входила в его комнату только после предварительного стука в дверь. Сев на стул возле письменного стола, она неуверенно поправила его под собой, а затем подняла на сына какие-то бледные, потухшие, в красном ободе воспалённых век глаза.
За последнее время мать заметно осунулась, побледнела, но только сейчас Коля близко и ярко увидел, как она изменилась.
— Коля, — натянуто сказала она (былое «Колюшка» тоже как-то незаметно исчезло из обихода), — мне сегодня выплатили премию за сданный проект — приличную сумму, — и я хочу… с тобой поделиться.
Коля удивленно поднял брови.
— Не удивляйся и ничего не спрашивай, — торопливо продолжила мать, словно опасаясь не успеть сказать что-то важное. — Просто я хочу сделать тебе этот подарок. Ведь мы семья… — В этот момент выдержка ей отказала: она запнулась, на долю секунды замерла с искривленным ртом, как от острой боли в горле, а затем торопливо отвернулась, положила на стол деньги и вышла из комнаты.
Коля с некоторым оглушением смотрел на закрывшуюся за ней дверь, на оставленные ему деньги. Привычная радость от разрешения главной проблемы завтрашнего дня сильно отдавала горечью: как-то слишком уж больно задела сейчас мать то место в его душе, где обитала совесть.
Угрызения совести в той или иной степени Коля испытывал после разговоров с матерью всегда, с первых дней своего пристрастия, но быстро научился подавлять их тем, что… выбора у него нет. Но сегодня неожиданно и необъяснимо (обычными словами, тихим спокойным голосом) мать довела их болезненность до степени раскалённых клещей. «Боже, как все надоело! — с тоской подумал Коля. — Вот бы, в самом деле, сейчас заснуть и больше никогда не проснуться».
На следующий день в закутке «на стадионе» собралась обычная компания завсегдатаев.
— Деньги принёс? — не отвечая на приветствие, раздраженно спросил Француз, когда Коля, прочавкав по узкому проходу, присоединился к стоявшим в нетерпеливом ожидании «раздачи доз» подросткам. — А то мне это уже надоело. Следующий раз я тебе точно счетчик включу.
Коля посмотрел на его искривленное досадой лицо — злой прищур глаз, недовольно поджатый рот, вздувшиеся желваки на щеках — и неожиданно, впервые за все время своего обитания в закутке «на стадионе», ощутил не страх, а ненависть. Это чувство неожиданно пришлось ему удивительно впору, как легкая спортивная куртка после тесного застегнутого на все пуговицы пиджака. Глубоко вздохнув, он вынул из кармана деньги, протянул их Французу и, с наслаждением давая себе волю, сказал:
— Держи свою капусту, гнида. Что б ты ею когда-нибудь подавился. Никогда не думал, что ты такой жлоб!
Француз взял деньги и застыл, похоже, не сразу поверив своим ушам.
— Что-о?! — убедившись, что это не слуховая галлюцинация, затем грозно протянул он. — Что ты сказал, щенок?! А не боишься, что я тебе язык отрежу?
— Ты?! — фыркнул Коля. — Никогда! Кого же ты тогда доить будешь? С твоей жадностью ты быстрее себе яйца отрежешь.
От изумления Француз некоторое время стоял с открытым ртом, искушая судьбу на то, чтобы кто-нибудь ему туда плюнул. Остальные подростки, обступив их кругом, смотрели на него и Колю кто с удивлением, кто с испугом, а кто с откровенным злорадством.
— У тебя что, крыша поехала? — овладев собой, процедил сквозь зубы Француз. — Белены вместо «травки» накурился? Я тебя, сучонок, сейчас выкину на хрен отсюда — будешь потом за мной на коленях ползать, чтобы я тебя здесь снова пригрел.
Колю словно хлестнули мокрой тряпкой по лицу.
— Ну, сука! — хрипло выдохнул он, не в силах сдерживать в себе жгучую ослепляющую ненависть ни секунды больше. — Посадил на крючок, а теперь измываешься?! Ладно, пусть я сдохну, но я тебя с собой утащу!.. — И, не найдя больше слов для облегчения этого физически ощутимого страдания, Коля неожиданно для себя плюнул Французу в лицо.
Подростки вокруг ахнули и испуганно замерли. Француз медленно вытерся рукавом, а затем молча, с широким замахом ударил Колю кулаком в лицо.
Удар пришёлся на область верхней челюсти. Искры брызнули у Коли из глаз. В стремительном вращении пронеслись облака, солнце, деревья, крыши окрестных домов. В следующее мгновение он очутился на земле, ощущая ладонями скользкую влажную почву. В голове раздавался ритмичный, давящий на виски гул, во рту скопилась солоноватая влага, а левая щека наливалась распирающей тяжестью, словно в неё шприцем вводили лекарство. Впервые в жизни его ударили по лицу, и Коля вдруг подумал, что это совсем не страшно и… не больно. Сверху, закрывая полнеба, склонилось лицо Француза.
— Ну что, сучонок, заткнулся? Или ещё хочешь?
Колю обдало жарким терпким воздухом от его рта. Не видя ничего, кроме ненавистного лица, он вскочил на ноги, вцепился Французу в волосы, рванул их сторону, а затем с неумелым замахом ударил кулаком — раз, другой, третий, — больно ушибая пальцы и ощущая пронзительное наслаждение — как от утоления мучительной жажды.
От неожиданности Француз растерялся и, закрываясь руками от сыпавшихся на него с разных сторон ударов, толчков, дерганий и рывков, лишь изредка пытался ударить в ответ. Но, в конце концов, изловчившись, он оттолкнул от себя своего противника и тяжёлым размашистым ударом снова сбил его с ног.
На этот раз Коля ясно видел его замах, видел летящий ему в голову кулак, но, совершенно не представляя, что в таком случае надо делать, в последний миг лишь изо всех сил зажмурился. Губы обожгло словно кипятком. В голове снова раздался гулкий звон, а земля ушла из-под ног, подобно коврику, выдернутому шаловливой рукой.
Оказавшись на земле, Коля с необычной яркостью и подробностью, точно в замедленной киносъемке, видел, как Француз, скривив губы в кривой улыбке, двинулся к нему, саднящей кожей лица почувствовал, куда будет нанесён следующий удар, и с нарастающим звоном и гулкими ударами пульса в ушах невольно отсчитывал остававшиеся до рокового мгновения секунды. Страх впервые за все это время шевельнулся у него в груди. Он неловко, на подгибающихся руках попятился, уткнулся спиной в кирпичную стену и замер, глядя широко раскрытыми глазами на приближение своего палача. Но в этот момент со стороны стадиона послышался рёв моторов подъехавших на большой скорости машин, визг тормозов, хлопки дверей. Француз замер и побледнел. В следующее мгновение в закуток ворвались несколько человек в камуфляжной форме омоновцев. Француз быстро сунул руку в карман, пытаясь выбросить пачку злополучных сигарет, но один из омоновцев, разгадав его намерение, перехватил его руку.
— Куда?! Гадёныш! Не двигаться! — С этим словами омоновец повалил Француза на землю, с помощью другого омоновца завернул ему за спину руки и защёлкнул на них наручники.
— Всем стоять! Лицом к стене! Руки на стену! Быстро! — тем временем выкрикивал третий омоновец.
Выполняя его приказания, подростки испуганно сгрудились возле кирпичного забора и, поворачиваясь к нему лицом, растопыривали руки на его шершавой, расчерченной швами, словно зарешёченной, поверхности.
— А тебе особое приглашение надо? — остановившись перед
Колей, раздраженно сказал один из особистов: — Встать!
К стене! — и для пущей убедительности пнул его в бок носком обутой в тяжёлый,
точно специально для этой цели скроенный ботинок ноги.
Ощущая тошноту и головокружение, Коля поднялся и встал в ряд с остальными. В закуток вошли два милиционера с погонами майора и лейтенанта, директор школы, завуч и… Колина мать. За эти несколько часов, что прошли после их расставания утром, она буквально посерела. На её бледном лице затравленно блестели опухшие от слёз глаза, губы вытянулись в тонкие бесцветные полоски, а худые нервные руки то и дело сжимались в маленькие острые кулачки, а затем, после нескольких секунд сильного, до побеления, сжатия стремительно распрямлялись с предельным разгибанием тонких, похожих на засохшие прутики пальцев, неожиданно ярко подчёркивая мертвенно-неподвижную бледность лица. Коля зажмурился от жгучей, как выплеснутая в лицо кислота жалости.
Тем временем омоновцы быстро и деловито обыскали всех подростков. (Сквозь их жёсткие бесцеремонные руки прошёл и Коля. При этом у него было ощущение, что он попал в работающий механизм бездушной машины, железные клещи и тиски которой двигались с заведенной неумолимой последовательностью). Сигареты с марихуаной нашли только у Француза. Не снимая с него наручников, его затолкали в стоявший рядом с входом в закуток милицейский УАЗик. Следом в салон этой передвижной тюрьмы поднялись майор, лейтенант, директор школы и завуч. Остальных подростков посадили в остановившийся чуть поодаль автофургон. Взревев моторами, машины поехали в сторону ворот стадиона — подскакивая на неровностях почвы и встряхивая, подобно дровам или ящикам, испуганно жавшихся друг к другу подростков.
Задержанных привезли в районное отделение милиции. Француза повели куда-то вглубь здания, а остальных подростков посадили в огороженную металлической решёткой камеру. Камера находилась в просторном помещении с двумя входами, по которому в разных направлениях озабоченно проходили милиционеры, люди в штатском; за столами вдоль стен два милиционера беседовали с пожилыми мужчинами — небритыми, в потрёпанной грязной одежде — не то нарушителями, не то потерпевшими. В какой-то момент в проёме одной из дверей Коля увидел мать — испуганную, жалкую, с красными от слёз глазами. Затем появились прежний майор, участвовавший в задержании на стадионе и завуч школы. Они сели за один из столов и стали по одному вызывать к себе задержанных подростков, которых после нескольких минут допроса отпускали домой. Когда очередь дошла до Коли, он вышел из камеры, ощущая на себе почти физически жжение от взгляда матери, стоявшей в коридоре напротив одной из дверей. Вопросы майора были прямыми и простыми — фамилия? имя? адрес? место учебы? что делал в момент задержания? с какого времени употребляет наркотики? у кого брал наркотик? по какой цене?… Коля отвечал кратко и правдиво, не имея ни желания, ни сил думать над смыслом этих вопросов и последствиями своих ответов, только страстно желая, чтобы все это быстрее кончилось — не важно, чем и как, но только быстрее.
Когда его после окончания допроса отпустили, Коля вышел в коридор с ощущением жгучих, как удар плети, стыда и угрызений совести перед матерью. Что-то подсказывало ему, что его боль, как физическая, так и душевная, не идет ни в какое сравнение с болью, которую он причинил ей. Дождавшись его, мать, не говоря ни слова, резко повернулась и пошла к выходу. Опустив голову, Коля понуро двинулся следом.
Коля шёл рядом с матерью по шумному оживлённому проспекту Скорины, не слыша ничего, кроме шороха своих шагов. Тупо болела ссадина на лице, распухшие губы щемили едкой неровной болью, и у Коли было ощущение, что к ним приклеились комочки соли, которые хотелось сковырнуть языком, но каждое прикосновение к ним лишь усиливало боль. Но самым болезненным было… молчание матери. Коля почти физически чувствовал, как с каждым шагом оно все сильнее давит ему на уши и впивается в кожу тысячами иголок, и он с безотчётным страхом смотрел на простиравшуюся перед ним, терявшуюся вдали в дымке тумана и выхлопов газов тысяч машин улицу, словно это был несущийся к обрыву поток, который вот-вот захватит его и понесёт в бездну, не оставив никакой возможности зацепиться за берег…
— Мам! — не выдержав, взмолился он, остановившись и повернувшись лицом к матери. — Прости меня! Я не буду так больше! Честно! Я не знаю, как это все получилось…
Мать тоже остановилась и посмотрела ему с близкого расстояния в глаза. Впервые Коля так подробно увидел, как в глазах человека отражается боль: вначале глаза матери смотрели неподвижно, в широких зрачках, казалось, мерцали отблески какого-то глубинного огня, затем глаза сузились, между бровей легла темная складка, а огонь в глазах вдруг вспыхнул ярко, как пойманный зеркальцем солнечный луч.
— Честно?! — смахнув прокравшуюся слезу, гневно спросила мать. — А сколько стоит твое «честно»? Тысячу? Две? Или оно уже подешевело? Ты скажи, я тогда куплю их у тебя несколько вперед… — Она запнулась перед тем, как сказать то, что жгло ей голосовые связки, а затем твёрдо и внятно произнесла страшное в её устах слово: — Засранец! — И, резко отвернувшись, она пошла дальше по проспекту, не оглядываясь, ступая твёрдо и прямо держа голову — как человек, который принял окончательное и бесповоротное решение.
Коля растерянно смотрел ей вслед. Что-то ему подсказывало, что это не просто очередная его ссора с матерью, очередная её попытка что-то выправить в его поведении. И дело даже не в том, что впервые она разговаривала с ним так жестко, даже жестоко, что впервые он услышал от неё грубое, граничащее с матерным слово. Самым обидным было то, что она ушла, не дав ему ничего сказать в своё оправдание, оставив его одного на этом шумном бесконечном проспекте — то есть, фактически предала его, потому что сейчас её участие и поддержка были ему нужнее воды и пищи… И тут неожиданно выпрыгнул вопрос: а нужнее сигареты с «травкой»? Вопрос прозвучал, подобно неожиданному хлопку выстрела возле уха, причём, не дословной своей сутью, а непрямым, побочным, но оглушающим как удар дубины выводом: отныне сигареты с «травкой» ему брать негде.
Паника, словно он провалился в чёрную душную яму, над которой только что задвинули чугунную крышку, охватила Колю. Забыв про мать, её «предательство» и свою в связи с ним обиду, он замер посреди тротуара, прикусив губу и глядя перед собой широко раскрытыми не видящими ничего, кроме случившейся катастрофы, глазами. «Что делать?! Где достать?! — лихорадочно стучало в голове. — Как… теперь быть?!» Однако какие-то клетки его мозга, сохранившие среди хаоса жажды остальных способность генерировать электрические импульсы в нормальном физиологическом режиме, внятно и логично напомнили ему, что сегодня он уже «был» без наркотика, о котором вспомнил только сейчас, что вокруг «есть» масса людей, которым наркотик совершенно не нужен, и при этом они вполне довольны жизнью, и что, наконец, ещё совсем недавно он сам свободно обходился без «травки» и не считал это катастрофой. Перед глазами вновь возникла мать, которая «предала» его. Предала? А что значит «предать»? Согласно словарю Ожегова, это «вероломно отдать во власть кого-либо». В чью власть отдала его сегодня мать? Наоборот, пока она его вырвала из лап жестокой коварной власти. Пока… И вновь напоминание о том, что скоро полдень, а он ещё не выкурил своей сигареты-дозы, и что такой возможности у него в обозримом будущем нет, бросило его в жар. Но на этот раз тот, второй Николай, который вдруг проснулся в нем после месяцев наркотического рабства, с мазохистским удовлетворением мысленно произнёс: «Ну и что? Не сдох же». А затем, доведя свое раздвоение до логического завершения, Коля с усмешкой сказал вслух:
— А о матери ты уже не вспоминаешь. Так что тебе важнее: твои отношения с ней — или «травка» уже заменила тебе и их?
Он посмотрел на простиравшуюся перед ним улицу: сотни людей проходили мимо с озабоченным и деловитым видом, обычным для начала рабочего дня; однако слышны были и весёлые восклицания, беззаботный смех; нескончаемый поток машин, автобусов и троллейбусов струился вдоль по улице с точным знанием водителей и пассажиров конечных пунктов их езды; на скамейке в скверике неподалеку пенсионеры играли в шахматы, несколько молодых мамаш с колясками собрались возле другой на традиционную «пятиминутку» — обычная жизнь, обычные, но такие недостижимо счастливые люди. Почти наяву увидел Коля выросшую между ним и всеми этими людьми стену, которую не обойти и не перелезть, которую можно только проломить — отчаянным броском, собрав всю без остатка волю и уцепившись на той стороне за все возможные опоры, когда поднявшийся вслед за этим вихрь будет затаскивать его в пролом обратно. Но при этом он вдруг с твердостью и ясностью, доставившей ему необъяснимое облегчение, как защёлкнувшийся замок кольца парашюта перед прыжком с самолета или (простите автора, ветераны, за несопоставимое сравнение) знаменитый приказ Сталина во время войны «Ни шагу назад», понял, что другого выхода у него нет; что отныне, с сегодняшнего дня, хочет он этого или нет, будет он этому сопротивляться — пусть даже упираться всеми четырьмя конечностями, биться головой о стену и рвать на себе волосы — или нет, но он сделает этот рывок на ту сторону пресловутой стены, и никакая сила не затянет его потом обратно.
ГЛАВА 3
Тамара Николаевна Завьялова (в девичестве Столярова) с раннего детства, с первых осознанных лет, определила своё место в жизни за крепкими мужскими плечами. Её отец, полковник в отставке, в прошлом военный летчик, был человеком строгого и даже, не будет преувеличением, властного нрава, что, впрочем, у него спокойно уживалось с фанатичной любовью к своему единственному ребёнку — Тамаре. Он был намного старше своей жены, и дочь у него родилась тогда, когда другие в его возрасте уже заводят внуков. Повидав в жизни всякого, встречавшись со смертью чаще, чем иные видятся со своими родственниками, он, судя по всему, полагал, что выпавшая ему возможность дожить до своих лет это такая же удача, как выигранный в лотерею автомобиль, и поэтому главной целью оставшегося ему отрезка жизни поставил — успеть дать надёжные стартовые возможности для самостоятельной жизни дочери. И хотя он никогда не говорил этого вслух и даже, наверное, если бы кто-нибудь спросил у него об этом прямо, то, скорее всего, получил бы отрицательный ответ (не исключено, что вместе с пожеланием катиться с подобными вопросами куда-нибудь подальше), во всех его поступках, заботах, причинах радости или, наоборот, гнева угадывалось именно это замешанное на страхе не успеть стремление. Впрочем, площадь ожогов на его теле и число шрамов после фронтовых ран делали этот страх вполне объяснимым.
Вследствие этих обстоятельств детство и юность Тамары прошли под знаком двух неприкасаемых фетишей — отличной учёбы и здорового образа жизни. Но справедливости ради (в предупреждение упреков старому фронтовику в чрезмерной строгости) здесь надо отметить, что эти неподъёмные для иных голов задачи решались у неё легко и быстро, ничуть не отравляя того, что называется счастливым детством и беззаботной юностью. Так, например, читать и считать она научилась задолго до школы — Тамара даже не помнила когда: кубики с буквами, счётные палочки и книжки с яркими картинками, подписи под которыми она читала сама, были уже в самых первых оставшихся в её памяти воспоминаниях. Поэтому, когда она пошла в школу, то страдания сверстников над расшифровкой тайнописей, вроде «ма-ша е-ла ка-шу», вызывали у неё непонимание и смех. И это непонимание («Ну, и что тут такого!») и радостное, как к интересной увлекательной игре, отношение к учёбе Тамара в разных формах, но с одной сутью сохранила на все годы своей школьной, а затем студенческой жизни. Соответственно, никогда учёба не была для неё тяжким трудом или скучной досадной необходимостью, а сопровождавшие её «пятёрки» в дневнике, а потом в зачётной книжке она воспринимала как нечто, само собой разумеющееся — подобно тому, что снег холодный, а сахар сладкий.
Что касается второго фетиша, то утренняя зарядка, пробежки по стадиону, обливания холодной водой и занятия спортом были для неё с раннего детства строго обязательны (вернее, естественны — подобно дыханию, еде, питью и учёбе в школе). Но и здесь для полноты сравнения необходимо добавить слова: вкусный (сладкий), ароматный и интересный — подобно вкусной еде, сладкому питью, аромату цветов и увлекательной, захватывающе-интересной учёбе в школе. Потому что утреннюю зарядку и пробежки по стадиону она всегда делала вместе с отцом (успел-таки фронтовик), и в этой части её «долг и обязанность» принимали форму восторга от общения с обожаемым человеком; а обливания холодной водой и тренировки в гимнастическом зале, особенно после нескольких успешных соревнований, свидетелями которых были отец и мать, однозначно доставляли физическое наслаждение и ещё ни с чем не сравнимую радость победы — радость преодоления трудностей и утверждения себя первой среди сверстников.
Результатом такого спартанского в хорошем смысле слова воспитания, помимо прочего, явилось то, что мужское участие в своей жизни Тамара с первых лет воспринимала подобно таким же обязательным компонентам, как земля, солнце, воздух; а если сделать сравнение более точным и подробным — подобно надёжному комфортабельному автомобилю, в котором она полновластный… пассажир, который волен пользоваться всеми удобствами салона, скакать на сиденьях и сидеть, задрав ноги, но который не может изменить направление движения автомобиля или его скорость. Так, например, как уже говорилось, в школе и, в последующем, в университете Тамара все годы была круглой отличницей в учёбе и образцом в поведении. Но дважды за это время она сходила с этих рельсов, и оба раза твёрдая отцовская рука ставила её на них обратно.
Первый раз это случилось на её седьмом школьном году. В их классе появился новый ученик, Андрей Полежаев, приехавший с родителями из Ленинграда. Он был высокий стройный юноша с голубыми, как небо в ясный день, глазами, русыми вьющимися волосами и начинавшим прорезаться баском, которым он одинаково хорошо пел под гитару и рассказывал увлекательные истории о Ленинграде–Петербурге, об индейцах Америки и легенды о космических пришельцах. Все девчонки в классе влюбились в него мгновенно. Но особенно тяжело эта болезнь протекала у Тамары. Полежаев безраздельно владел её мыслями большую часть времени суток — приходил во время сна (в качестве жарких сладких сновидений), склонялся над изголовьем её кровати после звонка будильника, делал вместе с ней и отцом утреннюю зарядку и стоял у неё перед глазами во время уроков (особенно во время приготовления их дома, что неизбежно сказалось на их качестве). Те дни, когда они вдвоём шли в кино, в цирк или на прогулку в парк и, особенно, когда оставались наедине в его комнате в просторной удобной квартире в центре города — его несмелые прикосновения, отчаянная борьба её «хочу» и «нельзя», в которой последнее пока одерживало верх — наполняли Тамару такой сладкой негой и таким бурным восторгом одновременно, что, оглядываясь назад, она со смесью запоздалого страха и благоговейного трепета поражалась, как она без этого могла раньше жить.
Но вдруг, без какого-либо с её стороны повода, как гром среди ясного неба, Полежаев эти отношения разорвал. Причём сделал он это самым простым примитивным способом, подобным тому, каким дети за столом со словами: «Всё, наелся» — отодвигают от себя тарелку. Для Тамары это было настолько неожиданно и невероятно, что она долго осаждала его вопросами, просьбами, даже мольбами и слезами (с ухмылками, пожиманиями плеч и неприкрытой зевотой в ответ), заступая далеко за границу того, что называется женской гордостью. В конце концов, немного остыв и оглядевшись, Тамара увидела, что в своей беде она не одинока, что через подобные муки прошли многие девчонки её и соседних классов. Более того, судя по всему, эти муки были главной целью и самым большим удовольствием Полежаева. И тогда её чувства к нему круто поменялись на ненависть. Но это была ненависть необычного свойства. Тамара могла ненавидеть Полежаева всеми фибрами своей души, с наслаждением фантазировать, как бы она во всеуслышанье назвала его бабником, а в ответ на его ответное оскорбление влепила бы на глазах у всего класса пощёчину; или как бы ему «дал по морде» старший брат какой-либо из подруг по несчастью (она всегда жалела, что у неё нет старшего брата); но первая же встреча с ним, его обращённая ко всем улыбка, звуки его голоса (особенно, когда они раздавались неожиданно) бросали её в жар, в отчаянное сердцебиение и страстную надежду, что их отношения когда-нибудь вернутся к прежним ярким и счастливым дням. Боже! Если бы эта надежда была реальной! Она бы тогда была готова на всё — молить о прощении, встать перед ним на колени; бросить семью, школу и уехать с ним в другой город…
Красивый профиль Полежаева, когда она тайком наблюдала за ним на уроках и, особенно, во время перемен, в неизменном окружении стайки воздыхательниц, вызывал у неё жгучее, похожее на удушье чувство, от которого она изо всех сил зажмуривалась и кусала губы, чтобы сдержать слёзы или желание вцепиться какой-либо особо ретивой в своем кокетничанье однокласснице в волосы.
Но уроки заканчивались, и Тамара шла домой опустошённая, не желая ни с кем разговаривать, ни даже видеть никого из подруг, ни даже родителей — не находя никакого смысла своей дальнейшей жизни. А подобные переживания с успешной учёбой несовместимы. (Впрочем, есть примеры, когда они несовместимы и с жизнью).
И вот в этот критический момент, когда любовь стала бедой, когда святое, дарованное Создателем для продолжения жизни чувство стало для жизни Тамары угрозой, ей на выручку пришёл отец. На мой взгляд, есть прямая связь между самоотверженностью на фронте и таким, казалось бы, далеким от этого чувством, как родительская любовь. Возможно, кто-то с таким утверждением не согласится, но я, хоть убейте, не могу представить себе шкурника и труса на войне любящим отцом в мирной жизни или, наоборот, чтобы пьяница и семейный дебошир закрыл грудью амбразуру или направил горящий самолет в колонну вражеских танков.
Но вернемся к Тамаре и её беде. В один из вечеров, когда она, сделав уроки, поужинав и закончив обычные домашние дела, готовилась лечь спать (в подавленном более, чем всегда, настроении), в её комнату вошел отец. Плотно закрыв за собой дверь, он выдвинул из-за письменного стола стул и неторопливо сел напротив дочери, обернув к ней свое обожжённое, морщинистое, но странным образом красивое лицо. (Впрочем, если под красотой понимать те чувства, которые её носитель вызывает у окружающих, то ничего странного тут нет. Для иных случаев в русском языке есть слово — смазливое). Его пристальные серые глаза, глубокая складка между бровей и белёсые, словно стянутые клеем, пятна на месте былых ожогов вдруг поразили Тамару чем-то новым, чего она раньше в этом знакомом до последней черточки лице не видела. Ещё не понимая, в чем заключается это новое, не отдавая даже себе отчёта, что она делает, Тамара вскочила с постели и обвила отца за шею мёртвой хваткой, подобно тому, как утопающие хватаются за подвернувшуюся в последний миг опору. Отец молча прижал её к себе и ласково погладил по голове. Дрожь от этого прикосновения судорогой пробежала по телу Тамары, и, словно это был особый мышечный разряд, сорвавший запоры сдерживаемых из последних сил слез, она разразилась громким безоглядным плачем. Но в отличие от прошлых бесчисленных слез, на этот раз они принесли облегчение. Трудно сказать, что явилось тому причиной — может, то, что отец, ни о чем не спрашивая, крепко прижимал её к себе своими мускулистыми руками, и Тамара чувствовала себя точно в глубоком надёжном убежище; то ли это было тепло его дыхания, жёсткая щетка выросшей за день щетины, которые всегда, с первых лет её жизни, вызывали у неё только восторг; а возможно, это было понимание (вернее, озарение), что она против своей беды не одна, что у неё есть отец, самый близкий ей человек, сильный и умный, у которого она всегда может найти помощь и понимание; но что бы то ни было, впервые за долгое время она не ощутила безысходности. Разжав объятия, Тамара посмотрела отцу в глаза. Отец улыбнулся и шутливым движением вытер с её лица слезинку. Тамара сквозь слезы невольно улыбнулась в ответ.
— Ну что, человечек, поплакала, конденсаторы разрядила, соединения смазала, теперь можно разговаривать, — с той же добродушной улыбкой сказал отец. — А теперь выкладывай: что у тебя случилось?
Этот вопрос он задал неожиданно жёстким безапелляционным тоном, резко контрастировавшим с его прежними шутливыми словами, и Тамара почувствовала себя схваченной неодолимой силой — не способной ни пошевелиться, ни отвести глаза, ни… утаить что-либо от самого близкого ей и неожиданно, неведомо до того властного человека. Её лицо снова сморщилось от близких слез, но, посмотрев в глаза отцу, она сдержалась (с удивлением обнаружив, что сделать ей это стало намного легче).
— Я не знаю, папа, — тихо сказала она, — честно, не знаю, что со мной происходит. Андрей Полежаев из моего класса… Он с родителями из Ленинграда приехал. Такой красивый мальчик… Мы дружили долго. А потом… потом… — Не выдержав, Тамара снова заплакала. — Я не могу без него, папа! Не могу! Жить не хочется! Я не знаю, чем я его обидела! Все было так хорошо, так здорово! Ну почему, почему?!
— Так все-таки обидела или нет? — с усмешкой спросил отец.
Оборвав плач, Тамара торопливо прокрутила в памяти все связанное с Полежаевым с первого дня их знакомства, но ничего, ни одного своего поступка или слова, которые могли его так бесповоротно обидеть, не нашла.
— Нет… не помню, — неуверенно ответила она, невольно пытаясь найти Полежаеву какое-либо оправдание, но, встретившись взглядом с отцом, твёрдо закончила: — Нет, папа, я его ничем не обидела.
— Понятно, — с прежней усмешкой сказал отец, а затем встал, подошёл к окну и долго смотрел на тускло освещённую улицу за окном, выбивая пальцами о подоконник тихую дробь.
Замерев на кровати, Тамара с неясной надеждой смотрела на его широкую спину, неосознанно боясь каким-нибудь резким движением или громким звуком помешать его раздумьям.
Наконец, приняв решение, отец с громким щелчком закончил использовать подоконник в качестве музыкального инструмента и резко, по-строевому развернулся.
— Значит так, дочка, — твёрдо сказал он, сев на прежнее место. — Давай мы наш разговор построим следующим образом: эмоции, переживания — отдельно; а факты, их причины и следствия и, главное, цель — чего же ты все-таки хочешь — тоже отдельно. А потом наложим одно на другое и посмотрим, почему так получилось, и что надо сделать, чтобы цели — той, которую ты сама себе поставишь — добиться. Идет?
Тамара согласно кивнула, глядя на отца широко раскрытыми, блестящими от недавних слез глазами. Встретившись с ней взглядом, отец чуть слышно хмыкнул и раздраженно повел головой.
— Итак, тебе сейчас горько, плохо, больно, что даже жить не хочется? — продолжил он прежним парализующим волю Тамары голосом.
Не сводя с него глаз, Тамара утвердительно мотнула головой.
— Но только потому, что твой… э-э… друг бросил тебя, как куклу, которой он наигрался, и она ему надоела.
Тамара опять ответила молчаливым кивком, но затем прикусила губу: кивок у неё получился сам собой, как согласие с сутью, до того, как она осознала форму, в которую отец эту суть заключил. Но, уяснив форму, она неожиданно ярко и близко увидела, какой унизительной для неё является суть. Чувствуя себя не в силах дальше выдерживать взгляд отца, Тамара опустила глаза.
— Но если твой друг… твой Полежаев вдруг сменит гнев на милость и снова будет позволять тебе ходить с ним вместе в кино, на прогулки по городу или друг к другу в гости, — продолжал отец, — ты тогда… — в этом месте он чуть промедлил, подбирая слово, — утешишься?
Тамара вздрогнула и побледнела: слова «милость», «позволять» и, особенно, последнее — «утешишься» — резали слух и наотмашь стегали по её самолюбию; но при этом они абсолютно точно передавали существо дела, и её затоптанная, размазанная по стене гордость впервые за долгое время зашевелилась в ней, начала поднимать голову, как человек, которого приводят в чувство щипком или уколом иголки. Но в этот момент, представив себя на миг рядом с Полежаевым во всех перечисленных отцом случаях, угаданных им с удивительной точностью, словно он ходил за ними по пятам, она почувствовала, как сердце её, как в те счастливые дни, отчаянно заколотилось, кровь хлынула к лицу, а губы вытянулись в трепетные полоски, чтобы с замиранием прошептать: «Андрей!». Боже! Если бы это действительно было возможно! Она бы пошла за ним хоть на край света. И ни отец, ни мать, никто и ничто на свете не удержали бы её от этого.
Она посмотрела на отца просохшими глазами, в которых светилась твёрдая решимость пойти за своим избранником хоть на эшафот.
— Да, папа, я бы тогда… — она промедлила и с вызовом закончила фразу: — была счастлива.
Отец спокойно выдержал её взгляд и ответил ровным голосом, каким учителя в классе объясняют тему урока.
— Понятно. Но раз цель ясна, то надо действовать во имя её, а не вопреки, так?
Тамара удивленно подняла брови.
— Ведь ты умная девочка, должна понимать, — продолжал отец, — что никто и ничто не вернет тебе твоего Полежаева, если он сам этого не захочет. Это та область человеческих отношений, которая никаким доводам разума, долга, справедливости и так далее не подчиняется, а только чувству — или оно есть, или его нет. Зато хорошо известно, что этому чувству способствует, а что душит. Посмотри вокруг: сколько сейчас разводов. Чуть ли не каждая третья семья распадается. В масштабах планеты это миллионы и миллионы людей. Но с другой стороны, ведь другие две трети свои отношения, а значит и чувства, сохраняют. Следовательно, здесь есть какая-то закономерность, которую надо знать. Ведь знания определяют всё. Для человека, который не умеет ориентироваться в лесу, опасность заблудиться гораздо больше, чем для опытного грибника. Водитель, не знающий правил дорожного движения, рано или поздно попадёт в аварию, какой бы шикарный ни был у него автомобиль…
Тамара слушала, затаив дыхание, от волнения замерев в неловкой позе. Оказывается, Полежаев, её кудрявый голубоглазый Андрюша, может снова стать её, а их прежние отношения можно полностью восстановить. Нужно просто знать, как этого добиться. Ведь это вроде нового предмета школьной программы, в котором она оказалась двоечницей. Вот стыдища! Ведь, действительно, даже наука такая есть — психология. Но раз всё упирается в знания, то она и тут будет отличницей. Отличницей из отличниц!
— Папа! Папочка! — прервала она отца, обвив его руками за шею. — Любимый… мой! (Она чуть на сказала — спаситель). Какое счастье, что я родилась у тебя! Всё правильно: такую рёву никто не полюбит. Мне бы это надоело ещё раньше. Но я исправлюсь, вот увидишь! Я буду его достойна!
Отец скривился, как от лимона во рту, но тут же закашлялся, отвернулся, скрыв таким образом свою гримасу. А затем посмотрел на дочь прежним властным взглядом.
— Ты достойна любого из своих сверстников, причём с большим запасом. Уясни это себе раз и навсегда. Другое дело, можешь ли ты быть им интересной. А вот это уже зависит только от тебя. Ты правильно заметила: плаксы и нытики не нравятся никому. Нравятся девочки умные, весёлые, спортивные — и не те, которые вешаются парням на шею, а те, из-за которых парни дерутся. Так было всегда и, надеюсь, так останется. Твой Полежаев только тогда будет свои с тобой отношения ценить, когда ты будешь весёлая, независимая и будешь нравиться другим, но, прежде всего, — нравиться себе. Так что, думай, дочка, ты же умная девочка. Составь себе план на ближайшие дни, на месяц, на год, и сверяй с ним свои поступки, вноси коррективы, когда увидишь расхождение…
Этот разговор имел для Тамары поворотное значение. Она вдруг увидела себя глазами Полежаева — несчастную плаксивую девочку, которая, как подаяние, выпрашивает каждую улыбку, каждое приветливое слово и, как верх милости, — несколько минут снисходительного разговора наедине. А ведь вначале было наоборот. Так, может, она сама в этом виновата? Сказал же поэт — «чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». Это про нее, Тамару. Но должно же быть хоть немного в другую сторону. И ведь было! Раньше, когда она жила весело, беззаботно, без этого груза на сердце, Полежаев буквально из кожи лез, чтобы ей понравиться. Значит, надо попробовать всё сначала. Хуже, чем есть, их отношения уже не будут. Но вдруг это как раз то, что необходимо для их лечения? А если нет, — Тамара вдруг, впервые за все время своей «болезни», ощутила чистую, без примесей тоски и жалости к себе, злость, — то пусть тогда катится к чертовой бабушке, на все четыре стороны, куда хочет!
Приняв решение, Тамара начала действовать. Прежде всего, она пересмотрела свой гардероб. До сих пор она была к одежде необычно для девочки своего возраста равнодушна, а в школу вообще ходила исключительно в школьной форме — коричневом платье и черном фартуке. Но для исполнения задуманного она, после долгих напряжённых раздумий и тщательных примерок, выбрала из своего гардероба легкое короткое платье, броско подчеркивающее её спортивную фигуру, прозрачные капроновые колготки (большая редкость для девочек в то время) и изящные босоножки на высоком каблуке. Дальше она принялась за причёску. Свои роскошные волосы она до сих пор заплетала в косу. Коса получалась длинная, тяжёлая и очень нравилась её родителям, особенно, отцу. Да и самой Тамаре расставаться с ней было очень жаль. Но к этому времени она вместе с привычкой к отличной учёбе (как, впрочем, и к первенству в спорте) выработала в себе привычку доводить задуманное до конца. Поэтому она без колебаний обрезала косу на половину длины и оставшиеся волосы уложила в броскую, несколько вызывающую, но очень шедшую ей причёску. Последнее из задуманного в отношении внешности касалось косметики. Косметика у девочек в школе в те времена, мягко говоря, не приветствовалась. Но отдельные амазонки отваживались иногда приходить на уроки с накрашенными ногтями, напомаженными губами и подведёнными глазами, что почти всегда влекло за собой гнев учителей с последствиями для модниц в диапазоне от раздражённых нотаций до вызова в кабинет директора и даже вызова в школу их родителей, после чего их горячее желание поправить упущения природы в своей внешности на время остывало. Но Тамара решила — семь бед, один ответ, — и выщипала в ниточку брови, накрасила тушью ресницы, а губной помадой — губы. В довершение всего она переложила свои учебники из школьного портфеля в изящную спортивную сумку, которую она носила на ремешке через плечо, и в таком виде пришла в школу.
Ее появление в классе произвело эффект внезапного гипнотического ступора. Одноклассники встретили её гробовым молчанием и широко раскрытыми изумлёнными глазами. (Хотя во многих случаях более точным словом будет — восхищёнными). Особенно смешным Тамаре показалось лицо Полежаева — вытянувшееся в длину, сморщенное высоко поднятыми бровями, как у человека, встретившего своего знакомого, на чьих похоронах он был накануне. И одновременно она почувствовала, как в её душе вдруг сместилась, приоткрылась другой, неведомой ей до того стороной картина окружающего мира, в которой Полежаев неожиданно потерял качество центральной несущей конструкции, на которую прежде нанизывались все её жизненные ценности и интересы.
— Привет, девчонки! — задорно сказала она подругам на первой парте и невесомо простучала каблучками к своему месту в среднем ряду.
По классу пробежал ропот оживления. Подруги-одноклассницы, словно притянутые магнитом, сгрудились возле Тамары.
— Томка, молодчина! Как тебе идёт! — раздавались восхищённые возгласы. — И я так хочу! Но что скажут учителя?
Отношение к её затее учителей было самым уязвимым пунктом задуманного, но Тамара с отчаянной решимостью сказала себе, что, какие бы кары ни последовали, к старому возврата не будет — ни в её внешности, ни… в её душе. (Хотя, справедливости ради, надо отметить, главным в подобных поступках для людей этого возраста является, конечно, отношение к ним родителей. В своих родителях Тамара была уверена, и это, безусловно, добавляло ей смелости).
Но уроки прошли для неё неожиданно спокойно. Учителя смотрели на неё кто с удивлением, кто с раздражением, но выразить вслух свое отношение к такой метаморфозе лучшей ученицы класса никто не захотел. (Вернее, все одинаково захотели оставить эту долю классному руководителю). А на уроке литературы учительница, истолковав её наряд по-своему, даже похвалила:
— Тамара, ты, наверное, на репетицию собралась. (Кроме учёбы в школе и занятий спортом, Тамара ещё была членом труппы самодеятельного театра, о чем в школе, конечно, знали). Молодец: тебе очень идёт. У тебя хороший вкус.
(Все-таки авторитет — в данном случае, круглого отличника — вещь материальная: хотя его нельзя ни увидеть, ни примерить, ни попробовать на вкус, он часто определяет для людей качество как первого, так и второго и третьего. Никому в классе не сошло бы это так просто с рук, кроме Тамары. Хотя нельзя сказать, что это для неё осталось совсем без последствий. Но ведь последствия тоже во многом определяются авторитетом).
После уроков Тамару вызвал для беседы завуч школы. Когда она вошла в его кабинет, там уже была её классный руководитель.
— Тамара, скажи на милость, это что за маскарад?! — раздраженно сказала классная, едва Тамара переступила порог кабинета; завуч в это время сидел молча и в хмурой задумчивости вертел в руках авторучку. — Вот уж от кого этого не ожидала, так это от тебя. Ведь ты всегда была примером для всего класса! Какой пример ты показываешь теперь?! Стыдно!
— Я, Лидия Михайловна, ничего никому не показываю! — с вызовом (или близкими слезами, что одинаково вероятно) ответила Тамара. — Я просто изменила в своей внешности то, что посчитала нужным, и так, как мне больше идет. Что в этом противозаконного?!
Классная дама вспыхнула.
— Что ты себе позволяешь?! Ты как разговариваешь со своим классным руководителем?! Сопливка! Может, ты ещё и закуришь в классе, если посчитаешь, что тебе это идет?!
Тамара почувствовала жжение на щеках, словно ей надавали пощёчин. Съёжившись и непроизвольно сжав кулаки, она почти с ненавистью выкрикнула:
— Надо будет — закурю! И вашего разрешения на это спрашивать не буду!
Классная дама застыла с открытым ртом в неловкой, противоречившей закону земного притяжения позе, после чего обычно следуют либо море слез, либо водопад ругательств; но в этот момент завуч, встав из-за стола, жестом остановил наметившееся извержение и подошёл к окну. Тамара с испугом посмотрела на его сутулую спину и хмурый профиль строгого, иссечённого морщинами лица. Насколько легко у неё вылетели злые задиристые слова во время её перепалки с классной, настолько же, но с обратным знаком, она почувствовала себя не в силах возразить этому всегда спокойному уравновешенному человеку.
— Тамара, по Конституции ты имеешь право одеваться и пользоваться косметикой, как ты хочешь, — повернувшись лицом к своей ученице, с усмешкой сказал завуч. — Но ты же умная девочка и должна понимать, что одежда, косметика и все прочее, что придумали люди для своей внешности, это, прежде всего, для того, чтобы нравиться другим. Ведь никому не придёт в голову пользоваться косметикой на необитаемом острове. И одежда там нужна только для тепла. С другой стороны, слово «нравиться» здесь имеет одновременно два противоположных значения, которые зависят от устройства мозгов тех, кто твою внешность наблюдает. Проститутки ведь тоже делают все, чтобы понравиться, но не думаю, что ты хочешь быть на них похожей. А что касается твоих сверстников, то да, ты произвела на них впечатление. Но у этого впечатления тоже две составляющих: твоя внешность и твой вызов приличиям, сложившимся представлениям о хорошем и дурном во внешности и поведении. А вот тут надо посмотреть на баланс. Хорошо, если первая составляющая в нем преобладает. Ну а если они поняли это, как плевок в нашу сторону, в сторону учителей, и их восторги вызваны этим? Вряд ли мы это заслужили. Это во-первых. А во-вторых, Тамара, представления о хорошем и дурном — это ведь цельная конструкция, а не только внешность. Если ты взвываешь гнев людей, от которых ты пока во всем зависишь в одном, то как ты можешь рассчитывать на их доброе к тебе отношение в другом?
Спокойные, рассудительные слова завуча, сказанные ровным негромким голосом, неожиданно, сквозь забрало злости и частокол упрямства, попали в незащищённое место в душе Тамары. Она вдруг увидела себя его глазами и… глазами отца (особенно — отца), и ей стало очень стыдно. Действительно, в своём нынешнем крикливом наряде она ни на что, кроме недоумённого пожатия плечами и хмурого молчания (самый тягостный, сколько помнила Тамара, исход её размолвок с отцом) рассчитывать у него не могла. С раннего детства (Тамара не знала, откуда это пошло) образ распущенной, достойной презрения девушки и женщины в её сознании обязательно включал в себя смазливую внешность, крикливую одежду и наглый вызывающий взгляд. В то же время, женщины внешности неброской, даже некрасивой, но энергичные и целеустремленные, занятые интересным, нужным людям делом, которому они посвящают себя целиком, не считаясь со временем и даже с личной жизнью, вызывали у неё безоговорочное желание быть на них похожей.
Ощущая стыд, как человек, влетевший в аудиторию научного общества, которую он принял за студенческую дискотеку, Тамара сняла себя яркие перламутровые клипсы, стянула с пальцев два материных золотых кольца, положила их в карман и осталась стоять у двери кабинета, опустив голову и ощущая жжение густой краски на щеках. Классная дама смотрела на неё с видом победительницы. Перехватив её взгляд, завуч досадливо поморщился.
— Тамара, я хочу, чтобы ты меня правильно поняла, — спокойно продолжил он. — Мы, учителя, — он покосился на классную, — не против косметики, как таковой. Но здесь, как и в любой другой области человеческой жизни, нужны вкус и чувство меры, которые, хотя их нельзя ни взвесить, ни измерить, тем не менее, нужны людям для того, чтобы жить друг с другом в согласии. Но если от твоих вкуса и чувства меры одна половина людей в восторге, а другая в гневе, то они явно просчитаны с ошибкой. Красота — даже с поправкой на моду — это абсолютно.
Тамара подняла на завуча глаза и встретилась с ним взглядом. Его лицо было спокойно и доброжелательно, а серые проницательные глаза в венчиках морщин приближающейся старости смотрели с грустной задумчивостью и… пониманием. И как после разговора с отцом, Тамара почувствовала огромное облегчение и уверенность в себе.
— Валерий Ильич, я всё поняла, — сказала она. — Простите меня… — Тамара замерла от охватившего её отчаянного порыва, затем быстро подошла к завучу и, прошептав: — Спасибо! — поцеловала его в щеку и выскочила из кабинета.
На следующий день она пришла в школу в гораздо менее броском наряде: в строгом темном (но не в форменном школьном) платье, — которое неожиданно понравилось ей на себе больше, чем вчерашний мини-вариант, — чуть изменив причёску, убрав совершенно ненужную ей губную помаду и, после некоторых колебаний, ярко-голубые тени на глазах — с удивлением обнаружив, что получившийся результат, а именно: обаяние девушки её возраста — получился намного лучше. Намного спокойней встретили её на этот раз и одноклассники (впрочем, внешность в этой школе никогда не выпячивалась в главные достоинства); но при этом несколько её подруг тоже решились применить косметику для своих губ, ресниц и ногтей, и никакого ажиотажа среди учителей это не вызвало. Зато вызвало уважение и благодарность к Тамаре со стороны одноклассников. И как-то незаметно, само собой, получилось, что с того времени все девчонки в классе стали тянуться к ней со всеми своими бедами и проблемами. (Вряд ли это было следствием лишь её последнего поступка — скорее всего, закономерный итог всего её образа жизни, включая учёбу, спорт и игру в театре; то есть, классический пример философского закона перехода количества в качество). Эту не прописанную ни в одном школьном уложении, но главную для подростков роль Тамара восприняла со всей серьёзностью. Ни одному пижону или задавале (хулиганов в этой школе не было) не удавалось проявить названные качества в присутствии Тамары, чтобы не заслужить от неё звонкого эпитета или хлёсткого, как оплеуха, сравнения, после которых смех окружающих — с риском того, что это сравнение потом приклеится к нему в виде прозвища — оказывали благотворное (а подчас радикальное, подобно хирургическому вмешательству) воздействие на указанные недуги. Если вдруг в школе случалось повальное увлечение вышиванием, КВНом или даже организовывался тотализатор на предмет исхода первой в истории хоккея серии матчей между сборными СССР и Канадской НХЛ, то у истоков этого всегда находили Тамару. Впрочем, её лидерство однокашники вскоре закрепили официально, избрав вначале комсоргом класса, а затем секретарем комитета комсомола школы. И это неожиданно оказалось тем, чего жаждала её деятельная, чуткая к любой несправедливости душа. Дискотеки, КВНы, туристские слёты, сбор металлолома и макулатуры, шефство над инвалидами и первоклассниками и многое другое, чем занимались в те годы комсомольцы, не было в комсомольской организации Тамары ни формальностью, для галочки, ни скучной досадной необходимостью. А разбор и наказание нарушителей Устава и школьной дисциплины были именно тем, чем они изначально задумывались — средством исправления и помощи, а не способом расправы или мести.
Но читатели, безусловно, ждут рассказа о первопричине этого общественного взлёта Тамары — о её отношениях с Полежаевым. Но… рассказывать особо нечего. Как-то незаметно, без слёз и надрывов её прежняя нестерпимая тяга к Полежаеву исчезла, а сами эти отношения сошли на нет. Причём Полежаев однажды даже пытался эти отношения восстановить. Но на этот раз отказалась Тамара. Глядя во время того разговора ему в глаза, по-прежнему ярко-голубые, выразительные, в обрамлении пушистых ресниц, трепетно вздрагивавших и прикрывавших их небесную лазурь, когда они встречались взглядами, она вдруг вместо былых сладкой неги и жгучего ненасытного желания видеть эти глаза ежечасно, ежеминутно ощутила… злость. Злость от того, что эти глаза достались избалованному жестокому человеку, и от того, что этого разговора она дождалась лишь тогда, когда та часть её души, которая задыхалась и умирала от жажды без этих глаз, наконец, умерла, оставив после себя сухое бесчувственное место, словно шрам; но при этом Тамара помнила, какой упоительной была её жизнь на заре знакомства с Полежаевым, и она вдруг испугалась, что ничего подобного ей испытать больше не доведётся, словно она перенесла тяжёлую болезнь, после которой осталась инвалидом; и виновник её инвалидности сейчас стоял перед ней, предлагая начать всё сначала.
— Нет, Андрей, не хочу, — твёрдо ответила Тамара и с сарказмом добавила, испытывая неожиданное наслаждение мести, — На этот случай в русском языке есть поговорка: «дорога ложка к обеду». Есть и другая: «поезд ушел». Выбирай, что тебе больше подходит.
Полежаев обиженно замигал, покраснел, потупился, а затем поднял на Тамару печальные, блестящие, как от близких слез, ослепительно голубые глаза, задев какое-то не до конца атрофированное место в её душе, которая раньше безраздельно принадлежала ему. Тамара сморщилась от жалости и… сомнения: правильно ли она поступает? не пожалеет ли об этом потом? Но в этот момент её окликнули:
— Тамара, ты скоро? Тебя все ждут.
Тамара вздрогнула и облегчённо вздохнула, словно лопнула петля, которую на неё в последний момент изловчился набросить Полежаев.
— Всё, Андрей, мне надо идти, — дружелюбно, без малейшей обиды или злости, сказала она. — Не поминай лихом. А за всё, что между нами было, я тебе, несмотря ни на что, благодарна. Не знаю, доведётся ли мне ещё раз когда-нибудь пережить что-либо подобное. Но старого не вернёшь. На этот счёт есть ещё одна поговорка: «нельзя войти в одну реку дважды». — Тамара улыбнулась доброй искренней улыбкой. — А у тебя здесь все ещё будет хорошо, я в этом нисколько не сомневаюсь. — И, развернувшись на каблуках, она легкой уверенной походкой пошла в сторону раскрытых дверей класса, где заседал школьный комитет комсомола.
Второй упомянутый в начале этой главы случай решительного и бескомпромиссного вмешательства отца в жизнь Тамары с целью вернуть её на определённый ей уже при рождении путь произошёл… Впрочем, предлагаю читателям перевести вместе с автором дух и встретиться в следующей главе.
ГЛАВА 4
Итак, этот случай произошёл на первом году учебы Тамары в университете. В Белгосуниверситет имени Ленина (на факультет прикладной математики) она поступила как медалистка вне конкурса, по собеседованию. Но… таких среди абитуриентов этого факультета было большинство, и конкурс получился среди тех, кто шел вне конкурса. Впервые Тамара испытала неуверенность в своих знаниях, и поэтому, когда после полутора часов ожидания, прошедших после собеседования до объявления его результатов, она услышала свою фамилию в числе тех, кто прошёл это испытание успешно, она разрыдалась на груди у отца, добавляя свой голос к хору плакавших по противоположной причине.
С первых дней учебы в университете Тамара не могла избавиться от ощущения, что она попала на другую планету. Вчерашние школьники, ставшие в одночасье самостоятельными людьми (все до единого получали стипендию, а многие, включая Тамару, после первой сессии — повышенную, на которую в те годы можно было вполне безбедно жить), без былой строгой опеки родителей, а многие (приезжие) вообще без оной, с грузом неопределённости, тревог и сомнений, оставленных позади, и с необъятной ослепительной перспективой, открывавшейся в огромной, динамично развивавшейся стране, впереди, студенты факультета прикладной математики университета составили особую приподнятую искромётную атмосферу, пребывание в которой наполняло Тамару ежедневным, ежечасным и неизменным восторгом. Каждое утро, едва она открывала после сна глаза, её охватывало щемяще-волнующее и отчаянно-восторженное одновременно, подобное тому, какое она испытывала перед соревнованиями, предвкушение грядущего дня.
В её учебной группе из четырнадцати человек девушек было… две — Тамара и другая минчанка по имени Настя. (Впрочем, схожее соотношение наблюдалось во всех группах этого факультета). Такую дискриминацию по половому признаку со стороны приёмной комиссии университета мужское большинство группы восприняло как свою коллективную вину и, во искупление её, окружило двух прорвавшихся сквозь сито вступительных экзаменов феминисток плотной, обстоятельной и неотступной заботой. Правда, надо заметить, что свой математический склад ума и способность к многочасовым сидениям над устрашающей толщины, не имеющими никакого отношения к любовным романам и секретам косметики книгами, Тамара и Настя сочетали со способностью к задорным улыбкам, звонкому заразительному смеху, а так же с весёлым, скорым на выдумки и легким на подъём складом ума, и это, безусловно, добавляло в половодье переживаний их однокурсников узко-специфическую, но чрезвычайно живительную и стимулирующую струю.
Будний день у Тамары складывался так, что для каких-то отвлечённых размышлений и самокопаний времени не оставалось. (Вернее, они просто не приходили ей в голову). Подъём у неё был, как и раньше, в шесть утра, затем зарядка, пробежка по стадиону, завтрак всей семьёй и после этого — путешествие (сорок минут на автобусе и метро) в университет. В университете Тамара была занята до трёх дня, потом обедала в студенческой столовой на площади Ленина, после чего ехала во Дворец спорта «Трудовые резервы», где она продолжала заниматься спортивной гимнастикой. Домой она возвращалась около семи вечера и за оставшееся до сна время должна была наряду с обычными домашними делами успеть подготовиться к занятиям в университете, предусмотренным учебным расписанием следующего дня. Втиснуть в этот распорядок что-нибудь, кроме перечисленного, на взгляд автора (и, я думаю, читателей), дело трудно представимое. Даже её многолетняя привычка чтения перед сном (впрочем, эту привычку правильнее назвать потребностью, подобной стакану воды после жаркого трудового дня или последней перед сном сигарете) превратилась в пеструю, нелогичную, без начала и конца, мешанину из фантазий автора, собственных воспоминаний, причудливых картинок полузабытья, прогоняемых встряхиванием головы и возвращением к действительности, а затем, после нескольких таких, слабеющих с каждым разом попыток, сменяемую непроницаемым покрывалом безмятежного сна с раскрытой книгой на груди или рядом на постели, которую потом перекладывали на стол и выключали в комнате свет отец или мать.
Однако, чтобы избежать упрёков в нелогичности (вспомните — «восторженное предвкушение грядущего дня»), это описание будней Тамары, которые кому-то могут показаться унылыми и даже мрачными, я хочу дополнить замечанием, что главным её сожалением в то время было то… что в сутках всего двадцать четыре часа. Сколько всего ещё можно было успеть сделать, сколько радостных событий пережить — от общения с однокурсниками, от новых горизонтов знаний и побед на спортивной арене — если бы природа сделала их на несколько часов длиннее.
Но после шести дней будней наступало воскресенье. Воскресенья у Тамары были особыми днями, когда она переводила после шестидневной гонки дух и набиралась сил для следующего забега. Поэтому они у неё были обставлены сложным многоходовым ритуалом, главной целью которого было — не упустить ни единой возможности, ни единой минуты наслаждения сокровенным днём. Этот ритуал начинался сразу после пробуждения, а если быть скрупулёзно точным, то с момента отхода ко сну в субботу вечером, когда Тамара со злорадством смотрела на будильник и заталкивала его в бельевой шкаф, чтобы он ни звуком, ни видом не напоминал о своем существовании. А утром следующего дня, проснувшись поздно, она ещё с полчаса валялась в постели — с закрытыми глазами или с книжкой в руках, — упиваясь сознанием, что сегодня ей никуда спешить не надо. Потом она вставала, делала утреннюю зарядку (но без обязательных в другие дни пробежек по стадиону) и, вместо завтрака, только пила кофе. Причём часто к этому времени отец уходил в гараж, а мать на рынок или в магазины, и Тамара пила кофе в одиночестве (единственное стечение обстоятельств, когда одиночество доставляло ей удовольствие), забравшись с ногами в кресло перед телевизором, а кофе с ломтиками сыра (или печеньем — по настроению) расположив рядом на журнальном столике. При этом смысл и форма телепередач значения для неё не имели. Их полностью вытесняли ощущение покоя, надёжного уютного дома и — уверенности в завтрашнем дне. Однако, замечу, что чаще всего этими телепередачами была музыкальная программа Центрального телевидения «Утренняя почта», и воскресенья того времени остались в памяти Тамары частичками человеческой жизни под весёлую озорную или, наоборот, тихую и задумчивую, но всегда радостную музыку.
Затем Тамара вместе с матерью принималась за приготовление обеда. Воскресные обеды в их семье были событиями, по тщательности приготовления и торжественности исполнения сравнимыми с юбилейными застольями. Мать приносила с рынка и из магазинов нужные продукты, из подвала и кладовки извлекались варенья, соленья и прочие домашние заготовки, и священнодействие начиналось. К этим хиромантии по кулинарным книгам, колдовству за кухонным столом и алхимии над газовой плитой из принципиальных соображений не допускался единственный мужчина в семье — отец Тамары, которому отводилась роль лишь стороннего наблюдателя (вернее, воздыхателя — нетерпеливого, страждущего, гневно изгоняемого из кухни каждый раз, когда он пытался отведать что-либо из приготовляемых деликатесов раньше установленного для этого срока) и исполнителя низко квалифицированных работ, как то: чистки картошки, похода в подвал за консервами или в магазин за каким-нибудь недостающим ингредиентом будущих салатов, винегретов, эскалопов и котлет.
Но с завершением кулинарной составляющей этого еженедельного семейного праздника равноправие восстанавливалось. Все трое с одинаковым нетерпением усаживались за обеденным столом, который в таких случаях накрывался в зале, и пиршество начиналось. Через раскрытый балкон (или, в случае ненастья, открытую форточку) доносились оживлённый щебет воробьёв, галок и скворцов, заселивших густые кроны лип и тополей обжитого ухоженного двора, весёлые голоса детворы, гонявшей на спортивной площадке мяч или натиравшей своими штанами и платьями горки и качели, и далекий гул улицы. Эти звуки с первых мгновений застолья, подобно выстрелу стартового пистолета, наполняли Тамару тугим, жгучим, требующим выхода восторгом. Впрочем, весёлый разговор за столом, шутки, комплименты отца на тему её и матери кулинарного искусства, подкреплённые искренним удовольствием, с каким он результаты этого искусства поглощал, не позволяли её восторгу долго оставаться втуне, а настежь открывали шлюзы для целительных смеха, озорных восклицаний и — в качестве радикального средства — громкого безоглядного хохота с частыми мурашками по спине и томным прикрытием глаз от осознания своего семейного счастья.
После обеда Тамара ехала в университет, где по сложившейся традиции она встречалась с однокашниками.
Про эти воскресные встречи можно рассказывать долго без риска утомить слушателей или исчерпать темы рассказов. Но для экономии времени сведу рассказ к задаче: что будет от соединения молодого, острого, помноженного на прочный материальный достаток, надёжный тыл и блестящую перспективу ума с двумя десятками человек, обладающих такими же состояниями? При том, что реакция соединения происходила вначале в здании университета, обычно приуроченная к репетиции студенческого самодеятельного театра или лекции какого-нибудь заезжего лектора, а затем вся компания отправлялась в кино или в театр, иногда на оперу или балет, либо оставалась в университете на дискотеке. Решение этой задачи я оставляю читателям, а сам вернусь к рассказу о втором случае решительного и бескомпромиссного вмешательства отца в жизнь Тамары с целью удержать её от рокового шага и защитить от ударов жестокой судьбы.
Одним из завсегдатаев этих воскресных встреч был студент того же, что и Тамара, факультета, иранец по имени Ахмед. Тут для читателей молодых надо пояснить, что образование в Советском Союзе в те времена котировалось в мире высоко. Поэтому, несмотря на то, что оно для иностранцев было платным и стоило недешёво, недостатка в желающих его получить не было. Но, понятно, что позволить это себе могли только отпрыски богатых семей. А богатство — это в девяноста процентах — подлость и жестокость. Иранец Ахмед в заветные десять процентов не попал… Однако на этом я свое отступление кончаю и предоставляю читателям возможность судить обо всем самим.
В одно из воскресений февраля 1978 года студенты первого курса факультета прикладной математики, как обычно, собрались в вестибюле главного корпуса университета. (Хотя, оговорюсь, это не были узко-цеховые встречи; на них приходили также студенты других курсов и даже факультетов). Только что закончилась лекция профессора Московского института международных отношений на тему: «Страны третьего мира: вектор развития». Преподаватели и другие сотрудники университета, коих на этой лекции было немало, степенно выстроились в очередь к гардеробу и, получив свои норковые шубы и пыжиковые шапки, по одному, по два расходились в направлении двух (противоположных друг другу) выходов из вестибюля; студенты привычно кучковались по компаниям и в ожидании, когда оденутся преподаватели (то ли из вежливости, то ли из нежелания стоять в очереди), хорошо проводили время за рассказыванием анекдотов и смешных историй из своей весёлой и пока беззаботной жизни. В компании будущих программистов и (кому не повезет) преподавателей математики упомянутая в начале этой главы Настя посмотрела на однокашников весёлыми глазами.
— Ну что, интеллектуальная прослойка бесклассового общества, какие на сегодня планы? Предлагаю сегодня дать интеллекту возможность отдохнуть и поупражнять бренное тело на дискотеке. А потом можно будет пойти в кафе или ресторан и вместе поужинать. Возражения есть?
Стоявший напротив Насти полный круглолицый студент поднял руку.
— У меня не возражение, а предложение. Вернее, рацпредложение — пойти сразу в ресторан, где можно будет и поужинать, и потанцевать. То есть, — он лукаво посмотрел на Настю, — совместить заботу об интеллекте с заботой о бренном теле.
Тамара прыснула.
— Миша, и давно у тебя интеллект переместился в желудок? То-то, я смотрю, ты толстеешь с каждым днем. Теперь буду знать, что это из-за мощной работы интеллекта.
В компании грохнул взрыв хохота.
— Миша, это же ноу-хау! — пробивались возгласы сквозь раскаты смеха — Представляешь, как упростится работа приемных комиссий и отделов кадров, если интеллект можно будет взвешивать на весах.
— А сам-то — уже на академика тянет!
— Миша, запатентуй! Госпремия тебе обеспечена!
— Какая — гос! Нобелевская!
Толстый Миша вначале покраснел, а затем рассмеялся вместе с остальными. Иранец Ахмед смеялся, восхищенно блестящими глазами глядя на Тамару. (Впрочем, подобный блеск стал уже его постоянной приметой, как тик или серьга в ухе, когда в поле его зрения попадала Тамара).
— Тамара, покажи язык, — попросил Миша, когда смех стих. — Он у тебя случайно не раздвоенный? Мне кажется, что, в отличие от остальных, ты произошла от змеи. Вот это действительно будет новое слово в биологии.
Ахмед обвел однокурсников сияющим взглядом. (В сравнении с этим сиянием отмеченный выше блеск его глаз был мерцанием карманного фонарика против прожекторов скорого поезда). Было видно, что его осенила гениальная идея.
— Рэ-бъята, у мэнъя тоже эст прэдложенъе, — с милым акающим, не признающим мягких согласных акцентом сказал он. — То эст, рац… прэдложэнъе, — с улыбкой выговорил он новое для него слово, при этом правильно угадав его смысл. — Объ-яввлъ-яю тэндэр. Па-эехалы сэйчас ко мнэ. У мэна эст музыка для брэнн… — он снова споткннулся на незнакомом слове, — брэнный тэло, еда для жэ-лудка и еда для мозга.
Предложение Ахмеда было встречено с энтузиазмом. Проигравший «тен-дер» Михаил хлопнул себя по бедру с восторгом выигравшего в лотерею.
— Ахмед, умница! Я бы даже сказал — гений! Зря тебя сегодня причислили к третьему миру.
— Да он наш на все сто! — с убежденностью отличника по курсу марксизма-ленинизма воскликнул спортивного вида парень из группы Тамары и Насти по фамилии Егоров. — Разве буржуй прожил бы у нас столько времени?
— Точно! Просто не повезло родиться не в СССР, — подхватили мысль в компании.
— Зато теперь он будет сознательным бойцом.
— Ну да, еды для его мозга у нас хватает.
— Ахметик, а что у тебя есть для души? — в некоторой дисгармонии с платоническим восторгом мужской части компании спросила Настя.
— Это смотрья гдэ твоя душа живьет! — рассмеялся Ахмед. — Если в пьятках, то запасных тапочэк я нэ имею.
— Настя! Прекрати переводить наши бескорыстные отношения на меркантильные рельсы! — возмущённо сказал Егоров. — Если твоей душе чего-нибудь не хватает, то она может все получить здесь. — Он звучно хлопнул себя по мускулистой груди. — Бесплатно.
— А почему ты считаешь, что твоя грудь подходит для этого больше, чем остальные? — моментально спросил стоявший рядом невысокий худощавый студент их группы с фамилией, звучавшей эхом татаро-монгольского нашествия — Бут-Гусаим. — А потом, откуда такая самонадеянность — «все!»? Это, по крайней мере, нескромно. А вдруг Настя, вернее, её душа, захочет тишины, покоя, умного интеллигентного разговора? Судя по звуку, который издала твоя грудь, она в этом случае умрет от скуки.
Студенты снова рассмеялись с риском, что этот способ выражения эмоций может перейти у них в пароксизм судорог мышц живота и голосовых связок.
Глядя между раскатами смеха на своих однополых сокурсников, весёлых и самоуверенных, подчас развязных, но одновременно милых и каких-то жалких, особенно в их неловких, неумелых, но трогательно настойчивых в ухаживаниях за ней и Настей, Тамара вдруг ощутила нестерпимое желание сделать для них что-нибудь приятное — здесь, сейчас же, во что бы то ни стало!
— Ребята, — сказала она взволнованным голосом, каким люди признаются в любви, — а давайте мы с Настей приготовим на ужин чахохбили! Настоящее, грузинское, с красным вином.
Слова Тамары привели парней в состояние религиозного обожания.
— Ух, ты!
— И как люди в военных училищах живут без женщин?
— Там есть поварихи.
— Боже, а я ведь мог я сегодня уехать в деревню!..
Бут-Гусаим решительно поднял руку.
— Итак, у нашего сегодняшнего праздника три составляющие, — с достойной потомка Чингиз-Хана решительностью и студента математического факультета обстоятельностью сказал он. — Две постоянные: квартира Ахмеда и кулинарное искусство Насти и Тамары — и одна переменная: продукты и красное вино, с которыми, если мы потеряем время, могут быть проблемы. Поэтому надо все четко организовать. Предлагаю разбиться на две группы. Одна под руководством Насти поедет на Комаровский рынок, а вторая во главе с Тамарой пойдёт по магазинам. И встречаемся здесь в пять. Возражения есть? — Он вопросительно посмотрел на Михаила.
Но никто в его предложении возможности для возражений или дополнений не увидел. Разбившись на две группы, вся компания с шумом, смехом, толканиями и дерганьями друг друга за рукава, полы и воротники разошлась в противоположных направлениях, чтобы вечером во всеоружии для такого рода дел собраться на квартире у Ахмеда.
В этом месте надо снова сделать отступление и пояснить, что иностранные студенты в советских вузах в то время обычно держались особняком. Селили их, как правило, отдельно — в специально отведённых для них общежитиях или на выделенных в общих с советскими студентами общежитиях этажах; — а многие из них, подобно Ахмеду, вообще снимали себе квартиры в городе[6]; и общение с советскими однокашниками ограничивали, в основном, учебными аудиториями и читальными залами, не переступая при этом невидимую, но четкую и определённую, как веревка с красными флажками, черту. Но в тех случаях, когда такое происходило, за этим, как правило, стоял корыстный (не только денежный) интерес. Конечно, бывали исключения, случались и бескорыстная дружба, и искренняя любовь, но… исключения ведь только подтверждают правила. Это во-первых. А во вторых, Ахмед в это исключение не попал. Но, впрочем, я уже повторяюсь и поэтому продолжу свой рассказ.
Когда завсегдатаи студенческих воскресных посиделок приехали к Ахмеду на квартиру (которую он снимал за двести рублей в месяц — деньги для этого по тем временам огромные[7]), их встретило убранство для глаз советских людей, мягко говоря, непривычное. (Не буду называть его роскошью, чтобы не вызвать презрительных ухмылок обитателей нынешних дворцов. Но попутно замечу, что даже самая изысканная роскошь при скудости ума её обладателя бывает только убожеством). От самого порога пол квартиры устилали яркие пушистые ковры и дорожки, в углу прихожей стояла в массивной мраморной вазе пальма, а на стене висело большое, в человеческий рост, зеркало в бронзовой раме. В тон ей из-под потолка свисала бронзовая люстра с витыми, в виде змеек, рожками для лампочек, а необычной формы (явно ручной работы) вешалка для одежды и подставка для обуви вызывали лишь желание любоваться ими, как произведениями искусства. В глубь квартиры вел коридор, в котором Ахмед вслед за прихожей поспешил зажечь свет. Ряд бронзовых, в тон люстре и зеркалу в прихожей, светильников явил взору изумлённых (воспитанных в другом духе) однокурсников темно-розовые, в золотистом тиснении, обои и резные, из красного дерева, наличники дверей двух открывавшихся в коридор комнат.
— Ого! — присвистнул Егоров, первым очнувшись от онемения, в которое всех повергла обстановка квартиры. — Хорошо у нас живут пролетарии третьего мира.
— Да, похоже, революцию наши деды сделали больше для них, — поддакнул с сарказмом Бут-Гусаим.
Но эти два шутливых замечания не вызвали ни одной улыбки. Парни смущённо переминались с ноги на ногу, испытывая неловкость из-за нахождения в уличной обуви на роскошном ковре и ещё непонятную и, возможно, неосознанную неприязнь к хозяину этой роскоши.
— Э, ребята, давайте мы изыскания по части исторического материализма оставим для занятий на кафедре философии, — решительно сказала Настя, почувствовав, что дело несколько выбившейся за обычные рамки вечеринки надо брать в свои руки. — В конце концов, это даже невежливо: ведь Ахмед просто позвал нас к себе в гости. Рассматривайте это как историческую благодарность.
— Точно! — живо поддержала её Тамара. — А в доказательство первоосновы для человеческой цивилизации труда и гордости за свое пролетарское происхождение начистите нам с Настей картошки.
Парни улыбнулись с ощущением, что в этом мимическом движении губы им растянули насильно, и начали раздеваться и по одному проходить в ближнюю к прихожей комнату, в которую Ахмед с улыбкой неприкрытого самодовольства (впервые неприятно кольнувшей Тамару) широко раскрыл дверь. Впрочем, с помощью таких сильнодействующих лекарств, как музыка (у Ахмеда был японский стереомагнитофон), красное вино и, конечно, бесподобный чахохбили, её досада быстро улетучилась, уступив место привычным шуткам, смеху, озорным розыгрышам и неизменному для русских людей общему пению за столом (со смущённым молчанием Ахмеда — причём, похоже, не только из-за незнания слов).
Разошлись поздно. Тамару вызвался проводить Ахмед. Они шли по ярко освещённой малолюдной в этот час улице. Морозный воздух пощипывал кожу редкими колючими порывами, за рядом серебряных от инея деревьев натужно гудели автобусы, тихо проскакивали легковушки, а перестук шагов на широком, выметенном до последней снежинки тротуаре звучал неожиданно грустно, как дробь чечётки в пустом концертном зале.
— Тамара, — сказал Ахмед после долгого молчания, которое вдруг повисло посреди весёлого непринуждённого разговора, — выходы за мэнъя замуж.
Тамара улыбнулась. Почему-то это предложение, несмотря на его неожиданность и значение, которое оно имеет в жизни людей, не вызвало у неё ни волнения, ни удивления. (Впрочем, прежде всего оно не вызвало у неё доверия, ощущения какого-либо касательства её, Тамары, жизни. Так улыбаются взрослые, когда дети говорят им, что хотят быть космонавтами).
— Нет, Ахмед, — спокойно ответила она.
— Па-чэму?
Тамара пожала плечами.
— Не знаю. Просто не хочу.
Ахмед некоторое время шел молча. Звуки его шагов замедлились, сделались тише, словно он с асфальта ступил на мягкую почву; а на смуглом, резко очерченном ярким светом уличных фонарей лице между бровей легла хмурая складка.
— Тамара, — сказал он затем глухим горьким голосом, — я, навэрно, нэ так сказал… нэ правылно сказал. Мой отэц — хозаин болшой фирмы. Я тоже буду хозаин… потом. У нас эст болшой дом. Я могу купит другой дом. Это будэт толко мой дом… наш дом. У мэнья будэт много дэнег. И я лубью тэбья. Па-чэму — нэт, Тамара?
— Потому что не хочу и все! — раздражённо сказала Тамара. — Потому что… Глупости говоришь! Всё, я поехала домой! До свиданья.
Не глядя на Ахмеда, она порывисто развернулась и быстрым решительным шагом пошла к автобусной остановке. Чуть помешкав, Ахмед догнал её и пошёл рядом. Слыша его приближающиеся шаги, Тамара едва сдержала в себе желание побежать. Перед её глазами стояла картина далекого Ирана, яркого палящего солнца, пустынных улиц с домами за высокими дувалами, и её против воли охватывал необъяснимый жуткий страх.
— Тамара, — спустя некоторое время сказал Ахмед, — прасты мэнъя. Я нэ хотэл тэбья обидэт. Но — о, аллах! — чем я тэбья обидэл?! — вдруг воскликнул он с искренней болью и недоумением.
Тамара остановилась. Последние слова Ахмеда неожиданно попали в какую-то чувствительную точку в её душе, после чего все её растерянность, гнев и страх разом рухнули, оставив после себя лишь смущение, как у человека, вернувшегося к действительности после кошмарного сна.
— Ахмед, — взяв своего спутника за руку, виновато сказала она, — это ты меня прости. Псих какой-то нашёл, не знаю даже почему. Но только я тебя прошу: не говори мне больше ничего такого, ладно? Ведь всё сейчас так хорошо, так здорово, зачем это портить? Договорились?
— Дагаварылыс, — послушно ответил Ахмед и опустил голову, избегая её глаз.
После этого случая отношения Тамары с Ахмедом внешне долго оставались прежними: непринуждёнными, вполне товарищескими, с обычными весёлыми разговорами во время перерывов между лекциями и совместных воскресных вечеринок. Только однажды, во время одной из таких вечеринок, которая в тот раз была приурочена к дискотеке в университете, когда Тамара во время танца с Ахмедом озорным движением подняла его руку и, сделав полный оборот, прильнула к нему своим стройным гибким телом, у Ахмеда с досадой вырвалось:
— Ну па-чэму — нэт, Тамара?! Нэ панымаю! Вэд такого случая у тэбья болшэ нэ будэт! Па-думай… очэн, Тамара.
Тамара посмотрела на него с искорками весёлого укора и закрыла ему ладонью рот.
— Тс-с! Не говори ничего! Я не разрешаю. Не порть такой прекрасный вечер.
Ахмед отвёл зло блеснувшие глаза и до конца танца больше не произнёс ни слова.
А развязка этой истории произошла весной того же 1978 года.
В один из солнечный майских дней Ахмед пригласил Тамару к себе на день рождения. Отметить это знаменательное событие в квартире Ахмеда собрались… четыре человека: Тамара, Ахмед и ещё одна пара, приятели Ахмеда, с которыми Тамара до этого была незнакома — соплеменник Ахмеда по имени Сафар и его подруга славянской наружности, которую звали Анжелой. Сафар был студентом факультета радиофизики их же университета, а Анжела, по её словам, работала администратором одной из минских гостиниц.
Стол на этих именинах был шикарный. Осталось загадкой, кто помог Ахмеду его сервировать, а так же приготовить то количество блюд, которое он выставил в тот день для исполнения задуманного. Несколько проще ответить на вопрос, где во времена крутого «застоя», дефицитов и очередей он раздобыл черную икру, креветок, крабов, красную рыбу и другие деликатесы, про которые в то время большинство людей в нашей стране только слышали или читали в книгах о жизни буржуев за рубежом, а так же коньяк «Наполеон», шампанское и две бутылки марочных десертных вин. Конечно же, в одном из магазинов «Березка», торговавшем за валюту, которые в то время наши идиоты у власти (1991 год тому доказательство, как, впрочем доказательством идиотизма других правителей был 1917 год) понаоткрывали в больших городах с целью выуживания валюты у проживавших в СССР иностранцев. Ну, а с последней у Ахмеда проблем не было.
Ничто в тот злополучный вечер не насторожило Тамару — ни мрачная замкнутость Ахмеда, которую он лишь изредка смягчал натянутой, невпопад, улыбкой, ни деланная веселость и подчёркнутая услужливость его гостей, ни сам факт празднования этого «дня рождения» в такой узкой компании с незнакомыми людьми. На каждый вопрос у неё находился ответ, каждая странность Ахмеда и его гостей встречала своё объяснение. Фантазия рисовала ей трогательные картины страданий Ахмеда от неразделённой любви, причиной которых была она, и поэтому жалость, помноженная на сознание своей вины, а также на невольное девичье тщеславие, вызывали у неё болезненную и пронзительно-сладкую одновременно смесь из угрызений совести, томной неги и тихого восторга, которые напрочь стерли у неё такое человеческое качество, как осторожность. Впрочем, для осторожности все же нужен опыт. А опыта встреч с откровенной подлостью и жестокостью у Тамары до тех пор не было. Все встречавшиеся ей до этого люди, от отца с матерью до последнего случайного знакомого, были однозначно на подлость и жестокость не способны. Поэтому, даже если бы Ахмед в тот раз наставил на неё пистолет или набросился с ножом, она бы приняла это за неудачную шутку — до того момента, пока металл не вонзился бы в её тело. Но — поспешу успокоить читателей — до этого не дошло. Однако не по причине пробуждения у Ахмеда совести или страха перед задуманным. Нет, просто цель у него была другая. А вот в достижении своей цели он проявил расчетливость и хладнокровие наёмного убийцы. Но — обо всем по порядку.
После начальной скованности и смущения празднование «именин» Ахмеда быстро вошло в обычную для таких дел колею. Главная заслуга в этом принадлежала Тамаре, которая, чувствуя себя виновницей как первого, так и второго, взяла инициативу в свои руки, и после нескольких её шутливых выпадов и остроумных замечаний разговор за столом зажурчал весело и непринуждённо, с обильными приправами смеха, кокетливых улыбок Анжелы и восторженного блеска глаз Сафара, когда он смотрел на Тамару. Ахмед, правда, долго оставался хмурым и неразговорчивым. Но у Тамары было этому объяснение, которое мощно и горячо подталкивало её к ухаживанию за ним, как за выздоравливающим после тяжёлой болезни, причиной которой стала она. Ахмед на её знаки внимания вначале отвечал скупо и неохотно, а затем вдруг (возможно, не «вдруг», а выверено и рассчитано) предался бурному веселью — с искромётными шутками, громким смехом, тостами в честь Тамары и Анжелы и даже исполнением какого-то восточного танца под музыку стереомагнитофона, современное объёмное звучание которого в сочетании с древней мелодией наполнило Тамару парящим, с лёгким головокружением, ощущением себя героиней сказок «Тысячи и одной ночи».
В разгар веселья Анжела позвала Тамару на кухню помочь приготовить к подаче на стол ожидавшие своей очереди блюда. Когда они с подносами в руках вернулись в комнату, Ахмед и Сафар ждали их с уже наполненными бокалами.
Выпито к тому времени уже было немало, но Тамара совершенно не чувствовала себя захмелевшей, а только — искромётно, бесшабашно весёлой.
— Мальчики! — игриво воскликнула она. — Вы, как настоящие восточные баи: ждете, когда женщины обустроят вам все стороны вашего праздника. Но всё же сделайте поправку на советский образ жизни: отнесите на кухню грязную посуду, а то тут из-за тесноты уже некуда ставить.
Ахмед и Сафар встревожено переглянулись.
— Тамара, — сказал Ахмед, вставая и беря из рук Тамары поднос, — эст русская па-словица: в тэснотэ, но в не обидэ. Как-нибудь па-ставим, па-том всё атнэсем.
На журнальном столике кое-как поставили новые блюда, переставив часть грязной посуды на подоконник, после чего Ахмед немного торопливо и с явным облегчением поднял свой бокал.
— Давайтэ выпъ-ем за дружбу, — сказал он. — Толко здэс, в Расыи я поньял, что дэнги, даже очэн болшие — нэ все можно. Дружба и лубов купит нэлзя… — В этот момент он встретился взглядом с Тамарой, неожиданно покраснел и отвел глаза.
Жаркая тугая волна, с першением в горле и дрожью подбородка, окатила Тамару. Она порывисто встала, взяла свой бокал и, глядя на Ахмеда повлажневшими глазами, взволнованно сказала:
— Ахмед! Ты… ты хороший! Как хорошо ты сказал! Я так рада, что ты это понял. Я так рада, что мы встретились… что мы все встретились на нашем курсе… — Она посмотрела на Сафара и Анжелу. — И вообще! За дружбу! — И, запрокинув голову, она залпом осушила свой бокал.
Вкус вина был несколько странный, но Тамара не обратила это внимания. Ахмед, Сафар, Анжела казались сейчас самыми дорогими и близкими ей людьми. Музыка, которую включил Ахмед, накатывалась сладкими баюкающими волнами, в которых постепенно растворялись, теряли очертания и впечатление реальности люди, обстановка квартиры и всё происходящее в ней. Затем эти волны подхватили Тамару, закружили в стремительном вращении и понесли в голубую сверкающую даль…
Проснулась она утром в… незнакомой постели. Первой её мыслью было: «Родители! Они же не знают, где я!» (Ахмед вначале пригласил её в ресторан «Каменный цветок», а когда Тамара пришла туда к назначенному часу, он встретил её у входа, сказав, что у него поменялись планы, и на такси отвёз к себе на квартиру). Тамара вскочила с постели и с ужасом увидела себя совершенно нагой. Она юркнула обратно под одеяло и испуганно огляделась. Её одежда лежала аккуратно сложенная рядом на стуле, а в обстановке комнаты она узнала спальню Ахмеда. Тревожная догадка кольнула Тамару. Из черного провала памяти смутно и отрывочно, как привидевшийся кошмар, проступила картина голого Ахмеда, его тянувшихся к ней рук, её, Тамары, слабого сопротивления, ватного бессилия конечностей, неподъёмной тяжести век, которую затем резко, как щелчок выключателя, стерла непроницаемая чернота забвения.
Тамара зажмурилась и закрыла лицо руками, заклиная все чистые и нечистые силы, чтобы привидевшаяся ей картина не оказалась памятью о действительном событии. Но тянущая боль в промежности и легкое жжение на губах указывали на то, что эти заклинания несколько запоздали.
За дверью комнаты послышались шаги. Натянув до подбородка одеяло, Тамара уставилась на дверь широко раскрытыми от ужаса глазами. Дверь открылась и в комнату… вошел Ахмед.
— Добраэ утро, — как ни в чем не бывало, поздоровался он. — Как ты спала?
— Ахмед, что здесь было? — дрожащим от волнения голосом спросила Тамара. — Что… ты со мной сделал?! Чем ты меня напоил?!
— Ничэго такого, чэго ты нэ хотэла, — с чуть заметной усмешкой ответил Ахмед. — А то, чэго ты хотэла, я нэ мог… нэ хотэл нэ сдэлат. А пилы мы с та-бой адынаково.
— Так ты… с-спал со мной?!
— Я нэ спал! Я лубил! Я тэбья лубью! И ты мэнья лубила! Сама! Очэн! И я хочу, чтобы ты менья лубила… потом! Всегда! Я хочу тэбья женой!
У Тамары помутилось в глазах. Ахмед, комната, зашторенное окно, сквозь просветы которого пробивались тонкие, как лезвия ножей пучки света, закружились в стремительном вихре, рассыпались на тысячи кусочков и снова собрались перед глазами.
— Негодяй! Подонок! Как ты посмел?! — Вскочив с кровати, она влепила Ахмеду пощёчину, а затем, сжав кулаки — два полновесных удара.
Такого оборота Ахмед не ожидал. От неожиданности он пропустил как пощёчину, так и последующий удар, но на третьем замахе он перехватил в воздухе руку Тамары и, рванув её вниз, толкнул свою обидчицу на постель.
— У мэнья дома за такое убивают… камньями! — сказал он с мрачным блеском потемневших от гнева глаз на неестественно бледном и, наверное, страшном лице.
Но на Тамару его слова и его лицо произвели действие, противоположное ожидаемому. Она вскочила и с яростью попавшей в западню тигрицы набросилась на Ахмеда. Ахмед в растерянности, которая была сейчас его главным переживанием, вначале пробовал защищаться, сделал несколько безуспешных попыток усадить Тамару на постель, чтобы что-то ей сказать, но, в конце концов, махнул рукой и, оттолкнув её от себя, вышел из комнаты, заперев дверь снаружи.
Тамара бросилась к двери, забарабанила по ней кулаками, разбивая в кровь пальцы, затем опустилась на пол и безутешно заплакала.
Однако сравнительно быстро (для своего возраста и полного отсутствия опыта подобных переделок) успокоилась, оделась и села на постель, чтобы обдумать свое положение. Приняв решение, он встала и громко постучала в дверь.
— Ахмед, открой!
Ахмед не ответил.
— Ахмед, открой, или я выпрыгну в окно, — спокойно сказала Тамара.
На этот раз после нескольких секунд тишины, которые, подобно ударам колокола, отсчитывали время в ушах Тамары, за дверью раздались звуки открываемого замка. Дверь открылась, у выхода из комнаты стоял Ахмед. Не говоря ему ни слова, Тамара решительно пошла мимо него в прихожую. Но Ахмед перегородил ей дорогу.
— Тамара, па-стой. Давай пагаварым.
— Мне не о чем с тобой говорить!
— Нет, эст! — повысил голос Ахмед и, взяв Тамару за плечи, рывком развернул лицом к себе. — Я лубью тэбья! И ты будэш моя жена!
Тамара посмотрела в его черные пристальные глаза. Что-то подсказывало ей, что Ахмед сейчас не остановится ни перед чем. Но страха не ощутила. Наоборот, после того, что с ней сделали, она даже хотела, чтобы Ахмед сейчас избил её до полусмерти (а лучше — без приставки «полу–), чтобы этой новой болью заглушить невыносимую боль в её душе — а ещё лучше, стереть её навсегда…
— Ахмед, ты подонок, — раздельно и твёрдо сказала она. — То, что ты сделал — это подлость. И мерзость. Такое не прощается. Я тебя убью. Не успокоюсь, пока этого не сделаю. Так что у тебя теперь один выход: убить меня раньше.
Ахмед обмяк и, криво улыбнувшись, медленно отпустил её плечи. И в этой улыбке Тамара вдруг — впервые не только за время этого разговора, но и за все месяцы их знакомства — увидела не смятение и растерянность, не страсть и боль, а холодную расчётливую жестокость.
— Нэ надо мэнья убиват, — с усмешкой сказал он. — И ты жывьи долго. Но будэт так, как я сказал. И никак нэ так. А чтобы ты нэ сомнэвалас, это тэбье на памьят. — Он достал из заднего кармана брюк несколько фотографий и протянул их Тамаре. — Здэс ты моя жена. Тэпэр ты будэш толко моя жена. И никого никогда болшэ…
Тамара взяла фотографии с ощущением, что проваливается в душный бездонный колодец. На фотографиях была запечатлена она в постели с Ахмедом в моменты самой сокровенной близости между мужчиной и женщиной. При этом фотограф с особой тщательностью высветил именно интимные, запретные для посторонних глаз подробности этого действа: её раскрытое для совокупления тело, томно прикрытые глаза, вздувшийся до неправдоподобных размеров детородный орган Ахмеда, сладострастный оскал его лица.
— …даю тэбье тры д-нья, — откуда-то издалека продолжал доноситься голос Ахмеда. — А потом этьи фотографии будут в журнале «Playboy». И подпыс: «восходьяшая совьетская порнозвэзда»…
Тамара не помнила, как она оказалась на улице. В памяти осели только теплый майский воздух и яркое солнце, которые сменили душную и мрачную (теперь она не представляла её иначе) квартиру Ахмеда. И ещё запомнилось физическое ощущение полнейшего тупика, в который она неожиданно угодила посреди своей счастливой и беззаботной жизни. И выхода из этого тупика она не видела — даже приблизительно не представляла, в каком направлении его искать.
Она побрела по улице без какой-либо цели. По необъяснимой, но веской и категоричной для неё причине идти домой ей сейчас было нельзя. Другого места, где бы она могла отсидеться, перевести дух и обдумать свое положение, у неё не было, кроме… квартиры Ахмеда. Она вдруг ясно почувствовала, что попалась плотно и жестко, что иного выхода, чем согласиться на предложение Ахмеда, у неё нет — Ахмед всё точно рассчитал. Ведь даже отцу, самому близкому ей человеку, от которого у неё никогда не было секретов, она ничего сказать не могла: при одной только мысли, что эти фотографии увидит отец, её охватывала такая волна (цунами!) стыда, что она скорее готова была умереть, чем позволить отцу их увидеть. И в этот момент Тамару осенила идея. Она неожиданно увидела выход из своего положения, оставленную Ахмедом щель в расставленной им, продуманной до мелочей ловушке. Тамара вдруг подумала, что выходом для неё был бы сейчас несчастный случай, но не похожий на попытку самоубийства или членовредительства, в результате которого она бы с серьезной травмой попала в больницу. Таким образом, решались бы сразу две проблемы: Ахмеда и родителей. Ахмед, конечно, может не поверить, что этот «несчастный случай» она не устроила намеренно, но в любом случае, пока она будет в больнице, исполнить свою угрозу он не посмеет. А это, по крайней мере, не «тры д-нья», и она успеет что-нибудь придумать. А если вдруг она останется инвалидом, то тогда вообще все разрешится само собой. (Сам факт инвалидности её не пугал — наоборот, казался чудесным избавлением от свалившегося на неё несчастья). А что касается родителей, то с их стороны ничего, кроме деятельного сострадания и радости, что все не кончилось хуже, она не ждала.
Приняв решение, Тамара испытала огромное облегчение и вприпрыжку побежала к ближайшему телефону-автомату звонить домой. Конкретные способы исполнения задуманного — выпрыгнуть из окна, броситься под машину или под поезд — её сейчас не занимали, как не имеющие никакого сопоставимого значения в сравнении с найденным выходом. Кроме того, обдумывание их можно сдвинуть на вечер, на завтра, а теперь — скорее домой. Но вначале — позвонить: ведь родители со вчерашнего дня в неведении, и каждая минута для них сейчас равна пытке на медленном огне.
Трубку поднял отец.
— Тамара, откуда ты звонишь?! — встревожено спросил он, услышав голос дочери.
— Из автомата. Папа, прости меня! Так получилось. Я скоро буду, потом всё объясню.
Когда Тамара приехала домой, родители вдвоем вышли ей навстречу в прихожую.
— Где ты… была?! Мы тут чуть сума не сошли! — дрожащим от возмущения голосом выкрикнула мать, едва Тамара переступила порог квартиры.
— На дне рождения. Мама, я не знала!.. — торопливо ответила Тамара. — Не думала, что… так задержусь.
— А позвонить нельзя было?!
— Там не было телефона…
Эта робкая попытка Тамары оправдаться зажгла возмущение матери, подобно выплеснутой в тлеющий огонь кружке бензина.
— Что ты здесь дурочкой прикидываешься?! — взвизгнула она. — Совести у тебя, прежде всего, нет! Всегда можно найти возможность сообщить своим близким, когда что-нибудь случается! Если, конечно, хоть немного думать о них, а не только о своих удовольствиях! А ты загуляла со своими… — Мать запнулась и пропустила следующее слово. — Где ж там рядом с ними о родителях вспомнить! Сопливка! Дрянь! Вырастили на свою голову! — И она разразилась громким злым плачем.
Тамара опустила голову. Она вдруг поняла, что найденный ею выход из своего положения, в котором она подспудно надеялась на возможность отступления, компромисса, является для неё единственно возможным и бескомпромиссным. Картины несущегося на нее, пронзительно сигналя, автомобиля, ревущего поезда и далекой от её пятого этажа земли ярко стояли перед глазами. И холодок ожидания рокового мгновения студил кожу зябкими мурашками.
Тем временем, отец, не говоря ни слова, обнял мать за плечи и увел в спальню. Тамара разулась, сняла верхнюю одежду и тихо прошла в свою комнату, плотно закрыв за собой дверь. Растерянно оглядевшись, словно в незнакомом месте, она села на кровать и закрыла лицо руками. Ощущение захлопнувшейся за ней ловушки приобрело зримую и предметную форму. Тамару вдруг охватил осязаемо жгучий и душный ужас, от которого она не могла даже заплакать. Не в силах выдерживать его больше ни минуты, она вскочила на ноги и стремительно подошла к окну, намереваясь его распахнуть и на этом свои мучения закончить. Но в этот момент в комнату вошёл отец.
— Дочка, пошли завтракать. Всё уже на столе.
Эти обычные, тысячи раз слышанные слова внезапно, подобно выхваченной в кромешной темноте неожиданной вспышкой двери, подсказали Тамаре выход из её положения: отец. Отец, которому она сейчас выложит всё без утайки, а потом будет только ждать, когда он неизвестным, непредставимым и… неинтересным ей способом избавит её от случившегося с ней несчастья, чью железную, подобную защёлкнувшемуся капкану, хватку на своем теле она ощущала почти физически. Замерев на мгновение от суеверного страха, что видение исчезнет, Тамара бросилась к отцу и, обвив его руками за шею, разрыдалась:
— Папа! Папочка! Прости меня! Я… я не знала… не знаю, как это случилось! Он говорит, что я сама!.. Но я не помню… не верю! А теперь он говорит, что я его жена… что я буду его женой. Но я не хочу! Не буду! Я лучше умру!
Отец молча прижал её к себе. Ощущая на своих плечах его тяжёлые жёсткие руки, Тамара поняла, что её беда миновала. Это понимание пришло без каких-либо расчётов и логических обоснований. Просто, подобно ветру для вырвавшейся из силка птицы или твёрдой почвы под ногами для утопающего, она почувствовала, что её больше не леденит неизбежностью катастрофы случившееся с ней, что, как в детстве, запах отцовского тела, тяжесть его рук прямо и безоговорочно означали, что её страдания на этом заканчиваются. Обернув к отцу своё мокрое от слёз лицо, Тамара принялась осыпать его торопливыми, прерываемыми громкими всхлипами, поцелуями.
В комнату заглянула мать и с тревожным недоумением посмотрела на своих мужа и дочь; но что-то ей подсказало, что лучше всего оставить их сейчас друг с другом наедине, и она осторожно закрыла дверь.
Тем временем, дождавшись, когда у дочери иссяк поток слез и причитаний, отец усадил её на стул возле стола, а сам сел в кресло напротив и твёрдо сказал:
— Выкладывай: что у тебя случилось?
Под его пристальным взглядом Тамара почувствовала себя не в силах что-нибудь утаить из произошедшего, но при этом она испытала облегчение человека, от чьей воли больше ничего не зависит.
— Папа, я… не знаю, как это получилось… Честно, не знаю! — запинаясь, срываясь с шепота на вскрик, начала рассказывать она. — Ахмед Дустум с нашего курса… Он ухаживал за мной долго. Красиво ухаживал… Я, наверное, сама виновата, что дала ему повод на что-то надеяться. Но я же не знала, что он!.. так поступит со мной. Он был нормальный парень, как все. Неужели все так могут… если захотят? Как же тогда жить?..
Тамара запнулась перед тем, как перейти к главному, сделала несколько непроизвольных глотательных движений и, не поднимая головы, продолжила свой рассказ. Отец слушал молча, не перебивая, ни о чём не спрашивая, и это служило Тамаре единственной опорой, которая удерживала её от опустошающих рыданий, словно она шла над пропастью по узкому шаткому мостику без перил, и любое резкое движение, порыв ветра или громкий звук могли сбросить её в бездну.
— А вчера… он позвал меня к себе на день рождения. Только это не был день рождения. Он его выдумал, чтобы меня заманить. Он что-то подсыпал мне в вино — снотворное или наркотик, не знаю… Но только я отключилась полностью. То есть, какие-то детали я помню: как я с ним в постели… и всё такое. Но словно это было не со мной… Не верю, что это было со мной! А он, гад, заснял это на плёнку, фотографии мне показывал…
В этом месте Тамара умолкла, ощущая почти физически жар, исходивший от её сумочки, где лежали фотографии; по-прежнему, молчал отец; и тишина болезненной тяжестью, словно под водой на большой глубине, давила на уши.
— Он сказал, что если я… не выйду за него замуж, то он пошлёт их в журнал «Playboy». Тамара подняла глаза на отца, со страхом ожидая увидеть у него гнев, раздражение или брезгливость, но отец сидел с хмурым непроницаемым лицом. Облегчённо вздохнув, Тамара снова опустила голову, чувствуя, что только таким образом она может перекладывать на слова обжигавшие её мысли. — Он дал мне три дня. А потом он… сдержит слово. Я теперь в этом нисколько не сомневаюсь. И сейчас… я не знаю, что мне делать. Но только замуж за него я не пойду! Я лучше… — Тамара не договорила и, чувствуя буквальное физическое изнеможение, опустила голову на свои сложенные на столе руки и горько заплакала.
Отец посмотрел на неё долгим внимательным взглядом, затем встал, и подошёл к окну, рассматривая оживлённую улицу за окном. Затем, приняв решение, он повернулся лицом к дочери и твёрдо сказал:
— Мне нужны эти фотографии.
Оборвав плач, Тамара испуганно посмотрела на отца.
— Зачем?! Я… не знаю, не смогу… наверно, их достать… взять. Как? Зачем они тебе?! Что это меняет?
— Тамара, мне нужны эти фотографии, — повторил отец; и то, как он это сказал, — ровным негромким голосом, четко выговаривая слова, — а так же то, что он назвал её полным именем, что бывало с ним чрезвычайно редко и всегда в схожих обстоятельствах, парализовало волю Тамары, сделало для неё абсолютно невозможным какое-либо промедление или уклонение от выполнения отцовского требования.
Густо покраснев, она достала из своей сумочки злополучные фотографии и протянула их отцу. Отец спокойно взял стопку фотографических карточек и внимательно их рассмотрел. (При этом быстрая, похожая на судорогу гримаса пробежала по его лицу; но если бы Ахмед мог предвидеть эту гримасу, он не только не сделал бы с Тамарой ничего подобного, но и обходил бы её при всякой возможности за сотни метров). Затем он аккуратно сложил фотографии в прежнюю стопку и спрятал в нагрудный карман.
— Теперь — адрес, — прежним тоном, не допускающим ни малейшей возможности возражения или промедления с ответом, продолжил он. — Адрес, где живет этот Ахмед.
Запинаясь, Тамара назвала адрес.
— И последнее. С сегодняшнего дня, с этой минуты, пока я не разрешу, ты никуда из дома не выходишь — ни в университет, ни в спортшколу, ни в магазин. Понятно?
Тамара утвердительно кивнула, глядя на отца широко раскрытыми, блестящими от недавних слез преданными глазами. Раздражённо покривившись (впервые за время этого разговора), отец отвернулся и вышел из комнаты.
ГЛАВА 5
Николай Иванович Столяров за свою долгую трудную жизнь любил только однажды (в узком, одном из четырех, по словарю Ушакова, значении этого слова — любви к женщине). Говорят, есть мужчины-однолюбы. Возможно. Но мне кажется, дело тут не столько в особенностях мужчины, сколько в достоинствах другой стороны — в обаянии женщины. И если эти достоинства — улыбка, смех, озорной блеск глаз, а главное, доброта, ум, нежность, такт — светят как направленный в глаза луч прожектора и оглушают подобно близкому удару колокола, если память о них на протяжении всех прожитых лет жжет нестерпимой, неизбывной, ни на йоту не сглаженной временем болью, то все другие игривые улыбки, томные взгляды и кокетливые разговоры вызывают лишь раздражение и досаду. Впрочем, не берусь утверждать категорично. Как говорится, возможны варианты. Но в нашем случае — в случае Николая Ивановича Столярова — все сказанное подтверждается фактами до последней запятой. Впрочем, судите сами.
С Тамарой Королевой — примером в доказательство сказанному выше — Николай Столяров учился в одном классе с первого года учебы в школе. Но так случилось, что их любовь вспыхнула неожиданно, на последних месяцах учебы, не дав им вволю натешиться танцами на школьных вечерах и городских танцплощадках, походами друг с дружкой в кино, в театры, поездками в лес, на речные пляжи и всем другим, что не выходит за рамки обычного, неприметного, но что врезается в память яркими незабываемыми картинами, когда за ними стоит любовь. В тот же год после окончания школы Николай поступил в военное авиационное училище, и его отношения с Тамарой на долгие месяцы свелись лишь к переписке. Но в первый же его приезд в отпуск после зимней экзаменационной сессии двое влюблённых решили пожениться. Свадьбу наметили на лето того же года, когда Николай приедет в отпуск после окончания первого курса училища. Но… это было лето 1941 года, началась война. Тамара стала одной из первых жертв той вселенской бойни. Это произошло на глазах у Николая. Он приехал в отпуск на неделю раньше срока по причине болезни матери (она с кровоизлиянием в мозг попала в больницу) и в тот роковой день собирался вместе с отцом и братом навестить в больнице мать, а потом поехать с Тамарой за город на пляж, когда услышал по радио заявление Советского правительства. Николай встал у радиоприемника как вкопанный, не в силах поверить, что в этот теплый воскресный день, с ласковым солнцем и весёлым щебетом птиц на деревьях, с тихими утопающими в зелени улицами, с матерью и Тамарой, ждущими его в нескольких кварталах от его дома, и всем остальным внешне ничем не изменившимся укладом его жизни кровавая безжалостная машина войны уже начала свою страшную жатву на его земле. Военный человек, целый год готовившийся именно к такому сообщению, встретившись с ним в действительности, он почувствовал себя совершенно ошеломлённым.
Но его растерянность длилась недолго. После минутного оглушения план действий выстроился четко и безвариантно. Прежде всего, надо было возвращаться в училище: что бы ни случилось дома, он должен быть там: отныне он себе не принадлежит. Ближайший поезд до Москвы, через которую пролегала дорога к его училищу, уходил вечером. Значит, на все его личные дела оставались считанные часы.
Быстро собравшись, он вместе с отцом и братом поехал в больницу и забрал домой мать. Николай не представлял, как отец будет управляться с работой, новыми, вытекающими из военного положения обязанностями и с больной женой и малолетним сыном дома, но хоть на эту заботу у него будет меньше. Потом он поехал на вокзал и купил билет на поезд. Поезда пока ходили по прежнему расписанию, и это обстоятельство вдруг обожгло Николая особенно болезненным пониманием случившегося — как у человека, неосторожным ударом топора отсекшего себе палец: вот он лежит, прежней формы, и даже кожа над ним ещё не потемнела, но уже потерян для него навсегда. Дальше — Тамара. Все их личные планы уже перечеркнула война, и что-то Николаю подсказывало, что Тамаре сейчас намного тяжелее, чем ему.
Тамару он застал дома. Против его ожидания она была спокойна и деловита. Только необычная бледность её лица и едва заметная дрожь пальцев выдавали цену этого спокойствия.
— Ну что, Коля, видишь, как все получилось, — сказала она после слов приветствия. — Наша свадьба откладывается… — Тамара запнулась, быстрая судорога пробежала по её лицу, но уже через мгновение она взяла себя в руки. — Когда ты едешь? — спокойно спросила она, сам факт его отъезда приняв за исходное, не подлежащее обсуждению обстоятельство. — А то мне надо сейчас в горком — договорились с девчонками там встретиться, — но я обязательно хочу тебя проводить. (Тамару в тот год избрали членом горкома комсомола).
Николай ощутил облегчение. Он с подспудной опаской ждал этой встречи. В свете случившегося любой из возможных её вариантов, которые рисовала ему его фантазия, включал слёзы Тамары, его, Николая, хмурое молчание и неловкое топтание на месте из-за незнания, что сказать в утешение, и жестоких угрызений совести, которые, несмотря на обоюдное понимание неизбежности этого шага, жгли его от того, что он оставляет её вблизи вспыхнувшего пожара войны. И то, как Тамара повела себя, — ещё более по-мужски, чем он, курсант военного училища, — наполнило его, с одной стороны, гордостью за свою возлюбленную, а с другой — жгучей тоской, так как что-то в глубине души шептало ему, что он теряет её сейчас навсегда. Сглотнув комок в горле, Николай взял Тамару за руку.
— Сегодня вечером, — с трудом заставляя себя смотреть ей в глаза, сказал он. — Московским поездом, если… ничего не помешает. Давай встретимся у тебя в восемь. Я за тобой зайду.
— Давай, — просто ответила Тамара. — Пока. До вечера.
Эти обычные, сказанные спокойным негромким голосом слова навсегда остались в памяти Николая незаживающей раной, потому что… они оказались последними словами, которые он слышал от Тамары.
Вечером того же дня на город был первый воздушный налёт. Простившись с отцом, матерью и братом, Николай шел к Тамаре, когда в безоблачном, девственно-голубом в лучах заходящего солнца небе появились похожие на рой ос точки немецких самолетов. Несмотря на ясное понимание надвигающейся смертельной опасности, Николай не мог заставить себя в неё поверить, пока на улицах не начали рваться бомбы. Тихий мирный удобный для жизни город мгновенно превратился в ад. Деревянные одноэтажные дома взлетали в воздух, подобно сухим листьям под порывами ветра. Многоэтажные кирпичные строения после попаданий в них бомб вначале раздувались как резиновые, зависали на мгновение в воздухе, а затем с грохотом проваливались в пустоту, оставляя на месте себя клубы пыли и дыма. Обезумевшие люди метались по улице и гибли на глазах у Николая десятками. Рёв штурмовиков, сменивших согласно технологии этого массового убийства бомбардировщики, взрывы бомб, треск пулемётов, крики, детский плач и грохот рушившихся зданий накрыли Николая, словно стеклянным колпаком, снаружи которого, не вызывая в полной мере ощущения реальности происходящего, подобно кинокартине на гигантском киноэкране, разворачивались события фильма ужасов. Николай пытался сбросить с себя это оцепенение, безотчётно, механически, пригибался при близких разрывах бомб и шёл тысячи раз хоженой, но ставшей в одночасье неузнаваемой дорогой к Тамаре.
Но оцепенение оставило его, только когда он увидел Тамару. Она стояла у подъезда своего дома, а не в укрытии, как потом догадался Николай, из-за боязни пропустить встречу. Увидев его, она бросилась навстречу, и в этот момент её прошила пулемётная очередь пролетавшего на бреющем полете штурмовика. Когда Тамара упала, Николай поднял голову и проводил взглядом её убийцу — огромную в сравнении с лежавшей на земле Тамарой железную махину с крестами на крыльях и пилотом в кабине, который, как показалось Николаю, пролетая мимо, довольно улыбнулся.
Это тот редкий случай, когда можно с точностью до минуты указать время рождения упорного, бесстрашного, безжалостного к врагу воина, который в числе миллионов себе подобных через четыре года принёс своей стране Победу. Так случилось, что за четыре года войны Николай Столяров остался жив. Невероятно, но факт: несколько раз его сбивали, при этом, почти всегда над территорией, занятой немцами, откуда он потом ночами и лесами пробирался к своим. Однажды, в момент такой катастрофы у него не раскрылись оба его парашюта, и жизнь ему спасло только то, что он упал в воду небольшого лесного озера. Дважды он горел в самолете. В первом случае ему удалось сбить пламя в воздухе, а во втором он посадил горящий самолет на свой аэродром. Два раза он совершил таран (неверующему человеку трудно в это поверить) — первый раз это случилось, когда его, расстрелявшего весь боезапас, пытались посадить на свой аэродром немецкие истребители; а второй — когда на лице пролетавшего близко, промахнувшегося по нему фашистского летчика он увидел ту же, что и в июне 41-го, ухмылку… Поэтому задание его полку весной 45-го о воздушной поддержке нашего наступления на Берлин Николай воспринял, как свою самую дорогую и глубоко личную награду.
Победу Николай встретил в Берлине, на одном из аэродромов которого разместился его полк. Странное чувство испытал он, услышав о капитуляции фашистской Германии. В первое мгновение он, как все вокруг, восторженно кричал «ура!», выстрелил в воздух всю обойму своего пистолета, обнимался с оказавшимися рядом однополчанами и даже катался по земле в обнимку с одним из них. Но, некоторое время спустя, чуть остыв, он испытал досаду за упущенную вчера возможность (кончились боеприпасы) расстрелять прорывавшуюся на запад колонну немецких машин… досаду на то, что убивать их дальше у него возможности больше не будет.
После войны Николай Столяров остался служить в армии и вышел в отставку в 1964 году в звании полковника, заместителя командира дивизии. И почти все эти годы он прожил холостым, так как не допускал мысли о том, что кто-нибудь в его душе может занять место Тамары. Но незадолго до своей отставки, находясь во время отпуска в военном санатории, он познакомился с врачом этого санатория Людмилой Анатольевной Василенко, двадцатичетырехлетней незамужней женщиной, которая затем стала его женой.
Решение о женитьбе трудно далось Николаю — тут уже уместно добавить отчество — Ивановичу. Память о Тамаре саднила жестокой, ничуть не притихшей за прошедшие годы болью. Но при этом, с течением времени рядом с этой памятью, ничуть не затеняя её, стало расти и укрепляться понимание, что жизнь проходит, и он рискует остаться в старости один, а Тамара, он был в этом уверен, этого бы не одобрила. Но, главное, ему в вдруг пришла в голову мысль — которая, несмотря на трезвое понимание её абсурдности, тем не менее, захватила его целиком, — что если у него родится дочь, то это будет его Тамара, которой Провидение подарило возможность прожить жизнь заново.
Все эти мысли и переживания сделали женитьбу Николая Ивановича возможной. Правда, справедливости ради надо отметить, Людмила Анатольевна оказалась чрезвычайно благоприятным для осуществления этой возможности обстоятельством.
С рождением дочери неожиданно переменился в глазах Николая Ивановича весь окружающий его мир. Все прошлое — детство, юность, любовь к Тамаре, война и послевоенная разруха — остались позади, подобно прочитанной книге — захватывающе-интересной, волнующей до слёз, но законченной и поставленной в «книжный шкаф» его памяти, — а впереди, теряясь в дымке далекой ещё старости, вдруг открылась панорама спокойной, мирной и… счастливой жизни, которая явилась ему внезапно и завораживающе-ярко, словно перед усталым путником, который после долгих скитаний по дремучему лесу неожиданно вышел на опушку с простиравшимися за ней бескрайними залитыми солнцем полями и видневшимися между ними крышами человеческого жилья. Главная заслуга в этом принадлежала, конечно, дочери, маленькому комочку жизни, нежному и беспомощному, который судьба вдруг, когда он уже ничего от жизни не ждал, подарила ему в качестве искупления за свою жестокость в середине двадцатого века (правильнее, в виде награды за мужество и стойкость, не позволившие этой жестокости перейти в ничем не сдерживаемое варварство).
С первых дней после своего рождения дочь стала для Николая Ивановича точкой отсчёта его забот и устремлений, которые он определил на оставшуюся ему часть жизни. Он без сожаления вышел в отставку. Переезд в другой город, получение новой квартиры, покупка машины и дачи волновали его не больше, чем наступление ясной погоды после ненастья или сытный ужин после трудового дня. Зато простуда Тамары, подвывих её ручки или ожог кипятком (не сильный, лишь первой степени) были для него событиями, сравнимыми с Карибским кризисом или началом новой войны. И наоборот, её первые осознанные звуки, слова, улыбки, первые самостоятельные шаги вызывали у него восторг, подобный которому он испытывал только во время встреч с фронтовыми друзьями в день Победы и… во время встреч с Тамарой своей юности.
Подводя итог сказанному, я думаю — и, мне кажется, читатели со мной согласятся, — что данное в одной из предыдущих глав определение любви Николая Ивановича к своей дочери как фанатичной не является преувеличением. Но.. фанатичная любовь, особенно, к единственному ребенку, как правило, рождает моральных уродов. Правда, лишь в присутствии третьего условия — слепой любви. Но, к счастью для Тамары, любовь к ней отца «слепой» не была. С одной стороны, разум, а с другой, та же любовь, которая у разумных людей обязательно включает в себя тревогу за будущее любимого человека, заставляли Николая Ивановича думать о времени, когда его, отца, рядом с дочерью не будет (или уже «не будет» совсем). И в его представлениях о будущем дочери успокоение ему приносили только те картины, в которых Тамара являлась ему умной, энергичной, уверенной в себе и счастливой в личной жизни. А эти качества человека могут состояться только в случае его крепкого здоровья, способности к квалифицированному труду с соответствующим материальным вознаграждением и окружения хорошими людьми — то есть, среды, в которой он вследствие своих способностей оказался. Поэтому все проявления любви Николая Ивановича к дочери преломлялись сквозь призму этого задуманного в качестве конечной цели результата. Впрочем, как уже отмечалось в рассказе о детстве Тамары, на душевности её отношений с отцом и их взаимной привязанности это сколько-нибудь отрицательно не сказалось — а как раз наоборот.
Правда, тут надо заметить (для некоторого оправдания родителей, которые, несмотря на искреннее желание вырастить своих детей достойными людьми, получают результатом их подлость, жестокость и уголовные повадки), что достижение поставленной Николаем Ивановичем цели в то время было делом намного более простым и быстрым, чем ныне, так как тогда на стороне родителей полно и всеобъемлюще стояло государство. (Почему оно не делает этого сейчас? Обстоятельному ответу на этот вопрос я посвятил свою главную книгу — роман «Прозрение», но здесь все же кратко скажу: государство — это система мер, задач, запретов и ограничений в жизни народа, охраняющая интересы той его части, которая на данный момент находится у власти — класса, прослойки, элиты. В интересы нынешней элиты образование грамотного, решительного, твёрдо осознающего свои интересы большинства народа не входит).
Раннее детство дочери было для Николая Ивановича временем, когда он открывал в себе качества, о которых он до этого не подозревал. Например, он мог подолгу умильно смотреть (обычно, чтобы избежать насмешек жены, прикрываясь газетой или делая вид, что смотрит телевизор), как дочка, бурча что-то себе под нос, играет с игрушками или, слюнявя пальчик, листает книгу, рассматривая картинки. Он мог вечера напролёт играть с ней в её игры, не находя в этом ничего утомительного или предосудительного; мог подолгу валяться с ней на ковре или на тахте, прижимая дочь к себе, щекоча ей спину или живот, или поднимая её на вытянутых руках и подставленных коленях, и смеяться вслед её счастливому смеху, когда она пыталась вырваться из этой воздушной западни. Но при этом он никогда, даже в самые трогательные и счастливые моменты своей семейной жизни, не забывал о конечной цели своих устремлений в отношении дочери. Эта память присутствовала в игрушках и играх Тамары, которые почти все были «развивающими», в её книжках, ярких и добрых, быстро ставших для неё таким же обязательным условием жизни, как вода, пища и воздух. Его «шумные» игры с ней дома или где-нибудь в укромном месте на улице — в сквере, в парке или в укрытом от посторонних глаз углу своего двора — одновременно были гимнастикой, сделавшей её тело гибким и сильным, а глазомер — быстрым и точным.
Школьные годы Тамары придали отцовским заботам Николая Ивановича гораздо более серьёзный и обстоятельный характер, так как это была та дистанция её жизни, за которой начиналась финишная прямая к поставленной им конечной цели. Однако и радость от побед дочери на этой дистанции тоже была намного глубже и многогранней, потому что за ней, кроме собственно радости за дочь, стояло удовлетворение результатами своего труда.
Но… побед без поражений не бывает. Как невозможно пройти через лес по узкой, извилистой, заваленной буреломом тропинке и не разу не оступиться, так нельзя вырастить сына или дочь, чтобы ни разу на этом пути у них не случились разной степени тяжести ошибки и провалы. Николай Иванович это понимал и поэтому к большинству таких ошибок дочери относился спокойно, предоставляя ей возможность решать свои проблемы самой, ограничиваясь советами, если ей угодно было их выслушивать, и дружеским сочувствием. Но когда события принимали опасный (для конечной цели) оборот, вмешательство Николая Ивановича было решительным и исчерпывающим.
О двух наиболее тяжёлых срывах Тамары, потребовавших решительного вмешательства отца, рассказано в предыдущих главах. Но если в первом случае, в случае с Андреем Полежаевым, Николай Иванович позволил (с помощью педагогической хитрости) основную работу по выправлению ситуации выполнить самой Тамаре (держа наготове такие меры, как перевод Тамары в другую школу и даже переезд в другой город), то во втором случае выходом могло быть только устранение опасности со стороны Ахмеда и сохранение случившегося в тайне. А это означало необходимость изъятия у Ахмеда тех фотографий и негативов к ним и устранения из жизни Тамары самого Ахмеда. При этом об убийстве не могло быть и речи — не по причине моральных препятствий (как раз все моральные устои Николая Ивановича взывали к убийству), а по причине опасности такого шага для Тамары и его непредсказуемости для их дальнейших семейных отношений. Дело осложнялось ещё тем, что сами эти фотографии, которые ощутимо жгли сквозь ткань рубашки его кожу, засевшая в памяти, подобно раскалённому гвоздю, картина того, что сделали с его дочерью, вызывала у Николая Ивановича странное раздвоение личности, когда он видел себя, словно со стороны, и при этом чувствовал, что в самый ответственный момент — в момент встречи с Ахмедом — он не сможет удержать этого второго Николая от рокового шага. Впервые после войны Николай Иванович испытал душную, режущую глаза ненависть, которую в те годы облегчало только нажатие на гашетку пулемета.
После долгих хмурых раздумий Николай Иванович понял, что одному ему со своей бедой не справиться. Сказав жене, что идет в город «по делам», и ни разу больше не взглянув на Тамару, которая следила за ним с тоской загнанного в ловушку зверька, Николай Иванович оделся и вышел из дому.
В этом месте необходимо снова сделать отступление и подчеркнуть, что беда является таковой только в случае достижения ею конечного, необратимого результата. А всё остальное — в промежутке от её начала до последнего завершающего мгновения — это борьба. И нет счастья более пронзительного, чем отведённая беда. Но особенно счастливы люди, которые в борьбе со своей бедой не одиноки. Николай Иванович в данном случае оказался счастлив вдвойне. (Да простят меня читатели: я снова забегаю вперед. Но, как вы успели заметить, до сих пор повествование шло, в основном, хронологически в обратном порядке. Так что, если вы дочитали мой рассказ до этого места и не захлопнули книгу от досады, то мое извинение излишне). Николай Иванович, прежде всего, был счастлив мужской дружбой. Но мужская дружба никогда не вспыхивает внезапно, после случайной встречи, как это бывает с любовью. Хочу так же заметить, что настоящая дружба не вырастает из тихой, сытой и беспроблемной жизни.
При этом её крепость напрямую (если не прямо пропорционально) зависит от тяжести и продолжительности выпавших ей испытаний.[8]
Поэтому, в свете рассказанного о Николае Ивановиче, я думаю, не надо долго объяснять, почему его друг и однополчанин Вячеслав Васильевич Щербацевич, к которому Николай Иванович приехал за помощью, выслушав его, первым делом сказал:
— Значит, так, Коля, прежде всего, давай условимся: так или иначе мы твою проблему решим. Это мы у себя дома, а не эта желторожая тварь. А уже, исходя из установленного результата, давай спокойно подумаем, как это сделать максимально безболезненно для тебя и твоей дочки.
Николай Иванович внимательно посмотрел на друга. В военные годы Щербацевич был летчиком одной с ним эскадрильи, но в конце войны его после ранения списали из летного состава, и он служил вначале замполитом их же полка, а потом перешёл в органы военной контрразведки. В отставку он вышел примерно в одно время с Николаем Ивановичем, и после войны они встречались лишь считанные разы — в основном, на день Победы вместе с другими однополчанами. Но, несмотря на это, никаких сомнений в своем друге Николай Иванович не испытал, как, впрочем, не обнаружил ни малейших признаков мимикрии в связи с изменившимся временем и своим положением в обществе Щербацевич.
— Давай, — после некоторого молчания спокойно согласился Николай Иванович и, скрестив на груди руки, откинулся на спинку стула, оглядывая кухню, где шел разговор — предоставляя Щербацевичу возможность «подумать» первым.
Щербацевич внимательно посмотрел на друга, чуть слышно хмыкнул, затем встал, зажёг на плите огонь, заварил две чашки крепкого кофе, поставил их на стол и, пригубив из своей чашки, сказал ровным уверенным голосом:
— Коля, тут надо действовать быстро и твёрдо. Такие твари больше всего боятся ответственности за свои дела. Насколько им безразлична судьба других, настолько они носятся с каждым своим прыщиком. Здесь имеет место факт изнасилования…
Николай Иванович сделал предупреждающий жест, но Щербацевич твёрдо припечатал его руку к столу.
— Подожди! Я не закончил. Я не предлагаю тебе доводить дело до суда. Но можно возбудить уголовное дело, посадить этого Ахмеда на трое суток в СИЗО[9] — а СИЗО это не санаторий, подобные сытые твари это особенно остро чувствуют, — там все ему хорошо объяснить, и если он пообещает убраться из нашей страны навсегда, закрыть дело, допустим, за недоказанностью. Попутно можно будет оговорить и другие условия — чтобы он держал язык за зубами и до своего отъезда обходил твою дочку за километр. Впрочем, при такой раскладке он в этом сам будет кровно заинтересован.
— А если он обманет? Пообещает, а когда выйдет на свободу, сделает по-своему?
Щербацевич хмыкнул.
— Тогда можно будет снова возбудить уголовное дело. Например, по протесту прокурора. И тогда уже раскрутить его на всю катушку, вплоть до Интерпола, если он уедет из страны. Лет шесть он за это получит. Но, я думаю, до этого не дойдет. Он как только умножит трое суток в СИЗО на возможные шесть лет, то сразу станет таким ласковым и послушным, что будешь удивляться, как ты мог подумать о нем плохо.
Николай Иванович с полминуты сидел молча, выбивая по столу пальцами тихую дробь. Молчал так же и Щербацевич, отпивая маленькими глотками кофе, — предоставляя другу возможность обдумать его предложение.
— А другие варианты? — спросил затем Николай Иванович. — Что можно сделать ещё?
— Застрелить его на хрен и закопать, — пожал плечами Щербацевич. — Больше ничего.
Чуть заметная судорога пробежала по лицу Николая Ивановича, а в глазах блеснул огонь, какой бывал у него всегда, когда он бросал свой самолет в атаку.
— Решено. Действуем, как ты сказал. Но пообещай: если он вывернется или попытается сделать… то, что он собирался, ты поможешь мне встретиться с ним наедине.
Щербацевич неловко повел плечами, невольно ёжась под пристальным взглядом друга.
— Коля, ты же понимаешь, что я не могу обещать того, что не от меня зависит… — с непривычной для слуха Николая Ивановича неуверенностью начал он, а затем тряхнул головой и твёрдо сказал: — Обещаю, Коля. Я не знаю, как это получится в деталях, но если до него не дойдет в СИЗО, я тебе эту встречу устрою…
Не буду подробно описывать осуществление замысла Щербацевича (чтобы не превратить художественное произведение в учебное пособие). Скажу только, что заявление Тамары в прокуратуру, которое она написала по требованию и под диктовку отца (не могла не написать) и злополучные фотографии вместе с негативами, которые изъяли при обыске у Ахмеда, а так же следы опиатов, найденные в одной из бутылок из-под вина, бывшего в тот злополучный вечер на столе, и опиаты, обнаруженные при анализе крови Тамары, стали достаточными основаниями для возбуждения уголовного дела и, соответственно, нескольких суток, проведённых Ахмедом в камере следственного изолятора. Затем, после другого заявления Тамары, в котором она отказывалась от обвинения в изнасиловании, его вначале выпустили под подписку о невыезде, а затем закрыли дело «за отсутствием состава преступления». (То есть, по причине недоказанности, о которой говорил Щербацевич). И на следующий же день Ахмед, ни с кем не попрощавшись, вылетел (очень хочется сказать — подобно футбольному мячу после хорошего удара ногой, но все же он воспользовался самолетом) вначале в Москву, а оттуда в Тегеран. Все это оказалось возможным, благодаря следователю по особо важным делам Прокуратуры БССР, который несколько послевоенных лет работал в подчинении у Щербацевича, и чья память о том времени оказалась достаточной причиной для того, чтобы выполнить его просьбу во всех необходимых деталях, включая изменение заключения биохимической экспертизы о наркотическом опьянении Тамары, из-за которого Ахмед суда бы не избежал. (Здесь я не могу без сожаления не отметить, что представить подобный поступок применительно к нынешнему времени мне намного сложнее, чем к тому. Бескорыстно, ради человека, от которого ты больше не зависишь, рисковать своим служебным положением, решиться на поступок на грани Закона — для этого надо было воспитываться в Советское время).
Когда Тамара через две недели («после болезни») появилась в университете, некоторый ажиотаж и недоумение в связи с неожиданным, без объяснения причин, отъездом Ахмеда уже улеглись. Кроме того, все произошедшее осталось в тайне, поэтому никому в голову не пришло связать этот отъезд с ней; и Тамара после нескольких дней напряжённого ожидания и испуганных вздрагиваний при упоминании имени Ахмеда постепенно вошла в привычный уклад и ритм своей жизни, а случившаяся с ней беда с каждым днем все дальше уходила в лабиринты её памяти, постепенно принимая форму приснившегося ей кошмара.
ГЛАВА 6
Ну вот, после ста с лишним страниц машинописного текста и полутора лет работы я подошёл к… началу этой книги — к Коле, нежному, капризному, избалованному мальчику, полной противоположности того, что я хочу видеть в мальчишках вообще и в своих сыновьях, в частности. Повествование последних глав требует объяснения, как же так случилось, что у умной, воспитанной в духе спорта и здорового образа жизни Тамары Николаевны сын вырос безвольным, слабохарактерным, легко поддающимся дурному влиянию юношей. Это объяснение надо начать с рассказа об обстоятельствах её замужества и первых годах после рождения сына.
Ее муж был известный в республике спортсмен, «мастер спорта СССР» по биатлону, неоднократный чемпион БССР и призер всесоюзных первенств Александр Завьялов. Тамара познакомилась с ним на спортивных сборах в Раубичах. Так совпало, что сборная команда республики по гимнастике, в которой Тамара была уже не новичок, и сборная по биатлону, готовясь каждая к своим соревнованиям, оказались на этой спортивной базе в одно время, и, кроме Тамары, ещё несколько человек нашли себе тогда — кто «спутника жизни», кто для начала просто «друга» (или «подругу»).
Завьялов с первых встреч покорил Тамару острым умом, весёлым, без малейших признаков зазнайства характером (хотя в то время он был одним из ведущих спортсменов республики) и спокойной мужественной внешностью. (Последнее обстоятельство названо в числе определяющих не из-за того, что оно входило для Тамары в тройку важнейших, а потому что, будь Завьялов «красивым», знакомство просто бы не состоялось — память об Андрее Полежаеве засела в её душе занозой на всю жизнь). И как это часто бывает, когда встречаются молодые, схожие по уму и духу, мужчина и женщина, их чувства друг к другу быстро переросли в любовь, после чего свадьба и рождение сына оставались лишь делом времени.
Александр Завьялов («мой Саня», как звала его среди своих Тамара) в семейной жизни оказался человеком, о каком мечтает каждая женщина — верным, заботливым, домовитым, к тому же трудолюбивым и неожиданно для своего спокойного рассудительного характера деловым и предприимчивым, сумевшим к стипендии члена сборной команды ЦС «Динамо» и зарплате тренера, которым он начал работать после окончания института физкультуры, приплюсовать зарплату инструктора-методиста ФОКа, открытого при домоуправлении их микрорайона, а так же зарплату председателя ЖСК, где они получили квартиру. В итоге вопрос денег и связанных с ним материальных проблем — самый болезненный вопрос всех молодых семей — перед Тамарой никогда остро не стоял. А свое жилье — упоминавшуюся уже кооперативную квартиру (второе материальное условие семейного счастья) — Тамара и Александр, как молодые специалисты и заслуженные спортсмены, получили возможность построить вне очереди в первый же год своей семейной жизни. (Деньги на первый взнос уже были частично у Тамары и Александра, а остальную часть совершенно безболезненно для своих семейных бюджетов внесли родители с обеих сторон).
Выход Тамары замуж за Александра был с одобрением встречен её родителями, особенно, отцом. Всегда спокойный и сдержанный Николай Иванович буквально светился радостью, когда дочь с зятем приходили к нему в гости или приглашали к себе, любил играть с зятем в шахматы, делать вместе с ним какую-нибудь работу по ремонту, переоборудованию и усовершенствованию квартиры молодых, на которые неистощима женская фантазия (в данном случае его дочери) и, что бывало с ним уже вовсе редко, мог подолгу рассказывать ему о своих фронтовых годах. В такие моменты Александр превращался в статую, олицетворявшую напряжённое внимание, которое невольно (и неизменно) передавалось Тамаре.
И, наконец, сын, которого оба родителя ждали как главный приз своего семейного триумфа. То, что у неё будет сын, Тамара узнала ещё во время беременности после ультразвукового исследования в одном из минских НИИ. (В то время большая редкость, но его устроил муж, у которого в связи со спортом был удивительно широкий круг знакомств). Сына в честь деда назвали Колей, и Николай Иванович, узнав об этом, впервые на памяти Тамары прослезился. Надо ли после всего сказанного объяснять, почему внук в доме своих деда и бабушки стал самым дорогим гостем. Но больше всего радовало Тамару отношение к сыну и всему тому, что было связано с его рождением, мужа. Александр, «ее Саня», взял на себя большинство забот по уборке квартиры, стирке пеленок, покупке в магазинах и на рынке продуктов и даже приготовлению пищи, оставив Тамаре только кормление сына и текущий уход за ним (пеленание, подмывание и тому подобное). Ежедневные купания младенца, занятия с ним гимнастикой, воздушные ванны были исключительной прерогативой отца с вспомогательными (необязательными, лишь когда её подталкивало к этому любопытство или даже ревность) участием матери. В тех случаях, когда Коля по нездоровью или по какой-нибудь другой причине, по которой плачут младенцы, не спал по ночам и громким плачем или тихим хныканьем требовал к себе внимания, Александр решительно отправлял Тамару спать в другую комнату, а сам часами напролёт носил его на руках или качал в кроватке, пока тот не успокаивался. И часто, украдкой наблюдая за мужем, Тамара ощущала легкий озноб и мурашки на коже от осознания своего пронзительного женского счастья и… ещё страх когда-нибудь его потерять. Словно какой-то вещун уже тогда нашёптывал ей, что такая радость жизни и такое семейное счастье не могут быть бесконечными. До своих зрелых, затенённых уже приближающейся старостью лет Тамара так и не смогла прийти в себя после крушения своего короткого ослепительного счастья…
Её семейная катастрофа началась с отца. У Николая Ивановича неожиданно обнаружили запущенный рак легкого. Врачи поражались, как при регулярных диспансерных осмотрах с ежегодной рентгенографией легких опухоль смогла вырасти сразу до четвертой степени.
Сгорел он быстро — всего за два с небольшим месяца. Зато умирал долго и тяжело. Исхудавший, в холодном поту, с густой синевой кожи лица, отец полулежал на высоких подушках, беспомощно хватая открытым ртом воздух и… глядя на своих родных спокойными глазами, в которых читалось желание, чтобы его мучения скорее кончились.
Самым тяжёлым для Тамары было — это встречаться с ним взглядом. Каждый раз в таком случае (и с каждым разом все сильнее) её охватывало жгучее, как удар плети, сострадание, которое схлёстывалось с таким же обжигающим пониманием того, что через короткое время она этих измученных болью глаз больше видеть не будет.
За всё время болезни отца, хотя, как правило, и сами больные, и их родственники постепенно к своей беде привыкают и как-то исхитряются провести остаток дней спокойно, Тамару ни на день, ни на час (ни даже во сне, который из времени отдыха для мозга превратился в мешанину из кошмарных сновидений — безмятежных картинок юности и детства, посреди которых вдруг из ниоткуда появлялось страшное лицо отца, темно-синее, с ввалившимися глазами, иногда с пустыми глазницами вместо глаз, и с чёрным, в ободе потрескавшихся губ, ртом, из которого вырывалось хриплое, похожее на треск рвущейся материи дыхание, — и внезапных испуганных пробуждений, когда ей казалось, что этого жестоко пытавшего её дыхания она больше не слышит), ни даже во сне её не отпускало ощущение физически жгучей, удавкой сдавившей ей горло тоски. А в последний день, когда отец на её глазах после нескольких судорожных вздохов вдруг замер с остановившимися глазами, и прекратилось это жуткое, монотонно пытающее и монотонно умирающее в течение последних недель дыхание, Тамара вначале не поверила, что это конец. Так просто: те же заострившиеся черты лица, та же синюшная бледность кожи, но что-то в глубине их замкнуло, и — кончились страдания, а вместе с ними радости и горести, надежды и разочарования, желания и отвращения; все то, что составляет такой хрупкий и такой необъятный эфир, как человеческая жизнь. Тамара опустилась перед отцом на колени и тихо заплакала. И в этот момент отец сделал последний вдох. Тамару словно стегнули кнутом. Она бросилась к отцу на грудь, стала его трясти, бить по щекам, пытаться делать искусственное дыхание; затем кинулась к телефону вызвать «скорую помощь» (но ничего связного сказать в трубку не смогла: трубку у неё взял и сделал вызов «скорой помощи» Александр), потом — снова к отцу, окончательно неподвижному, смотревшему на неё остановившимися, полуоткрытыми и… укоризненными глазами. Упругая, жаркая, с осязаемыми колебаниями воздуха и ощутимой дрожью пола под ногами волна, подхватила Тамару, закружила в стремительном вращении и бросила в душную яму полузабытья, в котором она не отличала явь от бреда, путала день вчерашний с позавчерашним и события реальные с приснившимися ей в одну из душных, наполненных кошмарами ночей.
Из этого оглушённого состояния Тамары выходила долго и трудно. Похороны, поминки, сочувствия в словах и газетах казались затянувшимся кошмарным сном, из которого она никак не может вернуться к действительности. И наоборот, воспоминания об отце, его уверенный громкий голос, улыбка, смех, картины детства и юности, в которых отец всегда был центром мироздания и точкой отсчёта всех её интересов и устремлений, звучали так ясно и отчётливо и так ярко стояли перед глазами, что Тамара испытывала досаду, когда её от них отвлекали слишком громким плачем и причитаниями, слишком навязчивыми выражениями сочувствия и слишком настойчивыми попытками отвлечь от её переживаний, а так же побуждениями к тем или иным поступкам во время похорон, поминок и в последующие дни, когда, несмотря на произошедшую катастрофу, жизнь продолжалась, и надо было готовить еду, ходить в магазины, с малышом — на прогулки и в поликлинику и заниматься теми или иными домашними делами.
Но время — лекарь. Дни сменяли ночи, затем снова наступали дни, которые в итоге складывались в недели и месяцы, прошедшие без отца; и постепенно Тамара начала не привыкать, нет, а учиться, осваивать навыки жизни без одного из главных её составляющих. Большую помощь ей в этом (вернее, основную) оказывали муж и сын, и в первую очередь — сын. Полуторагодовалому Коле принадлежала основная заслуга в возвращении матери к нормальной жизни. Милый, беспомощный, смешно и беспрерывно лопотавший что-то на своём языке, он был для Тамары одновременно радостью, дававшей ей возможность отвлечься от своего горя, и ответственностью, не позволявшей горю заступать в её душе за крайнюю черту. Оставаясь с сыном дома одна, Тамара могла часами валяться с ним на постели и, ласкаясь к нему, целуя его в щеки и губы, щекоча ему лицо своими волосами, с восторгом слушать, как тот в ответ заливается счастливым звонким смехом. При этом, забывая обо всем другом, она со страхом думала о том времени, когда его надо будет отдавать в ясли.
Решение отдать Колю в ясли сразу после окончания её декретного отпуска было принято обоими родителями согласно, хотя и не без сопротивления Тамары.
— Ему надо учиться жить среди сверстников, и чем раньше — тем лучше. Всю жизнь он под твоим крылышком не просидит, — сказал во время того разговора Александр, и Тамара, скрепя сердце, согласилась.
Вообще, надо отметить, что Александр, при всей его покладистости и готовности выполнить любую просьбу и даже каприз жены, во всём, что касалось сына, проявлял неожиданную твердость в отстаивании своей точки зрения. Так, например, сразу после рождения сына он начал его учить плавать (вернее, развивать, не дать угаснуть этому рефлексу, с которым рождается каждый человек). Тамара вначале с этим согласилась, но во время первого купания младенца в ванной, когда Коля, мотнув головой, хлебнул воды и закашлялся, Тамара выхватила его из ванной и прижала к себе.
— Нет! Саша, нет. Не будем рисковать. Этим должны заниматься специалисты. А только по книгам — это слишком рискованно.
Александр с улыбкой привлёк жену к себе, поцеловал в губы, а затем осторожно, но твёрдо взял у неё сына.
— Учиться ходить ты тоже его понесёшь к специалистам? Ведь пока он научится, падать будет не раз.
Тамара с испугом посмотрела на мужа. Впервые он возразил ей в том, что касалось сына, но с необъяснимой уверенностью она поняла, что он ей сейчас не уступит. Она замерла в нерешительности, не зная, как поступить, и борясь при этом с неожиданными и непонятными ей самой подступившими слезами, а затем с напускным раздражением и невольным облегчением, какое испытывают люди, когда от их воли больше ничего не зависит, сказала:
— Упрямый ты, как баран! Ладно, делай, как знаешь. Но, смотри, вся ответственность на тебе.
— Согласен, — примирительно улыбнулся Александр и, поднеся сына к своему лицу, весело сказал: — Ну что, Колька, попробуем ещё? Не подведёшь папку? Смотри, вся ответственность на тебе. А то уволит меня твоя мама из своих мужей, будешь тогда расти безотцовщиной.
Подобных примеров в подтверждение сказанному можно привести ещё немало, но ограничусь одним.
Коле не исполнилось ещё и года, когда отец начал его учить… читать. Для этого он из деревянных реек сколотил вначале несколько самых ходовых, а потом на весь алфавит, букв, которые хранились вместе с остальными игрушками сына. Буквы были большие, вровень с ростом Коли, а некоторые и более того, сколоченные просто, для иных глаз возможно грубо, но, во избежание травм, тщательно оструганные и зачищенные наждачной бумагой.
Эти буквы сразу стали Колиными любимыми игрушками, особенно буква «А», которой можно было бодаться, пролезать под её перекладиной, протискиваться в верхний треугольник, и которая отлично подходила для строительства «дома» в углу его комнаты. Впрочем, подобное применение находили и все остальные буквы. Таким образом, ещё до того, как он научился хорошо говорить, Коля уже знал все буквы алфавита. А впервые он сложил из них слово, когда ему ещё не исполнилось и трех лет. (Этим словом было ГАИ, которое он к восторгу отца прочитал на крышке своего игрушечного автомобиля). Но это случилось потом, почти через два года после знакомства с первой буквой-игрушкой. А до того были непонимание, раздражение жены, и даже ссоры с ней на этой почве, так как три десятка громоздких, угловатых, не помещавшихся ни в один ящик или шкаф предметов в стандартной двухкомнатной квартире означали для женских глаз постоянный досадный, наподобие ячменя или коньюнктивита, раздражитель. Но и тут Тамара с неприятным удивлением обнаружила, что ни её просьбы и уговоры заменить самодельные буквы на фабричные кубики с буквами или алфавитные кассы, ни её настояния и требования этого, ни даже слезы желаемого действия на мужа не производят. Александр, как мог, сглаживал трения — отделывался шутками, молчаливыми улыбками, переводил разговор на другую тему; иногда, когда, как говорится, его «доставали», мог разозлиться и повысить голос, — но выбросить «это страхотье» категорически отказывался — до тех пор, пока Коле значение этих букв не заменили книги.
Когда случилось несчастье с тестем, Александр повёл себя, как и полагается мужчине: без истерик, рыданий, заламываний рук и прочих условных обозначений горя (что, впрочем, не свидетельствовало об отсутствии у него последнего, причём, в самой жесткой и болезненной форме) он взял на себя все хлопоты по уходу за ребёнком, уборке квартиры, приготовлению пищи, а после смерти тестя — по организации похорон, встречам и размещению приехавших проводить его в последний путь однополчан, тщательно и тактично освободив Тамару и её мать от этих и большинства других бытовых и хозяйственных забот.
Тамара это видела, и ощущение надёжного тыла, твёрдой безоговорочной поддержки наполняло её горячей благодарностью, которая прорывалась иногда по ночам, когда она с порывом утопающей, в последний момент ухватившейся за спасительную опору, сливалась воедино с любимым человеком, испытывая при этом необычайно яркие, пронзительные, никогда раньше не бывавшие у неё такими в подобные моменты переживания.
Но, как подмечено народом, «беда никогда не приходит одна». (Другой вариант поговорки: «пришла беда — открывай ворота»). Именно это, главное в обеих пословицах, слово точнее всего передаёт суть того, что означало для Тамары вторичное замужество её матери примерно через год после смерти отца.
Первый раз Тамара встретила мать с её будущим новым мужем случайно в кафе «На росстанях» на бывшем Ленинском проспекте. Она зашла туда пообедать во время своего обеденного перерыва (это было время, когда она после своего декретного отпуска уже вышла на работу) и не придала этой встрече какого-либо особенного значения, так как в тот момент ей ни при каких обстоятельствах не могла прийти в голову мысль, что кто-нибудь, когда-либо, в каком бы то ни было качестве может занять в её жизни место отца. Приняв эту встречу за обычный обед двух сослуживцев (мать работала неподалеку в 1-й городской больнице), Тамара радостно подошла к их столику и обняла мать сзади за плечи.
Не видя дочери, мать вначале вздрогнула, а, оглянувшись, густо покраснела.
— Тамара! — пряча свою растерянность за преувеличенным возмущением, воскликнула она. — Ну, разве так можно?! Чуть тарелку на себя не перевернула! — Но быстро сменила гнев на милость и продолжила приветливым тоном: — Знакомься: это Георгий Васильевич, мой новый заведующий.
Тамара дружелюбно улыбнулась и подала руку человеку, которого вскоре возненавидит на всю жизнь. Георгий Васильевич встал и, галантно поклонившись, пожал ей руку.
— Присаживайся, — сказала дочери мать. — Пообедаешь с нами?
— С удовольствием! — ответила Тамара и, сев за стол, окликнула проходившую мимо официантку.
Обед прошёл в непринуждённой дружеской обстановке, с оживлённым разговором, шутками, весёлыми замечаниями и заинтересованными расспросами Георгием Васильевичем Тамары о её работе, о муже и сыне, с попутными дельными советами относительно здоровья и воспитания малыша. Отвечая на его вопросы, наблюдая за спокойным, даже немного строгим лицом нового знакомого, Тамара чувствовала, как её неудержимо охватывает симпатия к этому уже немолодому, но в прекрасной физической форме, умному и тактичному человеку; и одновременно она радовалась за мать, которая, несмотря на случившееся несчастье, находит в себе силы жить полноценной жизнью, получать удовольствие от работы и находить радость в общении с умными и интересными людьми.
После той случайной встречи Тамара ещё несколько раз встречалась со своим будущим отчимом, но уже по инициативе матери — на её дне рождения, который мать отмечала в кругу своих сослуживцев, два раза в ресторане — на Рождество и 8-е марта, вместе с другими сотрудниками 1-й городской больницы и их семьями — и один раз «на природе», когда мать и врачи её отделения (опять-таки семейно) поехали на базу отдыха одного из своих заводов-шефов отметить День медицинского работника. И с каждой встречей Георгий Васильевич нравился ей все больше — спокойный, интеллигентный, спортивный и даже… красивый, — но до самого последнего момента ей ни разу не пришла в голову мысль, что отношения между ним и её матерью это нечто большее, чем просто дружба двух влюблённых в свою работу людей.
А развязка этой истории произошла быстро и… сокрушительно.
Однажды мать позвонила Тамаре на работу и пригласила к себе поужинать.
— Тамара, приди одна, — попросила она во время того разговора. — Мне надо с тобой посоветоваться… поговорить о личном.
Одна — так одна, никаких проблем. Кому, как не дочери, можно доверить личное?
Когда Тамара пришла к оговорённому сроку, мать встретила её с уже накрытым столом, на котором среди блюд и тарелок стояла бутылка вина и две рюмки.
— Это по какому поводу? — кивнув в сторону бутылки, весело спросила Тамара.
— Садись, дочка, сейчас всё объясню, — чуть зардевшись, сказала мать.
Тамара села за стол и, подперев лицо ладонями, уставила на неё выжидательный взгляд; при этом материн смущённый румянец, виноватый блеск глаз вызвали у неё невольный смех.
— Мама! — прыснула она. — Ты сегодня, как испуганная девочка, которая принесла из школы двойку. Выкладывай: что у тебя случилось? Что сегодня за праздник, который ты отмечаешь со всеми мерами конспирации?
С трудом справившись с замешательством, мать подняла на дочь растерянные, с трепетным блеском надежды глаза.
— Тамара… я выхожу замуж. За Георгия Васильевича.
До Тамары вначале не дошёл смысл её слов. С равным успехом мать могла сказать, что она улетает на Марс или собирается пообедать с Пушкиным.
— А как же… папа? — спросила она после долгого молчания; при этом у неё было ощущение, что это говорит кто-то другой, а слова пробиваются к её сознанию сквозь треск, грохот и вой в её голове.
— Ну, Тамара… девочка моя. Ведь папы уже нет… А жизнь продолжается. Георгий Васильевич любит меня. И я его… Почему мы должны жертвовать своим счастьем? Кому от этого будет легче?
Тамара сидела за столом в прежней позе, сжимая ладонями виски и ощущая, словно после удара по голове, пульсирующую боль в затылке и головокружение. Среди вихря бесформенных мыслей и бессмысленных образов с железной последовательностью и режущей глаза яркостью проступила картина похорон отца. Солнце в зените, от его слепящего света резь в глазах. В двух шагах впереди — свежевырытая яма. Стены узкой глубокой ямы отвесно уходят вниз, и её дно закрывает тень. Из-за яркого солнечного света тень очень густая, и дна почти не видно. Затем в эту бездонную яму опускают её отца. Заколоченного в тесный ящик гроба. Гроб оббит красным бархатом с золотым тиснением по углам и плетёными кисточками по краям. Зачем?.. Ведь всё равно он такой тесный, такой узкий… Гроб с глухим стуком ложится на дно, и его накрывает тень. Красный бархат становится темно-бордовым. Как когда-то отец, когда его душил кашель. Затем на крышку гроба посыпались комья и песок. Вначале размеренно и редко, с глухим шорохом и стуком. Затем всё чаще, всё глуше… Словно выкопанная земля по-хозяйски занимала своё прежнее место, недовольно ворча на тех, кто потревожил её покой. Крышка гроба быстро покрывалась горкой жёлтого песка и серых слежавшихся комьев. Песок струйками стекал в щели возле стен могилы, но сверху ещё и ещё сыпался песок вперемешку с комьями, и очертания гроба начали постепенно исчезать в бесформенной пятнистой массе, точно это трясина затягивала последнее пристанище отца. Только один угол гроба долго оставался виден. Песок упрямо скатывался с него вниз, увлекая за собой мелкие камни и комья. Тамара с непонятным напряжением и… страхом смотрела на этот сжимающийся с каждой секундой клочок того последнего, что ещё принадлежало отцу. И вдруг, когда остался виден только маленький золотистый треугольник, на него упала тяжёлая черная глыба. Тамара вспомнила этот миг в мельчайших деталях, словно это было вчера — шорох лопаты, глухой стук падения, порыв ветра, опаливший лицо подобно вырвавшейся из могилы взрывной волне… И, как тогда, её охватила жгучая, ничуть не сглаженная временем боль утраты самого дорогого ей человека. И в этот момент раздались слова матери, о которой она на какое-то время забыла.
— Тамара, я надеюсь, ты поймёшь меня. Я искренне любила твоего отца. Я его считала и продолжаю считать прекрасным человеком, идеальным мужем и отцом. Но я не виновата в его смерти. А я живой человек, я — женщина и ещё не старуха. Твой отец был старше меня на четырнадцать лет. И я никому не делаю плохо, ничего ни у кого не отбираю и никого ни в чем не ущемляю. Я просто хочу жить, хочу ещё любить и быть любимой. Ты меня должна понять, Тамара. Ведь ты уже взрослый человек, сама — женщина…
Тамара посмотрела на мать долгим задумчивым взглядом, но ничего не сказала и отвела глаза. Мать запнулась, смутилась, но затем решительно тряхнула головой и с некоторым вызовом спросила:
— Что ты молчишь, дочка? Или я не права?
Тамара вздрогнула и в замешательстве посмотрела на мать. Последнее время она заметно похорошела: красивая причёска, со вкусом подобранная косметика, новая заколка в волосах и… виноватый румянец на щеках, который ей очень шёл. И вдруг она вспомнила отца в последние дни перед смертью — задыхающегося, синюшного, в холодном поту, — и почувствовала, как её охватывает ослепляющая, душная, удавкой впившаяся ей в горло ненависть. Не в силах выдерживать её ни одной лишней секунды, она приблизила своё лицо к матери и свистящим шепотом выдохнула:
— Ты… самая настоящая продажная тварь! Духовная проститутка! Погрелась с одним — обломилось — заменила другим. Я тебя ненавижу!
Мать отшатнулась, как от пощёчины и уставилась на дочь широко раскрытыми, застывшими от ужаса глазами. Встретившись с ней взглядом, Тамара на мгновение замерла, затем, не говоря больше ни слова, резко встала, стремительно прошла в прихожую, нервно, промахиваясь в рукава, оделась и выскочила на лестничную площадку, громко хлопнув за собой дверью.
Разрыв Тамары с матерью был полным и безоговорочным. Ни попытки Александра помирить жену и тещу, ни, спустя долгое время, звонок последней с предложением помириться успеха не имели. Каждую такую попытку со стороны мужа Тамара гневно отвергала, словно речь шла о сотрудничестве с ЦРУ, а во время звонка матери она вначале вообще отказалась подойти к телефону, а когда Александр со словами: «Не валяй дурака. Меня, по крайней мере, не ставь в глупое положение» — сунул ей в руки трубку, Тамара некоторое время слушала мать с сузившимися глазами и вытянутыми в две тонкие бледные полоски губами, а затем, не говоря ни слова, швырнула трубку на телефонный аппарат. При этом в её глазах было столько ненависти, что Александр с тех пор зарёкся вмешиваться в этот жёсткий затяжной конфликт между женой и её матерью.
Однако пора вернуться к цели моего рассказа. При всей драматичности и очевидности описанных событий я, тем не менее, не собираюсь здесь кого-либо осуждать или становиться на чью-либо сторону. (Это удовольствие я целиком уступаю читателям). Моя цель проще и утилитарнее — всего лишь ответить на вопрос: «Как так получилось, что у умной, энергичной, воспитанной в духе спорта и здорового образа жизни Тамары Николаевны сын вырос безвольным, слабохарактерным…»? Согласитесь, что для такого отца, как её муж, это непредставимый результат. Следовательно, какое-то фатальное, неодолимое событие разлучило его с сыном. Но какое? Развод? Преступление и последующий срок в «местах не столь отдалённых»? Эмиграция? Предположить что-либо из перечисленного в отношении Александра уже совершенно невозможно. Значит… смерть. Я чувствую себя убийцей моего любимого героя, но по другому не получается. Любая другая причина для объяснения случившегося будет или натяжкой, или враньем. С другой стороны, сколько вокруг гибнет людей в автомобильных катастрофах, от несчастных случаев, а в последние годы ударного строительства капитализма ещё и от террористических актов и бандитских разборок (невинных людей во время последних гибнет иногда больше, чем самих бандитов). Кто-то же должен замолвить слово за оставшихся после них вдов и сирот. Все эти доводы несколько успокаивают мою совесть и позволяют мне продолжить повествование.
Итак, муж Тамары Николаевны и Колин отец погиб в автомобильной катастрофе, когда Коле едва исполнилось три года. Я не буду повторяться, описывая горе Тамары. Замечу только, что в целом она перенесла эту беду намного сдержанней и осмысленней, чем смерть отца, как это ни невероятно может показаться на первый взгляд. Причиной этого был сын, маленький Коля, страх за которого стал главной доминантой в поведении Тамары с первых мгновений после известия о случившемся. Во время похорон, поминок, когда её окружали люди, Тамара была подавлена, молчалива, но вела себя вполне осмысленно и рационально. Правда, осталось неизвестным, как она держалась дома, скрытая от посторонних глаз, но, как бы то ни было, остается фактом, что эту беду Тамара перенесла гораздо более по мужски, чем в подобных случаях иные мужчины.
На третий день после похорон, когда собственно день сменился вечером, к ней домой пришла мать. Тамара встретила её спокойно, даже приветливо (насколько это слово применимо ко времени, равному трем суткам после похорон) и предложила вместе поужинать. Мать с радостью согласилась. После ужина она немного поиграла с внуком и попросила Тамару позволить ей уложить его спать. Затем, когда Коля уснул, она пришла к Тамаре на кухню и, закрыв за собой дверь, села за стол, предложив дочери сесть напротив. Тамара повиновалась.
Некоторое время мать разглядывала свои нервно подрагивающие руки на столе а затем натянуто сказала:
— Тамара… я пришла к тебе поговорить о… ты знаешь, о чем. То, что произошло, тянется уже столько времени, между нами, это ненормально. Мягко говоря. Но теперь, после… случившегося, это становится вовсе нетерпимым. Даже, не побоюсь этого слова, глупым. Я не хочу сейчас ни оправдываться, ни, тем более, обвинять тебя. Я прошу тебя только об одном: давай как-нибудь наладим наши отношения. Ведь у нас с тобой ближе друг к другу никого больше нет — Георгий Васильевич не в счет, это совсем из другого измерения. Ну, ведь нет же ни одной веской… внятной причины для продолжения нашей ссоры. Да и не было…
Тамара посмотрела матери в глаза. Мать её взгляда не выдержала и растерянно потупилась. её виноватый румянец и трепетная дрожь ресниц взывали к жалости и снисхождению, и Тамара подумала, как логично и… красиво было бы сейчас подойти к ней, обнять, заплакать у неё на плече, ощутить сочувствующее поглаживание её рук, увидеть ответные слезы в её глазах и затем, громко, с долгожданным облегчением разрыдавшись, осыпать её жаркими поцелуями примирения. Но… желания этого не ощутила. Более того, подумав, что ей надо сделать, и, главное, как, чтобы все выглядело правдоподобно, она почувствовала досаду из-за этой дополнительной необходимости делать над собой усилие, равняться под какой-то шаблон. Сдержав раздражённый вздох, она с хмурой задумчивостью сказала:
— Я не знаю, мама, как их можно наладить. Если ты хочешь приходить к нам с Колей в гости, то — пожалуйста. Можешь позвать нас к себе — мы придём. Но мне кажется, что наши с тобой отношения, отношения между матерью и дочерью, это нечто иное, чем число встреч и их продолжительность. И если этого нет, то тут уже ничего не поделаешь. Это как папа и… Саша, которых уже не вернёшь. Можно, конечно, притворяться, что ничего не случилось, но… зачем?
Мать вздрогнула и побледнела. Её руки на столе мелко задрожали, а лицо исказил спазм отчаянного усилия над собой.
— Да, дочка, я ожидала другого разговора, — сказала она после долгого молчания. — Жаль… Ведь я действительно хочу наладить наши отношения. Всегда хотела… Но… ты, наверное, жестокий человек! — Не выдержав, мать разразилась громкими рыданиями. — Даже в горе нельзя так! Не только у тебя горе!.. Зачем этот садизм?! Кому от этого легче?! — Закрыв лицо руками, она стремительно вышла из кухни в прихожую, торопливо обулась и, схватив, не одевая, свои плащ и шляпу, выскочила вон из квартиры.
Тамара со смешанным чувством смотрела ей вслед. С одной стороны, она отдавала себе отчёт в болезненности и даже жестокости своих слов для матери; но, с другой, она неожиданно не ощутила никакого желания эту боль смягчить; а вместо этого — одну заслоняющую все другие чувства усталость и какую-то гулкую, промозглую, как вьюга зимней ночью тоску. Чуть помешкав, она заставила себя встать и двинулась вслед за матерью, чтобы её вернуть, но в последнюю секунду замерла, поперхнулась и, рухнув на стул возле стола, бросила голову на сложенные руки и безутешно разрыдалась.
ГЛАВА 7
Ну, вот я и подошёл к главному разделу своей «диссертации» — рассказу о жизни Тамары Николаевны с Колей вдвоем, без жизненно необходимого, на мой взгляд, по крайней мере, для мальчишек, мужского участия в его воспитании со стороны отца и деда. Предлагаю читателям попытаться вместе разобраться, как эта ущербность привела к результату, показанному в первых главах книги, и что в тех условиях, в которых оказалась Тамара Николаевна, можно было сделать для предупреждения этого или выправления случившихся отклонений на самых ранних, легче всего поддающихся коррекции стадиях. При этом я не собираюсь становиться в позу ментора или изрекающего абсолютные истины оракула. Честно говорю: главная и единственная цель этой книги — это правдивый рассказ о нашей жизни. Но так получилось (так стояли звезды, как говорит моя жена), что на этот раз мне запала в душу тема, близко перекликающаяся с воспитанием. А в деле воспитания, я в этом твёрдо убежден, ничей опыт не бывает лишним, ничьи поиски решений тех или иных педагогических проблем — чрезмерными и неуместными. И я буду счастлив, если мой писательский труд будет кому-то не только интересен, но и полезен. На этой ноте я и возвращаюсь к своему рассказу.
Как уже говорилось, смерть мужа Тамара Николаевна в целом перенесла намного спокойней и осмысленней, чем смерть отца, потому что ответственность за сына, которая с того момента целиком ложилась на её плечи, стала для неё доминантой, подавившей все другие мотивы поведения. Но в деле воспитания, по аналогии с военным делом, отбить атаку — это одно, а выдержать долгую осаду — это совсем другое. Воспитать сына одной, без разделения обязанностей, а, главное, ответственности за этот основополагающий в человеческой жизни этап, с мужем — такой задаче более всего подходит последнее сравнение. Жизнь матери с сыном вдвоём под одной крышей, постепенное взросление сына, когда он незаметно для матери из милого беспомощного «человечка» превращается в подростка, юношу, а затем в мужчину с обычными «мужскими» неаккуратностью, неповоротливостью, бестолковостью и даже «запахами», требует от неё большого терпения (и терпимости!), такта, настойчивости и целеустремлённости, которые по причинам чисто физиологическим женщинам выработать в себе труднее, чем мужчинам. (Прошу своих читательниц не затаить на меня обиду: это действительно физиология. Ведь вас не обижает факт, что мужчины более успешны в технике, спорте и военном деле; так же, как и я спокойно отношусь к утверждениям моей жены, что я абсолютный профан в балете, опере и кулинарном искусстве. А кроме того, я ведь сказал «труднее», а это вовсе не означает «невозможно»).
Однако я снова отвлёкся. Давайте вернёмся к Тамаре Николаевне и её сыну.
После того как, образно говоря, «улеглись обломки» и «осела пыль» её семейной катастрофы, и чуть стихла боль утраты, она некоторое время (впрочем, достаточно долгое, не дающее мне права обвинить её в небрежении к ним или неверии в их полезность) пыталась продолжать приёмы развития и воспитания сына, которые применял муж. Но неожиданно это оказалось совсем не таким простым делом, каким оно виделось со стороны. Прежде всего, утренняя зарядка. Несмотря на то, что Тамара Николаевна сама была в прошлом спортсменкой, привить эту гигиеническую норму сыну в качестве устойчивого стереотипа поведения (как удовольствие, как потребность) ей не удалось. Несколько месяцев после смерти мужа она заставляла сына делать по утрам физзарядку. Но именно — заставляла, потому что у неё не получалось облечь её в форму игр, шалостей, всевозможных трюков, вызывавших в прошлом у Коли счастливый смех, визг и азартные крики: «Ещё! Ещё!». Коля выполнял её требования неохотно, подобно тому, как он это делал, убирая за собой игрушки или застилая постель (и с теми же капризностью и небрежностью), а когда Тамара Николаевна невольно (то есть, вопреки пониманию вреда этого поступка) повышала на него голос, он обиженно поджимал губы или вообще садился на пол и плакал. Тамара Николаевна искренне старалась сдерживать в себе эти вспышки, но они подчас прорывались настолько быстро и неожиданно, что она просто не успевала вовремя спохватиться. Чтобы загладить допущенный промах, она садилась рядом с сыном и с напускной весёлостью и искренней досадой на себя пыталась обратить свои слова в шутку или вполне серьёзно просила у него прощения.
Коля на эти предложения мира откликался легко, и серьёзных ссор на этой почве между ними не бывало, но вскоре Тамара Николаевна стала замечать, что сын во время утренней зарядки начал ловчить: то у него начинал «болеть» живот, то голова, то, когда она по какой-нибудь надобности отлучалась из комнаты, при её возвращении Коля заявлял, что зарядку он уже «сделал» (или, по крайне мере, самые нелюбимые свои упражнения). Тамара Николаевна понимала, что он врёт, но уличить его в этом не могла (да, если честно, не хотела). Таким образом, простая и безоговорочно полезная для тела Коли процедура превратилась в прямой вред для его души — его совести и нравственности, — то есть, того, без чего тело, на мой взгляд, не имеет никакой ценности.
Тамара Николаевна какое-то время пыталась такое положение дел поправлять, пыталась вернуть утренней зарядке качество игры, удовольствия, весёлых проказ, но по упомянутым выше причинам (и другим, не упомянутым, но происходившим из того же источника) ей это не удалось. В конце концов, она оставила попытки привить Коле привычку делать по утрам утреннюю зарядку до его более зрелого возраста.
Такая же участь постигла и другую гигиеническую процедуру — закаливание. Коля бескомпромиссно отвергал её, как свою самую нелюбимую, и увиливал от неё под всеми возможными предлогами, а когда неумолимый рок в виде холодного мокрого полотенца его все же настигал, то он надувал губы, как от незаслуженного наказания или даже откровенно плакал, заставляя Тамару Николаевну чувствовать себя садисткой, пытающей собственного сына. При этом счастливый смех Коли, его восторженный визг и озорные выкрики во время не столь давних подобных процедур с отцом казались ей не своими, не имеющими никакого отношения к действительности фантазиями, наподобие тех, которые являлись ей по ночам, когда она с тихими слезами вспоминала свои счастливые годы рядом с Александром, а затем видела его во сне — весёлым, заботливым и…живым.
Подробный регресс в той или иной степени коснулся всех других достижений отца в деле раннего воспитания у сына устойчивых гигиенических и социальных стереотипов поведения, лежащих в основе жизни активной, творческой и независимой. Из прежних ярких (ярких своей необычностью для детей этого возраста) навыков и умений Коли сохранились только плаванье и чтение. Но, на мой взгляд, только потому, что они успели стать для него потребностью. (Такой же, как для иных его сверстников жевательная резинка и подобного содержания мультсериалы по телевизору).
Так постепенно, шаг за шагом, Коля сдавал свои исключительные стартовые возможности, которые заложил для него отец, и всё больше попадал под влияние среды. А среда — это всегда опасность формирования у людей, особенно у детей и подростков, порочных склонностей и устремлений, которую государство в лице государственных институтов — образования, культуры, правопорядка — может как уменьшить (обязано уменьшать), так и увеличить. В годы, о которых идет речь, государство на территории Белой Руси их не уменьшало.
Ко времени, когда Коля пошёл в школу, он по всем основным характеристикам детей этого возраста сравнялся со своими сверстниками. Но положительное в обычном значении слово «сравнялся» здесь имеет отрицательный смысл, так как в применении к Коле оно означает сдачу им своих выдающихся относительно них позиций, которые он занимал в первые месяцы и годы своей жизни. Тамара Николаевна это видела и, безусловно, сожалела. Но… это были девяностые годы двадцатого века, время разгрома великой державы, и другие сожаления, которые правильнее называть страхами, занимали тогда думы Тамары Николаевны — страх потерять работу и вытекающий из него страх нищеты, страх за сына в связи с нарастающей, как морской вал, преступностью, страх матери-одиночки перед равнодушной безжалостной государственной машиной, на помощь которой, в случае какого-нибудь с ней, матерью, несчастья, рассчитывать больше не приходилось. Эти страхи, с одной стороны, стерли остроту упомянутого выше сожаления, а с другой, и это главное, помешали ему трансформироваться в целенаправленные усилия по устранению лежавших в его основе причин.
Смирившись с этой «выравненностью» сына, Тамара Николаевна дальше воспитывала его обычными, привычными глазу и уху способами: ругала за двойки, порванную одежду и беспорядок в комнате; хвалила за пятерки, чистоплотность и помощь по дому; ходила в школу на родительские собрания, после которых корила сына за проступки, на которые указывали учителя, и поощряла то в его поведении, что заслужило их одобрение.
Попытки отдать Колю в спортивную секцию в надежде на его увлечение спортом тоже потерпели неудачу. Тамара Николаевна перебрала несколько секций — гимнастику, акробатику, плавание и фигурное катание — в поисках того, что придётся Коле по вкусу, но ко всем этим понуждениям Коля относился, как к докучливым и нелюбимым обязанностям, наподобие дополнительных школьных уроков. При этом он быстро раскусил, что эти спортивные «уроки» необязательны, и увиливал от них под любыми предлогами, проявляя в выдумывании их незаурядные для своего возраста осведомлённость, изобретательность и… хитрость. А последнее качество было для Тамары Николаевны в ряду самых отвратительных. И угроза вместо привычки занятий спортом выработать у сына привычку лгать вынудили Тамару Николаевну оставить попытки породнить Колю со спортом до его более зрелого возраста[10].
Ошибкой, по-моему, также был перевод Коли в другую школу перед началом его седьмого класса. Тамара Николаевна сделала это, соблазнившись на программу углубленного изучения физики и математики, которую ввели там в двух открывшихся экспериментальных классах. Но двенадцать лет (столько было тогда Коле) — это тот возраст, когда у детей формируются уже достаточно устойчивые отношения друг с другом и, соответственно, они объединяются в четко ограниченные компании (далеко не всегда ограниченные рамками классов и школ) со своими правилами, традициями, шкалой ценностей и, главное, лидерами, в которые чужаков принимают неохотно, а то и откровенно отторгают. С другой стороны, у детей этого возраста отношения со сверстниками в иерархии ценностей безоговорочно занимают первое место, оставляя далеко позади учебу, увлечения и даже родителей. Поэтому при переводе таких подростков из одной школы в другую, риск того, что они попадут пусть даже не во враждебную, но просто чужую, не дружественную им среду, на мой взгляд, намного перевешивает пользу от новых программ, «углубленных изучений» и прочих педагогических новшеств. Потому что, пока подросток не разрешит главную для него проблему, он будет к ним невосприимчив. Что и произошло с главным героем этой книги.
Однако будет неверным утверждать, что после смерти мужа Тамару Николаевну в деле воспитания сына преследовали одни неудачи. Конечно же, нет. Умная женщина и любящая мать, она видела свои промахи и препятствия и в меру своих сил старалась их избегать и преодолевать. (И во многих случаях ей это прекрасно удавалось). Для этого она, кроме собственных поисков и раздумий, искала решения своих семейных проблем в педагогических журналах и пособиях, в книгах Макаренко, Спока и Никитиных (в частности, в одной из книг Макаренко она почерпнула мысль о карманных деньгах для сына, которые быстро научили его соразмерять желания с возможностями); находила для Коли умные добрые книги — Волкова, Осеевой, Гайдара, — которые быстро стали для него такой же радостью и потребностью, как сладости, новая одежда и игрушки; завела правило обсуждать с сыном все важные семейные вопросы, а также текущие расходы и все крупные покупки, абсолютно серьёзно советуясь с ним и уважая его мнение. Уборку квартиры, приготовление пищи она старалась всегда делать вместе с Колей, превращая эти, по иным меркам досадные, хлопоты в радость общения двух любящих друг друга людей. Иногда, когда Тамара Николаевна задерживалась допоздна на работе, Коля встречал её с готовым ужином — не всегда умело приготовленным, часто подгоревшим и пересоленным, но во всех без исключения случаях необычайно, недоступно для других поваров и кухонь вкусным и желанным. И ко времени, с какого началось повествование в этой книге, ей удалось вырастить сына умным добрым мальчиком, успевающим на «отлично» в школе и заслуживающим искренние похвалы соседей по дому. Но, прежде всего, ей удалось сохранить в первозданном виде, не дать её затереть, запачкать и огрубить трудностям, невзгодам и домашней рутине, свою беззаветную любовь к сыну, готовность без колебаний пойти ради него на все. А это главное богатство человека, рядом с которым все остальные являются или вторичными, производными от него, или второстепенными, не имеющими никакой сопоставимой ценности. Есть масса примеров, когда люди в стеснённых материальных условиях живут интересной, радостной, полноценной жизнью. И общее у них, вне зависимости от профессии и положения в обществе, — это любимые и любящие люди рядом. С другой стороны, у меня перед глазами обитатели роскошных особняков — за высокими глухими заборами, иногда с колючей проволокой поверху (хорошо, хоть не под током; хотя, говорят, есть и такие), с камерами наружного слежения и осатанелыми псами во дворах. Это что? Без сомнения, признак страха. А вот признак ли это счастья их обитателей? На этот вопрос ответьте себе сами, а я вернусь к главным героям своей книги.
Подозрения, что с её сыном происходит что-то неладное, возникли у Тамары Николаевны вскоре после того, как произошли описанные в первой главе события. Но, как уже говорилось, добиться от Коли правдивого рассказа о них ей не удалось[11]. А это означало, что болезнь загоняется внутрь с неизбежным, непредсказуемым по силе разрушающего действия исходом. Тамара Николаевна это понимала, но в то же время просто не знала, что ей делать. Ведь это было всего лишь подозрение, которое, хотя во многих случаях и болезненней доказанного факта, тем не менее, оставляет мало возможностей для вмешательства, а без этого облегчить упомянутую боль невозможно. По этой причине в душе Тамары Николаевны прочно обосновалось настроение тревожного ожидания.
Тамара Николаевна пыталась отогнать это настроение, убеждала себя, что это всего лишь её мнительность, навеянные одиночеством и неуверенностью в завтрашнем дне фантазии, что у Коли ничего особенного не случилось — обычные проблемы и неувязки в отношениях со сверстниками, неизбежные в этом возрасте. Но червячок дурного предчувствия, ничуть не ослабевая, продолжал ворочаться в ней, заставляя Тамару Николаевну зорко присматриваться к сыну, подмечать такие штрихи в его поведении, на которые она раньше не обратила бы внимания. Поэтому появившееся у Коли пристрастие к жевательным резинкам и дезодорантам она расценила именно, как его желание что-то скрыть от неё. После недолгих наблюдений она поняла, что Коля курит, при этом деньги на сигареты частенько тайком таскает у неё.
В самом этом открытии, хотя и неприятном, не было ничего фатального и катастрофического. Почти все мужчины в детстве и юности пробовали курить, но устойчивая привычка этого выработалась далеко не у всех; а главное, выработалась она без жёсткой зависимости с этими детскими и юношескими починами. Но что-то Тамару Николаевну в её наблюдениях насторожило (правильнее — испугало) больше, чем обычно родителей в таких случаях. Или то, что Коля как-то слишком уж болезненно, на грани истерики, отвергал все её попытки поговорить с ним именно о курении; или то, что он уже после первых недель своего пристрастия пошёл на мелкое воровство у неё денег. Совершенно непредставимая в прошлом картина — Коля и мелкий воришка в одном лице… Но факт оставался фактом. И вслед за ним, как туча за прочерком молнии на горизонте, надвинулся затмевающий все другие её житейские мотивы сакраментальный вопрос — что делать?
Тамара Николаевна мучительно искала ответ на этот вопрос, но в каждом из возможных вариантов видела больше опасностей и вреда, чем пользы и надежды на положительный результат. Например, лишить Колю под каким-нибудь предлогом карманных денег. Нет, это не выход. Потому что, с одной стороны это будет означать серьёзную трещину во всей конструкции их отношений как семьи — людей, связанных узами родства, любви и бескорыстия; а с другой, это вовсе не гарантия нужного результата. Сколько вокруг подростков, которые и не слышали о таком педагогическом приёме, как карманные деньги, но при этом курить начинают в числе первых. Нет, это только подтолкнёт его к добыванию денег на сигареты всеми возможными способами, в том числе, и воровством. Уличить сына в курении и устроить в связи с этим скандал? Бросит ли он после этого курить, если не сделал этого до сих пор, несмотря на очевидное понимание вредности своей привычки? Бросит ли он свое мелкое воровство, если ему настолько нужны деньги, что он пошёл даже на это? Опять-таки не факт. Скорее всего, он просто перенесёт его в другое место с уже вовсе катастрофическими последствиями этого. Поговорить с Колей по душам? — сказать ему, что она знает о его пристрастии, но при этом спокойно, без надрыва и скандала объяснить, что курение для него — это лишь дань изощрённой навязчивой рекламе, неосознанное стадное желание соответствовать насаждаемому ею, выгодному чьим-то кошелькам стереотипу поведения; которые минут, а останется одна физиологическая зависимость от никотина с неизбежными разрушительными последствиями для здоровья; убедить в том, что его положение и авторитет среди сверстников в конечном итоге будут определять его ум, его знания, умения и… здоровье?..
Это был бы идеальный выход. Но… при условии, что Коля с ней искренне согласится и искренне решит свою привычку бросить; и при этом у него хватил сил, чтобы выдержать сопутствующие этому решению страдания и искушения. Если нет, то срыв будет означать резкое усугубление его пристрастия — как по причине никотиновой жажды, так и вследствие разочарования в себе и окрепшего неверия в возможность когда-нибудь со своей жаждой справиться.
Тем не менее, Тамара Николаевна постепенно склонялась именно к этому решению, но под разными предлогами откладывала откровенный разговор с сыном, не в силах избавиться от неясного, не основанного на фактах и логических выводах, но от этого лишь ещё более болезненного и тревожного ощущения, что не все с Колей так просто, как она думает, что другие неизвестные ей причины цепко держат её сына на короткой жёсткой привязи и тянут, помимо его воли, в душную чёрную яму; а Коля упирается, кричит от страха, цепляется за все возможные опоры; но жестокая неумолимая сила медленно, но неуклонно затягивает его всё глубже в пучину; а она, мать, смотрит на это широко раскрытыми от ужаса глазами, не в силах закричать, не в силах даже разрыдаться…
Подобные картины в виде жутких кошмарных сновидений часто приходили Тамаре Николаевне по ночам, принимая зримую форму слова — одиночество. В такие моменты она просыпалась, как от укола, и после этого лежала без сна до утра, ёжась от раздумий над своими действительными страхами, которые, подобно неожиданной вспышке света, заставлявшей её жмуриться и кусать губы в бессильной попытке сдержать слёзы, прерывали воспоминания о своих счастливых ночах в этой спальне с мужем…
Мысль о том, что Коля пристрастился не просто к курению, а именно к курению наркотика, вспыхнула у Тамары Николаевны в одну из таких бессонных ночей. Толчком к ней послужила купленная накануне брошюра «Отравленные побеги» — о подростковых наркомании и алкоголизме. Читая в постели, как обычно в таких случаях, чтобы скоротать время до рассвета, Тамара Николаевна поразилась, насколько описанное в брошюре поведение подростков на первых порах этой заразы похоже на то, что она видит у своего сына. Подумав так, Тамара Николаевна испуганно захлопнула книгу и прижала пальцы к вискам, поняв, что угодила в очередную яму навязчивого страха, от которого теперь нелегко будет избавиться.
Но избавляться было необходимо, потому что в противном случае её жизнь с этого момента становилась вовсе невыносимой. Поэтому в то же утро она под предлогом плохой погоды настояла на том, чтобы Коля, вместо куртки, надел в школу пальто, а затем, пока он был в школе, приехала домой и тщательно осмотрела его комнату и одежду.
В шве одного из карманов его куртки она обнаружила крупинки табака, которые, хоть и не стали для неё неожиданностью, воспламенили её тревогу с новой силой. Собрав эти крупинки в полиэтиленовый пакетик, Тамара Николаевна отвезла их одному из былых друзей мужа, начальнику уголовного розыска Минска с просьбой отдать их на экспертизу.
Известие о том, что в субстанции табака обнаружена примесь марихуаны, Тамара Николаевна восприняла внешне удивительно спокойно; но резкая бледность её лица и мелкая дрожь пальцев рук, которую она безуспешно пыталась скрыть, сжимая их в острые, белые от усилия, с каким она это делала, кулаки, свидетельствовали, что за этим спокойствием стояло не равнодушие.
— Да? — тихо переспросила она в ответ на роковые слова полковника Слепнёва, который при жизни мужа был частым гостем в её доме. — Я почему-то об этом догадывалась. И что теперь делать? Уголовной ответственности за это он, надеюсь, не подлежит? Ведь он ещё ребёнок.
— Нет, конечно, — ответил Слепнев с облегчением, что вместо обычных в таких случаях рыданий и заламываний рук он встретил разумную реакцию человека, который, столкнувшись с бедой, озабочен тем, как с ней справиться, а не тем, как облегчить свою боль — слезами, криком или вырыванием волос на голове.
— И что мне теперь делать? — не изменяя своей выдержке, повторила Тамара Николаевна.
— То же, что и до сих пор: воспитывать сына. Но уже с учётом случившегося. Возможно, вам понадобится помощь нарколога. Но поверьте моему опыту: я не знаю ни одного случая излечения от этой заразы насильно, против воли нарко… против воли больного. То есть вам вначале нужно всё решить с Колей.
— А как же его компания? Ведь, насколько я знаю, они так просто свои жертвы не отпускают.
— Ну, это уже наша забота. С этим очагом, — сказал Слепнёв с ударением, — мы справимся. Важно, чтобы Коля не пошёл искать другие. К сожалению, они сейчас возникают, как огонь на торфяниках в жаркую погоду.
Вечером накануне рейда милиции в 123-ю школу (Тамара Николаевна настояла, чтобы он был с её участием, в чём Слепнёв, несмотря на его явное нежелание этого, отказать ей не смог) она наблюдала за Колей с, как никогда раньше, острой резью в глазах и жгучей, до удушья, тяжестью на сердце. Она видела, как страдает её сын — от жестокой боли, которую он по глупости и неопытности сам на себя навлёк, а она, мать, из-за своей занятости и… так же неопытности не смогла его от этого уберечь. Но теперь единственным выходом и обязательным условием избавления от этой боли является необходимость того, чтобы он так же сам решил и нашёл в себе силы с ней покончить. Вот почему она вместе с другими людьми, которые занимаются этим уже по долгу службы, собирается завтра довести эту боль до невыносимой степени. Это нужно Коле, её сыну, и поэтому она готова вынести всё, даже если он на её глазах будет корчиться в судорогах и исходить криком. Но… о, боже! — как же больно ей самой уже сейчас. «Но ведь это будет только завтра!» — неожиданной вспышкой ослепила мысль; а сегодня, сейчас Коля, её мальчик, может… и должен получить от неё облегчение своих страданий!
Тамара Николаевна вскочила и торопливо пошла в комнату Коли. Её сознание, воля, логика, зримо встававшие перед глазами образы Слепнёва и другого офицера милиции, которому поручили заниматься этим делом — все разом бросились её останавливать, буквально хватать за руки и одежду, убеждать в неразумности её намерения, укорять, стыдить за слабость и непоследовательность. Но Тамара Николаевна, кусая губы и упрямо мотая головой, продолжала идти к сыну, истерично убеждая себя, бога, черта, пустоту, что она только хочет увидеть сына, хочет только сказать ему несколько ласковых слов, не имеющих никакого отношения к завтрашнему рейду милиции, хочет только прижать к себе его голову, погладить по волосам, потому что… она не может иначе.
Постучав и открыв дверь в комнату Коли, Тамара Николаевна поняла, что самый жестокий момент завтрашней пытки она растянула для себя на сутки. Коля сидел за столом, ссутулив плечи и опустив голову. При её появлении он с жутким впечатлением Тамары Николаевны, что он не дышит, обернулся. На его бледном застывшем лице была гримаса такой беспросветной тоски, что Тамара Николаевна замерла, как от вонзившегося ей в грудь острого шипа. Впервые картина того, что сделали с её сыном, так ярко и близко явилась её взору.
Тамара Николаевна не думала (не успела подумать) над тем, что она скажет сыну, каким образом она собирается облегчить его боль, но сейчас вид Коли, вздёрнутого на дыбу жестокой пытки, подсказала ей единственно возможное для неё решение. Машинально нащупав кошелёк, она достала и положила на стол деньги, а затем сказала глухим, плохо слушавшимся её голосом:
— Коля (она хотела сказать обычное между ними в прошлом «Колюшка», но её язык это слово не выговорил), мне сегодня выплатили премию за сделанный проект — приличную сумму, — и я хочу… с тобой поделиться.
Коля удивлённо поднял брови.
— Не удивляйся и ни о чём не спрашивай, — торопливо продолжила Тамара Николаевна, с неожиданным страхом подумав, что первый же вопрос Коли, ввиду её полной неспособности лгать, разоблачит её намерения. — Просто я хочу сделать тебе этот подарок. Ведь мы семья…
В глазах Коли сквозь изумление и застарелую тоску ярко вспыхнула радость, какая, наверное, бывает у приговорённых к казни, когда они узнают об отсрочке исполнения приговора. Чувствуя себя не в силах видеть это ни одной лишней секунды, Тамара Николаевна торопливо положила на стол деньги и быстро вышла из комнаты, а затем, закрывшись в спальне, разразилась горькими, душными, не приносившими никакого облегчения слезами.
На следующий день, когда в закутке «на стадионе» произошли описанные во второй главе этой книги события, Тамара Николаевна неожиданно не ощутила тех душевных мук, предчувствие которых превратило для неё каждую истекавшую до начала операции минуту в ожидание зажжённой спички, поднесённой к её облитому бензином телу. Но когда она прошла по тому чавкающему под ногами лазу за тыльную сторону трибуны школьного стадиона и увидела стоявших лицом к стене подростков с распяленными на ней руками, как перед расстрелом, и своего сына среди них, а затем встретилась взглядом с Французом — закованным в наручники, рослым, с жёсткими чертами лица, которые ни при каких обстоятельствах не могли принадлежать школьнику, — в ком она безошибочно узнала главаря, Тамара Николаевна с беспощадной ясностью увидела край пропасти, на котором стоит её сын. И ещё один его неверный шаг, одно неосторожное движение — и он рухнет в эту бездну безвозвратно. И мысль о Коле, лишь в последний момент избежавшем гибели, напрочь стёрла переживания Тамары Николаевны относительно себя, выкристаллизовав жёсткий и бескомпромиссный каркас своих отношений с сыном в дальнейшем, основанный на осознании своей невольной вины в случившемся и трезвом понимании оставшегося для Коли единственного выхода. При этом, как неожиданно вспыхнувший огонь старого, казалось, давно потухшего пожара, её жгли память о погибшем муже и угрызения совести перед ним, как… перед живым человеком. Поэтому, когда Коля, только что отпущенный милицией, остановил её на улице и начал свои жаркие, искренние и… всегда в прошлом недолговечные раскаяния и обещания, Тамара Николаевна сказала так поразившие его слова с искренним гневом и трезвым расчётом, оставив ему только один выбор: или она, мать, или его дальнейшее наркотическое безумие[12].
ГЛАВА 8
Коля шёл по широкому шумному проспекту Скорины, ощущая, как с каждой минутой, с каждым шагом у него нарастают тошнота, кожный зуд и тянущая боль в животе и затылке, которые, он знал, моментально прошли бы после первых затяжек сигареты с «травкой». Он шел медленно, выверенно делая каждый шаг, словно по шаткому мостку, стараясь не отрывать глаза от асфальта, чувствуя, что только таким образом он может сдерживать свои страдания и… не думать, что возможности прервать их с помощью сигареты с «травкой» у него больше нет.
На перекрёстке с улицей Энгельса Коля остановился на красный свет светофора. Испытывая досаду из-за этой вынужденной остановки, он огляделся. Перед светофором в ожидании сигнала к переходу улицы скопилось около двух десятков человек. Коле вдруг остро захотелось встретить кого-нибудь из знакомых, увидеть хоть одно улыбнувшееся ему лицо или поднятую в приветствии руку. Он торопливо, с гулкими ударами пульса в ушах, отсчитывавшими бежавшие к перемене огней светофора секунды, стал всматриваться в лица стоявших вокруг людей. Но никого, хотя бы отдалённо знакомого, не увидел: хмурые насупленные лица, поднятые воротники (словно для того, чтобы подчеркнуть враждебность к нему, Коле), громкий смех группы парней за спиной («И чего смеются? Дебилы какие-то», — раздражённо подумал он) и — шумный, яркий, бесконечный поток машин, огней, людей…
Секунды тем временем продолжали свой бег и достигли очередного рубежа (из таких рубежей, как из кирпичиков, состоит наша жизнь) — светофор мигнул и включил насмешливый зеленый глаз. Толпа на перекрёстке разом, словно строй солдат, двинулась на другую сторону улицы, а Коля остался стоять на прежнем месте, растерянно глядя на удалявшиеся безликие фигуры, неожиданно с особенной остротой почувствовав свою чужеродность этой массе уверенных в себе, знающих, что делать и куда идти, людей. Пронзительное, осязаемо липкое и холодное одиночество охватило его, подобно наброшенной на голое тело мокрой заиндевелой простыне. Зачем он здесь? Какой смысл в этих шумных улицах, толпах людей, суете, спешке, постоянной необходимости делать то, что он не хочет, удерживаться от того, чего страстно желает и… в его нынешних страданиях?
Коля вздрогнул и посмотрел вокруг себя другими глазами: кругом, сколько хватал взгляд, были люди, люди, люди… Люди на тротуарах, в машинах и автобусах, на скамейках скверов и в окнах домов — хмурые и спешащие, смущённые и растерянные, весёлые и шумные, и все — одинаково чужие и незнакомые. И если среди них вдруг на одного человека — на него, Колю — станет меньше, то ведь никто из них этого даже не заметит. Ослепительная, исчерпывающе-радикальная и гениально-простая идея ослепила его: всего-то — исчезнуть из этой жизни навсегда; и навсегда решить проблему утренних страданий, до первых затяжек сигареты с «травкой»; проблему денег на нее; проблему матери, на которую он теперь без жгучих, как ожог, угрызений совести смотреть не мог; проблему строгих школьных учителей, отвечать которым без помощи сигареты с «травкой» он тоже теперь не мог; и… проблему своего одиночества в этом огромном, шумном, враждебном городе.
Эта идея показалась ему настолько привлекательной, что, ни на секунду не задумываясь по существу, Коля начал размышлять над способом осуществления задуманного.
Итак, самоубийство. Какие способы он знает? Повешенье. Но Коля на миг представил себя висящим на веревке — синим, с выпученными глазами и высунутым языком — и отверг этот способ, как неприемлемый. Самосожжение. Нет, это слишком больно и… долго. Зачем? Выброситься из окна, броситься под машину или под поезд? А вдруг это будет… не до конца? Вдруг он только останется инвалидом? Нет, слишком рискованно. То же самое с отравлением. Чем отравиться? Какая доза будет достаточной? У матери в аптечке есть какие-то таблетки, но какие из них сильнодействующие? И как они действуют? И в этот момент образ матери ярко вспыхнул у него перед глазами. «Коля, ты что?! — умоляюще воскликнула она (Коле резануло слух сказанное ею «Коля» вместо его любимого «Колюшка»). — Что ты задумал?! А как же я? Как после этого буду жить я? Значит мне тоже — или таблетки или под поезд?»
Коля поперхнулся от жалости и… понял, что совершил тяжёлую ошибку: эта неосторожная фантазия мгновенно сделала найденное им простое и лёгкое решение своей главной проблемы изнурительно трудным, увязшим в тине сомнений и мучительно болезненным. Застонав вслух, он мотнул головой и побрёл по улице Энгельса, неосознанно стараясь уйти подальше от шумного, раздражавшего его проспекта Скорины, снова находя облегчение только в этой бесцельной ходьбе по мрачному, холодному, чужому городу.
Метров через пятьсот улица расщеплялась на два рукава, между которыми был разбит сквер — малолюдный, с аккуратно подстриженным газоном и деревянными свежевыкрашенными скамейками, не занятыми ни одним человеком, словно это были музейные экспонаты. Через короткий промежуток сквер круто уходил вниз и растекался широкой равниной, ограниченной асфальтовой блестящей после недавнего дождя дорогой. Сразу за дорогой начинался парк, за которым, в свою очередь, возвышалась трибуна стадиона «Динамо». Над трибуной виднелись вышки направленных на арену стадиона прожекторов, но самой арены не было видно, и Коля с вялым любопытством подумал о людях, которые занимаются там (добровольно!) самоистязанием под названием — спорт. «Что за блажь? — недоумённо пожал он плечами. — Особый вид мазохизма? Это всё равно, что, согласно расписанию, бить себя молотком по пальцам и получать удовольствие от перерывов». Но в этот момент память подсказала ему, что спортсменом был его отец, а значит, его сарказм относится и к нему.
Образ отца был неприкасаемым фетишем в душе Коли. Никакой человеческий порок, глупость или пустое времяпровождение не могли иметь к нему отношения. Коля виновато поморщился, оглянулся, словно кто-то мог подслушать его мысли, и побрёл под уклон сквера к стадиону.
Вблизи стадион оказался внушительным сооружением, окольцованным высокой многоэтажной трибуной с множеством дверей, подъездов, арок, галерей и зарешёченных проходов к футбольному полю. Основание трибуны находилось в низине, и со стороны казалось, что стадион, подобно древней крепости, окружён рвом. В углублении перед стадионом к трибуне лепились торговые палатки, киоски, лотки, между которыми неслышно сновали люди. На футбольном поле шла игра, но, судя по тому, что места для зрителей не ломились от ревущей толпы, то была тренировка. Но футболисты играли в полной форме (в футболках, спортивных трусах, гетрах и бутсах) и — с полной отдачей: Коле видны были их напряжённые лица, не наигранные злость и азарт, с какими они боролись за мяч; долетали отдельные хриплые выкрики, резкие хлопки ударов по мячу.
Повинуясь неожиданному влечению (странной смеси любопытства, неясной опаски и желания хоть на время отвлечься от своих страданий), Коля подошёл к ближнему от него проходу на трибуну, намереваясь устроиться где-нибудь в укромном месте и понаблюдать за игрой. Но дверь на решётке, перегораживавшей проход к местам для зрителей, оказалась на замке. В поисках выхода на футбольное поле Коля пошёл вдоль трибуны и свернул в первую открытую дверь.
Внутри трибуны пролегал длинный, с высоким потолком, плохо освещённый коридор, противоположные концы которого терялись в темноте. В коридоре не было ни души, но виднелось множество раскрытых дверей, от которых падали снопы яркого света и доносились звуки шедших за ними тренировок — резонировавшие в коридоре выкрики, лязг штанг и гантелей, хлопки ударов. Последние звуки Колю заинтересовали. Он подошёл к двери, за которой раздавались эти удары, и прочитал на табличке: «Зал бокса».
Бокс был из числа видов спорта, вызывавших у Коли, наряду с воздушной акробатикой, альпинизмом и парашютным спортом, особенное непонимание. «Зачем они делают это? — думал он о таких спортсменах. — Ради чего рискуют здоровьем и даже жизнью?» Но вместе с этим он испытывал к ним невольное уважение, как к людям, способным на поступки, невозможные для него.
Коля вошёл в зал и остался стоять у входа, поёживаясь от ожидания, что его сейчас окликнут и спросят, что ему здесь нужно. Но никто не обратил на него никакого внимания.
В спортзале тренировались около двух десятков боксёров, между которыми, цепко приглядываясь к их движениям, ходил тренер — человек лет сорока, прихрамывающий на одну ногу и с густой проседью в темно-русых, коротко подстриженных волосах. На дальней от входа стене, во всю её длину, был прикреплён ряд зеркал, отражавший всё, что происходило в зале. По периметру зала висели цилиндрической формы кожаные мешки, перед которыми прыгали боксёры и били их с теми самыми хлопками, которые привели Колю сюда. Другие боксёры прыгали друг перед другом и… били друг друга. При этом их удары были быстрыми и жёсткими, а лица… спокойными и сосредоточенными, как у Колиных одноклассников на уроках физики и математики. Двое боксёров, которые закончили эту часть тренировки, стояли неподалёку и, сматывая с рук непонятного предназначения бинты (никаких травм Коле не было видно), весело разговаривали на постороннюю, не имевшую никакого отношения к спорту и только что закончившемуся взаимному мордобою тему.
Колю это поразило. Он вдруг понял, что у этих парней, которые только что на его глазах без малейших скидок и послаблений били друг друга кулаками, между собой вполне приятельские и даже дружеские отношения. Коля тряхнул головой, подобно тому, как он это делал, думая над не дававшейся ему школьной задачей: бить друг друга и — дружить?! Такое в его голове не укладывалось. Но факт оставался фактом. И, как это часто бывает, подмеченная частность вдруг приоткрыла ему целый мир людей с необычными, непонятными ему интересами и устремлениями, с особыми отношениями между собой, с поступками, вызванными не жаждой, похотью, желанием удовольствия для тела, а чем-то иным, для него, Коли, непонятным, но при этом явно более высоким и сложным, доступным лишь им — людям с особым, загадочным для него складом ума. И этот неведомый, странный, но с первых минут необъяснимо чарующий мир был рядом, всего в нескольких шагах от него…
Коля сглотнул слюну, как… от увиденной сигареты с «травкой», о которой он в эти мгновения совершенно забыл. Неожиданно его охватило острое желание испытать то, что чувствуют боксёры на ринге, самому. Коля в замешательстве посмотрел на тренера и неожиданно встретился с ним взглядом. Тот в ответ дружелюбно улыбнулся. (Коле даже показалось, что тренер ему подмигнул). И тогда решение, яркое и чарующее, как неожиданно раскрывшаяся перед ним дверь в царство доброго волшебника Гудвина, озарило его.
— Скажите! — умоляюще воскликнул он в страхе, что тренер отвернётся, и он потеряет приоткрывшуюся ему на мгновение возможность попасть в эту обретшую для него качество Ноева Ковчега секцию бокса на стадионе «Динамо». — А можно мне… записаться на бокс?
Тренер посерьёзнел и подошёл, окидывая его оценивающим взглядом.
— А сколько тебе лет?
— П-пятнадцать, — запинаясь от волнения, ответил Коля, понимая, что это не самый подходящий возраст для начала занятий боксом.
Тренер задумался. Коля на это время застыл в неловкой позе, боясь пошевелиться, сделать глубокий вдох, словно от того, что скажет ему сейчас тренер, зависела его жизнь. (Хотя, по большому счету, так оно и есть — авт).
— Ладно, приходи, — сказал, наконец, тренер. — Поздновато, конечно. У нас ребята тренируются с двенадцати и раньше. Но если ты действительно хочешь заниматься боксом — а заниматься боксом, это, прежде всего, пахать, пахать и ещё раз пахать, — то ты нагонишь. В какую смену учишься?
— В первую.
— Тогда приходи завтра к пяти.
Коля молча кивнул, облизнув пересохшие губы. Тренер в это время отвернулся и пошёл в глубину зала. Коля с неясной тревогой смотрел ему вслед, чувствуя буквально физически, как с каждым его шагом, с каждым метром увеличивавшегося между ними расстояния натягивается, грозя в любую секунду лопнуть, скрепа, так неожиданно вытащившая его, Колю, из ревущего шторма его беды, в которой он беспомощно барахтался уже несколько месяцев, на твёрдый и надёжный остров спортивного зала.
— Постойте! — испуганно воскликнул он.
Тренер удивленно обернулся.
— Из-звините, — запинаясь больше прежнего, с трудом выговорил Коля, — а можно… мне сегодня прийти?
— Приходи, если так не терпится, — улыбнулся тренер. — Тоже к пяти.
— Спасибо! — просиял Коля и, словно боясь, что тренер передумает, торопливо отвернулся и прежним безлюдным коридором пошёл к выходу этой многоходовой, многофункциональной, спасительной трибуны стадиона «Динамо».
Выйдя наружу, Коля в раздумье остановился. Тошнота и кожный зуд на открытом воздухе заметно усилились. Он с сожалением оглянулся на двери, из которых только что вышел, а затем посмотрел на часы. До назначенного ему тренером времени был почти весь световой день. Чем заполнить этот бесконечно долгий срок, чтобы… не сорваться? Чтобы не пойти искать одного знакомого цыгана, про которого Француз однажды обмолвился, что он тоже торгует «травкой»; чтобы не попытаться выклянчить сигарету с «травкой» у одного из завсегдатаев «закутка», у которого, он знал, было в запасе несколько штук, и… чтобы не передумать пойти сегодня на боксёрскую тренировку. Но в этот момент в памяти вспыхнуло бледное от бешенства лицо Француза, сказанное им сквозь зубы: «…будешь потом за мной на коленях ползать». Эта картина неожиданно сделала его соблазн слабее, а решимость порвать с ним осознанней и твёрже. Коля вдруг представил Француза сидящим в особом пункте управления его мучениями, с довольной ухмылкой передвигающим рычаги включения его судорог, тошноты, рвоты и спазмов в животе. «Паскуда! — с ненавистью прошептал он. — Ждешь, что я, в самом деле, приползу к тебе на коленях?! А вот на тебе — не дождешься!» — неожиданно для себя выкрикнул Коля, вскинув над головой руку со сложенной из пальцев фигой.
Шедшая навстречу пожилая женщина испуганно вздрогнула, а затем, пропустив Колю мимо себя, разразилась ему вслед гневной тирадой, которая, впрочем, до слуха Коли не дошла. Он решительно, с ощущением, что идет по длинному темному туннелю, в конце которого он, наконец, увидел светлое пятно выхода, направился домой с намерением взять все необходимое для тренировки, а все остальное время прослоняться по городу, чтобы этим испытанным способом приглушить свою абстиненцию. (Он уже знал значение этого слова). Перед глазами неотрывно маячило искривленное злорадной ухмылкой лицо Француза — как воспоминания о действительных событиях, так и выдуманные картины, — которое зажигало его злость прямо пропорционально физическим мукам. «Гад! — с гулкими ударами стучало у него в голове. — Крепко же ты меня подцепил на крючок! Но я все равно от тебя вырвусь! Как же я тогда буду хохотать в твою поганую рожу!» И вдруг Коля нашёл способ облегчить свои страдания: вот она цель, ради которой стоит вытерпеть все — избавиться от наркотической жажды, а затем рассмеяться Французу в лицо. С каким наслаждением он тогда будет хохотать, глядя в его растерянные глаза, кисло изогнутый рот, на его вздрагивающие в замешательстве, потерявшие всякую власть над ним руки. Ради этой цели, ради картины его постной рожи и испуганно дрожащих рук он выдержит всё, даже если на пути к этой цели ему придётся рыдать от боли и корчиться в судорогах пресловутой «ломки».
«Всё, гад! — исступлённо повторял про себя Коля. — Теперь — всё! Теперь я выдержу, и больше ни одна мразь твоего помёта не подойдёт ко мне ближе, чем на сто метров!».
Коля пришёл домой, открыв дверь своим ключом.
— Здравствуй, мама, — сказал он, ощущая буквально кожей, как сухо и казённо, подобно объявлению на вокзале, звучат его слова, но при этом испытывая невозможность, точно комбинация этих звуков выключала его голосовой аппарат, сказать привычные в прошлом: «Мам, привет!» — или шутливые: «Мамуля, твой сынуля пришёл».
— Здравствуй, — сухо ответила мать и, не глядя в его сторону, продолжила свои кухонные хлопоты.
Коля поморщился от подчёркнутой холодности самого близкого ему человека, но быстро успокоился, неожиданно заметив, что в этом ему помогла грядущая тренировка. Да, действительно, пусть она не решит ни одной его проблемы, но хоть на эти два часа в спортивном зале он избавится от изнурительных тошноты, слюнотечения, кожного зуда, от тоскливой, давящей на уши безысходности и… молчаливого укора матери.
Коля прошёл в свою комнату и, хотя до тренировки было ещё много времени, начал собирать спортивную сумку. Эту сумку — кожаную, «фирменную», с множеством карманов, застёжек и заклёпок — мать подарила ему на день рождения два года назад, и Коля вспомнил, как он тогда, стараясь не выдать своего огорчения, натянуто говорил слова благодарности, ругая себя в душе за то, что не решился попросить себе в подарок «томагочи» — японскую игрушку, повальное увлечение детей и подростков того времени. С запоздалым раскаянием и… благодарностью Коля подумал, как кстати сейчас оказался этот давний подарок матери.
Итак, что взять с собой на тренировку? Ну, конечно, кеды и спортивный костюм — это понятно. Дальше, полотенце — вымыться в душе. Что еще? Бинты. Но какие нужны бинты? У матери в аптечке есть два мотка медицинских бинтов, но вряд ли это то, что нужно. Те бинты, которые он видел на боксёрах, были более плотные и толстые. Наверное, это какие-то специальные бинты. Ладно, этот вопрос можно будет решить позже. Что ещё? У парней, боксировавших сегодня друг с другом, были во рту какие-то загубники. Но это явно специальные приспособления, которые он дома не найдёт.
В комнату, постучав, вошла мать. За эти несколько часов, что прошли после рейда милиции, она внешне успокоилась, собралась, и ничто в её облике не напоминало о произошедшем и тех словах, которые, подобно праще, швырнули Колю сегодня утром в толпу шумного многолюдного и… безликого, равнодушного проспекта Скорины. Но бледное, без мимики лицо и потухшие глаза были маской смертельно больного человека, который из последних сил поддерживает привычный жизненный уклад, чтобы показать, что… он ещё жив.
— Коля, пойдём обедать, всё уже готово, — выверенно спокойно сказала она.
Коля посмотрел на мать и сморщился от жалости. Впервые за последние недели он с такой остротой и состраданием осознал страдания матери. Нестерпимо захотелось её обнять, сказать, близко чувствуя её дыхание и глядя в трепетные зрачки её глаз, что на этот раз он твёрдо решил покончить со своим пристрастием к курению марихуаны. Но усилием воли он сдержался: слов уже сказано было много, сейчас облегчить страдания матери могли только дела.
— Хорошо, мама, — в тон ей спокойно ответил он.
Не сказав больше ни слова, мать вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Почему-то её понуро опущенная голова и безвольно поникшие плечи задели сейчас какие-то особенно болезненные струны в душе Коли. Он долго смотрел на закрывшуюся дверь, ощущая, как нудно и неотрывно, подобно бормашине стоматолога, щемит в его душе рана давнего разрыва с матерью, которая болела всё время его пристрастия, но в последние недели она чуть притихла, зато сейчас вдруг вспыхнула с небывалой силой, которую не перебивали ни физические страдания от абстиненции, ни страх перед будущим от понимания невозможности в обозримом будущем свою абстиненцию прервать.
Обедали мать и сын, как и все последние недели, молча. Но по необъяснимой причине сегодня это молчание, тихий стук ложек о днища тарелок, нечаянный звон стаканов раздавались в ушах Коли, как звон литавр, которые ударяют над его ухом, и скрежет острого ножа по стеклу, вызывая колючие, словно от жесткой шерстяной одежды, мурашки на коже, которые не были похожи ни на уколы абстиненции, ни на страдания от жары, холода или любой иной физической причины в прошлом. Коля неловко ёжился, то и дело проводя рукой себе по шее, торопя время до конца обеда и одновременно со страхом ожидая момента, когда ему надо будет остаться одному. Неожиданно на ум пришли воспоминания о прошлых совместных обедах с матерью, когда они были радостью, удовольствием не только для желудка, но и для ума и сердца, когда они были праздниками, если они выпадали на воскресенья и другие выходные дни. Воспоминание явилось настолько ярким и чарующим, что Коля зажмурился, не в силах избавиться от ощущения, что это очередная болезненная фантазия его воспалённого мозга. Но при этом он отдавал себе отчет в реальности этих и других подобных, обычных, иногда в то время даже не замечаемых, но при взгляде из сегодняшнего дня, пронзительно счастливых событиях его недавнего прошлого. И это знание обжигало сопоставимым с абстиненцией, болезненным пониманием, что он потерял. В этот момент подкатил очередной приступ тошноты, рези в желудке и всех прочих сопутствующих «ломке» страданий с одновременным напоминанием, насколько быстро они снимаются всего несколькими затяжками сигаретой с «травкой». Но неожиданно, вместо уныния и страха, Коля ощутил жгучую злость на себя. «Идиот! — с душевным стоном подумал он. — Что ты наделал?! Что на что променял?! Мать, друзей, школу… жизнь — на возможность несколько часов в день гасить тошноту и боли в животе с помощью сигареты с «травкой». А ещё на страх, на рабство, на постоянную зависимость от тех, кто тебя на этот крючок посадил и теперь тщательно оберегает, чтобы ты с него не сорвался».
Эти мысли в соединении с физическими страданиями стронули в душе Коли пласт неведомых ему до того переживаний. Впервые страдания тела вызвали у него не страх, не панику, а… ненависть — к себе, к Французу, «Толяну», к тем, кто за ними стоял, и тем, кто стоял за этими последними; и ещё — какой-то странный азарт, из-за которого ему захотелось, чтобы его страдания были ещё острее и мучительней, как заслуженное наказание, после которого он снова сможет спокойно смотреть матери в глаза и чувствовать себя рядом с ней легко и свободно. Он внимательно посмотрел на мать, и впервые за всё время своей «болезни» её бледное осунувшееся лицо, потухшие глаза не вызвали у него тоску безысходности от сложения причины её страданий со своим бессилием эту причину устранить.
— Мама, спасибо. Всё было очень вкусно, — сказал он обычные в прошлом в таких случаях слова; но впервые за долгое время он произнёс их легко и свободно, как… в прошлом.
Мать вздрогнула и посмотрела на него с удивлением, сквозь которое блеснул, но быстро погас (правильнее — привычно) лучик надежды. Ничего не ответив, она встала и начала убирать со стола посуду. Коля встал следом и, как он делал это раньше, хотел помочь матери прибраться на кухне, но в этот момент подкатил очередной приступ тошноты и спазмов в животе. Не желая выдавать своих страданий, он торопливо ушел в свою комнату.
ГЛАВА 9
Коля пришёл в зал бокса стадиона «Динамо» задолго до начала тренировки. В зале не было ни души. Кожаные боксёрские мешки висели неподвижно, влажно поблескивал недавно вымытый пол, а звуки его шагов в пустом просторном помещении раздавались гулко и тревожно, как… поступь по эшафоту.
Его физические страдания к этому моменту достигли апогея. Чтобы хоть как-то отвлечься и сгладить их остроту, Коля переоделся в раздевалке, вышел в зал и в нерешительности остановился, неловко поводя плечами из-за не то зуда, не то тянущей боли между лопаток, а затем неожиданно для себя со всего маха ударил кулаком по ближнему от него мешку, вложив в удар всю скопившуюся злость — на себя, на Француза, «Толяна», на весь белый свет, жить в котором ему с некоторых пор стало тоскливо и… страшно.
Кисть, сложенную в неумелый кулак, пронзила острая боль. Коля от неожиданности охнул и присел на корточки, прижав к животу ушибленную руку, а когда боль чуть стихла, осмотрел место ушиба. Кожа на двух пальцах была содрана, а в области сустава указательного пальца вздулась синюшная болезненная опухоль.
— Ну и куда ты так торопишься? — раздался за спиной насмешливый голос. — Здесь, как и в любом другом деле, прежде чем начать что-то делать, вначале надо узнать — как.
Коля испуганно обернулся. В проёме входной двери стоял тренер и дружелюбно улыбался. В его добродушно сощуренных глазах мерцали искорки сдерживаемого смеха. Коля невольно улыбнулся в ответ.
— Да вот решил попробовать, пока вас не было, — сказал он с неожиданной раскованностью. — Утром, когда смотрел на ребят, казалось все так просто. Но, оказывается, бокс опасен, прежде всего, для собственного здоровья.
— Хорошо, что ты не на плавание пришёл записываться! — рассмеялся тренер. — Но потерпи ещё немного: начнётся тренировка — будешь учиться всему по порядку.
Тренер ушел к себе в тренерскую, а Коля остался стоять посреди зала, рассматривая ушибленную руку и прислушиваясь к своей абстиненции, о которой он в эту последнюю минуту… забыл!
В зале тем временем по одному, по два начали появляться боксёры. Переодевшись в раздевалке, они в ожидании начала тренировки садились на длинную скамью вдоль стены. Коля с невольным любопытством присмотрелся к ним вблизи. Вид их сейчас разительно отличался от того, который представлялся ему утром — обычные парни, в большинстве его сверстники, и если бы не спортивная форма, то они были бы неотличимы от его школьных приятелей. Но при этом они могли делать то, что недоступно ему… Это наблюдение неожиданно задело какое-то болезненное место в его душе. Коля вдруг понял, что отстал от этих парней, ничем особенным от него не отличавшихся, но распорядившихся своей жизнью иначе. И вместе с этим пониманием пришёл неожиданный страх, что это случилось безвозвратно.
Когда началась тренировка, тренер после разминки, которую Коля проделал вместе с остальными, повторяя движения вслед за бегущим впереди, отозвал его в сторону и поставил перед зеркалом.
— Ну что, давай начинать учиться боксу, — серьёзно сказал он. — Чтобы ты был опасен только для своих противников, — добавил он с неожиданной улыбкой. — Как тебя зовут?
— Коля.
— А меня Сергей Васильевич. После тренировки останешься, я запишу твои данные, а сейчас смотри и слушай внимательно. Вначале немного философии. Бокс — это, прежде всего, искусство. Драчун на ринге — такая же ценность, как маляр в мастерской художника. Все красивые слова о мужестве, смелости, воле к победе, если за ними не стоит искусство — то есть, техника, техника и ещё раз техника, — остаются только словами. Причём, не высокими и красивыми, а синонимами глупости и безобразия. Это всё равно, что назвать мужественным мазохиста, бьющего себя кнутом или дубиной. Если шансов победить нет, то такой боксёр на ринге — это не боксёр, а баран для заклания. Но с баранами я дел не имею, а только с людьми…
Коля слушал, затаив дыхание. Обычные слова о понятных бесспорных истинах, сказанные ровным спокойным голосом, неожиданно вызвали у него сильное волнение, словно они задевали какие-то струны в его душе, настроенные с ними на одну волну, и те отвечали эффектом резонанса.
— Поэтому, — продолжал Сергей Васильевич, — если ты действительно хочешь добиться в боксе высоких результатов — а без этого нет никакого смысла подставлять голову под удары, — то настраивайся, прежде всего, на учёбу — он сделал на этом слове ударение. — А учёба это, как и везде, прежде всего, знание, а потом умение и опыт. Итак, начало начал в боксе — это не удар, а защита. Защита может быть как путем подставки под удары рук и плеч, так и посредством уклонов, отходов и нырков. Для того, чтобы постоянно быть в наиболее защищённом от ударов и одновременно удобном для нанесения собственных ударов положении, существует боксёрская стойка. Не спросил, ты правша или левша?
— Правша, — торопливо ответил Коля.
— Хорошо, тогда смотри сюда. — Сергей Васильевич повернулся лицом к зеркалу и принял позу, которую Коля сегодня утром видел у дравшихся на ринге боксёров. — Ноги на ширине плеч, левое плечо — вперед, кулак на уровне глаз, голова опущена, — продолжал при этом объяснять Сергей Васильевич, — Правая рука: локоть прижат к корпусу, а кулак на подбородке. — Он повернулся к Коле, придал его телу нужное положение, а затем отступил на шаг и оглядел с видом скульптора за работой. — Теперь — передвижения, — удовлетворившись увиденным, продолжал объяснять он. — Их тоже два вида: так называемая перекачка, или челнок, и шаги — вперед, назад и в сторону. Но вначале — перекачка. Это основа. Она так же предназначена для того, чтобы создать затруднение для атаки противника и в то же время в любую долю секунды быть готовым к атаке самому. Смотри сюда. — Сергей Васильевич снова повернулся к зеркалу, принял положение боксёрской стойки и начал плавные ритмичные подскоки, которые не были для взрослого, пожилого уже человека ни нелепыми, ни смешными, а затем снова повернулся к Коле. — Здесь важно, чтобы ноги оставались на прежней ширине, а голова и руки — в прежнем положении. При этом с самого начала старайся, чтобы они работали как бы отдельно друг от друга — то есть, чтобы в любое мгновение, независимо от фазы движения ног, ты мог защититься от удара или нанести удар сам; а с другой стороны, в любой момент, вне зависимости от положения рук и тела, ты должен быть готов резко сократить дистанцию до своего противника или, наоборот, разорвать её. Ну-ка, попробуй.
Коля от неожиданности вздрогнул, а затем поспешно повернулся к зеркалу, поднял руки в положение боксёрской стойки и повторил показанные ему передвижения.
— Молодец, — похвалил Сергей Васильевич. — Сразу уловил. Так, два раунда тебе на закрепление стойки и перекачки, а потом пойдём дальше.
Сергей Васильевич отвернулся и пошёл вглубь зала к другим боксёрам, а Коля с огорчением и… ревностью посмотрел ему вслед.
Когда, через несколько минут, тренер снова подошёл к нему, Коля уже достаточно уверенно передвигался перед зеркалом в положении боксёрской стойки и даже пытался наносить в воздух удары.
— Ну, молодец, — с едва слышным удивлением сказал Сергей Васильевич. — Так ты, оказывается, способный парень. Но с ударами не спеши — чтобы не запомнить неправильных движений. Давай пока закончим с передвижениями. Итак, шаги…
В тот день Коля вернулся домой поздно и в совершенном изнеможении. За полтора часа тренировки он не присел ни на минуту, скрупулёзно выполняя все задания тренера, придумывая себе задания сам — со штангой, гантелями, на «шведской стенке» и гимнастическом коне, — испытывая при этом ощущение человека, который пытается новой болью — щипком, прикусом губы — приглушить другую, застарелую и мучительную боль.
Мать встретила его спокойно, но тревожный блеск её глаз и невольный облегчённый вздох, когда она увидела сына, показывали, что за этим спокойствием стоит не равнодушие.
— Ну, что, как прошла тренировка? Понравилось тебе? — выверено обыденным тоном спросила она.
— Не то слово. Здорово… Устал только очень. У нас есть что-нибудь попить?
— Есть, конечно. Но давай ты вначале поужинаешь.
— Нет, мама, не хочу. Только пить.
— Как хочешь, — с тем же тщательным равнодушием пожала плечами мать и, достав из холодильника открытую банку компота, поставила её перед Колей на стол, а сама вышла из кухни.
Коля жадно выпил подряд две большие кружки и блаженно прикрыл глаза, смакуя наслаждение утолённой жажды. И вдруг, как укол, его поразило сходство этого наслаждения со своими ощущениями от первых затяжек злополучными сигаретами с «травкой».
Коля замер, поражённый. Это наблюдение вдруг приоткрыло ему вид на свою беду совсем с другой стороны. Ведь первоначально «травка» была для него не потребностью, не необходимостью утоления жгучей невыносимой жажды, как теперь, а всего лишь способом хорошо провести время, за который он заплатил несоразмерно высокую цену. Но ведь сегодня он испытал то, что стояло у истока его наркомании — ощутил радость полноценной жизни и получил удовольствие для тела, включая наслаждение утолённой жажды. И все это — без страха перед будущим, без боязни посмотреть матери в глаза и утренних страданий абстиненции. Так как же тогда назвать то, что он сам с собой сделал? Глупость? Оплошность? Безволие?..
Сделанный им вывод оглушил, как неожиданный удар дубиной по голове. Оказывается, он, Коля, разумный человек, по крайней мере, считавший себя таковым, своими руками, своей головой, сотворил из своей жизни, а следом из жизни матери, жестокую ежедневную пытку. И ради чего? Ради того, чтобы несколько раз, несколько часов из всей жизни хорошо провести время. В то время, когда есть масса способов добиваться этого без каких-либо тяжёлых последствий для здоровья и жизни — а как раз, наоборот. И один из них он сегодня успешно опробовал.
Коля застонал, словно от физической боли. Злость на себя охватила его, подобно насыпанной за шиворот смеси перца и соли. Он почти задыхался от ненависти к себе, желая, чтобы его физические страдания были ещё мучительней, как заслуженное наказание за глупость, безволие и — причинённые матери страдания.
Всю ночь и последующий день Коля изнывал от страданий пресловутой «ломки», но неожиданно для себя находил облегчение в грядущей боксёрской тренировке, которую ждал с нетерпением, подобным тому, с каким он ещё совсем недавно считал часы, оставшиеся до утренней встречи с завсегдатаями закутка «на стадионе» и раскуривания с ними сигареты с «травкой».
Когда он появился в боксёрском зале спорткомплекса «Динамо», пришедшие вместе с ним на тренировку парни встретили его как своего.
— Привет, — с улыбкой протягивая Коле руку, сказал один из них по имени Ваня. — Как здоровье? Ручки, ножки — бо-бо? Вчера ты так навалился на штангу и гантели, что я думал, сегодня ты будешь лежать пластом.
— Всё нормально, — ответив на рукопожатие, улыбнулся в ответ Коля и повёл плечами, ощутив боль в мышцах, которая вдруг доставила ему… удовольствие. — Я решил: семь бед — один ответ. Раз, все равно придётся терпеть боль, то зачем это растягивать на неделю?
— На этот счёт есть другая поговорка: раньше сядешь — раньше выйдешь, — рассмеялся рослый широкоплечий парень, которого звали Геной.
Парни в раздевалке дружелюбно улыбнулись.
Когда началась тренировка, Сергей Васильевич после разминки снова отвёл Колю к зеркалу.
— Ну что, продолжим. Итак, удары. Сила удара это, на языке физики, кинетическая энергия, которую ты вкладываешь в свой кулак в конце этого движения. Поэтому, считай сам: масса, помноженная на скорость в квадрате и разделённая на два. То есть, если ты вкладываешь в удар вес своего тела, то увеличиваешь его силу прямо пропорционально этому весу. Но если ты увеличиваешь его скорость, то сила удара возрастает прямо пропорционально квадрату разницы в скорости. Улавливаешь? Даже самое небольшое увеличение скорости удара увеличивает его силу в разы. Вот почему самые жёсткие боксеры на ринге — это не накачанные битюги, а те, кого отличает скорость и техника, что, впрочем, взаимосвязано, так как вся боксёрская техника в конечном итоге направлена на то, чтобы увеличить скорость движений и, прежде всего, ударов.
Коля слушал с неожиданно острым, несоразмерно сказанному спокойным ровным голосом об обычных, рутинных, по иным меркам, вещах, волнением. Вчерашнее неопределённое томительное чувство обрело сейчас понятную, чётко очерченную форму. Он вдруг увидел возможность быстро сократить дистанцию между собой и этими парнями в спортивном зале, которые ещё вчера казались ему небожителями, стать с ними равным среди равных и… сильным среди сильных — без помощи «травки», без опоры на компанию «на стадионе» и — назло Французу и «Толяну». Для этого он должен — и он обязательно это сделает — проникнуть в суть этого спорта, рассчитать математически, затем впитать зрением, осязанием, слухом, до уровня подкорки и спинного мозга — как ходьбу и дыхание — все движения и приёмы, которые приводят к победе на ринге над себе подобными и… победе над собой.
— Итак, главное преимущество боксера на ринге — это скорость, — продолжал Сергей Васильевич. — В её основе лежат две составляющие: природные способности и техника движений. С природными способностями ничего не поделаешь — это как цвет глаз или форма носа. Но, ей-богу, я за годы своей работы не видел, чтобы приходившие ко мне новички так уж сильно отличались друг от друга по природным данным — кроме откровенных инвалидов. Зато техника меняет их на глазах. Но чтобы овладеть техникой, нужны настойчивость и прилежание — так же, как и на уроках в школе. Поэтому, поехали. Поворачивайся к зеркалу и следи за своими движениями. Вначале — левый прямой. Удар наносится из исходного положения боксёрской стойки по кратчайшей прямой до цели. Пальцы сжимаются в кулак только в конце движения. Сокращаются лишь те мышцы, которые доносят кулак до цели. Представляй, что кулак — это камень, а рука — резина, которая кидает камень в противника. Попробуй…
Как и вчера, все время тренировки Коля выполнял задания тренера с тщательной, настойчивой (даже слово — истовой не будет преувеличением) старательностью и пунктуальностью. Сергей Васильевич смотрел на него с удивлением, которое время от времени прочерчивала задумчивая складка между бровей, словно что-то подсказывало ему, что за этим спортивным рвением его нового ученика стоит нечто иное, чем исполнительность и спортивный азарт. А когда тренировкам подошла к концу, он позвал Колю к себе в тренерскую.
— Садись, — показал он ему на свободный стул. — Я хочу с тобой поговорить… не о боксе. Не возражаешь?
Коля вздрогнул, с испугом посмотрел на тренера и, встретившись с ним взглядом, растерянно опустил глаза.
— Честно говоря, — продолжал между тем Сергей Васильевич, — я увидел в тебе способного парня и готов с тобой работать, но… скажи честно, что тебя привело в зал бокса? В твоем возрасте люди, как правило, со своими склонностями и влечениями уже давно определяются. До этого ты каким-нибудь спортом занимался?
Не поднимая глаз, Коля отрицательно покачал головой.
Сергей Васильевич внимательно посмотрел на его склоненную голову, часто мигающие, как от близких слез, глаза, и что-то подсказало ему, что больше вопросов задавать не надо.
— Ладно, — после некоторого молчания сказал он со вздохом. — Пришёл — и пришёл, остальное меня не касается. Я буду с тобой работать вне зависимости от того, что тебя ко мне привело. Ты — способный парень, и всё, что тебе нужно, чтобы добиться в боксе высоких результатов, это только труд. Но понимаешь, высокий результат в спорте, а в боксе особенно, автоматически решает большинство жизненных проблем. А проблем людей твоего возраста — абсолютное большинство. Поэтому помни, что, выкладываясь на тренировках, ты выкладываешься над решением своих проблем, а твоя победа на ринге будет победой над тем, что тебя привело в этот зал.
Коля поднял на тренера глаза. На этот раз выдержать его взгляд ему не составило никакого труда. Более того, он почти физически ощутил, как от его дружелюбно сощуренных глаз излучается какая-то едва ли не физическая энергия, которая заряжает его, Колю, уверенностью в себе и пониманием, что он обрёл, наряду с матерью, ещё одного надёжного и верного союзника.
— Сергей Васильевич! — воскликнул он в сильном волнении. — Я… буду выкладываться на тренировках, я вам это обещаю. И я добьюсь высоких результатов в боксе. Это я тоже обещаю.
Сергей Васильевич добродушно усмехнулся.
— Ладно, иди уже домой, чемпион. Жду тебя завтра. Тоже в пять.
ГЛАВА 10
Прошло полгода.
Коля лежал на диване в своей комнате, пребывая в странном — жгуче-взволнованном, испуганном и… торжественном, праздничном одновременно — настроении. Сегодня ему предстоял первый за время его занятий боксом поединок. Никогда раньше он бы не поверил, что будет из-за этого так волноваться. Бой тренер определил ему с хорошо знакомым противником — парнем, с которым он вместе тренировался и уже не раз боксировал на тренировках. Более того, за эти полгода они успели подружиться; а предстоящие соревнования, так называемый открытый ринг, фактически были лишь боевой тренировкой, предназначенной для начинающих боксеров, чтобы они смогли опробовать в бою наработанные на тренировках навыки. Всё это Коля понимал, но ничего поделать с собой не мог. Уже одно только слово — соревнования — вызывало у него колючие мурашки на коже и… ожидание праздника. Коля поймал себя на мысли, что, если бы Сергей Васильевич назвал сегодняшние соревнования боевой тренировкой, спаррингами или ещё как-то, то ему было бы намного легче. Но и приниженней, будничней — признавался он себе.
Соревнования, между тем, проводились в полном соответствии с правилами: за неделю до дня поединков все участники в обязательном порядке прошли во врачебно-физкультурном диспансере медицинский осмотр; сегодня утром было взвешивание, на котором соперников разбили по парам согласно возрастным группам и весовым категориям; на взвешивании в дополнение к медосмотру в диспансере каждого из участников осмотрел врач; и, наконец, — самое волнующее для Коли, — объявления о грядущих соревнованиях были заранее развешаны во всех школах, где учились их участники, и его одноклассники собрались прийти на них почти поголовно всем классом.
Коля зябко повёл плечами. То обстоятельство, что его бой увидят одноклассники (особенно — одноклассницы), делало его переживания особенно острыми. Он представил себя на ринге под взглядами трех десятков пар дорогих ему глаз, перед которыми он ни за что на свете не хотел выглядеть ни жалким, ни смешным, и колючий зябкий озноб пробежал по его телу. Неожиданно перед глазами вынырнуло лицо Француза. Это было странно. После того рейда милиции в закуток «на стадионе», когда его взяли с поличным за торговлю марихуаной, Француз из школы исчез. Одни говорили, что его «посадили», другие — что отправили в спецПТУ, третьи утверждали, что ничего ему за это не было — просто, чтобы избежать упомянутых исходов, он уехал к родственникам в другой город, — но, чем бы там всё ни кончилось, Коле это было не интересно, и он о нём почти не вспоминал, а последнее время вообще вычеркнул из памяти; но сейчас он вдруг пожалел, что Француз не увидит его сегодняшний бой.
Неожиданно Коля задумался. Воспоминание о Французе и всём том, что было с ним связано, предстало картиной смутного далекого не имеющего к нему никакого отношения времени. Но при этом он отдавал себе отчёт в его реальности и совсем небольшой давности. Но теперь, с высоты сегодняшнего дня, он не мог понять, как же так могло случиться, что он едва не променял всю свою жизнь — мать, одноклассников, друзей-боксёров и… сегодняшние соревнования — на темный, грязный, чавкающий под ногами закуток «на стадионе» с его компанией бледных, сгорбленных, то и дело сплёвывающих себе под ноги (в качестве знака, что им глубоко наплевать на условности жизни, но, в большей мере, всё же из-за постоянного, подчас мучительного, особенно, если пауза между перекурами затягивалась, слюнотечения) парней, которые не смогли бы ему понравиться ни при каких других обстоятельствах; на постоянный страх, что о его пристрастии узнает мать; что на следующую сигарету-дозу он денег может не найти и… что рано или поздно это кончится для него катастрофой. И вдруг Коля ощутил, как исчезла его тревога в связи с предстоящим поединком (вернее, та её составляющая, которая принадлежала страху), уступив место уверенности в себе и спокойному ожиданию праздника. Ведь он уже одержал главную победу на этих соревнованиях — победу над Французом, «Толяном» и их компанией, а, главное, победу над собой, своим рабством, которая, подобно прорвавшему дамбу потоку, сорвала державшие его в том закутке «на стадионе» скрепы и петли, смыла его прежние страхи и вынесла на чистую светлую и — бескрайнюю равнину открывавшейся перед ним жизни.
В зал бокса Коля приехал вместе с матерью, но уже у входа в спорткомплекс «Динамо» мать, шепнув ему на ухо: «Удачи тебе! Я буду за тебя болеть» — оставила его одного, а сама пошла искать себе место среди зрителей. Коля благодарно посмотрел ей вслед. Всю дорогу до спортивного зала его мучило ощущение какой-то раздвоенности в отношении к матери: с одной стороны, ему очень хотелось, чтобы она увидела его бой, но с другой, он ещё больше стеснялся из-за этого своих новых друзей-боксёров, которые могли подумать о нем, как о «маменькином сынке». И то, что мать, словно читая его мысли, тактично оставила его одного, наполнило его к ней горячей благодарностью, а ожидание поединка стало временем, очищенным от последних, не относящихся к предстоящим соревнованиям переживаний.
В зале к этому времени уже собрались боксёры и зрители. Возле ринга отдельной компанией стояли одноклассники Коли. Коля с некоторым смущением подошёл к ним.
— Привет, ребята. Что так рано? Жаждете крови одноклассника? — натянуто пошутил он.
— Ну что ты, Коля! — воскликнула Катя Березина. — Просто мы хотим засвидетельствовать исторический факт рождения бесстрашного воина.
Одноклассники прыснули. Коля со спокойной улыбкой посмотрел Кате в глаза.
— Катя, главная заслуга в этом твоя. И, будь моя воля, я бы таких, как ты, содержал в специальных питомниках: чтобы вашей главной функцией было — рождение бесстрашных воинов, — сказал он.
В ответ раздался взрыв хохота. Катя смутилась и покраснела, а Коля развернулся и пошёл в раздевалку, чувствуя спиной смеющиеся взгляды одноклассников и — отдельным жжением — излучение из глаз Кати Березиной.
В раздевалке было много народу: участники соревнований, их тренеры и друзья. Возле приколотого к стене списка пар выступавших на этих соревнованиях боксёров сгрудилось около десятка человек. На скамейках вдоль стен сидели и переодевались, готовясь к выходу на ринг, ещё десять парней, среди которых был противник Коли в предстоящем бою Дима Антонович. Коля подошёл к нему.
— Дима, привет, — усевшись рядом, протянул ему руку Коля. — Ну что, подерёмся ещё раз? На этот раз на утеху публике, — сказал он с улыбкой.
— Ну, да, как гладиаторы в древнем Риме, — пожав его руку, улыбнулся в ответ Дима.
— Ну, ладно, готовься — чтобы не посрамить нашу цивилизацию. Встретимся на ринге, — рассмеялся Коля и, хлопнув своего противника по плечу, пошёл переодеваться.
Переодевшись в спортивную форму, Коля вышел в спортивный зал, испытывая необычное, неведомое ему раньше настроение, которое он не взялся бы определись ни как тревогу или страх перед грядущим поединком, ни как азарт и спортивную злость, с другой стороны. То обстоятельство, что ему через короткое время надо будет выходить на ринг и драться с себе подобным — драться по-настоящему, без малейших скидок и послаблений, на глазах у своих одноклассников, матери, в огороженном со всех сторон квадрате ринга, на котором ни спрятаться, ни скрыть свои растерянность и страх, и с которого не уйти до определённого правилами срока — неожиданно вызвало у него представление нереальности происходящего. Подобное представление за полгода занятий боксом возникло у него впервые. Коля гнал его от себя, чувствуя, как оно сковывает его суставы, подобно наложенным на них тугим повязкам или, точнее (Коля поймал себя на осязаемом, вплоть до холода на коже и давящей боли в ушах, представлении этого), подобно давлению воды на большой глубине. Но, как это часто бывает, чем больше он старался избавиться от этой навязчивой фантазии, тем сильнее она стягивала его мышцы и жёстким обручем сдавливала грудную клетку.
Вскоре участников соревнований позвали на построение. Коля вышел на ринг с чувством, что глаза всех собравшихся в зале направлены только на него. Дима Антонович стоял напротив, у канатов противоположной стороны ринга. Колю вдруг поразило его лицо — знакомое до последних черточек, всегда в прошлом приветливое и готовое к улыбке, оно сейчас было хмурым и сосредоточенным, с безошибочным пониманием Колей того, что, несмотря на дружбу, драться он будет по-настоящему. Холодок от физического ощущения сокращавшегося с каждой секундой времени до начала поединка окатил Колю с головы до ног.
Тем временем, его тренер Сергей Васильевич вышел на середину ринга и, повернувшись лицом к зрителям, начал говорить спокойным, похожим на голос учителя на родительском собрании тоном:
— Здравствуйте, уважаемые зрители. Я рад приветствовать вас в нашем зале. Сегодня вы увидите поединки своих одноклассников, друзей и сыновей. Поединки будут жёсткими и бескомпромиссными — никогда они не бывают другими. Это такой же неотъемлемый признак этого спорта, как то, что огонь горячий, а снег холодный. Но при этом, сегодня здесь не будет ни жестокости, ни злобы. Потому что на ринг будут выходить друзья, единственной целью которых будет — доказать свое превосходство в силе, скорости и технике боя. Так давайте пожелаем им в этом удачи и будем смотреть их поединки с надеждой, что мы сегодня наблюдаем один из первых боев будущего олимпийского чемпиона. А сейчас!.. — Сергей Васильевич повернулся к участникам соревнований. — Равнение на флаг! Смирно! — Он сделал знак одному из своих помощников за судейским столом, и через мембраны динамиков на стенах полилась музыка гимна Беларуси, а к потолку на тонком, почти невидимом, шнурке устремился государственный флаг. Все собравшиеся в зале встали и замерли в торжественном молчании.
Коля слушал гимн и смотрел на поднимавшийся к потолку флаг с неожиданно глубоким и искренним волнением. Никогда раньше он бы в это не поверил, но сейчас, ощущая горячие мурашки на коже и свое, казалось, резонировавшее на звуки музыки сердце, он чувствовал… гордость за свою команду, свой город, свою страну.
После парада Коля вместе с остальными участниками соревнований вернулся в раздевалку. Там их уже ждал Сергей Васильевич и два других тренера, чьи ученики выступали сегодня на этих соревнованиях. Сергей Васильевич собрал вокруг себя свою команду.
— Значит, так, ребята, — сказал он. — У большинства из вас сегодня первый бой. Поэтому объясняю, как всё сегодня будет происходить. Хоть я вам и говорил уже об этом на тренировке, но из-за волнения у половины из вас все это наверняка вылетело из головы. Список пар вы все видели. Кто с кем встречается — знаете. Тех, кто встречается с боксёрами других тренеров, секундировать буду я, остальные — договаривайтесь друг с другом. Перед боем всем хорошо размяться. Это важно. Но не до усталости. Поэтому учитесь рассчитывать свои силы и время. Начинайте разминку примерно за четыре пары до своего боя, и закончить её надо минуты за три-четыре до выхода на ринг. В эти последние минуты надо максимально обострить своё зрение и внимание. Я вам показывал этот приём на тренировке: встать лицом к стене и пытаться разглядеть на ней мельчайшие крапинки и неровности, представляя при этом себя на ринге. Теперь — как настроиться на бой. Главная опасность для начинающих боксёров — это волнение перед боем. Оно сжигает вхолостую силы. Поэтому тот, кто научится выходить на ринг спокойно, как на привычную работу, уже только этим увеличивает свои шансы на победу. Но этому нельзя научиться заранее, какими-то специальными приёмами. Это приходит только с опытом. Однако опыт бывает разным. И скорость, с какой он приводит к нужному результату, зависит от ваших целенаправленных в этом усилий. Ребята! Ваш сегодняшний бой — это всего лишь один из десятков, а может, сотен, которые впереди. Вы — боксёры-любители. И главная ваша цель — это удовольствие от занятий любимым делом и радость победы. Победы, прежде всего, над собой. Но вы у ж е одержали эту победу тем, что пришли на эти соревнования, тем, что я, ваш тренер, посчитал вас для них подготовленными. Даже если руку сегодня поднимут вашему противнику — не беда: это тот опыт, который позволит вам победить в следующий раз. На вас будут сегодня смотреть ваши друзья, родители и даже учителя. Для большинства из них ваш поступок — единоборство с себе подобным, где все зависит только от ваших силы, умения и мужества в самом прямом, изначальном значении этого слова, — это недостижимые вершины. Поэтому, вы сегодня здесь — именинники, главная причина, собравшая сейчас всех в этом зале. Выходите на ринг с сознанием этого, с нетерпением показать своё искусство, которым вы овладели за время занятий боксом. Покажите все, что вы умеете — это главная ваша сегодня задача, которую ставлю вам я, ваш тренер, и она доступна вам всем без исключения. Поэтому, ваша высшая награда — это чтобы я вас похвалил. А кому поднимут на ринге руку — пусть волнует вас во вторую очередь.
Коля слушал своего тренера с ощущением, что слова Сергея Васильевича падают на его разгорячённую кожу, подобно холодным примочкам. В самом деле, он ничего и никому здесь сегодня не должен; ведь, действительно, он уже добился главного результата на этих соревнованиях — своего участия (возвращения к ним) в интересах и устремлениях большинства его сверстников. Более того, в этих интересах и устремлениях он сейчас для своих одноклассников — недостижимый лидер. И сегодня он подтвердит это своё положение в классе и школе — подтвердит настоящим мужским поступком, возможно — с травмами и кровью, которые его совсем не пугают, наоборот, он даже хочет, получить сегодня какую-нибудь травму (не серьёзную, не мешающую ему закончить бой), чтобы одноклассники (особенно, одноклассницы, и особенно — Катя Березина) видели, как мало для него эти травмы значат.
Когда Сергей Васильевич закончил «вводную» и отпустил боксеров готовиться к поединкам, Коля сел на скамью у стены раздевалки и стал думать над тем, кого выбрать себе в секунданты. Но его опередил знакомый читателям по предыдущей главе «тяжеловес» Гена Стельмахов.
— Колька, давай я тебя посекундирую, — подойдя к Коле, сказал он. — А потом ты — меня. Моя пара последняя.
— Давай, — с готовностью согласился Коля.
— Где твои капа и полотенце? Ты переодевайся, я сам все приготовлю.
Коля отдал Стельмахову полотенце и капу, которую по настоянию матери он заказал в стоматологической поликлинике ещё в первые дни своих занятий боксом, задумчиво проследил, как он пошёл с ними к умывальнику, а затем, посидев ещё некоторое время в странной — тревожной и радостной одновременно — задумчивости, встал и подошёл к списку пар, испытывая непонятное, но настойчивое желание ещё раз увидеть свою фамилию в списке участников соревнований.
Его бой был по счёту восьмым. И хотя Сергей Васильевич наставлял начинать разминку за четыре пары до выхода на ринг, Коля отошёл в свободный угол раздевалки и начал упражнения разминки, чувствуя, что только таким образом он может смягчить свою тревогу ожидания поединка и… ощущение нереальности происходящего.
Вернулся Стельмахов с приготовленными для боя полотенцем и капой (первое — смоченное под краном, вторую — залитую в пластмассовой коробке водой).
— Уже разминаешься? — удивлённо поднял он брови. — А не спешишь? Сергей Васильевич сказал, за четыре пары начинать надо. Смотри, выложишься до боя.
— Брось ты, Гена, — нарочито беспечно отмахнулся Коля. — Надо же сделать поправку на первый бой.
— Смотри, чтобы тебя не поправили на ринге, когда ты вместо бокса будешь балет «Лебединое озеро» показывать! — рассмеялся Стельмахов и протёр влажным полотенцем его разгорячённое лицо.
Когда примерно через час Коля вышел на ринг на свой первый боксёрский поединок, его ощущение нереальности происходящего достигло настроения… зрителя, который собирается смотреть на киноэкране самого себя. Антонович уже стоял в противоположном углу ринга. Коля неожиданно спохватился, что всё время подготовки к бою он его не видел (Дима разминался в другой раздевалке) и… забыл о его существовании, готовясь встретиться на ринге с абстрактным безликим Противником. И эти два взаимоисключающих понятия — противник и друг — теперь слились в одно целое в виде поджарой мускулистой фигуры Димы, его хмурого сосредоточенного лица. Его секундант, тоже боксёр их спортивной секции Слава Василевич, с которым Коля так же успел за это время подружиться, склонился через канаты и что-то торопливо (судя по жесткой складке на его лице и подрагивающему хохолку жёстких волос) говорил Диме на ухо, поглядывая время от времени на Колю. Колю вдруг кольнуло понимание, что его друзья, Дима и Слава, сейчас, в эти минуты, — его непримиримые противники… Рядом с его ухом раздался приглушённый взволнованный голос Стельмахова:
— Коля, я думаю, тебе надо с ним работать вторым номером: встречать и контратаковать. У тебя это здорово получается. Он сейчас наверняка полезет в рубку. Он всегда так работает. Но, мне кажется, если ты удержишься на дистанции, то обыграешь его в одну калитку. И чаще бей справа — он, когда бросается, о защите не думает. Попадёшь «в разрез» — посадишь его на задницу; тогда вообще «я–пэ»[13] сделаешь. Для первого боя — это будет красиво.
Коля посмотрел в противоположный угол и встретился взглядом со своим противником. Дима вздрогнул и нервно повёл головой, как это делают люди, когда видят близкую опасность. «А ведь он волнуется так же, как и я» — понял Коля, и это принесло ему облегчение.
— Боксёры на середину! — громко сказал рефери (судья в ринге), так же боксёр из их спортивной секции Игорь Иваницкий, занимавшийся в старшей группе.
Коля хорошо его знал и, соответственно, был с ним в приятельских отношениях, но теперь вдруг не мог избавиться от ощущения разверзшейся между ними пропасти — как между абсолютным властителем и безропотным подчинённым. Щурясь от яркого света прожекторов и ёжась от физического ощущения стремительно сокращающегося до начала поединка времени, он вышел на середину ринга. Из своего угла в том же направлении двинулся Антонович. Коля посмотрел ему в глаза. Не отводя глаз, Дима продолжал идти твёрдым шагом, и Коле вдруг представилось, что они идут навстречу друг другу по узкой зажатой с двух сторон каменными стенами тропинке, по которой может пройти только один.
— Пожали руки, — сказал рефери, когда Антонович подошёл.
Коля протянул для пожатия руки и внимательно посмотрел на своего противника. Дима спокойно пожал ему руки и уставил в ответ неподвижный пристальный взгляд, словно говоря, что со своим замешательством он справился и будет драться за победу до последней возможности. Выдерживая взгляд Димы, тоже пристально, не мигая, Коля вдруг вспомнил наставления своего секунданта — действительно, правый «в разрез» должен пройти, а после него, не давая опомниться — «левый сбоку» и ещё «правый прямой»…
— Внимательно. Слушать команды. Боксировать, а не драться, — продолжал между тем рефери. — Желаю удачи. По углам!
Антонович развернулся и пошёл в свой угол ринга. Проводив его взглядом, Коля вернулся в свой. Его ощущение сжимающегося до начала поединка времени достигло напряжения, подобного ожиданию приближающейся к телу раскалённой головни.
— Ваш боксёр готов? — спросил рефери секунданта Антоновича.
Тот молча кивнул в ответ.
С нарастающим гулом в ушах Коля ждал, когда такой вопрос будет задан его секунданту. Словно в замедленной киносъемке, рефери повернулся лицом к его углу и, чуть задержав взгляд на Коле, спросил громким резонирующим в просторном помещении голосом:
— Ваш боксер готов?
— Да, — ответил Стельмахов, и Коле показалось, что его сзади ударили ладонями по ушам.
Рефери посмотрел на судью-хронометрис-та (на эту должность так же назна-чили одного из боксёров старшей группы) и сделал ему знак рукой.
На мгновение в зале повисла тишина. Коля замер, как взрывотехник перед поворотом ключа пускового механизма заложенной взрывчатки. Его одноклассники стояли плотной группой недалеко от ринга и смотрели на него широко раскрытыми растерянными глазами, словно до них только теперь дошло, что они сейчас увидят рукопашный бой одного из своих одноклассников — настоящий бой, с риском травм и крови, цель и смысл которого им вдруг стали совершенно непонятными. Коля попробовал поискать глазами мать, но тут же поспешно опустил глаза, почувствовав, что картина её испуганных глаз лишь добавит к его растерянности ещё одну грань.
Раздался резкий удар гонга. С усилившимся до физической боли звоном в ушах, не чувствуя своего тела, Коля двинулся к центру ринга.
Дима Антонович на боксёрском слэнге был «рубака». Это означало несколько сумбурный, в высоком темпе, приближённый больше к драке, чем к искусству, бокс. И Дима с первых секунд поединка начал демонстрировать свою горячую приверженность этой манере ведения боя. Удары, жёсткие и частые, обрушились на Колю, подобно посыпавшимся с крыши булыжникам.
Коля растерялся: впервые его били по-настоящему, с единственной целью — пробить его защиту, попасть, а ещё лучше — сбить с ног, и он вдруг обнаружил, что не знает, что этому противопоставить. Удары летели в него со всех сторон, а он едва успевал подставлять под них локти, плечи, прижатые к голове перчатки, с ужасом замечая, что совершенно растерялся, что не знает, что делать, как остановить этот напор Димы, и что… проигрывает бой. А Дима между тем, почувствовав растерянность своего противника, увеличил частоту и силу ударов, явно загоревшись желанием закончить бой досрочно. Один из его ударов, пробив защиту Коли, на мгновение помутил его сознание.
— Стоп! — выкрикнул рефери.
Коля испуганно замер, поняв, что бой сейчас могут остановить «в виду явного преимущества»[14]. На какое-то мгновение, ему показалось, в зале повисла абсолютная тишина. Ощущая в ушах лишь гулкие удары пульса, он медленно обернул голову к рефери. Витя Иваницкий, безраздельный властитель его судьбы в ближайшие минуты, внимательно (мучительно долго, как показалось Коле) посмотрел ему в глаза, затем сделал знак-замечание «опасное движение головой»[15] и скомандовал:
— Бокс!
Может, он и допустил это нарушение правил — Коля не помнил, — но, как бы то ни было, Иваницкий дал ему возможность драться дальше, и это было главным. Коля повернулся к своему противнику. Дима едва заметно тряхнул головой, как это делают люди, недовольные решениями своих животрепещущих вопросов, с которыми они, тем не менее, вынуждены соглашаться, и снова бросился в атаку. На этот раз Коля ясно видел разворот его плеч, видел летевший в его голову кулак и спокойно (не успев удивиться этому и даже заметить свое спокойствие) сделал под размашистый «правый сбоку» своего противника плавный, но быстрый «нырок[16]». Не ожидавший этого Дима с размаха далеко запустил свою руку, тем самым раскрывшись и подставив под удар незащищенную голову. В то же мгновение, при выходе из «нырка», Коля провел своему противнику короткий и жёсткий «левый сбоку» в подбородок. Дима качнулся.
— Стоп! — выкрикнул Иваницкий. — В угол! — показал он Коле на нейтральный угол и начал счет: — Раз! Два!..
Нокдаун. По правилам бокса для юношеских и молодежных возрастных групп на соревнованиях такого уровня после первого нокдауна бой можно прекращать (упомянутое выше «явное преимущество»). Иваницкий вопросительно посмотрел на своего тренера. Туда же устремил умоляющий взгляд Антонович. Сергей Васильевич с хмурой задумчивостью оглядел обоих, а затем сделал знак продолжать бой. Антонович зримо просиял. Повернувшись лицом к Коле, он после команды «бокс!» сразу бросился в атаку, явно стараясь отмести у кого бы то ни было малейшие сомнения относительно правильности решения рефери. Коля попытался встретить его «правым прямым», но Дима, не моргнув, запустил в ответ два размашистых полупрямых-полубоковых удара, от которых Коля, хотя и успел защититься подставкой перчаток, почувствовал головокружение и гул в голове, словно с разбегу налетел на фонарный столб. «Ах, так!» — подумал он с неожиданной яркой злостью, которая вдруг стерла все его мысли и чувства в связи с этим поединком — кроме одного: жгучего, страстного, не разбавленного ни единым другим устремлением желания проучить Диму и… выиграть бой. «Ну, ладно, подожди же!» — Под следующий подобный размашистый удар Димы он сделал шаг назад, пропустив, таким образом, удар мимо цели, а затем бросился в атаку сам с сумбурной неумелой, но яростной, искрившейся, как от короткого замыкания, желанием победы серией ударов. Такого оборота Дима не ожидал и, пропустив два или три удара, «ушел в «глухую защиту[17]», лишь изредка отвечая на атаки противника одиночными ударами. С жгучим, яростным (даже слово «диким» не будет преувеличением) восторгом Коля бил по перчаткам, рукам и локтям (в основном — лишь изредка доводя удар до цели) своего противника, который хотел (посмел пытаться!) украсть у него победу, забыв в этот миг о зрителях, одноклассниках, друзьях, забыв о матери и… своей усталости, которая вскоре напомнила о себе быстро нарастающей тяжестью в мышцах, словно с каждым движением на его тело наматывалась мокрая клейкая глина. Коля понял, что загнал себя в ловушку: мышцы отказывались его слушаться, а воздух из предусмотренного природой для жизни вещества превратился в горячий не имеющий никакого отношения к дыханию газ, который только обжигал легкие, не принося облегчения. Какое-то время он пытался продолжать бой в прежнем темпе — чтобы не догадался Дима, чтобы не увидели судьи, — но… лишь приблизил закономерный исход: вскоре свет перед его глазами померк, а мышцы превратились в раздутые резиновые цилиндры, не подчинявшиеся командам из головного мозга. Спасло его то, что Дима тоже устал, хотя и не до такой степени, но, тем не менее, реализовать это свое преимущество в победу не смог. Удар гонга на первый минутный перерыв оба боксера встретили с облегчением.
— Коля! — возбуждённо говорил Стельмахов, энергично взмахивая полотенцем, когда его подопечный обессилено плюхнулся на поставленный им стул. — Молоток! Классный бой, я тебе говорю! Давай накручивай! Чаще бей справа. У тебя это здорово получается. Попробуй выдернуть его левой, а как только он на тебя бросится — сразу бей справа. Получится или «через руку», или «в разрез».
Коля торопливо кивал в ответ, жадно хватая открытым ртом влажный от Васиного полотенца воздух: наставления Стельмахова, которые он никогда раньше не воспринял бы серьёзно, так как не считал его сколько-нибудь лучше разбирающимся в боксе, чем он сам, теперь звучали для него непререкаемой истиной.
— И ещё, — продолжал Стельмахов, — ты видишь, как он бросается без подготовки? Попробуй поймать его на этом. Зависни без ударов, а сам будь готов. А как только он бросится — сразу бей правый прямой — это твой коронный удар, я тебе говорю! Попадёшь ему в бороду — посадишь на задницу, — сто процентов, я тебе говорю! Он и так чуть не упал, когда ты ему дал в начале боя.
Коля снова молча кивнул, преданно глядя Васе в глаза.
Тихо затренькал гонг, предупреждая о скором окончании минутного перерыва. Коля прикрыл глаза, чтобы до последней возможности впитать в себя этот предусмотренный правилами отдых, а Вася посмотрел на него с сочувствием и неожиданно, со странным ощущением Коли, что он хочет его поцеловать, близко склонил к нему свое лицо и прошептал на ухо:
— Колька, не дрейфь: ты намного лучше его, только сам ещё этого не знаешь. Работай спокойно — и всё будет нормально.
Громко бухнул гонг. Из своего угла в направлении середины ринга пошёл Антонович. Упруго поднявшись на ноги, с ощущением, что собирается прыгнуть с навесного пружинящего трамплина в воду, ему навстречу двинулся Коля.
Они встретились точно в центре ринга. Приняв положение боевой стойки и начав передвижения «перекачкой», Коля сквозь забрало перчаток зорко следил за своим противником. Дима передвигался той же «перекачкой» — левая рука впереди на уровне глаз, правая на подбородке, покатые блестящие мышцы, казалось, искрились от заряженности на удар — и… ударов не наносил. Колю это насторожило. Сколько он видел Диму раньше на тренировках и однажды на соревнованиях (Дима проводил сегодня свой третий бой), он никогда не был «технарем» (приверженцем спокойного «техничного» бокса). Всегда, при малейшей возможности, и даже без оной (в смысле, создавая её сам), Дима взвинчивал темп и остроту поединка до степени уличной драки (естественно, при строгом соблюдении правил — в противном случае, ни судьи, ни их тренер этого бы не допустили). И предыдущий раунд эти наблюдения полностью подтверждал. Поэтому то, что сейчас Дима демонстрировал такие непохожие на него спокойствие и размеренность, говорило только о том, что он что-то задумал. Коля на мгновение ощутил испуг, какой всегда испытывают люди перед неизвестной опасностью, а затем вдруг необъяснимую весёлую злость и азарт. Раз так, то он тоже сделает то, что Дима от него не ждёт. И Коля неожиданно для своего противника, для судей и зрителей, неожиданно для себя, бросился вперед с сумбурной, неумелой, но долгой и яростной серией быстрых и хлестких ударов. В первый момент Дима растерялся и «ушёл в глухую защиту». А Коля с азартом и злым восторгом нанёс по локтям и перчаткам своего противника подряд пять или шесть размашистых, хлёстких и… бесполезных ударов. Защитившись от этой серии, Дима нанёс в ответ «правый сбоку», от которого Коля, в свою очередь, защититься не успел. Удар пришёлся на область верхней челюсти. Искры брызнули из его глаз, а в голове раздался гул, словно на неё накинули пустое ведро, по которому ударили палкой. Свет перед его глазами померк. Но в это мгновение Коля вдруг ясно представил себя со стороны и… испугался, что бой остановят «в виду явного преимущества». В последний миг, не видя, он каким-то шестым чувством угадал следующий удар Димы, под который сделал «нырок» (довольно сложное движение, получившееся у него неожиданно для него самого быстро и точно), а затем обхватил своего противника двумя руками.
— Стоп! — выкрикнул рефери. — Держите! — сделал он Коле замечание. — Шаг назад! — И, растолкав боксеров на положенное перед продолжением боя расстояние, резко бросил вниз руку: — Бокс!
Этих нескольких мгновений Коле хватило, чтобы прийти в себя. Дима был в полутора метрах от него и готовился к следующей атаке. С необъяснимой уверенностью Коля понял, что он сейчас будет бить «правый прямой в голову». Со странным (злым и весёлым, озорным одновременно) чувством он неожиданно для себя чуть опустил руки, облегчая своему противнику его задачу. Дима не заставил себя долго ждать и пробил ожидавшийся «правый прямой», вложив в него вес своего тела и всю скопившуюся за время этого поединка спортивную злость. Коля снова сделал «нырок», сдвинувшись при этом в сторону. Метив в твёрдую и желанную цель (и, похоже, рассчитывая на этом закончить бой), но, попав в пустоту, Дима потерял равновесие и со всего маха влетел в канаты, едва не вывалившись за пределы ринга.
— Стоп! — выкрикнул рефери — Поворачиваетесь! — сделал он замечание Диме. — Бокс!
Этот промах заметно добавил Диме злости, и после команды «бокс!» он уже без всякой подготовки бросился на своего противника. Но к этому времени Коля успел восстановиться после недавнего, на грани нокдауна, удара и встретил своего противника во всеоружии. Поэтому эта попытка Димы пренебречь боксом, как искусством, обошлась ему в чисто пропущенный удар и разбитый нос.
— Стоп! — скомандовал рефери и, показав Коле на нейтральный угол, пригласил для его противника врача соревнований.
Коля отошёл в нейтральный угол и посмотрел на зал. Публика в зале оживлённо переговаривалась, шумела; многие разговоры сопровождались красноречивой жестикуляцией и кивками в сторону Коли и его противника. Его одноклассники стояли плотной группой недалеко от ринга и смотрели на него кто с испугом, кто с восхищением, но все с одинаковым уважением. Коля попробовал найти мать, но, на этот раз уже к своему сожалению, разглядеть её в толпе не смог.
Тем временем врач, осмотрев травму его противника, затампонировал Диме нос и разрешил продолжать бой. После чего последовала команда:
— Бокс!
Дима решительно двинулся вперед, всем своим видом показывая, что, несмотря ни на что, драться он будет с прежней самоотдачей. И в этот момент Коля почувствовал (именно почувствовал — без каких-либо логических обоснований), что теперь ему надо противопоставить своему противнику спокойный техничный — вторым номером, на средней и дальней дистанции, уделяя особое внимание защите — бокс. Поэтому, встретив Диму в центре ринга, он, не идя на обострение поединка, принялся обстреливать его с дистанции одиночными ударами. Наученный опытом первой половины боя, Дима ожидал иного и потерял драгоценное время: в предложенной ему манере ведения боя Коля был быстрее, точнее и… красивее. А когда Дима, спохватившись, попытался вырвать концовку, было уже поздно: в навязанном им Коле в конце раунда ближнем бою он не смог (не успел) добиться заметного преимущества, а следующий такой боксёрский приём ему не позволил провести гонг.
— Коля! — возбуждённо говорил своему подопечному в перерыве между раундами Стельмахов, с яростью взмахивая полотенцем, словно вгоняя таким образом свои слова ему в голову. — Молоток! Давай накручивай! Только так с ним и надо работать: на дистанции, прямыми ударами, встречать и контратаковать. Попробуй пробить ему двойку, а потом сразу разорви дистанцию и жди. А когда он на тебя бросится — уклон или нырок и встречный справа. Он у тебя здорово получается.
Коля, глядя на своего секунданта преданными глазами, лишь молча кивал в ответ, жадно хватая открытым ртом влажный от его полотенца воздух.
— Дальше. В ближнем бою ты ему проигрываешь, поэтому старайся держаться подальше от канатов. Но если уж ты попался, то не давай ему работать, как по мешку: перебивай его, лови на последнем ударе и разрывай дистанцию с встречным ударом.
Тихо затренькал гонг, предупреждая о скором окончании минутного перерыва. Не выкраивая, как в предыдущем перерыве, последних секунд отдыха, Коля пружинисто поднялся и огляделся. Его одноклассники по-прежнему стояли плотной группой неподалеку от ринга. Увидев, что Коля смотрит в их сторону, они оживились, стали махать руками, выкрикивать: «Колька, молодчина!», «Давай, накручивай!», «Мы за тебя болеем!» и… (похожим на голос Кати Березиной) — «Мы тебя любим!». Впервые за всё время поединка Коля воспринял сказанные ему слова, как членораздельную речь. Зрители в зале гудели, оживлённо переговаривались. Где-то среди них мелькнуло лицо матери. Коля пристально всмотрелся в ряды зрителей, страстно загоревшись желанием увидеть мать, но в это время резко звякнул гонг. Коля вздрогнул и повернулся к своему противнику. Антонович неторопливо выходил из своего угла к центру ринга. Неожиданно Коля почувствовал спокойную уверенность, какую люди ощущают перед завершающим этапом долгого трудного, но успешно сделанного дела, которое уже не могут испортить последние незаконченные детали. Ведь он уже добился главной победы в этом бою — победы над собой, над своими неуверенностью, метаниями и страхами; сделал то, что ещё недавно не смог бы представить в самом фантастическом сне; и эти две последние минуты, даже если руку поднимут его противнику, ничего в этой его личной победе не убавят.
Коля глубоко вздохнул, с задорным прищуром посмотрел на яркое солнце за окном спортивного зала и решительно пошёл навстречу своему противнику…
г. Барановичи, Белоруссия