Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2008
(опыт семейной хроники на историческом фоне, с отступлениями и размышлениями)
Дорогой мой сын Серёжа! И пишу я тебе… (Узнаёшь? Такими словами начал своё проникновенное послание на деревню дедушке хрестоматийный чеховский персонаж; почему-то и у меня так написалось, но точно — от души).
Сначала напомню один наш разговор. Дело было 9 Мая, в Святой день. После массового празднования на площади мы пришли ко мне домой, чтобы по русскому обычаю помянуть всех мужиков (Господи, сколько же их — несчётно!), сложивших головы за нашу Родину, за то, чтобы мы жили сегодня. Я наскоро расставил на кухонном столе кое-какую закусь, помянули. Молча. Занюхали. Надо было что-то говорить, и я без всякой связи с торжественностью момента, а может, по неосознанному желанию приглушить его не кухонную пафосность, сказал:
— Знаешь, мой отец не признавал помидоры. Я бы даже сказал, демонстративно и декларативно: каждый раз повторял, что у них ни запаха, ни вкуса. То ли дело, говорил, огурец! Душистый, разрежешь повдоль — так и обдаст зелёной свежестью, и хруст какой аппетитный! Попервости я удивлялся, дескать, чего он их так? А потом привык: Бог с ним, у каждого свои маленькие чудачества… ведь, наверное, из-за этого удивления, а затем чувства ироничной снисходительности — к отцу!— запечатлелась заурядная житейская мелочь, ерунда в сущности. Говорят, память на чувства — самая прочная. Понимаешь, это как, например, кости мамонта. Всё жившее десять тысяч лет назад умерло, и вдруг вылезет из мерзлоты такая кость. Но по ней можно воссоздать облик всего мамонта, представить образ его жизни. Про помидоры — полвека таилось в инертных отложениях прошлого и вдруг — на тебе, “Возьмите меня за рубль-двадцать, — как моя маманя говаривала. — А нам, мол, и даром не нужно”. И помидоров-то никаких на столе нет. М-да… А ты что будешь обо мне вспоминать, тоже какую-нибудь чепуху?
Ты весело хмыкнул и успокоил: не переживай, что-нибудь да останется в этом роде. Например, к огурцам ты как относишься? Остряк, остряк, это мне ведомо… И тут ты вдруг спросил серьёзно:
— А вообще, каким был дед Михаил Петров, что за человек? Говоришь, у тебя хранятся его награды — орден “Отечественной войны”, медаль “За оборону Москвы”. Трудовые — понятно, а эти? Он же на фронте не был? Смутно всё представляю, четыре года было, когда он умер. Только фамилию ношу, а что знаю?
— К сожалению, с этим делом у нас общенациональный провал памяти. Вон чеченцы, говорят, обязаны знать предков до седьмого колена… Что тебе сказать? В двух словах не опишешь.
— А ты не торопись. — Всё так же серьезно. — Соберись спокойно и изложи всё, что помнишь. В письменном виде, специально для меня. Мне очень интересно. Не спеша, обстоятельно, лично мне. Договорились?
Я пообещал. Твой пробудившийся интерес к фамильным истокам меня очень обрадовал, даже как-то тепло стало на сердце. Но пролетело довольно много времени, прежде чем я собрался исполнить обещанное.
Простое, вроде, домашнее задание — семейная хроника. Не рассказ, даже не очерк для газеты — не надо заботиться о “сюжетном ходе” и всяких литературных ухищрениях, делать вид, что это не фамильные воспоминания, а художественное повествование для “широкого читателя”; не надо бояться повторений с другими текстами. Лёгкая работа для профессионального литератора: взял и описал всё в хронологическом порядке и по прямому адресу — лично сыну, распишитесь в получении. Но постепенно затея всё больше меня самого разогревала живыми воспоминаниями, неожиданно возникавшими в памяти картинками, всякими мыслями, рождавшимися по существу и попутно. По обрывкам, эпизодам, отдельным словечкам накапливалось всё больше и больше. Зашевелились давние ощущения и чувства, волновавшие полвека назад, казалось, давным-давно забытые и растворившиеся во времени. Наконец стало трудно удерживать воссоздающийся из обрывков и осколков мир в голове. Как ничем не скрепленную мозаическую россыпь или карточный домик, который, чем сложнее и выше растёт, тем становится ненадёжнее, грозит вот-вот обрушиться. Возникла необходимость всё записать, чтобы сохранить.
Итак, выполняю, наконец, давнюю просьбу, закрываю ещё один долг. И представляю свой труд на твои, надеюсь, доброжелательные суждения. Греет сознание, что, по крайней мере, один заинтересованный читатель у этой рукописи будет.
Довольно редкий случай для нашего теперешнего быта: у меня хранится церковная метрика от 8 января 1897 года. На гербовой бумаге размером чуть не в половину современной газетной страницы, не то что нынешние квитанции на “родился-умер”; старинный почерк с завитушками, чёрные чернила почти не выцвели. Свидетельство о появлении на свет Божий и крещении моего отца, твоего деда Михаила. Из него следует, что родители его — “Тульской губернии, города Алексина мещанин Николай Иванович Петров и его законная жена Екатерина Александровна, оба православные”. Названы имена-отчества восприемников, то есть крёстных, и тех, кто совершил обряд крещения: священника Василия Щеглова с диаконом Петром Никольским и псаломщиком Василием (фамилию я не разобрал). Как-то даже увиделись эти бородатые в облачениях-ризах, деловито-степенно священнодействующие…
Итак, мы точно знаем не только твоих прадеда и прабабку, но и некую связь прадеда с городом Алексиным. Я бы мог кое-что поведать об этом старинном городке — о том, что даже на московских рынках он был славен своими знаменитыми белыми грибами, а его история — именами русского мыслителя Ивана Посошкова, поэта Василия Андреевича Жуковского, первого председателя Временного правительства князя Львова; что городок описан в одном из прекрасных рассказов Ивана Бунина… Однако к нашей теме всё это отношения не имеет.
Дело в том, что подданные России делились до революции, как тебе известно, на сословия (дворяне, крестьяне…); мещанин — значит, гражданин такого-то города, к которому он приписан. Как железнодорожный вагон — приписан к станции какой-нибудь Болотной, а колесит по всем просторам страны. На самом деле прадед Николай Иванович Петров (на старинной фотографии — примерно твоих нынешних лет мужчина с прямым, как у приказчика, пробором и густыми усами) проживал в Туле, имел собственный дом в городской слободе Чулково и служил упаковщиком на самоварной фабрике Воронцова. Об этом неоднократно писал в своих официальных автобиографиях мой отец. Любопытная деталь: в одной из них он попытался обозначить своего родителя “рабочим” — в начале 20-х годов от социально-классового происхождения часто зависела судьба человека. Но не было до революции сословия “рабочий”! И бдительный кадровик, зачеркнув, исправил: “из мещан”. Вот такие, понимаешь ли, подробности.
Любопытно отметить, что в Туле было несколько самоварных фабрик, самые известные — Баташова и Воронцова, и знаешь почему? Своим происхождением знаменитое здешнее изделие (даже присловье пошло: “Ну уж, это как в Тулу со своим самоваром!”) обязано располагавшемуся километрах в двух от Чулкова Патронному заводу: производство артиллерийских гильз и самоваров — одна и та же технология. Тула, в отличие от дворянского Симбирска или купеческой Самары, вообще была сугубо ремесленным городом: ружья, пистолеты, ножи, баяны, самовары, даже вот знаменитые тульские “печатные” пряники. (А те кругленькие, которые везде называют пряниками, в Туле звались “жамки”). Кстати, сами коренные туляки носили прозвище “казюк”, но почему, в чём его смысл, я, увы, не ведаю.
Исторически сложилось так, что весь этот ремесленный люд гуртовался по отдельным слободам и улицам в соответствии с цеховой специализацией: в одной жили ложовщики, в другой — мастера по ружейным замкам, в третьей стволовщики. Велись и ceмейные фирмы: “Егор Самсонов во граде Тула, поставщик двора Его Императорского Величества” — такое клеймо я видел на клинке охотничьего ножа старинного производства.
Прадед Николай по свидетельству прабабушки Екатерины Александровны получал в месяц жалованья тридцать целковых. Если принять во внимание, что корова стоила десять рублей, можно приблизительно представить уровень благосостояния семьи: не слабо, правда? Жили в собственном доме с садом и коровой, то есть, уж явно не пролетариат. Тех, которым терять нечего, кроме цепей, в рабочей Туле вообще не водилось. Даже кто работал на казённых военных заводах, основанных по указу Петра I в 1712 году, все имели собственные дома, усадьбы, мастерские. Жёны занимались только домашними делами — хватало заработка главы семьи. Из чего можно сделать вывод, что при советской власти, уравняв в правах и отправив женщин работать на заводы и фабрики, умные руководители просто поделили прежний заработок на двоих. Бились за эмансипацию? Получите… Короче, жили туляки-работяги… нормально жили, может, и теперешние многие позавидовали бы.
Как-то мне попалась книга о знаменитом советском оружейнике В.А.Дегтярёве, изобретателе пулемётов, противотанковых ружей и многого другого. Вся его известная деятельность связана с городом Ковровом Владимирской области, но оказалось, что родом Дегтярёв тоже туляк. И вырос неподалёку от места, где прошло детство моего отца. Дегтярёвы тоже владели своим домом, а во дворе — кузницей с горном и верстаком: дед-пенсионер (!) не расставался с ремеслом и внука приучил к нему с раннего возраста. Таким был сложившийся уклад жизни, и по уровню можно ли назвать их бедняками? Характерно, что в Туле уже в 1919 году вспыхивали забастовки против новой власти. А рабочий Ижевск вовсе восстал и выставил полк в состав белой армии. Любопытные исторические детали, правда?
Но благополучная жизнь семьи рухнула разом и трагически: прадеда Николая Ивановича в самом зрелом возрасте разбил паралич. Несколько лет он лежал в кровати, как тогда говорили, “полоумным”, невероятной обузой для остальных. За это время Екатерина Александровна распродала всё: дом, сад, корову — надо же было как-то заботиться об инвалиде и содержать детей. Тяжким камнем тянул больной всю семью на дно. Детей к тому времени сохранилось двое из пяти или семи рождённых: старшая дочь Надежда и шустрый сынок Миша. Когда Николай Иванович, наконец, помер, нашему с тобой будущему родоначальнику исполнилось всего пять лет. Вот тут-то семья и хватила лиха.
Видишь ли, какое дело, независимо от названия строя — капитализм, социализм, феодализм — основой благосостояния и благополучия семьи, всегда был отец, так уж у людей заведено тысячи лет. И вдруг его не стало…
Екатерина Александровна пошла работать “в люди”: стирка, уборка, всякое услужение по домашнему хозяйству у богатых. А что иного она умела? Билась молодая вдова, словно муха об стекло. Переселились в крохотную хибарку у самого полотна железной дороги. Поезда торопились из Москвы на Курск и Харьков, когда рядом грохотал очередной состав, всё жильё содрогалось. Потолок провисал так низко, что рукой можно достать… В одночасье порушилась жизнь семьи в результате безвременной смерти её главы. И тут меня просто неодолимо затягивает ещё порассуждать о роли отцов в нашей жизни.
Принято вообще со святым трепетом относиться к матери, к женщине: она, говорят, даёт жизнь, на ней держится семейный очаг, воспитание детей. Об этом написаны тысячи литературных произведений, образ матери освящён и вознесён в живописи, музыке и скульптуре. Отцам в искусстве досталось немногое. Ну, про сумасшедшего короля Лира — на то он и Шекспир, чтобы не обойти такой темы. Ну, скупердяй папаша Горио другого литературного гения… Я согласен вспомнить даже грузинский фильм “Отец солдата”. М-да, надо бы и мне, простофиле, сразу сообразить и писать теперь настоящую повесть с завязкой и развязкой — глядишь, и пристроился бы “на прилепушках” к славному дилижансу классиков. (Шутка). Но вообще-то не разбежишься. А между тем…
А между тем, в жизни мужик — основа, ствол дерева. Хотя любуются обычно листвой и цветами. Не только то самое благосостояние — от него зависит весь образ жизни членов семьи, именно от его характера, решений и поведения. Вся моя биография до 22 лет определялась непосредственно его судьбой и поступками. А ведь есть ещё скрытое влияние, чаще неосознаваемое — на привычки, взгляды, характер. Так же, как формируются молодые растеньица — одному досталось побольше света и влаги, другому застят соседи… Всё это я и хочу показать в настоящей хронике.
Но обычно твердят: мать, мать, жизнь дала, этакая богиня Гера. Только как в том же древнем мифе сказано? Лежит мать Земля и ждёт семени, чтобы её оплодотворили… Моя маманя — вообще любительница народной фразеологии — высказывалась проще, приводя бытовое присловье: женщина, мол, — это что положат, то и понесёт. Я понимаю, публично рассуждать на столь щекотливую тему — занятие довольно скользкое: подвергать сомнению устоявшиеся святые понятия. Может и не стал бы. Но ведь делюсь сейчас своими соображениями только с тобой, в очень частном порядке. И, подчеркну, выступаю не за первенство, не нужно нам, мужикам, такого, как перед женщиной, молитвенного обожания; я — только за справедливость. А то как-то оно… Вроде, шёл мимо солдат, пустили переночевать, он и воспользовался, а утречком отправился себе дальше. Не так ведь в жизни. Да, случаются стервецы, отцы-беглецы. Так ведь и молодые мамаши, то и дело слышишь, младенцев в мусорные баки выбрасывают, что ж об этом толковать. Справедливости взыскую, только справедливости!
О женщине вообще в большой литературе отзываться неодобрительно как бы не принято. Даже если Божьи заповеди нарушила — всё равно это он, негодяй, виноват, обманул и бросил. Сама мужу изменила? Значит, натура страстная, а это как бы само собой снимает все вины. А уж коли кого допечёт, то на всё-про всё отведён единственный персонаж женского пола — тёща, тут позволено разгуляться во всю, отводите душу! Так сказать, объект для психологической разгрузки. А в целом так оно искони заведено, всё мы им прощаем. А они привыкли и принимают за должное. Ещё бы, они — прекрасная половина человечества, а мы — мужское поголовье. Смешно, правда?
Но вот что утешает: сколько слов сотворил наш душевный язык, посвященных отцу, сколько в них оттенков чувств! Отец, батя, батюшка, тятя, отче, родитель, современное молодёжное — предок… Даже из не так давно пришедшего французского папа — сколько вариаций! Уважительное папаша, заискивающее папенька, фамильярное папашка, ласковое папуля, отвратительное — пахан. Язык наш не обманешь, он чутко улавливает и суть дела и тонкие настроения. От родителя нам передаётся отчество — и с ним фамильное наследие. И Отечество — великое наследство, за которое мы в ответе перед своими детьми и будущими поколениями.
Извини, не утерпел, отвлёкся от спокойного течения семейной хроники, захотелось высказаться хоть раз.
Да, так вот, прадед Николай Иванович ушёл из жизни, когда моему отцу было всего пять лет. Мать его пошла добывать копейку то подёнщицей, то в услужении за гроши, существовали очень бедно. Рос мальчишка сорванцом-безотцовщиной. А характером, видно, выдался задиристый, за что и получил уличную кличку Мишка-Соль. И вот, странное дело, с младых ногтей в нём появилась страсть к рыбалке и охоте, совершенно непонятно — от кого? Ну, река Упа протекала рядом, все мальчишки баловались удочками. А охота?
Правда, это увлечение в среде тульского ремесленного люда от веку было массовым. А кто постарше, переключались на тихую ловлю певчих птиц. Вот с этими чулковскими дедами-птицеловами он и стал впервые ходить в лес. Они брали с собой сироту из добрых побуждений, а он таскал им мешки с сетками, клетками, садками, лучками, учился распознавать птиц по голосам и повадкам. В лесу, рассказывал, деды обязательно варили традиционную пшённую кашу с салом.
Но очень хотелось и пострелять — извечная мальчишеская страсть. И он соорудил себе самопал. Заклепал казённик трубы, приладил сосочек, на который надевался пистон от шомпольного ружья. Набил дуло порохом, прицелился и тюкнул молоточком по капсюлю — грохнул выстрел… Кончился эксперимент печально. Дело в том, что курок у шомпольных ружей изготавливался в виде колпачка, похожего на чашечку жёлудя — специально для предохранения от разлетающихся иногда осколков взорвавшегося пистона. А наш юный оружейник такую малость не предусмотрел, осколки брызнули, и один угодил стрелку в бровь, сильно рассёк её. Ещё бы чуток и — прощай, глаз, — инвалид, никчёмный пропащий человек. К счастью, пронесло мимо сей скорбной юдоли.
К тому времени он уже учился в так называемом городском училище (надо полагать, бесплатно). Тут завидную настойчивость проявила его матушка. В семейных преданиях сохранилось наставление, с которым она упорно приставала к сыну: “Учись, Мишка! Выучишься — станешь мундир с ясными пуговицами носить и на извозчике ездить!” Предел, так сказать, мечтаний о счастливой жизни. Однако учился Мишка шаляй-валяй, ибо бесконтрольно. Из-за увлечения рыбалкой и птицами пропускал уроки, даже остался в одном классе на второй год. Судьба будущего балансировала, словно канатоходец над разинувшими рты зрителями, могла свалиться и на одну сторону, и на другую. Что-то всё же уберегло его от падения — в лето 1913-го, шестнадцати от роду, училище он закончил и пошёл на работу. На Тульский Оружейный завод. Его приняли учеником кальщика в закалочную мастерскую. Производство было, употребляя сегодняшнюю терминологию, “горячим” и вредным из-за паров свинца.
Как-то он мне рассказал с озорным прищуром, весело покачивая головой, с чего началась его трудовая деятельность. В закалочной стояли ванны с расплавленным свинцом; ему дали молоток без рукоятки, привязанный к свинцовой проволоке, и сказали: опустишь в ванну, сосчитаешь медленно до тринадцати и вытаскивай. Робеющий ученик отправился исполнять первое ответственнейшее задание, а все притаились по углам и наблюдали. “Раз, два, три, четыре…” Когда он извлёк обрывок расплавившейся проволоки — без молотка, естественно, — какое со всех сторон раздалось дружное ржание! Уж больно растерянное, просто потерянное выражение было на лице у новичка. Этакий рабочий “прикол”, как сказали бы теперь, крещение в профессию.
И началась его трудовая жизнь. Оставался ровно год до начала первой мировой войны.
Я пытался его иногда расспрашивать: как, дескать, жили до революции? Как жили (усмехался)… Нормально. Вот теперь говорят “трактир” — то есть что-то грязное, пьяное, а ты знаешь, какие они были? Ого! Заходишь, половые летают в белых фартуках, за пять копеек ставят тебе вот такую миску щей! Густых, наваристых — суточных, значит, особенно душистых, и ещё пару чайников чая… Попивали, конечно, и покрепче, а как же? С получки — положено. Ты, говорит, Глеба Успенского читал, “Нравы Растеряевой улицы”? Почитай, всё про нас написано. (И опять озорно, как бы даже с гордостью ухмыльнулся). Работали, зарабатывали. Ну и гуляли, конечно. Молодые же!
Странно мне было представить: бурный судьбоносный, исторический 1917-й он увидел уже двадцатилетним парнем. Так что мог всё довольно трезво оценить, сделать выбор. Не политический, допустим, а житейский, “по понятиям”. А затем довелось лично на этом корабле истории и штормы претерпевать, и за борт падал, но выбирался и снова занимал место в команде. А когда доставалось, то, как заведено, на всю катушку гулял “на берегу”…
Октябрьская революция сказалась в его судьбе непосредственно. Нет, на баррикадах он не сражался. Дело в том, что в Туле их, по-моему, вообще не видели. Оружейники — особая категория, любой власти необходимая. Кто-то где-то бунтует, бузит, митингует, затевает гражданскую заваруху, а они заняты своим делом, производят винтовки, пулемёты, револьверы, без которых любые революции не обходятся, и всякая власть озабочена, чтобы этот труд не прерывался, не был дезорганизован. В жизни молодого рабочего Мишки Петрова новое устройство общества сказалось в том, что появилась возможность для учёбы. Именно учёбы без отрыва от производства. Раньше такого не было.
И вот тут сказался характер, проявилась личность, обнаружился в парне стержень, такое важное для мужской натуры целеустремление к росту, к утверждению себя в жизни.
Я уже упоминал, что у меня сохранились кое-какие его бумаги. Справки, характеристики, листки по учёту кадров, автобиографии — все уже пожелтевшие, стёршиеся, местами чернила расплылись. Зачем лежат? Да так, лежат и лежат, взять да выбросить, что ли? Всё-таки история. Хотя и личная. Иногда возьмёшь в руки и как-то само собой задумаешься… Впрочем, не всегда только личная, но и настоящие свидетельства времени. Так вот, собираясь писать тебе, я этот архив в кои веки раз извлёк и перебрал. И многое увидел новыми глазами. Суди сам.
Вот листок по учёту кадров — записи точных дат движения по должностям. С 1913-го по конец 1915-го он рабочий-кальщик. А в 1916-17-м — помощник мастера. Первая начальственная должность. За что-то ведь выдвинули — в 19 лет, с самым простым образованием. Надо полагать, за трудолюбие, сметливость, рабочую хватку. Ещё до революции. Это — характер.
А тут ещё и семейные обстоятельства. В 1913-м сестра Надя вышла замуж. За человека экзотической по тем временам профессии — кинооператора по фамилии Андрюхин. Судя по всему, человек был оригинальный: и профессия необычная, и повадки витиеватые. Вскоре он увёз отцову сестру в Архангельск. Через какое-то время вслед за дочерью уехала и мать. В период английской оккупации города в гражданскую войну этого Андрюхина арестовали, и он пропал навсегда; не исключено, что расстреляли, а может, и в эмиграции. А тётя Надя и бабушка Катя так и дожили в далёком Архангельске до конца бренных дней. Бабушку Катю “Маленькую” я видел всего один раз, когда она наведалась к нам в Тулу в трудные для нашей семьи времена. Помню, что была она лёгонькая, сухонькая и готовила нам “мурцовку” из запаренных сухарей с постным маслом — наверное, обыденную еду в обиходе их бедовавшей семьи. С того дня мне эта мурцовка в жизни не попадалась. Говорят, что отношения между моей матерью и свекровью были очень неприязненными, поэтому и не виделись мы больше.
Но я опять отвлёкся, а суть в том, что с семнадцати лет наш с тобой персонаж, совсем молодой мальчишка, остался совершенно один посреди нивы жизни и не пропал, не скатился, а наоборот, стал подниматься со ступеньки на ступеньку. В 1917-22 годах он уже старший мастер, немалая фигура в заводском быту.
Да, революция открыла ему путь к учёбе. Но надо было ещё иметь желание и волю этим путём воспользоваться. “Без отрыва от производства”, в условиях крутой ломки привычного существования, разрухи (“И по винтику, по кирпичику растащили кирпичный завод…”). Он — воспользовался. Ха-рак-тер. Работал и учился. Один жил, никто не понукал. В 1919-22 годах закончил вечерний техникум, а в 1930-32 — Высшие технические курсы (то есть институт) с дипломом инженера по холодной обработке металлов. К этому времени ему исполнилось 35 лет, стало быть, все молодые годы ушли на работу и учёбу по вечерам.
Тут ещё надо отметить, что в феврале 26-го его приняли в партию. То был исторический “Ленинский призыв”, принципиальное событие в истории ВКП(б): раньше партию составляли в основном профессиональные революционеры, а с Ленинского призыва в неё пошла волна рядовых производственников, трудовая молодёжь — партийный состав менялся, приобретая массовый характер.
Естественно, партбилет открывал более широкие пути роста. В 1928 году он уже начальник револьверной мастерской. Что это такое, надо представить. Дело в том, что в те годы на Оружейном заводе ещё не было названия “цехи”, производственными подразделениями считались мастерские: пулемётная — выпускала легендарный “максим”, револьверная — наганы, продукция других соответствующих — мосинская трёхлинейка, охотничьи ружья и т. п.
Именно когда отец был начальником, конструктор В.Ф.Токарев представил свой образец нового пистолета “ТТ” (“Тульский Токарева”). Это было современное оружие с более совершенными боевыми свойствами. А главное, несравненно более технологичное в производстве, по времени изготовления и затратам в несколько раз (!) превосходившее допотопный наган. То есть кропотливо тачать сапоги вручную или гнать на поточной линии — казалось бы, каждому ясно! Но приехал на завод нарком Клим Ворошилов, подержал “ТТ” в ладони и сказал: “Какой-то он тупой… Я всю гражданскую с наганом прошёл, его в любую дырочку суй и стреляй. А этот…” И “ТТ” сняли с производства. Так мне сам отец рассказывал. Этот эпизод я описывал раньше, однако не могу удержаться, чтобы не привести ещё раз. Уж очень показателен. Да и мало ли о чём я уже писал — у этой хроники совсем другие и задачи, и “тираж”. А без кое-каких повторов иные вещи будут непонятны.
Работа и учёба, работа и учёба. Но — дело молодое! — как-то хватало времени и на увлечения. Сохранилась пожелтевшая фотография городской футбольной команды; Михаил Петров — молодой, спортивный, улыбчивый, в майке с отложным воротничком на шнурках, — в центре с мячом под мышкой: капитан команды. Но больше футбола в Туле увлекались велосипедными гонками: здесь имелся один из трёх, кажется, велосипедных треков дореволюционной России. Отец в гонках не участвовал, но слыл искуснейшим веломехаником. Перед заездами самые знаменитые чемпионы обращались к нему: “Миша, посмотри конуса, у тебя глаз надёжный”. Миша, засучив рукава выходной рубахи, смотрел, доводил регулировку до самой последней степени тонкости.
Важная и яркая деталь биографии: в 1926 году его посылали в командировку в Англию; три месяца в Шеффилде и Бирмингеме он
изучал опыт производства пулемётной ленты. Попасть за границу в те годы было событием экстраординарным, впечатлений о жизни и быте в капиталистическом забугорье осталась масса. Возвратившись, он много рассказывал друзьям, делился наблюдениями, нередко и с завистью. (Сама собой приходит в голову ассоциация: тульский Левша тоже оказался в Англии, как-то оно любопытно, правда?) В качестве сувенира привёз с собой обыкновенный столовый нож, который был всё-таки необыкновенным. Во-первых, его сделали в цеху прямо на глазах у гостей и вручили ещё тёпленьким. Во-вторых, нож был из нержавейки, в те годы превеликая редкость. Что папаня и демонстрировал на глазах у гостей: разрежет лимон и положит нож на скатерть, не вытирая — а он не темнел! Вот ведь буржуи додумались…
Но поездка эта дорого обойдётся ему в будущем. Впрочем, пока — обо всём по порядку.
У такого весёлого, удачливого, спортивного парня и с девчатами, можно не сомневаться, дела складывались благоприятно. Но пришла пора обзаводиться собственной семьёй. Женился он только в тридцать лет, работа-учёба сказались тут, видимо, не в последнюю очередь. В нескольких словах, как я собрал эту историю по отрывкам и кусочкам, дело состоялось следующим образом.
На заводе он сошёлся с дружком Осей Николаевым. Тот познакомил его со своей семьёй, в которой расцветали три сестры. Пятым был старший брат Василий, но о нём в те годы старались при посторонних не вспоминать: он юнкером оказался в колчаковской армии и погиб где-то в Омске. Глава семьи, Михаил Иванович Николаев, тоже рабочий Оружейного завода, имел в собственности нижний из двух этажей старого полукаменного дома и был человек нрава крутого, даже — по позднейшим отзывам родни, — пожалуй, злого. Дочерей держал в домостроевской строгости. Рассказывали, например, что подкарауливая возвращение с гулянок младшей дочери Жени, ложился спать в тамбуре, чтобы точно засечь, когда она явится. Но старшие, дескать, открывали ей окно и помогали впрыгивать, минуя засаду. Среднюю дочь звали Дуся, Евдокия Михайловна. Она стала моей матерью, а суровый Михаил Иванович Николаев, соответственно, дедом по женской линии
Мать в те годы училась на рабфаке, прекрасно его закончила и получила направление в московский Менделеевский (химический) институт. Но учиться дальше не поехала. Она была молода, красива и — главное — голосиста. Пела прекрасно до преклонных лет, причём голос ей природа подарила не какой-нибудь сильный, но бытовой, обычный; голос был прямо как бы оперный, “консерваторский”. Вот такой дар Божий. И пела она не “народное”, а главным образом городские романсы типа “Ты смотри никому не рассказывай…” или “Утро туманное, утро седое”. Народ обычно замирал, услышав этот необычный в быту голос. Отец много раз с усмешкой повторял: “Я и женился-то на ней — больно хорошо пела.” Зная его пристрастия, можно этому вполне поверить.
А уже в 80-х, тоже заинтересовавшись документами, доставшимися ему, мой старший брат Володя обнаружил, что официальное свидетельство о браке наших родителей датировано… 1929-м годом. “Это ж получается, что я — незаконнорожденный! — возмущался он, разводя руками, изображая пантомиму “Здра-астепожа-луйте!” — Ну, родитель, ну и гусь!” (Володя родился 1 октября 1927-го) — и, обращаясь ко мне, — Вот ты всё твердишь: отец, отец. А что отец? Гуляка был, бабник, выпить любил. Дядя Ося переехал в Москву, работал геодезистом на строительстве знаменитого Дворца Советов; отец как попадёт в командировку в столицу, так они с ним сойдутся и загудели! Домой — без копейки в кармане, как мать говорила: “Опять по рельсам пришёл”. Да она его и на стороне, кажется, прихватывала”.
Такая оценка меня всегда, мягко скажем, удивляла. Но об этом я, может быть, поговорю позже. А если объективно, то… Да, характер у моего папаши, судя по всему, был в молодости весёлый и лёгкий. Темперамент ему достался, пожалуй, сангвинический. А облик — цыганистый, с тёмными природными кудрями и глазами карими; вот только нос русский, крестьянский, на подбородке ямочка — известный признак двоежёнства. Но примета не справдилась: гулять погуливал, однако всю жизнь прожил с моей матерью, хотя к старости в постоянном напряжении. А по натуре был эпикурейцем: веселья любил, удовольствия, застолья, всякие хохмы, жареное мясо… Зато про картошку мог сказать: “От крахмала только воротнички стоят!” (Тогда ходила мода на жёсткие накрахмаленные воротнички). Любил весело признаваться: “Цыган люблю и цыганщину люблю!”. Само собой, играл на гитаре — азартно, артистично “Цыганочку с выходом”, “Соколовский хор у “Яра”… Аккомпанировал романсам матери, самозабвенно плясал, а вот петь совершенно не пел. Активно не переносил томно-манерного Вертинского, зато хохотал над рассказами Зощенко в исполнении Хенкина, а позже — читая “Василия Тёркина”.
А про меня, абсолютно белобрысого и голубоглазого бутуза, не стесняясь, неоднократно вслух заявлял: “Это не мой сын! У нас таких в роду никогда не было.” Тут Володя, напоминая мне это, был абсолютно прав. Действительно, я в семье и среди известных предков “генетически” всегда выглядел в стае белым галчонком. Чёрт его знает, почему, никто из родни этого явления объяснить не мог. А сам я тем более. Да и по характеру у меня с отцом, честно сказать, общего ничего не просматривается. Даже портретное сходство можно увидеть только при о-очень большом желании.
Всё это выглядит странно, если не считать одинаковой страсти к охоте. Определившей многое в жизненных судьбах обоих.
Сам я молодого отца почти не помню. Ведь и родился-то, когда ему уже исполнилось 35. Чуть ли не самые первые впечатления — как мы летом 1936 года отдыхали в Анапе. Да и то в памяти сохранилось лишь, что он, черноволосый, курчавый, был в белых брюках, белых же парусиновых туфлях (которые чистили зубным порошком) и, гуляя по старинным улочкам, то и дело нырял в прохладные винные погребки, сводил меня, держа за ручку, по тесным каменным ступенькам. На улицах мы изнывали от знойного черноморского солнца, а в подвальчике охватывала прохлада, и воздух был пропитан кислым запахом молодого виноградного вина Ему, кстати, доходило уже сорок лет. А затем случился довольно длительный перерыв. Ещё позже — у него работа с утра до ночи, война… Такое осталось впечатление, что мы просто почти не виделись. Володька — на пять лет старше — несомненно, знал того отца лучше. Ведь он его, первенца, с ранних лет таскал с собой на рыбалку.
Обычно, вспоминал брат уже в пожилые годы, они отправлялись в субботу вечером после работы. У отца был велосипед, он привязывал к раме пук бамбуковых удочек, обматывал их парусиновой палаткой и на этот свёрток усаживал Володьку. Ездили куда-то за город, на Упу. Тропа тянулась вдоль железнодорожной насыпи, но кое-где её пересекали ручьи, и тогда им приходилось спешиваться, преодолевать эти притоки по рельсовым мостикам; отец вёл велосипед за рога, а Володька со страхом (вода, ему казалось, внизу так далеко!) шагал со шпалы на шпалу, его детского шага еле хватало, чтобы не оступиться. Уже в сумерках они растягивали на луговом берегу свою лёгкую трепетную крышу, собирали сухие коровьи лепёхи для костра. Отец расставлял веер удочек на лещей, заправлял карбидный фонарь для ловли ночью… Я слушал и внутренним взором явственно видел всё, словно собственные воспоминания, как будто сам был с ними. Что это — эффект генетической памяти? Например, И. А. Бунин вполне серьёзно рассказывал, что помнил Севастопольскую оборону, в которой участвовал его отец… ещё до собственной свадьбы, когда будущего писателя, как говорится, и в проекте не было. Сложна человеческая психика. Наверное, помогало мне и впечатление от картины Перова “Рыболов”… Он же, кстати, оставил нам изображение и “Птицеловов”.
Но рыбаком Володя так и не стал. И даже вот воспоминания о нашем родителе сохранил какие-то неожиданные. Неужели из-за обиды на “незаконнорожденного”? В 20-е годы семейные дела у нас в стране решались вообще очень легко — в связи с раскрепощением женщины и ниспровержением старой классовой морали. Это тоже надо учитывать, а то Володины обиды очень уж выглядели бы по Фрейду. А я терпеть не могу этого психиатра, который все душевные (духовные!) переживания людей сводил к животным инстинктам, гнездящимся в археологических слоях подкорки. Что-то в его представлениях, безусловно, есть, но ежели всё только от животного… Обидно. А как же тогда дух Божий, который Творец вдохнул (ха, отсюда — вдохновение?) в глиняную куклу Адама? М-да, так о чём это я? Ага, о рыбалке…
Что абсолютно несомненно, это что главным увлечением и страстью деда Михаила с юных лет и буквально до последнего дня была охота. Об этом необходимо рассказать особо.
Откуда у него возникла эта страсть? Я думаю, из самого тульского воздуха. Среди здешнего ремесленного населения охотников водилось множество: и времени и средств на любимую забаву хватало. С ружьями — никаких сложностей; собственные дома с подворьями — собак держи хоть своры, строй голубятни. Ещё в 30-е годы на весеннюю тягу ездили по вечерам… на трамвае: до окраины, и вот они берёзовые перелески да осинники. По своему типу всё это были городские охотнички средней руки, охотничьи утехи являлись для них уж точно не “спортом” и не мясным подспорьем к столу, а просто отрадой вольной русской души. “Охоту тешить — не нужду платить”. Исконных представителей этого племени и сегодня можно увидеть на чудесном — опять Перовском! — полотне “Охотники на привале”, не случайно одном из самых популярных в русском быту. И аз, грешный, из этого полотна вышел через золотые ворота картинной рамы…
Сезон открывался в Петров день, 12 июля по новому стилю — “фамильный” праздник. Кто мог, добирались и до Калужской губернии, охотились с легашами по тетеревиным выводкам (вспомни “Бежин луг” Тургенева). Затем начинался пролёт дупелей на знаменитых болотах под деревней Лупишки (куда и толстовский Левин выезжал с шомполкой). Но главным сроком считались вальдшнепиные высыпки, с середины сентября.
За вальдшнепами отец обычно отправлялся в тульскую Засеку, давным-давно саженые полосами леса — для защиты от татарских набегов (Куликово поле тоже ведь находится на территории Тульской области). До кордона знакомого лесника в Засеке было 25 вёрст, немалое по тем временам расстояние. 25 вёрст туда, охота и 25 вёрст обратно. Обычно на пару с закадычным дружком Петькой Дьяконовым. Первые годы пеши, а когда малость оперились, то приобрели “колёса” — велосипеды. Уток можно было пострелять и ближе, но утиную охоту они не признавали, считая её деревенской. Вот такие были романтические воззрения. 25 вёрст туда, 25 обратно. Так они ещё иногда и крюк делали! Заезжали в деревню, где девки славились красотой и голосистым пением. Парни молодые, здоровые, заводные…
Охотились, конечно, только с легавыми. Отец любил цитировать, кажется, Бутурлина: “Если вы решили завести охоту и определили на это сто рублей, купите за семьдесят пять собаку, а на остальные ружьё.” Долгие годы в семье жила светло-пегая сука-пойнтер Касатка. О её таланте и всяких чудесных случаях он вспоминал вплоть до старости. Я Касатку не застал, для меня это вполне мифологический персонаж. В мои детские годы у нас в квартире обитала тоже пойнтер, необычного чёрного окраса, Ночка. Папаня, смеясь, любил повторять: “У меня и дети вместе с собаками выросли!”
Больше всего я знаю о его охоте тех лет по его же рассказам, многочисленным, забавно-ироническим, многократно повторявшимся. Как их лесник по часам-ходикам из шомполки жахнул — забыл, что заряжено. Как однажды выскочила пробка из фляги, и водка вылилась в ягдташ, но тот был задубелый от птичьей крови, святая жидкость не протекла, её аккуратно слили вместе с перьями и мусором, маленько отцедили и употребили, пошла за милую душу! Или о Касатке: деревенские бабы не продавали охотникам молока из-за приметы: собака полакает, и корова перестанет доить. Но Касатка была обучена разным цирковым собачьим фокусам, они с Петькой устраивали представление на деревенской улице, Касатка работала серьёзно, как профессиональная артистка, и восхищённые женщины соглашались: “Ну, таким-то можно, сразу видать — учёные!” И много такого разного.
Только о том, как много дичи настреливали, никаких рассказов не было: не это считалось главным. Более того, если, к примеру, легавая начинала увлекаться заячьими набродами, что считалось грехом против английской школы, то старались выскочившего зайца подстрелить и… взяв за задние лапы, хорошенько отходить им собаку! Чтобы поняла. А самого зайца, бывало, повесят на суку — случится обратно идти мимо, так заберёт, а если нет, то и Бог с ним. Вот такие велись нравы. Признаться, я многие из этих отцовских рассказов использовал в своих сочинениях. Но всё это случилось уже много лет позже — и те рассказы и, тем более, сам принялся сочинять.
К середине тридцатых годов стало ясно, что стране не миновать большой войны. Оружейников это касалось в первую очередь, напряжение в производственной жизни стало нарастать с небывалой интенсивностью. Гигантская машина Завода, пыхтя, скрипя и громыхая, раскручивалась всё быстрее, порой казалось, в разнос. Как раз в это время М. Н. Петров был поставлен из начальников цеха в начальники производства всего тульского Оружейного, а затем ещё выше, на должность главного технолога. К должности прилагалась новая квартира в “элитном”, как теперь сказали бы, доме на главной улице и персональный автомобиль. Машина досталась оригинальная — форд “восьмёрка” (восемь цилиндров!) полуспортивного класса. То есть, спереди имелось два сиденья под брезентовой крышей, а сзади вроде покатый багажник, но когда откидывалась его крышка, образовывался кожаный диван на трёх пассажиров с высокой спинкой. Колёса у этой “восьмёрки” были на спицах, а мощь по тем временам невероятная. Московское шоссе за городом раскачивалось волнами с холма на холм, будто по гигантской синусоиде… (Хм, это я специально для тебя-технаря выдал такое сравненьице — ничё, а?). На затяжном подъёме-тянигусе “эмки” и “полуторки” долго старательно пыхтят, а наша блоха вылетает на вершину — на спидометре “160”! Водил машину сам отец.
Вот только сгонять на ней на охоту ему уже почти не доставалось: стало некогда. Помню, однажды летом на выходной он вывез нас под Крапивну. Мать сидела впереди рядом с водителем, вела себя нервно, то и дело испуганно ахала и почти хватала его за руки, а мы с братом прохлаждались вольным ветерком на заднем диване. На месте отец пытался рыбачить, мы купались… А ещё помню жутковатый рассказ, что где-то тут рядом расположен в лесу “Кудеяров колодец”, какое-то таинственное место, связанное с легендарным Кудеяром. Тем самым, о котором поётся в песне: “Жили двенадцать разбойников, был атаман Кудеяр. Много разбойнички пролили крови честных християн.” А вдруг они ещё бродят где-то в тёмных липовых лесах?..
Но катались мы на этой “восьмёрке” и обитали в аристократической квартире недолго: отца арестовали. В ту самую знаменитую пору “ежовщины”, по трагически знаменитой 58-й антисоветской статье. И эта страница истории страны вписалась в его биографию едва не некрологом в черной рамке.
Как арестовывали, я не видел: дело было летом, перед школой я отдыхал в загородном детском лагере. А вот что увидел, вернувшись, — полный разгром и хаос в квартире. Вещи разбросаны, матрац дивана валялся на полу вверх пружинами, под ногами книги, беспорядочно разбросаны какие-то листы бумаги. Это были последствия обыска, учинённого работниками НКВД. Я долго представлял, что отца именно из квартиры и увели. Лишь в 90-е годы Володя рассказал, что отца взяли прямо в служебном кабинете, в белой рубахе, в которой он долго находился и в камере. Конечно, брат этого тоже видеть не мог, но всё-таки был старше, всякие свидетельства происшедшего воспринимал взрослее. Разговор же у нас возник в связи с одним досадным инцидентом.
Уже много позже, после смерти деда Михаила, мать призналась мне, что Володька после его ареста бросил горькую реплику: “Эх, никогда не думал, что наш папа шпион!..” Меня она потрясла своей драматичностью, так и представил себе картину: его уводят двое в синих фуражках и гимнастёрках с портупеями, кобурами на поясах, а сын-пятиклассник бросает в спину слова, от которых отец почувствовал холодок между лопатками. Так я позже и написал в одном рассказе. Он попал на глаза Володьке и вызвал у него страшное возмущение. На старости лет мы чуть не рассорились навсегда.
После напряжённого семейного расследования было установлено, что брат тоже при аресте присутствовать не мог не только в квартире, но и в городе: он находился в пионерском лагере. Но трагическую реплику я не придумал, даю честное слово! Только что она была брошена позже. А он — и его можно понять — хотел вообще вычеркнуть её из памяти. Я пытался объяснить, что дело не в его личном поступке — ну что взять с пятиклассника, а в трагедии исторической ситуации: многие, если не большинство, верили, что “органы” справедливо карают отщепенцев, на митингах требовали беспощадной расправы над ними. Ведь всего несколько лет назад партия, страна расправились с кулаками в деревне, вот те из них, кто уцелел после классового разгрома, затаились, пробрались на разные должности и продолжают борьбу тихой сапой вредительства. Об этом сообщали газеты, писались рассказы, снимали кино. И люди верили, поддерживали! Что ж удивляться, если сознательный советский пионер (именно в возрасте Павлика Морозова) воспринимал события, как и все?
Но мои оправдания-увещевания звучали как будто в пустоте заброшенного каменного замка, витая от одной стены до другой: история — да, пусть остаётся такой, как была. Но лично я чист, не принимаю на себя никаких, даже малейших, подозрений. На том стоял брат. А ты, сопляк (это я), что мог знать, что видел? Короче, возникла довольно… типичная ситуация среди постаревших очевидцев-ветеранов. Увы, ссорятся они, вспоминая прежние события, яростно и отчаянно: история историей, но каждому кажется, что он помнит лучше всех и что его участие значительнее, чем прочих. Вплоть до того: “Да что ты мог видеть на войне, что понимал, рядовой солдатик, сидел в окопе, небо казалось с овчинку! А теперь рассуждаешь за целый фронт. Вот я — в штабе…” Живые люди, у каждого своя судьба, своя память. И своя правда.
А что касается того ареста, у меня в семейном архиве обнаружился документ — этакая небольшенькая серая справочка на бланке дирекции Т.0.3., удостоверявшая, что
Петров М.Н. состоял в должности главного технолога завода с окладом 1600 рублей и уволен 30 июля 1938 года “за прогул без уважительных причин”. Вот так-то! Причина действительно была неуважительная, но надо отдать должное составителям документа: ведь могли бы написать “в связи с арестом как врага народа”. Что-то кадровиков от этой формулировки удержало.
Дальнейшие события развивались обычным для тех времён порядком. Из квартиры нас выселили, семью врага народа приняла сестра матери тётя Женя, которая по-прежнему обитала, уже со своей семьёй, в родительском полукаменном доме в тихом переулке у заводского пустыря. Ещё была жива их мать, бабушка Катя “Большая”, Екатерина Тихоновна, старуха грузная (про таких говорили: “квашня”), уже полуслепая и очень богомольная. Общаться с ней мне было неинтересно. Однако именно она уговорила меня, уже после первого класса школы, пойти с нею в церковь креститься.
“А то, — стращала, — антихрист тебя под трамвай затащит…” Я воспринимал угрозу несерьёзно: пытался представить, где этот злодей под вагоном помещается, и недоумённо пожимал плечами. Однако в церковь пойти согласился, тем более бабушка Катя “Большая” посулила купить самого дорогого мороженого. Из песни слова не выкинешь… А за её тихое миссионерство я благодарен бабушке Екатерине Тихоновне по гроб жизни.
В школу я пошёл без отца. И учился, надо заметить, безобразно. О нём, вообще, напоминало лишь то, что мы с матерью несколько раз ходили к тюрьме — носили передачи. Помню скорбную очередь тёмных лицами и одеждами женщин перед высоченными металлическими воротами, мрачными, как ворота гамлетовского замка Эльсинор.
О непосредственных причинах ареста я узнал всего несколько лет назад, тоже от брата Володи. Он рассказал, что поводом послужил реальный донос в НКВД, написанный… лучшим другом молодости, тем самым Петькой Дьяконовым. По Володиной версии того к доносу подвигнула элементарная человеческая зависть. Когда-то они вместе работали мастерами, но потом отец стал расти, достиг вершин в заводской иерархии, престижной квартиры, персональной машины, оклада в 1600 рэ. А Дьяконов так и оставался мастером, “Петькой”. Вот он и подметнул писулю о разных высказываниях приятеля, особенно про жизнь рабочих в буржуазной Англии.
Отцу донос показали, требовали признаний в содеянном, и хорошо ещё, что не дошло до обвинений в шпионаже в пользу английской разведки, шили только антисоветскую пропаганду. Требовали “с пристрастием”. Но он ничего не признал и не подписал. И этим спас себя от худшего: кто не устоял и подписывал, тут же получал лагерный срок или знаменитые “десять лет без права переписки”. Вот так представишь себе: а вдруг бы он не устоял? Ужас… Что бы его ждало? И какая судьба сложилась бы для всех нас? И куда бы повернула в том числе моя биография. Совершенно невозможно и предположить. Но он всё тянул, тянул и… Тут его жизнь снова непосредственно пересеклась с очередным зигзагом в истории государства.
Ветерок задул с другой стороны: разгул “ежовщины” ввиду её явной угрозы для безопасности страны в преддверии близких испытаний был приостановлен. Самого “железного наркома” (человечишко был — ростом метр с шапкой) расстреляли, его место занял Берия. В докладе на ХУШ съезде ВКП(б) в 1939 году Жданов раскритиковал партийных работников, которым всюду мерещатся “враги, вражины и вражата”. Кое-кого стали из тюрем выпускать. Деду Михаилу повезло ещё и в том отношении, что следствие по его делу к этому моменту не было завершено и не попало на стол для скорого решения “тройки”. И его — тоже справочка, выданная управлением НКВД — “освободили из-под стражи в связи с прекращением дела”. То есть не оправдали и не реабилитировали, а просто поступило указание: прекратить.
Он пришёл из тюрьмы зимней февральской ночью 1940 года. Осторожно постучал в ставню окна нашего первого этажа. Мать вскочила с кровати, сдавленно: “Миша?!” Я, полусонный, оказался у него на руках; помню, он был весь тёмный, стриженый, его жёстко-небритая щека царапала мою кожицу. Я тут же снова бессовестно уснул. А Володьку среди ночи послали обежать самых близких друзей, все собрались, и он до утра рассказывал…
На следующий день они с Володей поехали к Петьке Дьяконову. Тот жил в Заречье, в большом собственном доме с усадьбой и садом. Отец, будто бы, вошёл без стука, посмотрел на дружка-иуду долгим взглядом и развернулся, не проронив ни слова. Так эпизод запомнился брату.
Есть в этой драматической истории один момент, непосредственно характеризующий личность и психологию деда Михаила и абсолютно непостижимый для меня до сих пор. Только представь себе: все забавные рассказы об их охотничьих приключениях он поведал мне уже в послевоенные годы — подсмеиваясь, беззаботно и светло. И всюду фигурировал дружок Петька Дьяконов — ни намёка, ни легчайшей тени на характере их последующих отношений! Тем более, никаких признаний, что друг его предал, засадил в тюрьму, из которой он вырвался благодаря чуду, едва не сломал всю жизнь. Повторяю: о предательстве я узнал лишь десятилетия спустя после смерти отца. Не способен я такое постичь до сих пор. Умом, конечно, можно найти какое-то объяснение”, но… Лёгкость, отходчивость сангвиника? Неужели до такой степени?! Уж во всяком случае им руководил не страх: к тому времени и ХХ съезд партии прошёл с громами, молниями и выносом гроба Сталина из мавзолея, вернулись из лагерей многие реабилитированные, стало модно разоблачать стукачей. Нет, он вспоминал шутейно лишь забавные приключения молодости… Это — характер. А какой — определяй сам.
Вскоре после его освобождения в областной газете “Коммунар” опубликовали сообщение о восстановлении в партии ряда коммунистов; в заметке перечислялось двенадцать фамилий, среди них М. Н. Петров. Им с матерью дали путёвки для отдыха в Сочи аж на два месяца (в это время бабушка Катя “Большая” меня и окрестила). Квартиру, правда, не вернули. Но она и не понадобилась в связи с переводом на работу в Загорск. Это городок под Москвой, ныне снова называется историческим именем Сергиев Посад — по святыне нашей православной, Троице-Сергиевой лавре.
Покидать родную Тулу?.. Но в его тогдашнем положении даже тени колебаний нельзя было проявить. Весной они уехали с Володькой, временно поселились на новом месте в заводском общежитии. Кажется, в августе и мы с мамой, взгромоздив скарб на грузовик, за день преодолели 170 километров до столицы (отдыхали в Серпухове), пересекли всю Москву и ещё проехали 72 километра к северу по Ярославскому шоссе. В неведомый Загорск, в пахнущую масляной краской только что сданную строителями квартиру на втором этаже дома, наскоро сложенного из деревянного бруса. Этот переезд был связан тоже с одной из драматических страниц в истории нашего государства.
К маю 1940 года уже никто не сомневался, что военная гроза грянет неотвратимо и скоро. Страна лихорадочно готовилась к ней, преодолевая провалы и неразбериху там и здесь. Неразбериха была следствием массовых репрессий конца 30-х годов в промышленности, армии, в кадрах партийных и советских управленцев. Всё это в общем масштабе теперь известно. Я хочу проиллюстрировать ситуацию на примере одной, но очень важной отрасли — производстве стрелкового оружия для Красной армии. Не только по отцовским рассказам, но и свидетельствам авторитетных источников.
В 30-х годах Красная армия начала решительное техническое перевооружение. Замнаркома обороны Тухачевский, как бы ни относиться к этой сложной исторической личности, всячески продвигал идеи военно-технического прогресса. Военный интеллигент, он, конечно, видел ограниченность и безграмотность своего тогдашнего начальника Ворошилова и не всегда мог удержаться от язвительных замечаний в его адрес, они не любили друг друга. Но дело, в общем, подвигалось. Командующий округом Уборевич уже создавал первые танковые корпуса, быстро развивалась авиация. В войска поступало новое современное оружие: ABC (автоматическая винтовка Симонова, 1936 г.), СВТ (самозарядная Токарева, 1938 г.), пулемёт ДС (Дегтярёв станковый, 1939 г.), ПТР (противотанковое ружьё Рукавишникова, 1939 г.).
Однако по драматическому стечению обстоятельств или по чьей-то глупости, сложилось так, что к началу Великой Отечественной ни один из этих видов оружия не выпускался! И началась катавасия: вместо ABC и СВТ в Ижевске и Туле спешно восстанавливали производство Мосинских трёхлинеек “образца 91-го дробь 30-го”. Вместо станкового Дегтярёвского вернулись к максиму, а он насчитывал в конструкции 282 детали (для сравнения: Дегтярёв пехотный — всего 43 детали). Доходило просто до абсурда! В начале 1941-го сняли с производства ПТР, а заодно и 45-миллиметровую пушку-“сорокопятку”: военные посчитали, что танки у противника будут иметь броню, непробиваемую подобными средствами. И грубо ошиблись. В 1940-м прекратили выпуск пистолета-пулемёта Дегтярёва, а производство ППШ только собирались налаживать… Обо всём этом можно прочитать в воспоминаниях маршала Жукова и первого зама наркома вооружений В. Н. Новикова. К слову, о самом наркомате.
Наркомом вооружений перед войной был Б. Л. Ванников. Но его арестовали. Когда в 70-х годах я работал в газете “Известия”, мне довелось много раз беседовать с нашим же сотрудником Германом Устиновым, племянником Д. Ф. Устинова. Этот Гера писал книгу в серию “ЖЗЛ” о наркоме Ванникове и даже ходил на приём к Косыгину, просил его дать для своей книги вступительную статью. Так вот Ванников сидел в камере-одиночке, когда к нему явился работник ЦК и предложил написать свои соображения по перестройке работы отрасли в случае войны с… Германией. Предложение выглядело чистой провокацией, так как до ареста Ванникова все разговоры о войне с Германией пресекались самым решительным образом. Даже в сводках ГРУ Генштаба его работники трусливо старались избегать слишком настойчивых упоминаний о фактах опасных приготовлений наших “заклятых друзей” по пресловутому пакту о ненападении. Ванников, конечно, сомневался, но план, который просили, сидя в камере, составил и передал охраннику.
А вскоре его вызвали, побрили, помыли, переодели и привезли …в кабинет Сталина. Тот сказал: “Я ознакомился с вашими предложениями. Что ж, война уже идёт. Так что выполняйте. А кто старое помянет, тому глаз вон.” И Ванников вышел из кабинета снова в должности наркома. Только не вооружений, а боеприпасов. Ибо наркомат уже поделили на два. Именно этому наркомату-министерству поручат через несколько лет производство атомной бомбы — так сказать, в соответствии с “профилем”. А Ванников стал членом соответствующей государственной комиссии.
Наркомом же вооружений — за две недели до начала войны! — был назначен Д.Ф.Устинов, ему к тому времени исполнилось 32 года. Как рассказывал Гера Устинов, заняв кабинет, Дмитрий Фёдорович первым делом изъял из сейфа Ванникова подготовленный предшественником приказ о своём, Устинова, увольнении с должности директора Сестрорецкого завода… Первым замом Устинова уже в июле 1941 года стал 33-летний В. Н. Новиков, переехавший в Москву с должности директора ижевского Механического завода. Всю войну они и управляли промышленностью вооружений.
Ну, и теперь на фоне общей ситуации несколько слов о том деле, на которое бросили твоего деда весной 1940 года. Его назначили сперва начальником производства, а вскоре — главным инженером завода, на который возлагалась задача обеспечить Красную армию автоматами ППШ, только что принятыми на вооружение. Я уже писал: автомат Дегтярёва был несколько лучше по боевым свойствам, но пистолет-пулемёт Шпагина превосходил всё, что было до него (и вообще в мире) по технологичности изготовления! Чуть ли не весь из штамповки и точечной сварки. Наверное, такое и придумать мог только самоучка (Шпагин был слесарем в экспериментальной мастерской Дегтярёва), а не воспитанный на канонах инженер.
Ванников ещё сидел в своей бетонной одиночке, Устинова пока не назначили. Отрасль, от которой зависело обеспечение армии стрелковым оружием, артиллерией, оптикой, боеприпасами, оставалась без головы. Решение о судьбе ППШ принимал замнаркома И. А. Барсуков. В. Н. Новиков вспоминал: за Барсуковым водилась любимая поговорка: “Если мы, мужики, этого вопроса не решим, нам тюрьма!” То есть, не в каком-то иносказательном смысле, а в самом прямом: туда же, к Ванникову. Но молодые подчинённые только переглядывались с усмешечками: вот, мол, опять… Барсуков и предложил наладить выпуск ППШ в Загорске, на местном скобяном заводике, клепавшем до того замки, дверные ручки, шпингалеты и прочий ширпотреб. В Загорск собрали лучших специалистов, в том числе из Коврова привезли самого конструктора автомата Г. С. Шпагина. Задача была поставлена невероятной сложности — “иначе нам, мужики, тюрьма…” Так что работали день и ночь без выходных и проходных. К тому же, в июне 1940-го вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР: шестидневка отменялась — переходили на семидневную неделю, рабочий день увеличивался, за самовольный уход с работы и опоздания — под суд.
Я всё это к тому, что и после возвращения отца из тюрьмы, после переезда в Загорск, я его по-прежнему почти не видел и не знал. Он не покидал завод сутками. Но в результате через год, в мае 1941 года, первая партия ППШ ушла в войска… А уже в сентябре первые эшелоны с заводским оборудованием отправились в эвакуацию, в октябре производство было полностью остановлено.
Эшелоны везли на восток станки, оснастку, незавершёнку, металл, котельную, провода, сантехнику, рабочих, их семьи, всякую “бытовку” для первичного обустройства. Прибывших расселяли в бараки, выросшие за два месяца: комната на семью, а то и на две. Применяли и метод административного уплотнения — в частное жильё местного населения. Эшелоны ползли через Ярославль-Пермь-Свердловск, разворачиваясь на Урале назад на Казань и Вятку: такова была ситуация на железных дорогах. Ведь в эти самые дни сложилось просто отчаянное положение в сражении за Москву.
Как обосновывались на новом месте — в городке Вятские Поляны, как трудно начинали (“Станки стояли прямо на ветру…”) — об этом я тоже писал. Поражает официальная цифра: весь перерыв в производстве ППШ составил лишь 45 дней. А ведь эшелоны только в пути находились по две недели. В конце ноября первая партия оружия ушла на фронт уже с берегов Вятки.
А в Коврове в эти дни и ночи лихорадочно восстанавливали выпуск противотанковых ружей и отправляли их под Москву “с ещё тёплыми стволами”. А в Ижевске увеличивали производство трёхлинеек и довели его — трудно представить! — до 12 тысяч в сутки. А в Туле… Но о Туле я расскажу чуть позже.
Конечно это был подвиг, и совершали его тысячи простых людей. Мог ли я удержаться, чтобы хоть в нескольких словах не упомянуть про него, взявшись рассказывать о биографии одного из участников тех событий? Вот почему, дорогой Серёжа, выполняя твой заказ, я то и дело сбиваюсь на “историю в картинках” Но иначе не понять, чем и как жил человек, мотивы его поведения и конкретных поступков. Впрочем, если тебе эти отступления покажутся неинтересными, просто пробегай их “по диагонали”. А мне важно высказать всё, что помню, о чём много думалось, что вновь всколыхнуло душу. Вот опять не могу удержаться, чтобы не отступить от плана, — хочу в низком поклоне проститься с нашей родовой отчиной. “Тула, Тула, это я, Тула родина моя…”
Но сперва отступление сентиментальное. Тула в годы отцовской молодости была яблочным краем. Ведро — точнее, “мера”, то есть ведро в 12 литров — местных грушовок, анисовых, коричневок (так называли в обиходе сорт “коричное”) стоило дешевле ведра картошки! Особой всенародной любовью пользовались знаменитые антоновки. Это яблоко зимнее, то есть, долежав в корзине под кроватью до января, становилось жёлто-медовым с виду и совершенно невероятным по аромату. Таким, что, как бы это сказать, всякому хотелось как-нибудь отреагировать, что-то эдакое сделать, чтобы излить впечатление. Один просто выронит “М-даа…”, И. А. Бунин написал гениальную русскую прозу — рассказ “Антоновские яблоки”, а папаня — он мне позже поведал такой эпизод.
Кто-то привёз из Москвы в Поляны несколько настоящих антоновок. Он положил одно яблоко в ящик стола в рабочем кабинете, Заходит человек к главному инженеру — война, запарки, разборки на инфарктном уровне… И вдруг начинает крутить носом, недоумённо озираться. Ага, то-то же! А вот теперь смотри, и Михаил Николаевич, просияв, извлекал из ящика драгоценную антоновку. Дыхание мирной довоенной жизни распространялось по всему кабинету. Две минуты они молчали, блаженные улыбки бродили на лицах. Затем волшебное яблоко убиралось обратно в стол — “Ну, что там у вас в штамповочном, давай разбираться…”
А Тула осенью 1941-го оказалась во фронтовой зоне. Более того, наши регулярные войска её покинули. В городе остались сформированный на заводе рабочий полк, часть НКВД и зенитная артиллерия. Они и встретили на окраине города танки Гудериана, южную клешню окружавших столицу немцев. К вечеру весь полк полёг, но танки в город не пропустили.
Судя по всему, немецкое командование, оценив обстановку, было настолько уверено в исходе дела, что решило просто передохнуть и спокойно вступить в обескровленный город утром — засветло, без лишних сложностей. Но среди ночи первый секретарь обкома Жаворонков позвонил Сталину и сказал: “Больше мы не выдержим…” — “А разве вы ещё стоите? — спросил Верховный главнокомандующий. — Хорошо, мы распорядимся.” И под утро части регулярной армии были возвращены в город. Тулу немцы так и не взяли, хотя почти окружили её и углубились дальше на восток, заняли Калугу. Именно Тула и Смоленск больше всего, вместе с Севастополем, заслужили в 41-м звание Городов-Героев. А присвоили его Киеву, под которым была окружена и уничтожена крупнейшая группировка Красной армии. Справедливость восторжествовала лишь через тридцать лет после окончания войны.
Что я могу рассказать об отце в те годы? Не видел я его почти, вот какая штука. Установленный рабочий день был 12 часов, а руководство вообще из цехов не вылезало. Зато производство было отлажено так, что по официальным сведениям только Вятско-Полянский завод дал армии два миллиона ППШ — больше, чем изготовили автоматов все заводы Германии.
Это я опять отвлёкся в историю, а хотел сказать о том, что никакого отцовского воспитания мне в детские годы почувствовать, вроде как, и не довелось. Вот такая биография.
А материнское? Тоже как-то не очень. Маму я любил, особенно её пироги, которые она пекла просто божественные. И как пела, хотя и то, и другое случалось довольно редко. Немножко она была нервная, но в детские годы это легко переносится, ещё не превратившись в хронические предубеждения. Я звал её “мутти” — ласковым от немецкого “муттер” (очень увлекался немецким языком).
Мельком уже упоминал, что она употребляла много народных присловий и всяких образных оборотов. Теперь подобный тип речи, во всяком случае, в городах, как-то ушёл из обихода — появилось много иного: слэнгового, бюрократизмов, про иностранное помешательство и говорить не хочу. Время другое — песни другие. Вот сейчас пишу, и сам над собой потешаюсь. Мутти с утра замечает, что у меня капризное настроение, бросает в шутку: “Что губы-то отквасил, не с той ноги встал что ли?” Я молчу, дуюсь, а сам вдруг сердито думаю: а с какой, правда, ноги я сегодня поднимался с кровати? А обычно какую первую опускаю и сую в тапок? Не могу точно ответить, как-то не замечал. Чего же она тогда спрашивает?..”
Между прочим, твоя баба Дуся всегда, и в молодые годы, была довольно религиозной, что в ту пору приходилось скрывать. Но все главные православные праздники помнила, чтила и отмечала куличами, печенюшками-“жаворонками” на Благовещенье, поминала соответствующие приметы и поговорки, даже пыталась поститься и нам готовила постную лапшу с жареным луком. Икон, правда, в доме не водилось; отец к её религиозности относился иронически-терпимо, однако явных примет культа в семье в силу своего положения позволить не мог. Да она и сама это понимала.
О, вдруг вспомнился необычный эпизод: однажды отец провёл меня по заводу. Мама пожаловалась, что мне приходится всякий раз часами стоять в очереди в городскую баню, жаль меньшого. Да, кажется, ещё и спалили что-то из одёжи в жарилке, куда все помывщики обязаны были сдавать узлы с бельём на предмет обработки от вшей, и он повёл меня, бросив охраннику в проходной: “Это со мной…” — в заводскую ТЭЦ, где для работников имелся душ с горячей водой. Мы вымылись и на обратном пути прошли по цехам. Везде гудело и крутилось, смачно плюхали штамповочные прессы, пахло горячим металлом и машинным маслом. Особенно запомнились мне токарно-копировальные станки: в суппорте горизонтально закреплена как бы ложа автомата, но из блестящего металла, а параллельно ей крутится вокруг собственной оси берёзовая ложболванка, и резец, копируя металлическую модель, слой за слоем снимает деревянную стружку, высвобождая из “полена” контуры рождающейся на глазах ложи с прикладом.
“А где мастер?” — спросил главный инженер кого-то из рабочих. — “Да вон там в закутке отсыпается, трое суток из цеха не выходил,” — кивнул тот в какой-то угол. Папаня, кажется, набрал воздуху, чтобы, как положено, наорать, да и с матюками (это у них было в обычае вплоть до наркома и выше), но… только махнул рукой, и мы пошли дальше. Наверное, меня постеснялся, так я уже тогда почувствовал с некоторым смущением.
А директор завода Виталий Иванович Исаков в 1945 году умер от инфаркта (в те поры говорили: “разрыв сердца”). Если я не ошибаюсь, не дожив до пятидесяти.
К концу войны в орденской книжке М. Н. Петрова значились не только гражданские ордена “Знак почёта”, “Трудовое Красное знамя”, но и боевые награды, о которых ты спрашивал во время нашего разговора 9 Мая. Вот и суди теперь сам, по делу были даны или нет. Они и сегодня хранятся у меня в заветной шкатулке.
Честно вспомню и об одной пикантной детали: к Шпагину отец относился… скажем так, ревниво. Простой работяга — и вдруг стал прославленным изобретателем, лауреатом Сталинской премии, Героем соцтруда, депутатом Верховного Совета. У исполнителей чьих-то творческих идей к их авторам отношение всегда сложное. У строителей к архитекторам (“Взял и нарисовал… А ты построй!”), у музыкантов — к композиторам (“Да я бы тоже смог, только всё как-то некогда заняться…”). Особенно, когда “пророк” — вот он, рядом, ну, ничем-то не отличается — чего в нём особенного? К тому же, отец и Шпагин были одногодки. То ли дело сам генерал Дегтярёв, тоже чулковский казюк, так ведь на 12 лет старше! Или уважаемый старик Ф.В.Токарев, тот вообще из другого поколения, разница в 26 лет… Короче, обычная человеческая психология со всеми её бытовыми мелочами. В личных товарищеских отношениях это ни в чём не проявлялось, но в тайных закоулках души шевелилось и поскрёбывало. Такое у меня осталось ощущение. И это тоже — характер.
Только в конце войны они начали позволять себе изредка расслабиться от хронической усталости — стали выезжать на охоту. Охотниками были все: директор Исаков, Шпагин, парторг Цуканов и, разумеется, Михаил Николаевич, и все не просто легкомысленные прогулочники-шашлычники, как многие нынешние, а истинные кровные “заядлые”. Вот тут-то я, юный стрелец, и увидел их всех близко, в непринуждённой мужской-товарищеской обстановке. Можно было бы даже начать это повествование с оригинальной броской фразы: “Со своим отцом я познакомился поздно, в возрасте…” Но ты, наверное, заметил, что я стараюсь избегать в изложении записных литературных приёмов, — чтобы текст не приобрёл отчуждённо-официальной тональности. Да, и произошло это, как бы сказать, знакомство именно на охоте. Ему в то время подходило к пятидесяти, мне исполнилось 11 — 12 лет.
Прежде всего, он подарил мне первое ружьё. То была лёгкая берданочка 28 калибра с винтовочным затвором. На заводе её подремонтировали, затвор отхромировали, ложу полакировали — ружьецо выглядело хоть куда. Вот только по дичи я из него стрелял редко. Не по причине, что дичи не попадалось, а потому что… Вот бреду рядом с отцом, обычно на шаг-другой позади, вдруг взлетает птица — я вскидываю свою берданочку и… не стреляю — жду его выстрела. Не знаю, почему. Не созрел ещё. Он палит, по том оборачивается и ругает меня: “Что ты опять?! У тебя ружьё в руках или мешалка!” А я ничего не мог с собой поделать.
Через год на смену берданке появилась курковая ижевская одностволка 16 калибра модели ИЖ-БК (с ироническим прозвищем “ИЖ-бяка”). У неё был довольно длинный ствол, а на карболитовом затыльнике оттиск рогатой оленьей головы. Начитанный юноша, несколько романтический, я назвал свою “ИЖ-бяку” “Оленебоем” — как у знаменитого охотника из романов Фенимора Купера.
В совместных походах я жадно впитывал рассказы о Туле, об охоте и рыбалке, о семейных преданиях. Именно тогда узнал многочисленные истории о разных приключениях с дружком молодости Петькой Дьяконовым. И — повторю — ни слова, ни полнамёка о его предательстве. Как оказалось с годами, многое из воспринятого тогда незаметно проникло в глубины моей души, стало как бы собственными взглядами и пристрастиями. Примеров тому я обнаруживал со временем всё больше. Это влияние на формирующийся характер, мировосприятие, поведение было таким же естественным, как… Как климат, географическая среда, окружающая природа воздействуют на формирование национальных особенностей разных народов. То же происходит и в нашей личной жизни
Лесная вятская земля — не южно-русское тульское подстепье, но он и на Вятке сохранял пристрастия, запавшие с молодости. Они передались мне. Году в 1946 у нас появилась собака — английский сеттер Лора, привезённая аж из Москвы. И мы стали ездить не только на утиные озёра, но и в лес по тетеревиным выводкам и вальдшнепам на пролёте.
Помню, прекрасным сентябрьским днём, находившись с Лорой по золотым осиновым куртинам за Вяткой, мы среди дня устроились у костерка отдохнуть, пили чай “с дымком”, тихо наслаждаясь музыкой русской золотой осени. Ей-Богу, наши сердца в тот момент млели абсолютно созвучными чувствами. Красота окружающего мира, удачная охота, полная гармония между нами… В этот момент вверху дохнул лёгкий ветерок, листва на осине ожила, затрепетала, обильно посыпалась с ветвей. И надо же, один листок, причудливо играя в воздухе, угодил прямо к нам в котелок с чаем. Мы оба, одинаково улыбаясь, взглянули друг на друга — чувства тоже возникли одинаковые: светлая радость, пожалуй даже ощущение счастья. Ведь надо же, такой подарок! Наверное, не случайный, какой-то в нём есть тайный знак… Я понимаю, теперь всё это звучит сентиментально. Но оно было и запомнилось. И более того, признаюсь: тот листок до сих пор хранится у меня в бумажном конвертике между страниц охотничьего дневника за 1947 год. Конечно, от времени он почернел, на чужой взгляд превратился просто в мусор, и сам — столетний дед — давно позабыл, каким одухотворённым был столько десятилетий назад. А я помню. Такой вот, понимаешь, замшелый романтик. А куда денешься?
Дичи в те годы было много, мне всё это ужасно нравилось и настолько стало моим, что, оказавшись позже в Сибири, я искал в ней вовсе не таёжных приключений, а, как бы сказать, повторения собственной светлой юности: завёл не лайку, а сеттера, мечтал о тетеревах и дупелях. Даже вальдшнепиную тягу нашёл на Тоболе и Енисее. Ну, кто у нас тут ездит на тягу? По сибирским представлениям — интеллигентская забава, да и водятся ли тут вообще эти книжные вальдшнепы. Я нашёл — водятся, тянут весной. Да только не в парковых подмосковных рощах, а в глухих ельниках. Где в эту пору, увы, самый разгул зловредных клещей. Но я ездил — почти что с риском для жизни.
А велосипед! Наслушавшись рассказов, как они с Петькой Дьяконовым “25 вёрст в Засеку и обратно”, тоже стал предпринимать путешествия на двух колёсах в дальние края. Тридцать километров за Вятку на лесной кордон, что на речке Казанке. Это были счастливые поездки: вечером настоящая тяга, на рассвете — глухариный ток. На велосипеде я попервости разъезжал и в Сибири, на сказочно красивое и богатое рыбой озеро Боброво, на глухариные тока… О глухарях надо сказать особо.
В Туле глухарей не было, и опыта такого отец не имел. Но очень загорелся, когда кто-то рассказал ему, что в бору за Вяткой, если пройти целых девять километров пеши по лесной колее (мне тогда это казалось невероятно далёким), лежало заповедное урочище с прямо-таки символическим названием — Исток. И где-то в тех местах токовали настоящие легендарные глухари. Мы отправились туда вдвоём после первомайской демонстрации.
В бору ещё дремали хмурые сохранившиеся пласты снега, но земля уже оттаяла, глубоко вздохнула и наполнила лесной воздух такими необыкновенными живыми ароматами! По дороге попался большой муравейник, насекомины на его макушке вяло клубились рыхлой коричневой шубой. Отец воскликнул: “О! Подожди-ка… — подошёл, ворохнул ладонью эту рыхлую шубу — мураши оживились, засуетились. Он поднёс ладонь горстью к носу и вдохнул, глаза озорные. — Вот мозги-то прочищает! Попробуй, не бойся, они сейчас не кусаются”. Я с опаской тоже коснулся ладошкой мурашей, поднёс её к лицу — в нос так шибануло остропряным духом муравьиного спирта, что я чуть не поперхнулся. А подробно описываю сейчас этот эпизод потому, что хочу тебе, Серёжа, напомнить: и мы с тобой ходили весной на глухариный ток, и я показывал тебе эту муравьиную забаву. Что-то в нашей жизни повторяется.
Были мне у того Истока и первые тревожащие душу глухариные песни, и пара вальдшнепов прохоркала прямо над нашим станом. Как вскочил, услышав их, как возбудился папаня! Но было и другое. Ему ведь не доводилось ночевать в диком лесу в пору, когда вокруг виднеется снег. После заката стало заметно подмораживать, мокрая прелая листва захрустела под сапогами. Он испугался, что ночью мы пристынем, задумал костёр побольше и натаскал целую кучу… берёзовых повалин. Не знал, что не бывает в лесу берёзового сушняка, всегда эта древесина внутри трухлявая и волглая.
Морозец всё откровеннее вострил зубы, а костёр наш только дымил и чадил, не думая делиться теплом. Папуля уложил меня ближе к огню, сам пристроился за моей спиной и грел сынишку собственным теплом. Сверху мы укрылись стёганой телогрейкой. Хило попыхивал костёр, однако нашлась искра, которая упала-таки на стегашку, вата принялась дымить. Проснувшись от едкого газа, мы принялись кое-как тушить тлеющую телогрейку. Куда там! Вроде, с одного края перестало — снова шает с другого, где, казалось, огонь уже победили… Кончилось тем, что на спине выгорела огромная круглая дыра, так что и рюкзак не мог всю прикрыть. Пришлось известному в городе человеку, Михаилу Николаевичу, возвращаться по улицам в телогрейке с этой дырой на спине — на потеху прохожих, особенно знакомых.
Что ещё рассказать? О самом охотничьем воспитании. Уж чего-чего, а стремления набить как можно больше дичи, я за ним никогда не замечал. Охота — как отрада души, некое поэтическое состояние, вот что я видел. Любил весёлые охотничьи компании, фляжку и песни хором вокруг костра — всё это входило в его понятие охоты наравне с красивыми выстрелами и удачными зорями. Он и стихи порой цитировал! “Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора…”, “Кто же охоты собачьей не любит, тот свою душу заспит и погубит!”, “Жар свалил, повеяло прохладой, длинный день окончил ряд забот…”. Когда только довелось ему их читать?
И, наконец, в молодости он вёл охотничий дневник — где был, с кем, что привёз, какое брал ружьё — заметки чисто технические. Но — писал! Я тот дневник видел в Загорске: по формату вроде блокнот в твёрдых корках, но строчки располагались не поперёк, а вдоль листа, сделанные острым карандашом, угловато-прямым почерком. Кстати, почерк его обманчиво создавал впечатление об авторе, как человеке сухом и чётко-организованном педанте. А блокнот тот так и пропал в Загорске, мы там много чего оставили, покидая квартиру. Так вот, когда мы стали вместе ходить на охоту в Полянах, он как-то вспомнил про свои заметки и посоветовал мне: “На твоём месте я завёл бы дневник. Это ж не обременительно: дата, несколько строчек, самое главное. А знаешь, как интересно будет после читать!” Я послушался совета и… дневник этот, теперь уже во многих “томах”, продолжаю поддерживать более шестидесяти лет. Именно из этих лесных заметок родилась первая моя печатная книжка. Вот куда со временем зашло дело.
А брат Володя ничего этого уже не видел: сразу после войны он уехал учиться в МВТУ имени Баумана, на факультет инженеров стрелкового вооружения. А затем всю жизнь проработал в подмосковном НИИ, который участвовал в конструировании этого оружия. Вот только ни охотником, ни рыбаком так и не стал. И с родителями виделся очень редко.
В 1949 году в судьбе деда Михаила совершился новый крутой поворот, совершенно неожиданный и драматичный. История случилась тёмная, но не запутанная, “компетентные органы” быстро в ней разобрались.
К тому времени на вооружение нашей армии уже стали поступать карабины СКС (с которым и я отбывал свою воинскую службу) и первые “калаши”. Я даже помню в газете портрет ефрейтора или сержанта Калашникова — изобретателя, удостоенного Сталинской премии. ППШ продолжали выпускать для вооружения армий братских стран из лагеря народной демократии. И вдруг из одной такой страны стали поступать рекламации: автоматы часто подводят при стрельбе. Сразу возникло подозрение в диверсионной деятельности: дело-то происходило ещё при Сталине. Проследили цепочку от получателя изделий до отправителя, и оказалось… всё совсем просто.
В сборочном цехе завода сговорились трое или четверо руководящих работников (начальник, старший мастер, OТK) и стали извлекать из ящиков с готовой продукцией уже проверенные автоматы, чтобы заменить у них некоторые детали на бракованные. Заговорщиками руководил наивный меркантильный интерес: за брак в цеху их лишали премий, вот они и придумали просто сократить злополучный процент. Примитивно? Умные же взрослые люди! Я могу предположить только, что они по инерции руководствовались знаменитым и всеобщим принципом недавней поры: “Война всё спишет!”
Жуликов арестовали и осудили. Но порядок требовал наказать и верхнее руководство, таков принцип. Выходные документы на готовую продукцию подписывает главный инженер, стало быть он и виноват, не наладил должного контроля. Слава Богу, политику и вредительство на этот раз участникам дела не “шили”. Отцу припаяли строгий выговор по партийной линии, а по служебной сняли с работы. Так бесславно закончилась наша героическая Вятскополянская жизнь. Что было — то было.
Отстранённого от должности главного инженера приказом министра перевели на работу начальником цеха в город Куйбышев. Здешний завод назывался Машстрой, выпускали на нём морские и сухопутные спаренные и четырёхствольные зенитные установки (ЗПУ). До пенсии отцу оставалось ещё тянуть лямку семь лет, срок приличный. В Куйбышеве я поступил в институт, жили мы втроём, родители и я. Именно в эти годы мы сошлись особенно тесно: охота нас объединяла, охота. А у него появилось свободное время, и я — уже студент — стал достаточно разумным парнем.
Куйбышев, теперь снова Самара, распространялся вширь от впадения в Волгу реки Самарки. Вдоль Волги тогда лежало бесчисленное множество озёр, стариц, ериков, заливных займищ — бескрайние утиные царства и княжества — ныне всё это затоплено водохранилищами, созданными выше и ниже города. А вдоль Самарки тянулись полосой приречные урёмистые леса, своего рода природная пограничная засека, за которой открывались на сотни километров к югу заволжские степи. В этих последних на путях пролётной птицы лесных угодьях скапливались направлявшиеся в тёплые края вальдшнепы. Стоило доехать на трамвае до окраины, переплыть за Самарку, и вот они, вальдшнепиные высыпки. Получалось, служебная катастрофа как будто возвратила его в молодые годы… Естественно, мы скоро завели собаку, отец брал отпуск числа с 15 сентября и — “через день на ремень” — пропадал с ружьём за Самаркой. А я бегал к нему, с нетерпением дожидаясь выходного, а то после семинаров и лекций или, чего греха таить, пропуская учебные занятия. Блаженные были времена.
На Машстрое работало много эвакуированных туляков, старых знакомых, и среди них ещё сохранялись истые вальдшнепятники. Но большинство заводских охотников увлекалось “бессобашной” стрельбой уток. Обычно завком заказывал на выходной грузовой “газон”, формировалась шумная артель, человек десять в кузове с ружьями-рюкзаками. Отца спрашивали: “Ну как, Михаил Николаевич, поедешь с нами на “деревенскую охоту”? И он иногда соглашался, особенно до начала пролёта вальдшнепов. Я же говорил, папаня всегда любил эти охотничьи компании с их непременными забавными приключениями, подначками и коллективными ужинами вокруг костра.
У него и самого было несколько излюбленных хохм. Например, хлебают шулюм из общего котла, уже стали стучать ложками по дну. Тут он вдруг, засучив рукав, лезет в котёл голой рукой, на полном серьёзе спрашивает: “Много там ещё осталось?” — Изумлённые сотрапезники разевают рты, ложки замирают на взмахе. А он спокойно поясняет: “А то вы, идолы, и собаке ничего не оставите.” — “Ффуу! Ну, ты, Михаил Николаевич, даёшь!”
Или такой эпизод. Перевоз на Самарке держал раненый инвалид Пашка, тятенька мой с ним подружился. Однажды возвращается с охоты, Пашка как раз ужинает, приглашает к котлу и Михаила Николаевича. Дескать, доем и перевезу, а то похлёбка остынет. Ну, тот сотрапезничать не стал, ждёт, покуривает, сидя на брёвнышке. Пашка обсасывает косточку из котелка и бросает нашей Альме. А она — добрейшей души была псина! — понюхала и вдруг, ощетинив загривок, с рычанием на цырлах отошла в сторону. Отец удивился: “Ты чем это хотел её накормить?” — “Да тут бродил вокруг один ублюдок, Генашка Никитин бросил…” Надо пояснить этот одноногий Пашка-перевозчик, приковылял с войны ещё и с простреленным лёгким, а тогда считалось, что собачье мясо полезно от туберкулёза.
История имела неожиданное продолжение. На заводском отчётно-выборном собрании охотколлектива Генашка Никитин взял слово и заявил: “Вы тут всё агитируете, что надо развивать охотничье собаководство. Я вот завёл щенка, а его Михаил Николаевич Петров съел…” Хохот в зале. Блаженные были времена.
А в стране в это время опять начинались крупные перемены. Арест Берии… Официально было объявлено, что он разоблачён как “агент международного империализма”. Я, студент-историк, политике в силу образования не чуждый, недоумевал: “Как это — агент не США, не Англии или Японии, а “международного”? Да ещё империализма — у него собственная разведка есть?
Помню, ночевали на берегу Самарки, июньская ночь плыла светлая. Мы, удобно расположившись у рыбацкого огонька, маленько приняли и разговорились. Я ещё предложил: “Может, немного оставим?” На что услыхал памятный ответ: “Э-э, никогда не откладывай выпивку на завтра, а любовь под старость. Наливай!”
Надо подчеркнуть, ни о какой политике мы с ним до этого случая не говорили. Он не высказывался (зарок дал после 38-го года?), я ещё не настолько принимал всё близко к сердцу, чтобы затевать обсуждения. Но история с Берией меня поразила. Что-то мне в ней чувствовалось фальшивое, уж больно скользкая какая-то формулировка. С другой стороны, не может быть, чтобы принимали меня совсем за дурака! Непонятно… И тогда, той светлой ночью, он впервые заговорил откровенно. В том смысле, что всё это хреновина, что печатают в газетах. Как надо что-нибудь у народа отобрать, обязательно напишут: “По многочисленным просьбам трудящихся…” Просто все они там — обыкновенные мелкие людишки, дорвавшиеся до власти, политиканы. Хитрые, тупые, тщеславные, трусливые — обычные, как все. Встречался, дескать, сам и с Маленковым, и с Ворошиловым, со многими. Друг друга боятся, подсиживают, а перед Берией все тряслись, такая у него была в руках власть. Вот и сговорились скопом против него — oт страха. А в газете что ни напиши, бумага стерпит.
Я просто растерялся. Ведь сомнения не было, что в высшее руководство страны персоны как-то отбирают, туда могут попасть только лучшие из лучших, проверенные государственные деятели, для которых благо народа и государственные интересы превыше всего. Это же само собой так предполагается! Наверное, сегодня даже совсем молодые удивились бы моей тогдашней наивности. Но мы были иначе воспитаны, честное слово, внимали безмятежно. А как же иначе, ведь тогда… тогда чему верить, на что ориентироваться?
То был наш первый серьёзный разговор. Не только о политике — за жизнь в целом. Тут надо подчеркнуть, что он вообще — совершенно удивительно! — никогда не давил на нас с братом своим авторитетом. Ни в чём. Я несколько раз перебирал разные ответственные решения, которые приходилось принимать в жизни, и не мог припомнить, чтобы он как-то явно оказывал влияние, тем более проявлял настойчивость. Вот и сейчас снова пытаюсь восстановить “судьбоносные” моменты в своей биографии и — только плечами пожимаю.
Выбор профессии, в какой институт поступить… Я ведь больше по-мальчишески думал о том, как бы связать своё будущее с лесом, с охотой, и сначала склонялся к романтике геологоразведки. А потом решил: “А! Кончу пед, уеду в село и буду после уроков гонять на велосипеде с ружьём…” Кстати, так оно поначалу и сложилось. Или пришла пора жениться. Баба Дуся встретила твою будущую маму настороженно, даже ревниво-придирчиво. А он — совершенно запросто, дружелюбно, маленько подтрунивая. Да живите себе, как хочется, сами разберётесь! Моё довольно сумасбродное решение уехать сначала на село, а потом и в далёкую Сибирь, то есть оставить их под старость в одиночестве, в ожидании писем и редких встреч, — тоже никаких возражений и советов “сначала всё как следует взвесить”. Только пожмёт плечами: “Смотри сам, тебе виднее…” Никогда ни в чём. Удивительно! Характер, характер…
Кто-нибудь сказал бы: “Такое равнодушие?..” Нет, конечно. Просто, видимо, чувствовал бесполезность открытого возражения: дети стали взрослыми, настала пора им самоопределяться и самоутверждаться. С годами наша родительская роль перемещается с авансцены всё ближе к кулисам, а к самой рампе выступают молодые исполнители. Так в жизни устроено, и отчаянно сопротивляться естественному порядку — значит, лишь порождать бесполезные конфликты.
…О! Всё-таки вспомнился вдруг эпизод, когда он решительно заявил о своём несогласии с моим желанием и некоторое время упорно стоял на своём. Теперь о том конфликте можно рассказывать с иронией, а тогда… Речь идёт о моём увлечении музыкой. Я страстно мечтал о баяне. Играл в струнном оркестре, а у двух друзей были баяны (правда, не их личные, а отцовские, но оба отца были на фронте). Разве можно сравнить! Это тебе не бренькалка — настоящее: ноты, сложные пьесы, можно исполнить хоть “Времена года” Чайковского, хоть вальсы Шопена, да мало ли что! Против Чайковского-то он не возражал, его настораживал именно инструмент. Родительские представления меня изумляли, доводили почти до слёз: все баянисты, считал папаня, пьяницы, шатаются по всяким гулянкам да свадьбам-именинам, затягивает артистический образ жизни, и в результате плохо кончают. Так видеть увлечение настоящей музыкой?! Я не предполагал, что родители могут до такой степени по-мещански относиться к высокому искусству, просто страдал от непонимания. В конце концов, баян мне купили. Лет двадцать я им серьёзно увлекался, опасения отца не оправдались. Хотя, как я позже понял, он имел для них достаточно оснований. Баян — всё-таки не фортепьяно, которое в пивную не прихватишь. Да и жизненные наблюдения давали, так скажем, статистические доводы. Да, то был единственный случай, когда он решительно выступил, опасаясь, что моё желание может повлечь дурные последствия. Слава Богу, всё разрешилось благопристойно.
И в то же время, повторюсь, некое незаметное влияние его взглядов, пристрастий и привычек я — тоже с удивлением! — открывал в себе потом долгие годы. Приведу ещё один чисто бытовой пример. У твоего деда была привычка: после чая у костра закурить и притом обязательно не от спички или там зажигалки, а непременно извлекши из костра горящий сучок или головешку. Да ещё и скажет: “ Как хорошо от уголька-то прикурить!”
Казалось бы, такая мелочь! Раз, второй, третий… Запало: действительно, как хорошо… И уже спустя лет двадцать я вспомнил, что сам курить начал в лесу — “от уголька”. Ритуал же! И дома долгое время сигарет не держал. Не потому, что стеснялся, просто нужды такой не испытывал. Занимался спортом, моде в поведении никогда не поклонялся. Вот на охоте и рыбалке — другое дело, там оно как-то романтично, входит в общий комплекс традиций… Но процесс этот, как известно, затягивает, обратного ход не имеет. Короче, кабы не тот “уголёк”, я бы вообще курить не начал.
Одно нас ссорило в те самарские годы, меня просто злило, всё чаще даже бесило: он начал изрядно попивать. Теперь я понимаю: защитная система после стольких передряг и жизненных напряжений стала давать сбои, требовала “допинга”. К старости такое случается со многими. Да и положение опального боярина тоже сказывалось, что уж скрывать, появились брюзжание, язвительные реплики в адрес молодых успешных руководителей. Поводов же “расслабиться” было хоть отбавляй. Но мне-то, полному юношеской нетерпимости, как всё это было переносить, его пьяный вид, иной раз загулы по два-три дня, отёкший опустившийся образ? Тяжело. Тягостно. Я ругался, клеймил, заклинал — тут мы с матерью полностью сходились единым фронтом в поведении. Только что всё нетерпеливее мечтал: “Скорее бы закончить институт да уехать…”
Возможно, тебе будет неприятно читать эти строки, даже промелькнёт мысль, что не стоило бы мне их писать — по этическим соображениям. Всё-таки последний поклон родителю и — такое. Я сам об этом размышлял, однако решил: ну, зачем мне от тебя-то скрывать или что-то приукрашивать, какой резон? И потом, знаешь, я ведь уже сам стал… старше своего родителя, многое понимаю. А тебе полезно знать, как и чем живут старики. Наверняка настанет время, и ты станешь судить, каким Я был отцом для тебя. Интересно бы послушать… Только никому этого не дано…
А каким я был? Да, сильно увлечённым, целеустремлённым в свои “забавы”. Недостаточно времени, как большинство из нас, уделял твоему развитию… В том, что у тебя не оказалось братьев и сестёр, ей-Богу, не моя вина. Жили вы с мамой не хуже людей. Да, потаскал я вас по России, но всегда семья имела приличные квартиры, возможность пользоваться разными благами, машины, у тебя не возникало проблем с учёбой. Чего ещё? Не знаю, суди сам.
Итак, я готовился к отъезду, к началу самостоятельной жизни. Тоже закон природы: птенцы улетают из родительского гнезда, яблоко созревает и отрывается. Иначе бы жизнь остановилась Молодёжь радуется крепнущим в полёте крыльям, старые остаются грустить… В самостоятельную дорогу дед Михаил, когда я получил институтский диплом, подарил мне единственную имевшуюся у него ценную вещь -тяжёлый портсигар из чистого серебра. Сдержанно проговорил: “Я свои обязанности по отношению к тебе исполнил. А наследства у меня больше никакого нет. Если только квартира, но это когда умру…”
Тут он малость ошибся. Да, квартира — придёт время, и я в неё вернусь, потом обменяю на лучшую и… совсем оставлю чужим людям. Зато у меня до сих пор сохранилось удивительно много разных вещиц, многие сделаны его собственными руками. Лёгонький котелок из нержавейки, костровый штырь, ружейный чехол, берестяные “ногавки” для привязи подсадных уток, мерка для пороха (между прочим, с делениями не на граммы, а на старинные золотники!), вышитый мешочек из оленьей кожи — из таких прямо в лесу засыпали чёрный порох в дула шомпольных ружей. “Ногавки”-то — ещё из Вятских Полян — уж явно никакого практического смысла не имеют. Но выбросить рука не поднимается: наследство. Нотариальной стоимости давно не имеющее, только что духовное.
Простились мы по-хорошему. Обе пары родителей помогли молодой чете устроиться на новом месте. Дальше пошли только письма и не очень частые наезды друг к другу. Меня довольно лихо закрутило: сначала степная Малая Глушица — школа, велосипед, утиные вечёрки. Но вскоре — армия, Венгрия в 1956 году. Затем “первый заезд” в Сибирь, в Тюменскую область, знаменитую вотчину Григория Распутина село Покровское, ставшее и твоей случайной родиной. Но снова картинка в калейдоскопе жизни мигнула, и я неожиданно оказался в кресле заведующего отделом райкома партии.
Тем временем он, как только достиг 60 лет, сразу вышел на пенсию. Только что вступил в силу хрущёвский пенсионный закон, и отцу положили ежемесячно 1200 рублей! Для сравнения поясню, что я, работая на своей заметной партийной должности, имел оклад в 900 рэ — как говорится, почувствуйте разницу, можно такое представить сегодня? Хорошая пенсия, полная свобода от родительских и государственных обязанностей, любимая рыбалка и охота под боком — живи и радуйся. Кабы так-то… Всегда спотыкаешься в жизни об эти “но”. Первое — привязалась досадная хворь, всё заметнее начали подводить ноги. О втором я расскажу несколько позже. А теперь…
Было бы совершенно несправедливым не упомянуть в этой повести о втором твоём деде — по материнской линии, о моём тесте Иване Васильевиче Сергееве. Хотя рассказать о нём я могу очень немногое. Но хоть как-то надо оплатить старый долг.
Однажды мы вот так же разговорились с твоей мамой, я спросил её: “Как ты вспоминаешь отца?”. Она как-то даже застеснялась, зарделась, словно почувствовала себя девочкой, потом говорит: “Он был добрый… Я маленькой ждала его, когда он поздно возвращался из рейсов. Один раз в магазине спрашивает: “Каких тебе купить конфет?” А я показала на шоколадные трюфели. Он потом дома переживал: “А у меня и денег столько нет, стыдобушка!” Я вспоминаю — мне до сих пор стыдно.”
Моё личное общение с тестем оказалось довольно кратковременным, года три примерно. Но с мамой мы за 44 года совместной жизни возвращались к этим разговорам много раз, и вот что я могу собрать достоверного.
Родовым гнездом Сергеевской, то есть маминой ветви твоего фамильного древа, был старинный уездный город Бузулук; он стоит на той же самой реке Самарке, в волжском устье которой обосновалась купеческая Самара (и разнесло её со временем до неприличия). Разделяло их километров двести, не более трёхсот, но Бузулук входит в состав Оренбургской области. Через него проходит и железнодорожная линия от Самары на Среднюю Азию. Дед Ивана Васильевича был персом (по-нынешнему — иранец), кажется, из пленных какой-то русско-персидской войны. А по социальному статусу вся Сергеевская родова тоже относилась к мещанам, славному ремесленному сословию. Были среди них и сапожники, и железнодорожники, и кузнецы. Жили своими домами, по линии бабы Кати — Болдыревых — даже довольно зажиточными.
Сам Иван Васильевич ещё с конца 20-х стал шофёром. Лично мне рассказывал: застал ещё авто с деревянными спицами. Едешь, говорил, едешь, в степи жара! Остановишься у колодца, достанешь ведро воды и плеснёшь на колёса — они аж зашипят, будто сердитый Змей-Горыныч. Что-то сам я о подобных автомобилях не слыхивал, но не сочинил же он. Вообще, был человек технического склада. Рассказывал, например, и такое: накупит на барахолке запчастей и деталей, принесёт домой — мешок через плечо, разложит, покопается, соберёт — глядь, получился мотоцикл. Не “Харлей”, конечно, но всё же. Покатается сам и продаст. На базаре страстно любил торговаться, истинно по-восточному.
А вот ещё живой эпизод, семейное предание. Молодая жена подарила ему долгожданного ребёнка. Но первенец оказался девочкой. Папаша так расстроился, что… Приходит из роддома к своей матери, та, естественно, с порога: “Ванюшка, дак хто родился-то?” А он отвернулся в угол и буркнул: “Не знаю, мать… Забыл.” Ничего глупее выдумать не мог — в полном трансе… И как же он потом любил свою первенькую — Валюшу. Просто даже представить трудно.
Когда она (твоя мама) закончила среднюю школу — кстати, с медалью, которая у меня тоже до сих пор хранится — и поступила в институт в Куйбышеве, её родители решили навсегда расстаться со своим Бузулуком и переехать вслед за дочерью. Продали большой дом с богатым подворьем и с трудом купили на те же деньги половину скромного домика на окраине миллионного Куйбышева, в частном секторе, только что от трамвайной остановки в пяти минутах ходьбы.
Самым близким заводом там оказался шарикоподшипниковый гигант 4-й ГПЗ, на него Иван Васильевич и поступил кузнецом. Но заводское производство с его прессами-монстрами, безжалостно и бездушно мнущими металл, претило его душе вольного художника, и он скоро ушёл, устроился в небольшую кузницу… на городском кладбище. То есть, с основным производственным профилем — металлическими оградками на могилы. Зато тут можно было развернуться, всякий раз сотворить что-нибудь новенькое. Вот только кладбищенский этот ремесленный дух оказался очень богат всякими поводами для выпивки. И мастер зачастил. А мама твоя, как и я в те же годы, не могла спокойно смотреть на приходившего с работы пьяненького отца, они очень ссорились. Она мне позже призналась, что даже советовала своей матери, бабе Кате, подать на развод. И сама себе, повзрослев, не могла этого простить. Молодость, молодость, юношеский экстремизм, кто из нас его не прошёл?
И тут в их жизни появился я — зять, “чтобы взять”.
Конечно, это неизбежно — уход дочери из семьи. Но, я понимаю, очень грустно. Заявился чужой молодец со стороны: вырастили красавицу? А теперь отдай мне… Нет, я-то держал себя скромно, даже стеснялся. Но и он белобрысого “принца” принял чуть-чуть даже заискивающе. Всякий раз на столе появлялась четвёртка водчонки, бутыль пива и совершенно замечательные сергеевские пельмени от бабы Кати. Иногда дело доходило и до гармони — водилась у них старая гармонь венского строя, для меня, баяниста, инструмент экзотический. Нажимаешь на клавишу, растягиваешь меха — один голос, а начинаешь их сжимать — у этого же клавиша звучит другая нота, ерунда какая-то. Но я всё же, помнится, освоил на ней краковяк и ещё что-то в этом роде: очень старался с тестем “спеться”. А вот его любимая “Сердце, тебе не хочется покоя” (из “Весёлых ребят”, фильма его молодости) как-то не получалась.
И любимую дочу-кровиночку не только увёл из дома, совсем увёз из города. Правда, она через две зимы возвратилась, пока я служил в армии, но жила с моими родителями. А вот когда я, демобилизовавшись, сманил её в Сибирь, тут тесть вовсе затосковал. Но об этом чуть позже.
С моим отцом они сошлись, у сватьёв нашлось много общих интересов. Например, чисто технических. Козыряя своим мастерством, Иван Васильевич заявил: “Вот увидишь, сват, сделаю я тебе топорик для рыбалки, по-настоящему сделаю, по-топорному!” Дед Михаил сперва удивился, зачем же, говорит, по-топорному, может, как-нибудь получше? “Нет, сват, ты хоть инженер, но не понимаешь. По-топорному — это высший разряд будет, вот увидишь.” И сделал. “Понимаешь, — увлечённо объяснял мне дед Михаил, — он кузнечным способом сварил. Лезвие стальное, а обушок из мягкого, как они говорят, “железа”. Молотом сварил! Я думал этого уж никто и не умеет.” Тот топорик до сих пор жив у меня; на лезвии выбито: “МНП” — Михаил Николаевич Петров.
Правда, общались они не так, чтобы часто. В том числе, полагаю, потому, что жёны этому не способствовали: каждая встреча — обязательно тут же и бутылочка. А как иначе потолковать за жизнь добрым сватьям? Только они этого никогда не поймут…
В Тюменскую Сибирь я отправился сначала один. Устроился и вызвал молодую жену. Провожали её общим родительским сбором, и только один дед Иван горько плакал, не утирая слёз: “Больше мы с тобой, доченька моя, не увидимся…” Его дружно успокаивали, весело разубеждали: “Да почему не увидитесь-то? Сейчас не война, транспорт современный, поезда, самолёты, в отпуск обязательно будет приезжать.” Но он был безутешен: “Нет, и не говорите, не увидимся…” Не знаю, наделены люди способностью подобного предчувствия, или он сам себя настроил? Не знаю. Но вышло, вроде, я и виноват, всему причиной. А получилось так.
Осенью он поехал в милый сердцу Бузулук, которому изменил из-за любви к дочери. Родни много, “на полюдьи” не пропустил ни одного дома, словно прощался. Принимали везде радушно, с застольями. Возвращаясь с одного из них, оступился и упал в яму. Да так нехорошо, что сломал шею. Бабу Катю вызвали телеграммой, она примчалась и ещё застала его живым… У меня сохранилась копия свидетельства о смерти, в котором написано, что гр-н Сергеев Иван Васильевич умер 3 октября 1958 года в возрасте 53 лет. Причина смерти — надлом позвоночника. Мистическая какая-то кончина.
А на пятый день после его смерти на свет Божий явился ты, Серёжа. Но нам в Покровку об этом не сообщили, писали как-то неопределённо, что дед Иван болеет. Из-за опасений, что у твоей мамы от переживаний пропадёт молоко. Признались в трагедии только позже. Мама очень плакала, но молоко не пропало: всё-таки больше её заботил ты, беспомощный сынуля-крохотуля… Я понимаю, дед, умерший до твоего рождения, фигура для тебя почти мифическая. Другое дело, бабушки Катя и Дуся — их ты хоть в детстве видел, что-то осталось реального из личных впечатлений. А перед дедом Иваном я теперь хоть как-то свой долг исполнил: будем считать, тоже увековечил. Вот даже пишу это слово без кавычек: рукописи ведь не горят.
Вот и о деде Михаиле подошла пора рассказать про последние годы жизни. Я дошёл до этой главы и задумался: наверное, зря затеял излагать всё в хронологической последовательности, надо было всё-таки найти какой-нибудь композиционный ход, чтобы финал прозвучал жизнеутверждающе. Если б изначально был замысел сочинить настоящую повесть, то что-нибудь такое-эдакое я и придумал бы. Но мы ведь сразу оговаривали “семейную хронику”, так что извини за неотвратимо грустный конец. Что заказывал…
В последние годы ноги деду Михаилу отказывали всё решительнее. Он лечился, ездил на курорт Серные Воды, на какое-то время помогало, а затем возвращалось к прежнему состоянию. На беду, курить он не мог бросить, а это, говорили, главная причина болезни (называлась она “перемежающаяся хромота”, или, по медицине, — облитерирующий эндартериит).
Пенсионерская жизнь не богата разнообразием. Гулял с собакой, по ночам много читал, сидя за столом на кухне. Лил дробь на газовой плите, мечтая о предстоящем сентябре. От нечего делать, от одиночества, снова завёл охотничий дневник — упорно старался, вопреки болезни, продолжать рыбацкие и охотничьи вылазки. Читать записи об этих поездках — признаюсь честно, у меня иногда в глазах становится горячо.
“22 сентября 1957 г. Был за Самаркой. Стоит сухая погода, вальдшнеп сидит в крепях, держится очень строго. Принёс шесть штук. Хотел на другой день идти снова, но не смог, требуется отдых. А завтра снова уползу.”
“13 ноября 1958 г. Результаты сезона самые печальные. А я так ждал этой охоты и в молодости, и в зрелые годы… Конец всему? Хорошо, что хотя один сын является моим последователем, любит охоту и природу.” Так он расценивал мой несомненно досадный для всех отъезд в Тюмень. К сезону 1958 года мы ещё вернёмся.
1959 год выдался для него посветлее. Прежде всего потому, что всё лето, с мая по октябрь прожил у нас в Покровке и затем в райцентре Ярково, куда меня перевели. Деревенский быт, внук-карапуз, молодой щенок ирландский сеттер, которым я обзавёлся, богатая рыбалка на озере Бобровом, новизна впечатлений. Сибирь его порадовала, на какое-то время воспрянул духом. Но сезон прошёл без вальдшнепиной охоты. К концу его сибирского гостевания прикатила и баба Дуся. Посмотрела, как мы живём — я безвылазно в командировках, твоя мама работала в школе, годовалого внука договорились по утрам относить к соседской бабке — и решительно заявила: “Вы тут мальчонку загубите! А в Куйбышеве две бабушки скучают по внуку… Мы его заберём до следующего лета.” Пришлось согласиться. И как-то знаешь, я пережил разлуку без трагедии… Неужели до такой степени был увлечён новой работой, служебными коллизиями, интересами собственного роста и самоутверждения? Давно было, теперь уж не помню, но на объективный суд, издалёка, так оно и выглядит. Короче, ту зиму и весну ты провёл на Волге.
Отец как-то рассказывал, как вы затем встретились с мамой, когда она, еле дождавшись учительского летнего отпуска, на крыльях нетерпения прилетела в Куйбышев. Она рвётся к тебе, а ты не признаёшь чужую женщину, отстраняешься от объятий, у обоих слёзы ручьями. Ужас, как представишь эту мизансцену. А дед Михаил записал в дневнике: “31 июля I960 г. Уехала Валя и увезла внука Серёжу. Остался один…” Тут мне придётся приступить к одному эпизоду, который я откладывал до последнего, рука не поднималась. Хотя случился он ещё осенью 1958-го.
Вскоре после переезда в Куйбышев мы с отцом приобрели собаку — легавую, но необычной, недавно появившейся в России породы (вывезли из Германии вместе с трофеями): дратхаар. Обликом она была… ну, абсолютно не похожа на привычных у нас гладких прилизанных пойнтеров. Шерсть густая, жёсткая, окрас серо-коричневый, грязноватый, крупными пятнами. А главное, совершенно лохматая дикообразная морда, даже непонятно было, как она сквозь эти заросли видит мир! Но она всё видела и всё понимала, схватывала на лету. Мать, встретив её в прихожей, воскликнула: “Да это что за чудище вы привели?! Шавка какая-то! Чего уставилась? Шавка и есть, посмотри на себя.” И тут наша новая красотка стала оживлённо оглядываться, увидела на вешалке шапку, взвилась и сорвала её с крюка! И, довольно виляя куцым обрубком хвоста, подала хозяйке. Все были изумлены.
Молодая собака оказалась удивительной умницей и, вопреки своему зверскому облику, — Бармалей-Бармалеище! — безмерно доброй, дружелюбной. В первую же осень она освоила работу по вальдшнепу. Правда, её поведение в лесу было начисто лишено театральных страстей, свойственных пойнтерам и сеттерам, всё она исполняла деловито и четко, как отлаженный немецкий механизм. Охота стала для нас сплошным удовольствием. Вот только, опять же, внешний вид…
Во дворе-то Альму все любили, а у незнакомых женщин при встрече на улице реакция возникала поразительно одинаковая: “Фу, какая страшная!” На что папаня выработал свой стандартный отзыв: “А ты, думаешь, сама лучше?” Грубовато, но как бы с юмором. Знаешь, эту породу я и теперь иногда вижу, но с трудом признаю. Не знаю, как в отношении рабочих качеств, а внешне… выродилась порода. Вместо буйных джунглей на морде несколько жалких волосиков, жалкое зрелище. Как сказала бы моя мутти, современные — рожей не вышли.
Отец нашу красавицу полюбил юношеской “поздней” любовью, восхищался, просто молился на неё, готов был целовать в лохматую шерстяную морду. А когда мы уже уехали в Тюмень, Альму у него украли. По пьянке.
Возвращаясь с охоты, он на перевозе у того самого инвалида Пашки крепко поддал. Кое-как дотянул до трамвайной остановки, конечной, безлюдной на окраине, сел ждать и… уснул. А проснувшись, не обнаружил рядом ни собаки, ни ружья. Горе, стыд, отчаяние, раскаяние — всё тут на него обрушилось, словно горный сель. Да потерянного не вернуть.
Правда, через несколько дней дворовые мальчишки привели к отцу… копию Альмы. Тоже дратхаар, тоже добрая, даже заискивающая перед новыми хозяевами, тоже умница. Правда, не такая живая и, вроде, печальная. То же, да не то: чужая. Отец дал объявление в газету, что нашлась потерявшаяся собака, через несколько дней приехали настоящие хозяева, он простился с “чужой Альмой” без сожаления. Но остался без последней близкой подруги, родственной души. Какое это было для него потрясение, представить нетрудно. И вообразить, что и как выдала ему по этому поводу баба Дуся!
Но проходит год, и он снова покупает себе ружьё, ИЖ-54, бескурковку 12 калибра. Я тогда удивился: ведь охотиться-то он уже практически не мог.
“3 октября 1961 г. Всё-таки пошёл за Самарку. До перевоза плёлся два с половиной часа, а по лесу ходить уже и не смог. Пришлось развернуться назад. Домой еле дотащился. А на другой день и по квартире не передвигался.”
Только позже я понял, зачем ему понадобилось это ружьё, которое он повесил на гвоздь над своей кроватью. Слава Богу, оно в последний раз не выстрелило.
И ещё одна тяжёлая для меня страница: о том, как он в последний раз приезжал к нам в Ярково. Это было в сентябре 61-го, он ехал в надежде всё-таки поохотиться со мной. Дело в том, что у меня в стайке появился рогатый друган — мотоцикл с коляской, то есть я мог бы отца возить на нём. Да только все мечты и надежды пошли прахом.
Сентябрь — разгар уборочной страды. Нас, райкомовцев, разгоняли по колхозам в качестве уполномоченных со строгим приказом: появляться дома только в субботу вечером — отмываться в бане перед новой недельной битвой за урожай. Даже картошку на огороде мама копала одна, носила вёдрами в подвал, когда выдавались погожие дни. А выдавались они — как скудный подарок сибирской осени, нельзя ни единого упустить. Так что и новенький светло-салатный ИЖ сиротливо тосковал без хозяина.
Гость первую неделю прослонялся у нас в пустом доме, пошла другая. И когда я снова появился на короткую побывку-помывку, не вытерпел — тут любой характер испортится! — мы крупно поговорили. Спор неожиданно принял идеологический характер. Раньше он всё помалкивал, а тут — рухнувшие собственные надежды, безотрадные впечатления о несуразности моей жизни, да и, возможно, некоторая допущенная в хрущёвскую “оттепель” развязность языков — всё сказалось. Достало его.
— Слушай, и зачем же ты держишься на такой работе? — спросил меня. — Ехал в Сибирь ради природы, душа звала, а занимаешься,
хрен знает чем.
Вопрос по существу я сначала пропустил, меня по-молодому задела оценка личной моей деятельности.
— Ну, почему “хрен знает”? Стараемся сделать, чтобы людям жилось лучше.
— И ты в это веришь? Что коммунизм наступит через 20 лет?!
— Как тебе сказать… На двадцать лет я не загадываю, очень уж большой срок. Но реальные перемены в жизни видны и сегодня.
— Это ты народу в своих лекциях долдонишь. А сам-то хоть веришь?
Опять обидное обвинение. Но я снова сдержался.
— Ни разу ни одного слова не соврал: только цифры, реальные планы, факты…
В том-то и суть, я тогда верил. По инерции, так сказать. Да, затерзал взбалмошный Хрущёв реорганизациями, той же кукурузой “от моря до моря”. Но планы-то, намерения — светлые. А в великих исторических свершениях не без досадных мелочей. Я соглашался. А дед Михаил свой лимит надежд дождаться лучшей жизни уже исчерпал.
Уж очень много ему досталось увидеть. Революция и гражданская война, голод 21-го, голод 29-30-х, социализм в одной отдельно взятой стране, репрессии (он-то знал: необоснованные!), бесконечное вознесение и разоблачение вождей. Ведь это на его глазах царили и вершили судьбы последний император, Троцкий, Каменев-Зиновьев, Рыков, Бухарин, Ягода — несть им числа, которые все оказались врагами и получили свою пулю в затылок. Пока не остался Один, выкарабкавшийся на вершину далеко не из самых первых и фантастическим образом превратившийся в “отца родного всех народов” (Господи, какая же паранойя эти слова!), Прекрасно знал он, какой ценой мы победили в войне… А вот и генералиссимуса низверг болтун, пузатый пигмей Хрущёв. И тут же принялся лепить свой культ. С помощью вот таких безмозглых функционеров, как я. И всё это за одну жизнь! Ну скажи, дорогой мой Серёжа, сам подумай, способно нормальное сознание выдержать подобное без контузий? Я думаю, тебе и самому хватило историй с Брежневым, Горбачёвым и Ельциным — всё то же ведь, всё то же, только в ослабленном варианте, крови меньше. В общем, понимаешь, о чём идёт речь. А я ещё верил. Мне тогда и тридцати не исполнилось.
Схватка оказалась крутой. Наутро я укатил в свой колхоз, а он… загудел. С тоски и безысходности. Мало того, что последняя охота не получилась, ещё и сына, сволочи, отняли… Приезжаю через неделю, мне докладывают: ваш батя вёл тут себя некрасиво, в чайной, понимаете ли, да и по улицам. Неэтично. Работник райкома партии должен заботиться о своём авторитете.
Честно признаюсь: я разозлился. Не столько из-за “авторитета”, сколько всколыхнулись старые раздражения. Мы жёстко объяснились. Очень жёстко. Как в своё время в Куйбышеве. И разъехались — я в свой колхоз, он к себе восвояси. Даже не простившись.
Больше нам увидеться было не суждено.
Я очень тяжело переживал ссору. Но она повлекла за собой и неожиданно положительные последствия: я задумался. Не в идеологическом смысле, а чисто в житейском. В самом деле, чего ради держусь за эту работу, разве для такой жизни оставил родителей (вот и второй дед пострадал — во имя чего?), приехал в эту Сибирь… Действительно сказочную, но странным образом оказавшуюся для меня как бы за витриной роскошного магазина — недоступной. Попал, будто не в тот поток, и понесло совсем куда-то не туда, куда мечталось. Ну, просто несуразность какая-то! Да и сомнения в нужности того, на что я тратил силы и время, если говорить честно, уже раньше зарождались в моём сознании, ведь не круглым же болваном был. Теперь только вроде высветил их безжалостный луч прожектора.
Короче, кончилось тем, что вскоре я из райкома ушёл. В газету. Писать мне хотелось давно, да только получалось всё лишь урывками. Одно к одному…
И, как оказалось по всей дальнейшей жизни, поступил правильно и “слинял” из парторганов удивительно вовремя. Дело в том, что в апреле 1962 года началась ещё одна хрущёвская реорганизация — стали ликвидировать сами сельские райкомы, вместо них создавали сельхозуправления, был и такой недолгий момент в нашей истории. Так я оказался в Тобольске, в межрайонной газете “Советская Сибирь”, жил в гостинице “Иртыш” и мотался на редакционном мотоцикле по четырём огромным северным районам, входившим в нашу зону. Квартиру обещали в доме, строительство которого завершалось. Вы с мамой на лето, пока я не обустроился, уехали в Куйбышев. Все последующие события происходили у вас на глазах, хотя ты, естественно, вряд ли что помнишь.
То лето 1962-го на Волге выдалось жарким. Весной дед Михаил в очередной раз прошёл курс лечения на больничной койке и к началу сезона чувствовал себя более-менее сносно. А тут кто-то подсказал ему новое удобное место для рыбалки, озеро Каменское. Оно располагалось в непривычном районе, за Волгой, но недалеко от пристани, у которой останавливался речной трамвайчик, курсировавший по прибрежным дачным участкам. Озеро представляло собой типичную заливную старицу, в нём обитали чуть не все виды волжской рыбы: лещи, язи, крупная сорога и густера. А сам характер ловли, снасти — так напоминали тихую Упу его далёких молодых лет! Он быстро освоился и стал приносить домой много рыбы.
“8-9 июля 1962 г. Ловил ночью лещей с фонарём, попались и два язя, а крупной плотвы штук сорок. — Плотвой он упорно по -тульски называл волжскую сорогу. — Рыбу и “самое необходимое” домой насилу донёс.” Баба Дуся позже рассказывала: рыбы оказался полный таз… А запись — последняя.
Медицинский факт: при склерозе артерий очень вредно долго находиться на солнце: кровь “густеет”, возрастает её способность к тромбозу. Дед Михаил просидел на своём озере два дня, вечером дома жаловался на головную боль, лицо покраснело от перегрева. И как же он упрашивал бабу Дусю налить ему стопочку! Но хоть имелась у неё в заначке четушка, мать встала неприступной крепостью, в ответ на попеременные попытки приступов и мольбы о пощаде звучало лишь безжалостно-торжествующее: “Нет! Не получишь! Тоже мне привычку взял…”. Злосчастная эта четушка припомнилась ей в её последние дни, сама признавалась: “Ах, если б я ему тогда налила, может, и пожил бы ещё Миша. Ведь от неё сосуды расширяются.”
Ночью с ним случился инсульт. Вызвали “скорую”, врачи только развели руками. Прожил он ещё два дня. Но в наполовину парализованном мозгу билась старая тайная боязнь, что он, как и его отец, твой прадед Николай Иванович, будет долго лежать таким же “полоумным” и мучить родных. Вот на какой случай висело над кроватью новенькое ружьё. Среди ночи баба Дуся и твоя мама, которые спали в соседней комнате, услыхали странный неровный тупой стук по стене, вскочили… Это он неподчиняющейся рукой пытался снять ружьё с гвоздя, но не смог. Впрочем, злыдня-болезнь сама, не откладывая надолго, довершила своё роковое дело.
Помню, в Тобольске накануне вечером разразилась страшная чёрная гроза.
Из-за неё я наутро не уехал в командировку — дороги стали непролазными. Только поэтому телеграмма из Куйбышева застала меня в гостинице. Я всё бросил и, едва поставив в известность редакцию, рванул в путь. До Тюмени — с оказией на четырёхместном почтовом самолётике ЯК. От Тюмени до Свердловска — ночь в поезде… Господи, неужели не успею?! Но в свердловском аэропорту Кольцово повезло — как раз стоял “под парами” рейсовый ТУ-104. Однако оставалось ещё в Куйбышеве 60 километров от аэропорта Курумоч до автовокзала и через весь город на Машстрой. В родительскую квартиру ступил буквально за пять минут перед выносом гроба.
Провожающих собралась толпа. Оркестр, машины, всё прочее взял на себя завод — М.Н. Петрова помнили и уважали. Были речи на кладбище, сочувственные слова и молчаливо-многозначительные рукопожатия старых знакомых. Но я будто оглох, ничего не слышал и видел окружающих “нерезко”. Запечатлелась только зеленая аллея рядом и нависший как раз над могилой огромный куст бузины, весь унизанный кумачовыми гроздьями. Сохранился листочек с надписью: “Могила № 2066”. Думаю, не только могила вряд ли уцелела, но и само старое кладбище (на котором дед Иван клепал свои затейливые оградки): Куйбышев-Самара, с его полуторамиллионным населением разросся в настоящего монстра. Снесли окраины частного сектора, где ютились в своём домике родители Сергеевы, стали многоэтажными микрорайонами просторы “Сад-совхоза”, окружавшие Машстрой; даже места, куда мы выезжали на тягу по Семейкинскому шоссе, превратились в городские массивы. Через шесть лет после смерти отца мы с мамой уехали в Красноярск (“второй заезд”, “второе пришествие” в Сибирь), а баба Дуся перебралась в подмосковный Подольск к моему брату Володе. Могила осталась всеми покинутая.
Баба Дуся пережила твоего деда Михаила на 28 лет. Довольно часто приезжая в те годы в Москву, я с грустью наблюдал, как она дряхлеет. Все её интересы и заботы постепенно сводились к одному-единственному — собственному здоровью. У неё всегда водилось огромное количество комнатных цветов, множество разных их видов, целые оранжереи на окнах в два-три яруса. Она их знала, разводила, любила и пестовала. Вдруг в очередное посещение я увидел голые стены и подоконники, как будто все жильцы из квартиры уже переехали, осталась одна засидевшаяся старушка. Я удивился. Она с жалким выражением на усохшем лице начала оправдываться: “Не могу больше, тяжело стало…”
При расставании она вовсе расплакалась и сунула мне в руку магазинную булочку. У неё было заведено по старинной традиции провожать своих в путь обязательными подорожниками; раньше специально пекла пироги, свои фирменные, а тут вот казённая булочка. “Извини, больше ничего не могу…”. И мутные старческие слёзы из глаз. Так мне её стало жалко! Аж сердце защемило. Старушечьей её беспомощности и… ненужности. У самого, кажется, глаза отсырели, защипало в носу. Эх, мутти, мутти… Не надо нам доживать до такой дряхлости, превращаясь в объект жалости да и просто обузу для родных, ох не надо. Да только кто решает-то, кто?
Да, совсем печальным получался конец моей семейной повести. Чего я, теперь достаточно опытный литератор, и опасался заранее. Думал, как бы подобного нежелательного эффекта избежать, но в голову ничего не приходило. Нет, в самом деле, если б я действительно затевал повесть, а не хронику, то что-нибудь раньше б сообразил. А тут вдруг понял, что попал в капкан жанра. Однако жизнь сама предложила неожиданный финал пьесы про себя.
Совсем недавно я получил по почте большой увесистый пакет, заказное послание под роспись. Недоумённо разглядываю обратный адрес и вижу: Вятские Поляны… Но у меня давно нет там в живых никого из друзей юности — знаю, потому как с некоторыми переписывался несколько десятилетий. Странно. Вскрыл — внутри несколько глянцевых красочных альбомов и буклетов. Издания музея вятскополянского завода “Молот”. История оказалась такой.
В одном московском журнале был напечатан мой очерк воспоминаний о
Г.С. Шпагине на охоте. Шпагин для Полян — “национальный герой” (как Калашников для Ижевска), воспоминаниям о нём посвящен целый сборник местного издания. Но в нём всё больше речь о работе, о производстве. А в моей журнальной публикации — живой человек, на охоте, песни поёт, водку с другими пьёт, шутит. Нашёлся в Полянах читатель, который этот журнал принёс в музей. И там вспомнили, что живёт где-то такой автор Б. Петров, юный свидетель-послушник давних лет, и даже сыскалась у них пара моих книжек (достались от старых друзей-одноклассников) как своего рода литературная достопримечательность районного масштаба. А ещё у них была фотография митинга на заводской площади именно в день 9 мая 1945 года, сделанная и присланная когда-то мною же. Короче говоря, энтузиасты-музейщики разыскали через журнал адрес и послали мне свои альбомы и буклеты. В одном из них была помещена фотография М. Н. Петрова, главного инженера завода в годы войны. И письмо: в 2007 году, мол, исполняется 120 лет со дня рождения Вашего батюшки (именно такое словечко употребили краеведы, любители старины); мы бы, писалось, хотели бы организовать целый стенд, посвященный этой дате, — не пришлёте ли Вы для него что-нибудь? Разумеется, музей прежде всего интересуется оригиналами документов, фотографий, раритетов. Очень хотелось бы, уточняли, получить подробности ранней биографии М. Н. Петрова, нам почти неизвестной… Помнят, значит, вспомнили.
Господи, да, конечно, я выполню всё, что вы просите! Во-первых, исполняется не 120, а 110 лет со дня его рождения. Во-вторых… Есть, есть у меня подлинники документов. И тут я впервые задумался: что их дальше ждёт? Ну, лежат в дальнем ящике стола долго и без востребованности. Ну, полежат ещё у тебя, Серёжа, — до каких пор, кому понадобятся? А тут — музей, пусть провинциальный, но всё же профессиональное “хранилище вечности”. И я отправил им большую бандероль: инженерный диплом, орденскую книжку, лично написанную автобиографию, справочку об аресте, оригиналы правительственных телеграмм от Маленкова, Кагановича, наркома Устинова, любительские, но оригинальные снимки и ещё кое-что. Всё в подлинниках, сняв для себя ксерокопии. Не Бог весть какие ценности, однако оригиналы. Пусть хранят.
Главное же… Понимаешь, человечество всегда билось над неразрешимым вопросом: зачем мы приходим на эту землю и что после нас — о нас! — останется на ней? Все мировые религии в том или ином виде обещают человеку бессмертие. В раю ли на небесах, в порядке ли реинкарнации-перевоплощения душ, под охраной ли несокрушимых каменных памятников и пирамид. Даже самые древние и примитивные язычники не случайно клали в погребение ушедшему в другой мир коня, оружие и посуду: дескать там понадобится.
Признаться, я по воспитанию и опыту жизни — “православный материалист” (так я перефразировал определение одного из выдающихся русских философов). То есть, не заложили во мне советские воспитатели твёрдой уверенности в бессмертии души на небесах. Не я такой один, вон даже поэт Есенин с горечью о том же восклицал, хотя и учился закону Божию.
А вот мудрейший старик Конфуций научил свой великий народ верить в бессмертие каждого — в памяти потомков. Его учение стало в Китае и официальной философией, и религией (что вообще мало отличимо) — культом предков. И живёт величайший народ с этой верой, процветает, несмотря на многочисленные осложнения и катастрофы в тысячелетней истории. А вдруг в этом и заключается, действительно, ответ на извечный вопрос?
Вот я и откликнулся на твой заказ, выполняя одновременно сыновний и отцовский долг, внёс свой посильный вклад в создание нашей семейной летописи.
Э-э, хо-хо, долги наши тяжкие…
1 июля 2007 г.
г. Красноярск