Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2007
1.
Дни, наперекор синоптикам, стояли ясные. Просиживать их в городской квартире не хотелось, и я отправился на поиски лесной тропы, которая довела бы меня до места. Я двигался на юго-запад, к Волге, поглядывая то на планшетный компас, то на карту, приблизительную и устаревшую. Дорога, которая тянулась пунктиром от Петровского к повороту на Матюшино, где утонула в буреломе, а где пустила отростки, которые заводили в тупики, полные шаткого осеннего света. Я мог бы идти и по компасу, отплевываясь от паутины и треща валежником, но тропа есть тропа. Во-первых, можно бескорыстно глазеть по сторонам и не думать о том, что набредешь на затянутую кустарником вырубку или овраг, а, во-вторых, рассчитать время и не опоздать на матюшинский автобус. И такую тропу я нашел. Вернее, я связал ее из лоскутов разных дорог и обжил за два-три десанта так, как не обживают и собственный дом.
Тропа становилась то шире, то уже, солнце то выходило из-за туч, то пряталось, и вместе с солнцем загорались и гасли листья. Но не всегда они загорались и гасли по воле солнца. Иногда листья, особенно ольховые, широкие и опрятные, протягивали в ладонях свет, утаенный ими от солнца, не донесенный до него. Все вокруг жульничало и переливалось. Я понял, что мне не ухватиться за этот тающий в ветках и вдруг зарождающийся в них луч, луч, поджигающий лист и вдруг сходящий на нет, а потом снова вспыхивающий. И никогда не погрузиться в эту зеленую и желтую тишину, и не разделить ни с одной из просек ее одиночества.
Зато я нашел с кем разделить весь труд и всю радость пути. Со старой лыжной палкой. Черное пластмассовое кольцо пришлось срезать, а вот за ремешок с удобной ручкой и за острый штырь, впаянный в основание палки, я поблагодарил завод изготовитель не раз. Легкая, прочная, она держала и гребень тропы, поросший разлапистым подорожником, и осыпающуюся, кишащую мелким корнем обочину. Тропу, а, вернее, теперь уже дорогу, по которой я шел, прорезали трактором, утрамбовывали самосвалом, и полировали “уазиками” и “Жигулями”. Однако рваные края дороги пытались сомкнуться. То там, то здесь через дорогу очертя голову бросалась береза или осина, да так и повисала в воздухе, изогнув двужильное тело. Дерево тоже может заблудиться. Вместо того чтобы тянуться вверх, оно жмется к земле, словом, начинает кружить, как человек, сбившийся с пути. Я прошел под осиновой аркой, потом под березовой аркой и увидел одинокую фигуру, то ли стоящую в раздумье, то ли медленно бредущую мне навстречу. Дачный сезон закончился, но люди все еще бродили в этих местах в поисках грибов или вот как я – приключений.
На развилке дорог стоял старик. Азиатское его лицо украшал шрам в форме подковы. Раскосые татарские глаза улыбались и слезились. Сбитая набок жиденькая прядь подрагивала на теплом ветру. На покатых плечах старика висел синий вельветовый пиджак, в карманах которого носили гвозди или камни. Черные холщовые штаны и галоши с бордовым исподом довершали его нехитрый наряд. Человек в пиджаке выглядел озадаченным. Он жевал губы и шевелил пальцами.
– Что случилось, отец? – спросил я.
Старик хорошенько подумал, доверять ли мне свою тайну, а потом и выпалил:
– Когда советский власть был, свет тщательно горел!
На базе, которую он сторожил, а, может быть, в качестве дачника добирал последние сухие дни, отключили электричество. Долго же пролежал за печкой этот обломок империи: советской власти уж лет пятнадцать как нет, а он все переживает. Я посочувствовал старику искренним кивком и неискренним вздохом.
– Вас как зовут?
Старик нашелся не сразу:
– Да, зовите… Салахович.
– А меня – Роман.
– А, Роман знаю! – просиял старик. – Вон там Роман живет, – показал он на юг. – Вон там, – показал на запад. – И вон там, – на восток. – Роман знаю!
Мы покрутили головами, словно ища повод для разговора, но так ни за что и не зацепились. Я зашагал по тропе, а Салахович остался дожидаться нового путника, которому он собирался, видимо, излить душу.
И новенький не заставил себя долго ждать. К старику на велосипеде марки “ЗИС” подкатил длинноволосый юноша в войлочной шляпе. Старик и велосипедист сразу начали размахивать руками. Вероятно, они хорошо знали друг друга, потому что Салахович извлек из кармана вспыхнувшую на солнце сотенку и собственноручно переложил в карман длинноволосого. О чем они говорили, я не расслышал, но когда юноша, буксуя в песке и с остервенением налегая на педали, протащился мимо меня, я оценил дерзкий план старика. Не иначе как Салахович заслал гонца, и тот направил стопы свои прямиком в продмаг.
– Черные глаза, – пел юноша в войлочной шляпе. – Ах, эти черные глаза!
Вероятно, мне посчастливилось увидеть того Романа, который жил на юге. А может быть, это был и западный Роман. Человека с другим именем я уже не надеялся встретить в этих местах. Притороченная к багажнику плетеная корзина вихляла из стороны в сторону не хуже, чем тощий зад западного Романа. Меня даже не удивило, что велосипедист оказался ассирийцем.
Ассирийцы держат в нашем городе мастерские по ремонту обуви. Если покопаться в их маленьких будках, пропахших кожей и скипидаром, можно найти и лошадиную сбрую, и дедовский ятаган. Иногда эти будки напоминают языческие храмы. То ли потому, что их главная достопримечательность – зеркало, помпезная рама которого покрыта ветхой позолотой, то ли потому, что календарь с пергидрольной блондинкой во всю стену наводит на мысль о весталке, без которой храм, конечно, не храм. Но больше девушка с календаря смахивает на блудницу. А, собственно, что изменилось со времен вавилонской башни? Решила ли наложница исправить природный недостаток по совету подруги, и обработала волосы соком айвы, или она прибегла в наше непростое время к пергидролю, как средству более радикальному, но только никто уже не посмеет сказать, что девушка не белокура.
Ассириец оставил на песке виляющий след протектора. Рисунок шин напомнил узор питона, и я тут же вспомнил о медянках, которые любят погреться на тропе. За вырубкой, обдавшей запахом свежего соснового спила, оглушившей сверчком и ослепившей небом, я забыл и о старике, стоявшем на перепутье, и о юноше на велосипеде.
Всегда меня волновало, что же находится там, между стволов осин, вдали. Да никакой дали и нет, потому что в двадцати шагах все гаснет, теряется. Все сплетается, все просветы стремительно зарастают. И только где-то наверху бесцветная ткань ветвей рвется, да и то, если как следует напрячь зрение. В осиннике, скупо разбавленном березой, царит дух прелой листвы, сырой дремучей земли. Особенно здесь ценишь солнце, которое одиноко в осиннике, как масленок, отбившийся от стаи; ценишь муравейник, забросанный мелкой монетой березового листа, гул идущего на посадку самолета.
Иное дело бор. Сосновая даль не уступает ни удалью, ни статью морской дали. Под подошвой пружинит шишка, шуршит игла. Сосны в своих заломленных беретах напоминают девушек-летчиц времен отечественной, которым дана команда разойтись, и они в суматохе разбегаются кто куда: одна читать письмо, другая – писать, а третья – срывает берет и закрывает полнеба рыжей копной. Мертвые деревья, со звонкими серыми сучьями, стоят в бору наравне с живыми. Бор не отпускает их. Они нужны ему. Это не осинник, в котором затопчут и живой побег. И ни одна сосна не скрипнет тоскливей, чем осина.
Когда скрипит осина, кажется, что мычит заблудившийся теленок, или утка зовет выводок, а когда скрипит сосна, кажется, что открываются ворота или ветер раскачивает ставню. И везде в соснах скрипят эти ворота. Только разгляди их, зайди в них, и окажешься в совершенно другом месте. Но как угадать, что есть эти ворота – свет, звук, даль? Густой воздух бора или прозрачная тень сосны, небо, посверкивающее сквозь иглы, или вспухающее между золотых стволов облако.
В полдень я сошел с дороги и устроил привал. До места, то есть до щитового домика, оставалось километра два, и мне, забывшему все неприятности и набравшемуся впечатлений, не хотелось входить в зону обитания дачного человека. Повадки этого человека известны. Подберешься к жилью, и пойдут бутылочки на пеньках, брошенные газовые плиты, потянутся покрышки, канистры, колеса, выхлопные трубы или их останки. Глянет в душу ржавая кастрюля, зарывшаяся ушами в землю, и весело сплюнешь.
Расположился я под кряжистой сосной, невысокой, но чрезвычайно обстоятельно раскинувшей толстые сучья. Мне стукнуло сорок, и я подумал, что вправе рассчитывать на передышку, вот только долго, всю весну и лето не мог найти место, где же перевести дух. Дорогу трудно начинать после отдыха, то есть обратную дорогу, и трудно заканчивать, но отдых или хотя бы минутное забвение я все-таки заслужил. Кряжистая сосна отогнала от себя кустарник и даже елки, но одна елка отскочить не успела. В иглах ее, длинных и мягких, запутался то ли березовый, то ли осиновый лист. Лист угодил в силки паутины и почти уже порвал путы, но одна нить, вспыхивающая то зеленым, то голубым огнем, все еще держала его. Стоило налететь ветру, как лист начинал бешено вращаться. Он напоминал гребной винт глиссера, и я поверил в то, что этот засохший покоробленный лист, движет нашу планету, гонит ее по волнам вселенной. Остановись лист, или оборвись паутина, и нам конец. Но эту отчетливую мысль сменило видение. Я увидел развалины, вероятно, римские, но не поручился бы, что именно римские, и понял, что я засыпаю. Открыл глаза – лист, в чем только душа держалась, все еще работал лопастями, крутился на одном месте. Медленно меня стало затягивать в оранжево-зеленую воронку. Теперь мне предстояло именно то, на что решается пловец, попавший в водоворот. Пловец понимает, что выгребать косыми саженями уже поздно, а, значит, нужно собрать силы для рывка, и для начала нырнуть как можно глубже. Там, под водой, где горло воронки уже и тоньше, пловцу легче спастись. Воронка еще ищет пловца, шарит вокруг себя руками, но пловец уже оторвался от нее. Вот только далеко ли он ушел? Не заблудится ли? Вспомнит ли, где его лодка, его мосток, его небо? Не станет ли он, заколдованный водоворотом, опускаться вниз, вместо того, что бы подниматься вверх. Перед глазами все замелькало: пролетел Салахович в синем пиджаке, ассириец с сапожной колодой в обнимку, сосны, солнце, скрипнули ворота, медные клепки которых и отливающий янтарем брус я даже разглядел, закружилась стрелка компаса; километровая сетка карты превратилась в паучью сеть, я проглотил слюну вкуса пресной сентябрьской черники, а, может быть, уже и отведал медовухи, которую приготовил для меня главный бортник этих мест.
2.
По дворцовой террасе, огибавшей сад, прогуливался император. Его сморщенное, как перезимовавшее яблоко, лицо молодил розовый шрам, серпом лежавший на скуле. Надменный, уголками книзу опущенный рот, являлся не столько физиономической особенностью, сколько знаком власти. Таким же знаком, как пурпурная, расшитая золотыми пальмами тога, обвивавшая худощавую фигуру государя. Обагренная в крови веков, тога излучала зыбкий свет. Этот едва ощутимый свет мог ослепить варвара с берегов Дуная, указать путь вождю азиатского племени, наконец, наполнить смыслом будни горшечника и хлебопека мраморного города. Всего того, что император отложил в этот день на завтра, пустил на самотек, сознательно слегка запутал – с лихвой хватило бы на целую человеческую судьбу. Одни подданные развязывали узлы, другие завязывали, но никто не роптал на то, что на его век узлов не хватит. Никто не жаловался на то, что всю жизнь возится с лебедкой, выволакивая корабли на берег, или с утра до вечера накручивает пряжу на навой.
Прогуливался государь не без цели. В руках сильный мира сего держал деревянный ларец. Изготовленный из палестинского дуба, усеянный бронзовыми гвоздями, ящик производил впечатление предмета как изысканного, так и прочного. Папирусный свиток или небольшой кинжал легко бы поместились в нем. Император спустился с дворцовой террасы в сад и щелкнул пальцами. Тотчас к ногам его упал подданный.
– Сколько тебе лет? – спросил император.
– Двадцать, – склонил голову подданный.
– Успеешь.
Он поднял подданного жестом и вручил деревянный ящик.
– Здесь письмо. Отдашь последнему наместнику, которого встретишь на пути. Наместнику дальних ворот. Самых дальних ворот.
Подданный приклонил колено.
– Да, повелитель.
Рослый, какими бывают азиаты, атлетически сложенный, с вьющимися волосами, чернее опавшей ягоды шелковичного дерева, курьер производил самое выгодное впечатление. Дерзко изогнутое веко кротких глаз. Грация пантеры, скрыть которую невозможно, даже если бы ее обладатель превратился в статую, а именно это и пытался сделать подданный. Крупные ступни, чистая смугловатая кожа, которая выдержит и африканскую жару, и лютый холод северных провинций.
Император взял со скамьи маленькую лейку и окропил гряду ирисов. Казалось, он расположен к беседе.
– Зайди во двор любого помещика, – неторопливо начал император. – С юга у него – булочная, с запада – дровяной сарай, на востоке – ворох соломы, а на севере – выгребная яма. Мой двор не таков. Нет в нем ни соломы, ни булок. На моем дворе лежат земли.
Государь окинул взглядом простиравшийся перед ним немного запущенный сад. Брызги фонтанов превращали воздух в колеблющуюся ткань, за которой проступали очертания некоего оазиса, с его призрачными деревьями и зелено-голубой тенью пальмовых навесов.
– Сравнение с двором не очень-то благородно, согласись, – взялся император за длинные ножницы и принялся подравнивать куст. – Поэтому лучше сравнить мои владения с садом. На юге – пальма, – показал он ножницами. – На западе – миндаль. Гранат на востоке. На севере – ореховое дерево. А между ними – где пестумская роза, где лилия, где нарцисс. Всё это моя империя. Всё это высажено в строгом порядке, которого ты не замечаешь, и имеет смысл, которого ты не видишь. – Он бросил ножницы в плетеную корзину и извлек из другой корзины маленький заступ. – Но тебе и не нужно ничего понимать. Любуйся, наслаждайся.
Властитель взял хлопковый мешочек, лежавший на скамье.
– Это – тамаринд. Я посажу его вот здесь.
Император встряхнул мешочек, поколдовал с миниатюрным заступом, и почва приняла семечко тамаринда. Юноша медленно повернул голову. Не веря своим глазам, он наблюдал за происходящим.
– Тамаринд растет в пустыне. Никто не знает, откуда тамаринд берет воду. Жители песчаных дюн говорят, что солнце родилось в преисподней. Там же родился и тамаринд. – Император помолчал, прислушиваясь, то ли к журчанию воды, то ли к дыханию богов, наслаждавшихся ароматом сада, а затем продолжил: – Когда тамаринд пробивается через песок, трудно сказать, жив он или мертв. Пучок серых запыленных листьев, вот и все. Однако дерево тамаринда дерево вечнозеленое.
Не зная, что отвечать, подданный низко опустил голову. Вьющиеся волосы закрыли вытянутое смуглое лицо. Император попробовал сменить стиль выражения своей мысли, однако и теперь он щедро расцвечивал речь.
– Обходи большие города. В них слишком много соблазнов. Не привлекай к себе внимания ни умом, ни глупостью, ни конем, ни одеждой.
– Да, повелитель, – отозвался подданный.
– Если будешь ползти, как улитка – тебя раздавит телега. Поскачешь, как олень – затравят псами. В роще будь белкой. В поле – мышью. В реке – рыбой. Исчезни для всех.
Полив какую-то невзрачную лужайку, император медленно прошелся по аллее и тоном воспитателя, который едва ли ему соответствовал, произнес:
– Будь скромен и благоразумен, иначе ты не сумеешь доставить письмо.
Тон этот окончательно поверг юношу в замешательство, и он едва не забыл заверить сильного мира сего в том, что слова, услышанные в саду, крепко запечатлеваются в памяти.
– Да, повелитель.
Однако то, что затем произнес император, не шло по своей загадочности ни в какое сравнение с тем, что подданный услышал ранее.
– Тамаринд станет подниматься и отбрасывать тень. Когда тень тамаринда достигнет вон той цветочной куртины, ты повстречаешь наместника дальних ворот.
Император опустил лейку на скамью.
– Встань. Посмотри на меня.
Юноша поднялся и возвел глаза на повелителя, а тот, внимательнее, чем прежде, всмотрелся в лицо курьера. Здоровым нашел он лицо. Тонкий нос нависал над плотно сжатыми крупными губами. Круглые ноздри широко раздувались, как будто юноша беглым шагом уже покрыл милю пути. Несколько мгновений они пристально разглядывали друг друга. Юноша с подобострастием и почти ужасом, император – с кротостью и печалью.
– В путь, мой тамаринд, – отвел глаза император.
Прижав ящик к груди, юноша выбежал из дворца. В тот же день он вышел из ворот мраморного города…
Курьер загнал бы не одну лошадь, но в лошади по непостижимой причине ему было отказано. Скороход отыгрывался на своих кожаных башмаках, да на объездных дорогах, которые попирал с веселой злостью молодости. Гибкий, проворный, неутомимый, он оставлял за широкими плечами выгоны и пашни, станции и мосты. Он, словно ожившая искра древнего вулкана, пробирался по поверхности извергнутой и окаменевшей лавы, из которой когда-то строили города. Но эпоха хижин прошла. Время улиц, мощенных грубыми кусками лавы, закончилось. Уже давно вулканические породы уступили место известняку, великих царей сменили интриганы, а страна, которую пересекали из конца в конец, только лишь хорошенько взмылив коня, превратилась в некое бесконечное марево, именуемое империей.
Одеяние скорохода составляла рубаха из шерсти белгских овец, дорожный плащ, нареченный пенулой, пояс, башмаки и войлочная шляпа, узкие поля которой слабо защищали от непогоды. Деревянный ящик хотя и выгорел на солнце, но содержался императорским курьером в полной исправности. Ящик крепился на перевязи, на манер меча, и вот уже месяц как бил гонца по бедру. Именно столько времени потребовалось для того, чтобы рассеялся туман, окружавший мраморный город.
3.
Ворота стояли посреди заросшей бурьяном дороги, в степи, с целью известной только тем, чьи тела остались непогребенными. Место снискало себе дурную славу. Призраков здесь встречали гораздо чаще, чем конюхов или погонщиков мулов, хотя и эти завсегдатаи постоялых дворов, привыкшие драть глотки в харчевнях и спать на подушках, набитых тростником, сюда нет-нет, да и забредали, то ли спрямляя путь, то ли сбившись с него. Поговаривали, что призраки, то есть не упокоенные с миром души, – мастера заговаривать зубы и большие охотники до проказ. Не преданный земле пастух, плотник, водонос; не упокоенный с миром бродячий окулист, разносящий по городам и весям славу о себе, наконец-то давали волю своим фантазиям, которые они не могли себе позволить при жизни. Только вестовой, спешащий по казенной надобности, или знающий особое заклинание жрец, да и то в сопровождении полицейского чиновника, могли заночевать в степи. Промышляли здесь и головорезы из числа беглых рудокопов. Погубить человека и поживиться его добром им ровно ничего не стоило.
И все же призраков местные жители боялись больше. Призрак насылал порчу, заводил в болото, наконец, предлагал сыграть в кости на душу или на башмаки, если те были новыми. Не следовало даже и сомневаться, что рабов у призрака гораздо больше, чем у какого-нибудь проконсула. Вот в каком месте очутился императорский скороход.
Ворота, перед которыми он остановился, не помышляли о створах. Два столба, да массивная перекладина, вот и все ворота. Когда-то столбы тронул огонь, взбежав по ним снизу, однако столбы не поддались. Хотя ворота и не имели створ, зато они обзавелись другом, которого, видимо, следовало опасаться. С перекладины, попиравшей столбы, свисали веревки. На веревках раскачивались вещи. Скороход различил кошель, посох, чашу, идола и молоток. Кто-то, видимо, решив, что имеет дело с мертвецом, поместил в распяленный зев ворот Харонову монету: именно так в соседстве с остальными вещами выглядел свисающий с перекладины кошелек из воловьей кожи. Налетел ветер, и плоский идол, подвешенный на пеньковой веревке, боднул бронзовую чашу, та качнула кизиловый посох. Из высокой травы поднялся человек и замахал руками:
– Налетай! Покупай! Я купец! Я купец!
Машущий едва не выпрыгивал из рваного азиатского халата. Над травой сверкали босые шафрановые пятки.
Письмоносец посмотрел на человека, посмотрел на ворота.
– Повезло тебе, путник. Ты первый, кто прошел по этой дороге. А раз ты первый, бери даром что хочешь.
Вместо глаз купец предъявил полные смеха щелочки. Смеялся даже его тонкий изогнутый луком нос. Короткий волос с рыжинкой обрамлял тыквенное темя, на которое если бы вдруг улеглось солнце, то непременно всё.
Скороход поправил войлочную шляпу:
– Даром?
– Клянусь халатом моего деда! Но только условие, – поднял над головою желтый палец купец. – Взять можно одну вещь. Возьмешь кошелек – богатым будешь. Возьмешь посох – мудрым будешь. Чашу возьмешь – веселым будешь. Молоток – дом построишь. Идола – во всём тебе помощь от богов.
Купец хитро прищурился.
– Что выбрал?
– Ворота.
Человек в халате так и покатился в траву. Он надрывал живот и сучил шафрановыми пятками. Вдруг купец вскочил, и лицо его приняло крайне серьезное выражение:
– Да как же ты их унесешь?
– А вот так, – ответил письмоносец и, раздвинув висевшие на веревках предметы, прошел через ворота.
Человек в халате снова повалился в траву, и залился пуще прежнего.
– Прощай, – кивнул письмоносец, но не успел он сделать и трех шагов, как купец заголосил:
– Эй, подожди! Да постой же! Возьми хоть что-нибудь. Богатство, мудрость, веселость, молоток, – размахивал он руками.
Не вняв просьбе, скороход уже собрался уйти, но человек в халате проворно бросился ему в ноги и крепко обвил их.
– Я тебя так не отпущу. Мне удачи не будет.
– Я выполнил твое условие, купец, – ответил скороход. – Прочь!
Хозяин вещей ослабил хватку. Он отвалился и отполз в траву.
– Твоя взяла, – надул губы купец. – Ворота, так ворота.
Курьер поправил деревянный ящик и бодро зашагал. Он еще не потерял из виду перекладину с веревками, как заприметил у самой дороги брошенную деревенскую телегу, а в пяти шагах от нее распростертое в траве бездыханное тело. Из груди убитого торчал кинжал. Письмоносец склонился над телом и узнал купца. Того самого, от которого едва отделался. Глаза купца оказались раскрыты так широко, что в них целиком помещалось вставшее против зенита облако. Нижняя и верхняя челюсть уже не искали согласия. Письмоносец отвернулся, но купец словно бы настаивал на том, чтобы на него смотрели. Тыквенное темя изучали насекомые. Среди них были и делопроизводители, и счетоводы. Насекомые суетились и отдавали друг другу важные распоряжения. Строило и перестраивало свои ряды войско мух. Покойник представлял собой целое государство, нуждавшееся в разумном управлении. Халат прочно вошел в телесный состав и уже не казался велик. У песка мертвец учился движению, у травы – дыханию, а у облака, гонимого ветром – искусству менять очертания.
Письмоносец вызволил клинок из груди.
Вспарывать кинжалом дерн и отбрасывать широким лезвием песок оказалось удобно.
К вечеру могила была готова, и прах купца предан земле.
4.
Путь скорохода лежал через вековой лес. Пробитая солдатами такого-то легиона дорога быстро зарастала. Где пятнил дорогу подорожник, где перегораживала сушина или живой, замшелый ствол, а где и разбрасывал мохнатые “ведьмины кольца” вездесущий плаун, названный так за свое уменье переплывать и лес, и поле. Никто бы теперь не смог сказать наверняка, во что курьер одет и какого цвета его волос; низок путник или высок, юн или стар. Он отпустил короткую бороду, по которой одни узнавали в нем сына, пребывающего в трауре по отцу, а другие – подсудимого, который дожидается приговора. Лицо его загрубело, покрылось шрамами, однако ношу свою гонец не потерял. Деревянный ящик оказался столь же прочен, что и человек, несущий его. Ни дождь, ни снег, – ничто не брало ларец. Бронзовые гвозди почернели, но не отскочили. Ящик был сделан из сердцевины дуба. Время только еще плотнее притерло его доски. В лесу, растянувшемся на десятки миль, скорохода сопровождали белки, легко и проворно перелетавшие с ветку на ветку. Поймать рыжую бестию непросто. Нужна петля, прикормка и время. Взбегая по стволу, белки поднимали за собой столько золотой пыли, сколько не поднимет и кавалерист, пустивший лошадь карьером.
Зачастили поляны, с полчищами бьющих в литавры насекомых, потянулся сосновый бор, переживший пожар. Впрочем, до пожара дело не дошло, огонь оказался сосняку по колено, и деревья, словно мелкую речку, перешли этот огонь. Однако предупреждение бор получил: как только расправит плечи подлесок, огонь легко, словно по ступеням взбежит вверх и охватит кроны сосен. Тогда уже не поздоровится никому. Разве что уцелеет одна сосна, сосна-мать, которая и засеет семенами пепелище. Казалось, что тронутый легким беглым палом лес, обут в высокий “сенаторский” башмак из квасцовой кожи, и сейчас превосходнейший муж затопочет ногами, требуя завалить сучьями дорогу, слишком далеко отбежавшую от мраморного города. Скороход, ныряя под стволами и переступая через ветки, продолжал свой путь. На закате лес расступился, и гонец увидел ворота.
По одну руку от них лежала захудалая деревенька, по – другую река. Стояли ворота на отшибе. Решётчатая створа раскачивалась, словно флюгер на башне, и била о жерди низкого плетня. Створа хотя и беспрестанно причитала, но выносливостью своей не уступала прачке. Казалось, что именно она, эта створа, погружала в реку потемневшее полотнище дня, отстирывала свиным салом сажу, кровь, нардовое масло и отбеливала в вёдро облака, толпящиеся над деревней.
Ворота подпирала женщина, облаченная в тунику из овечьей шерсти. Судя по дерзкому взгляду, женщина была вольноотпущенницей. Руки ее знали тяжелую работу невольницы, однако теперь она старалась холить свои руки. Ее ухоженные волосы переливал дующий с реки вечерний ветер. Гонец подумал, что она чернила волосы кипарисовыми листьями или дикой лебедой, а вот брови – ну уж никак не муравьиными яйцами, слишком дорогое удовольствие для бывшей рабыни, скорее всего женщина чернила брови закопченной в дыму штопальной иглой.
– Что смотришь, бородач? – отвела волосы красавица.
Гонец смутился. Рубаха его имела жалкий вид. Ее словно кто-то рванул от ворота вниз и на сторону. Требовали ремонта и башмаки, и плащ, но особенно бросался в глаза, полагал гонец, урон, нанесенный рубахе. Однако путник не сводил с вольноотпущенницы глаз.
– Посмотрел, а теперь скажи, не очень ли я стара для тебя?
– В самый раз, – ответил он.
Женщина оттолкнулась спиной от ворот, и, поводя то плечом, то бедром, подошла к нему. Запрокинув голову набок, спросила:
– А что у тебя есть кроме этого ящика?
– Ничего.
– Я смотрю, ты парень с головой.
– Пока еще на месте.
Женщина опустила руки на его плечи и, приблизившись на полступни, сомкнула пальцы на шее гонца.
– А ты мне нравишься, – усмехнулась она.
Гонец разглядел ее плутоватые, темные, по-волчьи посаженные глаза.
– Хорошо, – сказала женщина. – Возьму с тебя только ящик.
– В ящике письмо.
– На что мне письмо. Мне глянулся ящик.
Сильным движением гонец привлек ее.
– Где же ты видела письмо без ящика?
– Ну, пожалел ящик, оставайся сам, – просто сказала женщина. – Подарю тебе сына. Зашью рубаху.
Гонец расцепил кольцо тяжелых рук. Он подошел к воротам, поймал гулявшую створу.
– Ворота я ищу.
– Чем плохи? – взялась она за створу. – Ворота на краю деревни. Бери, не прогадаешь.
– Хороши ворота, да сдается, не эти.
– Какие же тебе? – дерзко усмехнулась она.
– Да я и сам не знаю. Самые дальние ворота. А где они, дальние?.. Уже пять лет иду.
Он взвесил в ладонях ящик, висевший на перевязи, посмотрел на ящик, посмотрел на женщину, и двинулся в путь.
Она оперлась о жердь и лениво произнесла:
– Там, куда ты идешь, нет ничего.
Гонец остановился, обернулся, бросил призывный жесткий взгляд, но ворота уже прочно разделяли его и вольноотпущенницу.
5.
Дороги, ведущие из мраморного города, растекались реками по всей империи, и так же, как река во время паводка, дорога питала землю, наносила на поля дикарей плодородный ил новых законов, не уступающих законам природным. И племена, которые поклонялись только богам ветра и бури, уже считались с богами дороги, пробитой через их долину. В кромешной тьме, озаряемой молнией, божества бури бились с богами дороги и наутро оказывались посрамленными. Одетая в пять каменных рубах и вооруженная высоким мильным столбом, дорога отражала натиск воющих уродов, выворачивавших с корнем столетние дубы. Станции, заставы, мосты, туннели, постоялые дворы разжижали тьму лесов, вплетали в косматое эхо гор ленты бренчащих, скрипящих и поющих обозов. Скрытая травой, одетая в пять рубах, дорога быстрее, чем ветер, переносила дикаря в царство мертвых, потому что, как только дикарь всходил на ее щербатые плиты, он тут же попадал в западню прямой линии. И двигаться варвар мог только к горизонту, и из этого лабиринта выхода не существовало. Сделай дикарь по дороге сто шагов, и соплеменники его бы уже не узнали, как живые не узнают мертвых.
Письмоносец всё реже и реже слышал речь, которую понимал, а прямые каменные дороги и петляющие улицы поселений давно сменились козьими тропами склонов и горными перевалами. Дорога медленно сгибала подданного, но и подданный сгибал дорогу. Он избежал ловушек, поставленных на зверя, и не встал на пути у лихого человека. И, несмотря на то, что шрамов на лице подданного прибавилось, и не одно ребро было сломано, он не повредил ног и не выпустил из рук своих заветного ларца. Деревянный ящик поизносился. Треснула крышка, рассыпался рисунок, украшавший щеки, однако печати уцелели.
В начале весны гонец подошел к столбам из тесаного камня. Вокруг столбов лежали покрытые мхом валуны и этим же мхом подернутые канделябры и капители. Тут же громоздились кружала, которые используют каменщики при возведении арок. Кружала напоминали бивни мамонта, а человек, который их ворочал – первобытного поселенца. Накинутая на плечи медвежья шкура ходуном ходила над широкими лопатками, штаны из лисицы едва прикрывали могучие икры, и, если бы не медный шлем с откидными нащечниками, обладателя шкуры и штанов можно было бы принять за варвара.
Гонец подобрался к нему поближе и оседлал почерневшую, изображавшую корзину с фруктами капитель. Человек оказался невероятно велик.
– Что ты строишь? – спросил гонец.
– Ворота, – не поднимая головы, ответил великан.
– В горах? Ворота?
– Сначала построю ворота. Потом город.
– А долго ли ты их строишь?
– Да сколько себя помню, – ответил великан. – Какие ворота, такой и город. Верно?
– Верно, – согласился гонец.
Человек в шлеме оторвал от земли глыбу, переложил ее с одного места на другое и расправил плечи.
– Я наместник дальних ворот. На мне заканчивается земля империи. На мне начинается земля империи.
Гонец возвел глаза к небу и стал следить полет орла. Он смотрел до тех пор, пока глаза его не увлажнились. Затем он сполз со своего трона, повалился на спину и раскинул руки. Тело его стало содрогаться. Он тихо хохотал, но скоро смех перешел в озноб. Наместник приблизился.
– Ты смеешься или плачешь?
Скороход не ответил. Он закрыл глаза и заснул. Человек в шлеме склонился над ним, принялся потягивать носом. Так обнюхивает крестьянина медведь, когда двуногий собиратель плодов и кореньев, едва живой от страха, решается притвориться мертвым.
– Я уже давно не делал этого, – прошептал наместник. – Но если бы ты знал, как я голоден.
Человек в шлеме легко оторвал курьера от земли, сунул его подмышку и понес к краю скалы.
– Эй! Куда ты меня несешь? – очнулся курьер.
Голова скорохода оказалась за спиной великана, скороход чуть ли не считал лбом камни, поэтому, видимо, великан и не удостоил его ответом.
– Выслушай меня!
Великан поудобнее перехватил курьера.
– К чему слова. Ты умрешь быстро, – пробормотал он.
Великан остановился у края пропасти, и, жонглируя скороходом, как лесоруб небольшим поленом, поднял несчастного над головой. Мир в глазах курьера перевернулся, и курьер увидел глубокую каменную яму, полную скалящихся черепов. Яма висела прямо над ним, слегка раскачивалась и грозила рухнуть. Так во время землетрясения парит свод, из-под которого ушли почти все колонны, но свод каким-то чудом еще удерживается на весу. Нашел бы служивый смерть в яме и превратился бы в жаркое, если бы перед носом великана не закачался деревянный ящик с императорской печатью.
– Курьер? – захлопал великан глазами.
– Тебе письмо, наместник дальних ворот, – произнес висящий вниз головою скороход.
Великан поставил письмоносца на землю.
– О, боги! – воздел руки к небу наместник. – Император помнит обо мне!
Великан упал на колени. Только теперь скороход сумел хорошо разглядеть его. Лицо наместника можно было бы сравнить с перекрестком дорог, на котором в пасмурный, но теплый день встретились сын гражданина и дочь варвара. Широкий и острый нос наместника выдвигался из плоского блиноподобного лица как триера из желтого болотного тумана. Но не успевала триера скользнуть вперед, как ее снова окутывал туман непроходимого болота, и оставалось только гадать, как же это так случилось, что судно, чей кедровый плуг взрывал чернозем внутреннего моря, вынуждено теперь скрипеть килем по первобытной трясине.
Скороход одернул пенулу, и, помедлив, вместе с перевязью передал ношу наместнику. Получив продолговатый ящик, великан начал расхаживать с ним взад и вперед, как отец с только что принятым из рук повивальной бабки первенцем. Великан словно искал место, где бы можно было вскрыть ящик.
– Наместнику дальних ворот. Это мне. Мне, – с опаской улыбался великан.
Он присаживался то на один камень, то на другой. Провел по ларцу ладонью, потряс его, прижал к сердцу, и, покосившись на гонца, спрятал за полость шкуры.
Тем временем служивый уже успел привести себя в порядок, туго подтянуть ремни. Ему не хотелось злоупотреблять гостеприимством наместника дальних ворот. Черепа в яме все еще продолжали скалиться и готовы были потесниться.
– Прощай, – крикнул скороход.
Сообразив, что письмоносец собирается уходить, наместник поспешил проводить его. По крайней мере, наместник очень торопливо к нему приблизился. Скороход даже изготовился к прыжку, на случай, если придется уносить ноги. Наместник протянул скороходу ящик.
– Открой ты.
– Э, нет, – тряхнул головой служивый. – Письмо тебе.
– Ну, прощай, – исподлобья глянул великан и смоляные его глаза потухли.
Скороход развернулся и, крепясь из последних сил, чтобы не оглянуться, – одичавший наместник мог угостить и камнем, – отправился в обратный путь. Скороходу показалось, что он сейчас полетит. На земле его, кроме ящика, ничто не держало. Но не успел он ни испугаться своей свободы, ни насладиться ею, как услышал за спиной топот. В нескольких шагах от скорохода стоял человек в шлеме и тяжело дышал. Удивительной ловкостью обладала эта с виду неповоротливая громада.
– Я Наместник дальних ворот, – сказал человек в шлеме, – но не самых дальних… Я слышал, есть еще ворота. Там, – кивнул он, закачав нащечниками.
Гонец стиснул зубы, сжал кулаки, двинулся на вдруг присмиревшего великана, и выдернул из его рук ящик.
– Нет. Я вижу, ты не наместник дальних ворот! Мой Наместник, он совсем другой. Он еще и не дошел до конца империи. Но он дойдет.
Служивый почти пробежал мимо великана, который поплелся за ним следом, затем пробежал мимо его недостроенных ворот. Остановившись, гонец бросил презрительный взгляд на столбы из тесаного камня и громко крикнул:
– И ворота у него будут… хорошие ворота! Не чета твоим.
Наместник опустил голову, подошел к ограде, водрузил на нее фигурный камень и, повертев его на разные стороны, как ни в чем не бывало, спросил:
– Как лучше, так или так?
Курьеру ничего не оставалось, как махнуть с досады рукой и продолжить свой путь.
6.
Империя растекалась на восток. Империю словно бы выплеснули из маслобойного чана. Земли ее змеились по ущельям лежащих на краю мира гор. Гарнизоны принимали на себя удары непокоренных племен, и сами совершали отчаянные вылазки. Крепость сменялась крепостью. Их единственной достопримечательностью был фонтан из паросского мрамора. Ворота крепости походили на мышиные норы, отчего еще массивней казалась стена, окружавшая город. Но еще неприступней выглядели крутые берега, затянутые кипарисом, вязом и лавром, вдоль которых несла свои тенистые воды степенная река.
Вместе с империей следовал на восток и гонец. Лодыжки его оказались так прочны, будто были пропитаны уксусом и солью. Он избежал и острого галльского меча и тупого бивня дикого кабана. Ящик хотя и пострадал от свинцовой пули пращника, но спас письмоносцу жизнь. Пуля навылет пробила палестинский дуб, но вторая стенка ящика остановила ее. В расщеп свободно входил палец. Теперь в ларце, печати которого пребывали в целости и сохранности, бренчала пуля.
В дождливый зимний день служивый набрел на разрушенный храм. Уцелели только ворота. Между створов, казалось, уже сросшихся с землей, мог протиснуться человек. Храм не пострадал от извержения вулкана, но вид имел плачевный. Храм смяла разумная, но нечеловеческая сила. Казалось, что по нему прокатилась армия со всеми своими обозами, осквернив святилище котлом, под которым кашевар разводил огонь. Гонец решил переждать дождь под фронтоном, а точнее, под тем, что от фронтона осталось. Путник и не заметил, как из ворот выскользнула фигура, задрапированная с ног до головы в темное шерстяное покрывало. Фигура прижимал к груди идола.
– Кто ты? – спросил скороход.
– Никто.
Фигура вышла из-под фронтона, постояла под колючими струями и вернулась обратно.
– А кто ты? – спросил Никто.
– Я курьер. Я ищу наместника.
Никто не повел и ухом. Это задело скорохода.
– У меня письмо. От императора.
Прижимая к груди идола, Никто снова вышел из укрытия. Одним движением он сбросил покрывало и оказался в тунике, которая вспухла под косыми струями и прилипла к узким лопаткам.
– Жрец, – осенило скорохода. – Ты жрец.
Никто отрицать не стал.
– Разве ты не знаешь? – промолвил священнослужитель. – Империи больше нет. Империя пала. Возвращайся, гонец.
Служивый два раза обошел жреца, словно совершая некий ритуал, и, наконец, замер перед ним, пристально вглядываясь в остановившиеся глаза жреца.
– Ты лжешь! У меня письмо.
Жрец расхохотался. Затем он медленно отвел руку с идолом в сторону и с размаху вонзил его в бурлящую жижу. Взметнулся фонтан. Брызги покрыли и тунику, и лицо. Жрец утерся и затих.
Только теперь гонец заметил, что человек в тунике довольно молод. Юноша еще не успел поставить парус, чтобы отправиться в путешествие, а его лодка уже напоролась на риф. И всё свое душевное спокойствие, всю невозмутимость и самоуверенность молодости он мгновенно и безвозвратно растратил. Не было в его жизни ни томительного ожидания счастья, ни надежд, которыми так охотно питается молодость, ни иллюзий, с которыми человек, даже входя в пору зрелости, вовсе не спешит расстаться. Так во время отлива стоит в устье реки торговое судно с распущенными парусами, стоит и ждет волны, которая вынесет его в океан. Юношу совсем недавно посвятили в таинство культа, однако он уже успел во всем разочароваться и от всего отречься. Но скорохода занимал не столько сам жрец, сколько то, что жрец поведал ему. Скороход не мог поверить своим ушам. Он стал вспоминать, что же он видел за последние пять лет, и его губы зашевелились сами:
– Да, я встречал беременных женщин, которые тяготились своей ношей. Я встречал всадников с кривыми саблями, и людей с головой собаки. Но ничего такого, чего бы я не видел раньше.
– Перед тобою храм, – указал пальцем жрец. – Он разрушен.
Гонец вызволил из лужи покрывало, сильным движением встряхнул его и набросил на плечи юноши.
– Возвращайся, – отвернулся жрец.
– Куда?.. Мне тридцать лет. Десять из них – я в пути.
– Что же ты шел так долго? Пока ты шел, нас завоевали.
Теперь они стояли молча. Гонец смотрел на разрушенный храм, а жрец на поверженного им идола.
– Ты не поверишь, я спешил. Я и сейчас спешу.
– Безумец, – поежился жрец. – Как бы быстро ты не шел, молва о том, что империя пала, опередит тебя.
– А письмо? – опомнился скороход.
– Забудь о нем.
Лицо жреца исказилось, и он упал на колени. Теперь это был мальчик, который не мог сдержать своих злых, горячих слез. Жрец выдернул из жижи идола и отер его плащом. Прижав идола к груди, и размазывая кулаком слезы, он поплелся по размытой дождем дороге. Скороход смотрел ему вслед до тех пор, пока тот не исчез за серыми, уже второй день колотящими по глине струями.
7.
Спина скорохода все больше походила на колесо. Седина тронула густую черную бороду, и скороход, по совету колдуна, втирал в бороду смесь масла и пепла земляного червяка. А вот темени вьющийся волос уже не покрывал, и скороход натирал темя медвежьим жиром, правда, это не помогало. Наверное, колдун обманул его: всучил не медвежий жир, а собачий, и удивительно, что скороход еще не залаял. Темя его блестело как морской голыш на полуденном солнце. Войлочная шляпа давно истлела и пошла на утепление вороньих гнезд. Рубаха, плащ и башмаки рассыпались. Шкурки сусликов, да подобранные на дороге пожитки, иногда вполне сносные, – вот из чего состоял его теперешний пестрый наряд. Ну, и конечно, кожаный пояс, продолжавший служить скороходу верой и правдой.
Порой курьеру казалось, что на нем кандалы, в которые заковывают приговоренных к телесному наказанию, но для пользы дела все же выгнанных на пашню рабов. Кандалы на этих рабах достаточно длинны, чтобы ходить, и слишком коротки, чтобы бежать. Бренчащая в ящике пуля усиливала сходство доли скорохода с участью раба.
Он никогда не забывал о своем происхождении. Их привезли в деревянных клетях, в одном обозе со львами и вепрями, и, заковав в цепи, отправили на каменоломню. Выжили только сильные, свободу же получили совсем немногие, среди которых был и его дед. Пользоваться свободой бывшие рабы так и не научились, зато их отпрыски уже оторвали свой взгляд от земли и расправили плечи. Внук вольноотпущенника и сын свободнорожденного, он, юноша с длинными ногами и хорошей кожей, поступил на государственную службу. Между ним и теми несчастными, которых когда-то привезли в бамбуковых клетках, лежала пропасть. Но теперь пропасть стремительно сокращалась. Это вовсе не пугало скорохода, а, напротив, придавало ему силы, которые он черпал у своих семижильных предков.
Доходы казны от кишащих варварами восточных земель исчислялись уже не обозами с богатым трофеем, а телегами с продуктами промысла. Вместо серебряных слитков и строптивых наложниц теперь дальние гарнизоны поставляли шкуры и дикий мед. Скороход все чаще встречал разоренные усадьбы и выжженные нивы. Он убеждал себя в том, что император знает о плачевном положении восточных земель, что армия уже выступила, и враг будет разбит. Однако имел служивый и глаза, и уши. Он понимал, что жрец не обманул его. Государство доживало последние дни, но у каждого из его подданных было какое-то свое неоконченное дело: не развязан последний узел, не вбит последний гвоздь. И пусть некогда цветущий оазис уже скрылся под водами хаоса, но над водами этими еще стояло сияние человеческих жизней и надежд. Крона тамаринда отбрасывала тень на страну, которой уже не существовало, но корни дерева, упрятанные глубоко в землю, продолжали наступать на травы и ручьи темного дикого мира человека, мира, раскинувшегося за порогом агонизирующей империи.
В душный летний полдень гонец подошел к лачуге, окна которой были зарешечены, а ворота высажены. Ворота лежали в пыли проломленные камнями. Медные клепки их были сорваны, болты свинчены, петли сняты, и выворочен врезной замок. Казалось, ворота выломали только для того, чтобы обчистить их. Так первобытные двуногие свежевали тушу пещерного слона; так жители берега в поисках легкой поживы подают морякам в ночи ложные сигналы, чтобы разбить судно о скалы. Береговые пираты добивают выживших, списав эти жертвы на немилость моря и судьбы, а затем деловито разделывают корабль.
Навстречу письмоносцу из лачуги с зарешеченными окнами вышел человек, закованный в ножные кандалы. Самым неприятным оказалось то, что руки его были полностью свободны. Рослый как пахарь, он обладал взглядом таким угрюмым, какой имеют люди, побывавшие на каменоломне. То, что громила клеймен железом, было понятно еще издалека. Его должны были вести на запад, чтобы при огромном собрании людей отдать на растерзание пантерам или гладиаторам. В такт шагам угрюмого в руке его мерно раскачивался молот. Угрюмый приближался к служивому.
Смерть не раз примерялась к скороходу. Он уже знал, как она выглядит. Он уже заключал со смертью сделки, обманывал ее, направлял по ложному следу. Единственное, чего нельзя было ни под каким предлогом, это возбуждать ее аппетита. Не всякий кусок лез ей в горло. И гонец это знал. Человек с молотом уже раскачивался в пяти шагах от него, когда письмоносец попытался завести разговор:
– Я ищу…
– Здесь не найдешь, – перебил угрюмый.
Императорский курьер понял, что сейчас его уже вряд ли что-то спасет. А раз так, принять неизбежное нужно достойно. Угрюмый окинул скорохода взглядом гробовщика, готовящегося снять мерку.
– Поможешь мне?
От лодыжки к лодыжке тянулась толстая цепь кандалов. О ней и толковал угрюмый.
– Боюсь снова убить. Как думаешь, убью? – потупил взор человек с молотом.
Угрюмый простодушно и виновато угрожал. Впрочем, он не бравировал, и едва ли ему доставляло удовольствие положение, в которое он поставил незнакомца. Угрюмый кивнул на наковальню. Та стояла за постройкой, окна которой были зарешечены, а ворота высажены. Они отправились к наковальне.
– Это тюрьма? – спросил скороход.
– Была тюрьма. А как понаехали рогачи – все разбежались. И конвой и душегубы. А я остался. Здесь жить можно.
Угрюмый отставил молот. Он, словно пушинку опрокинул наковальню, вытащил из-под нее обломок топора и приспособил лезвие так, что бы при ударе молота перебить цепь.
– И кого же ты убил? – взялся скороход за молот.
– Наместника.
Письмоносец окаменел.
– Здешнего? – спросил он, как можно равнодушней.
– Да нет. Ты его не знаешь. Наместника дальних ворот.
Скороход поднял глаза.
– Что смотришь? Я был его рабом.
Скороход покрутил в руках молот, тщательно изучая рукоять и бабу.
– Я хочу знать, как он погиб.
– Очень просто. Мы сварили его в котле. Давай, бей!
Угрюмый зажмурился. Теперь это был ничтожный раб, да к тому же еще и чудовищно наивный. А рядом с рабом стояла смерть, о которой он так глупо забыл.
Гонец сцепил зубы, занес молот над головой раба, и с силой опустил его, но не на голову, а на землю.
Угрюмый вскинул бровь.
– Не попал, – прошептал гонец.
– Попробуй еще раз, – приладил лезвие раб и снова зажмурился…
Цепь они перебили быстро. Хватило нескольких ударов.
Скороход утерся, туже подтянул ремень. Затем он отвязал от пояса ящик из палестинского дуба, провел ладонью по все еще гладкой крышке и поставил ларец перед рабом.
– Это тебе.
– Мне? – усмехнулся раб. – Что мне с ним делать?
– Что хочешь, – ответил скороход.
8.
Императорский курьер так научился сливаться с дорожной пылью и придорожной травой, что люди перестали его замечать. Он облачался в одежду племен, чьи земли попирал, и легко, при этом сам не понимая как, перенимал обычаи этих племен. Одни его принимали за духа, другие за безумного, но чаще – за себе подобного, и правильно делали, потому что скороход уже и сам не помнил, кто он и откуда идет. Перед тем как заснуть, скороход жег олений рог, потому что олений рог отпугивает змей, а прежде чем открыть глаза, вспугивал птиц, потому что увидеть поутру птицу – дурной знак. Бывали дни, когда ему казалось, что в его неуклонном продвижении на восток есть какой-то смысл. Он гадал по внутренностям забитого им зайца и блеску молнии. Он молился богине холмов и богине тропинок, как оседлый житель молится богу дверного крюка. Скороход еще долго хлопал себя по бедру, проверяя, на месте ли ящик, а не обнаружив его, сначала вздрагивал, потом удивлялся своему испугу, а спустя время и вовсе оставил свой жест без внимания. Труднее оказалось избавиться от пули. Звук бренчащего в ящике свинцового яйца преследовал его. Скороход даже просыпался от этого звука, и только потом понимал, что это вода точит камень или неизвестная ему птица щелкает своим кривым клювом.
О чем он жалел по-настоящему, так это о том, что не заглянул в ларец. Наместник мертв. А что же в ящике? Скорее всего, там лежал папирусный свиток, на котором соком каракатицы было начертано какое-нибудь высочайшее распоряжение или даже содержался государственной важности секрет. А может быть, там помещалась карта империи или план лабиринта с сокровищами. Простое человеческое любопытство, вот что его мучило. Вот что это было.
Теплым весенним днем скороход оказался у ворот постоялого двора. Ворота были убраны как невеста, правда, невеста с очень сомнительной репутацией. Чья-то рука выскоблила камнем почерневшие деревянные столбы, перестелила свежей черепицей крышу и взгромоздила на конек ворот фигурку вооруженного всадника. Не беда, что были отбиты и меч и половина лошади. К тому же держалась фигурка на честном слове: всадник норовил с ворот перескочить на небо.
Гонец уже и забыл, как выглядит постоялый двор. И не только потому, что избегал людей: на пути его попадались все больше разоренные обозы, да покинутые стойбища. Далековато же этот двор занесло. Хозяин его, решил скороход, должно быть, и жулик, и головорез одновременно. В противном случае предприятие его убыточно. Из ворот тянуло ячменной кашей и печеными орехами. Служивый толкнул створ.
Посреди двора красовалось гранатовое дерево. Оно цвело. Рядом с деревом в венке из плюща стоял грузный бородач. Одной рукой он опирался на дубину, а в другой зажимал деревянный кубок. Бородач едва держался на ногах. Весь он состоял из складок: складки бычьей шеи переходили в складки тяжелого дорожного плаща. Завидев гостя, бородач поприветствовал его:
– Добро пожаловать на постоялый двор! Я беру недорого.
Бородач отхлебнул из кубка. Он не пытался скрыть своего опьянения ни умным, ни меланхолическим видом. Так мог бы поступить бродячий философ, уже перебравший и изрядно надоевший посетителям таверны заковыристыми изречениями. Получив бараньей костью по голове, умник невозмутимо покинул бы таверну под дружный хохот толпы. Придать лицу осмысленное выражение мог бы философ или оратор, но только не хозяин постоялого двора. Бородач был пьян по обыкновению. Да и уходить бородач не собирался. Он был здесь полноправным хозяином и мог пить, сколько его душе угодно. Только тут скороход заметил, что левый глаз бородача закатился и заплыл, а правый, напротив, вылезает из орбиты в надежде разглядеть то, что скрыто от левого. Этот абсолютно голубой вытаращенный глаз, беззастенчиво ощупал скорохода с головы до ног.
– А я ждал тебя, – кивнул бородач. – Видишь, пока ждал – спился.
Скороход не умел шутить, но неожиданно для себя он отпустил что-то вроде шутки:
– Не хочешь ли ты сказать, что ты воскресший наместник дальних ворот?
Бородач невозмутимо продолжал:
– Сегодня во сне я видел императора. Он погрозил мне пальцем и велел платить налоги.
Бородач расхохотался и добавил:
– Император нисколько не изменился. А ведь прошло столько лет.
– Ты видел императора? – перевел скороход взгляд с гранатового дерева на хозяина постоялого двора.
– Это долгая история, – вздохнул бородач и снова отхлебнул из кубка.
– У меня много времени.
Бородач закивал.
– А деньги у тебя есть?
Но, видимо, в деньгах хозяин двора нуждался меньше, чем в собеседнике. Хозяин ткнул кубком в гонца, и когда тот обхватил кубок, бородач запустил руку себе за пазуху.
– Моя история? – шарил он за пазухой. – Моя история.
Изрядно потрудившись, он выудил короткий меч.
– Нет, это не моя история, – спрятал меч обратно.
Он еще пошарил рукой под плащом. Из-за пазухи выпорхнула перепелка. Наддав крыльями, она перемахнула за ворота и скрылась.
– И это не моя история. Должно быть, это моя душа.
Он расхохотался и, нахмурив брови, снова запустил руку за пазуху. Теперь он выудил мешок, в который был завернут продолговатый предмет. Бородач сдул с мешка птичьи перья и раскатал его. На ладонях очутился ларец. Ларец как две капли воды походил на тот деревянный ящик, с которым столько лет был неразлучен письмоносец. Бородач опустил ларец на землю и, отняв у оторопевшего скорохода кубок, сделал глоток.
– Вот, – сказал он.
Больше, похоже, бородач не собирался произнести ни слова. Это и была его история. Но молчал и гонец.
– Что, у тебя такой же? – кивнул бородач.
– Нет… Да… Я потерял его.
Бородач выкатил и без того вытаращенный глаз и оттопырил губы. Лицо его выражало крайнюю степень озадаченности.
– Тогда возьми мой, – вышел он из затруднительного положения.
Скороход поднял ящик. Скорохода поразила не столько внешняя сохранность ларца, сколько то, что печати были не тронуты, а, значит, ларец все еще обладал магической силой.
– Кто ты? – дрогнувшим голосом спросил письмоносец.
– Не думал, что я расстанусь с ним так просто.
Бородач подошел к дереву, усыпанному белыми цветами.
– В честь меня император посадил гранатовое дерево. Он его посадил во дворце. Наверное, дерево уже выросло.
Подволакивая ногу и опираясь на дубину, бородач обошел дерево кругом.
– Когда-то я был хорошим гонцом, – сказал хозяин постоялого двора. – Теперь хорошим гонцом будешь ты.
Он подмигнул:
– Наместник, черт бы его подрал, ждет письма!
– Наместник давно мертв. Это сказал раб. Империи больше нет. Это сказал жрец.
Бородач осушил кубок и хватил его о ворота. Деревянный кубок разлетелся вдребезги.
– К черту раба! К черту жреца! Хороший гонец не должен много говорить. Пока ты в пути, с империей полный порядок. Это говорю тебе я. Лучший курьер империи. Бывший лучший… Империя – это ты, приятель.
Он сделал еще несколько шагов, потерял равновесие и повалился на бок. Гость поспешил к нему, чтобы помочь подняться, но хозяин оттолкнул гостя дубиной.
– Когда-то я был хорошим гонцом.
Бородач побагровел, захрипел, поманил скорохода, схватил его за пояс, притянул к себе и испустил дух.
9.
Смертельно раненная, агонизирующая империя, продолжала ползти на восток. Она судорожно цеплялась за выступы гор, чтобы в последний раз взглянуть на море. Не в силах послать на восток солдат, империя насылала бури на восточные земли. Выкорчевывая вековечные кедры, империя пыталась зацепиться за них, как хватается за ветки и камни утопающий, увлекаемый бурным потоком горной реки. Но отдельный человек еще мог затеряться на просторах империи. И чем дальше он находился от ее сердца, тем меньше был захвачен распадом.
Когда скороход поверил в то, что империя – это он, ему стало спокойней. В руках его пребывала святыня, реликвия – ларец из палестинского дуба. О том, чтобы вскрыть ящик не могло идти и речи. С любопытством было покончено раз и навсегда. Пока ящик был запечатан, в нем находилось нечто важное. Письмоносец с горечью вспоминал о годах, прожитых зря. К этим годам он относил все то время, когда шел на восток с пустыми руками. Теперь же гонец все больше и больше воодушевлялся. Он твердо ставил ногу и с надеждой глядел на синевшие слева горы…
Смята когорта. Тяжело вооруженный легионер, поддавшись общей панике и обратившись в бегство, отваживается развернуться. Пятясь, легионер подставляет щит под удары кавалерии, которая жалит отступающих. Надрывая жилы, он кричит: “Строй! Строй! Держать строй!” Но бегущие давно побросали щиты и копья. Легионер, встречающий неприятеля лицом, хотя и пятится, и хромает, потому что бедро рассечено, но все ещё держится на ногах. Он не столь уязвим, как те, что бегут без оглядки. Но и ему осталось недолго. И наступает мгновение, когда лязг, ржание и стоны умирающих перестают достигать его слуха. В пыли, которую поднимает кавалерия, он различает всадника, встретившегося с ним глазами. И тогда легионер останавливается. Он отбрасывает щит, зажимает рукой рану, из которой толчками бежит кровь, и медленно отводит назад копье. Всадник, не спускающий с легионера глаз, тоже отводит руку с мечом, но холодной испариной покрывается лоб всадника, потому что он знает: с такого расстояния легионер не промахнется. Разве что рана или солнце помешают легионеру метнуть дротик. Но тут происходит то, чего не ожидает ни тот, ни другой. Сначала заваливается всадник – верхового настигает пуля пращника, пущенная из-за обоза, а затем падает и легионер. Легионер не замечает, как другой всадник, обойдя его с фланга, разворачивается и, свесившись с коня, наносит смертельный удар в спину. Так ли нелепа их смерть? И сраженный пращником верховой, и заколотый мечом легионер, оказались застигнуты смертью не врасплох, а в лучший момент своей жизни. В тот момент, когда силы напряжены до предела, когда ржут кони и свистят клинки, когда ничего не существует, кроме понятной и осязаемой цели.
И как же тяжело человеку, который не видит перед собой цели. Человеку, призвание которого скрыто от него, или, что еще хуже, человеку, добровольно отказавшемуся от своего призвания. Именно в таком положении находился скороход, после того, как ноша его стала непосильна, и он переложил ларец на плечи раба. Теперь же, получив ящик обратно, императорский курьер ощутил небывалую силу. У жизни появился смысл. Пусть это был не тот ящик, но в нем все же лежало послание. И пусть это было не то послание, но все же нес его гонец. И пусть не существовало уже ни адреса, ни того, кому предназначалось письмо, но ведь была дорога, а пока есть дорога, есть и то, ради чего идти по ней…
Ветреным осенним днем скороход набрел на кладбище. Оно ютилось на склоне холма вблизи дороги, и хотя на нем, судя по замысловатым мраморным монументам, и были погребены особы благородного происхождения, однако кладбище уже давно пребывало в запустении. Жалкий вид имели общие усыпальницы, в которых обретались души бедняков. Фреской или надписью в поэтическом размере здесь могла похвастаться редкая могила.
Ворот кладбище не имело. Лишь оскалившиеся руины напоминали о том, что когда-то ворота обладали скульптурным карнизом: торс какого-то героя белел в зарослях чертополоха. Не сделал скороход и десяти шагов, как заприметил на могильной плите фигуру. Если бы не складки платья, перебираемые ветром, да не прозаический предмет, именуемый колотушкой, то сидящую на плите фигуру не составило бы труда принять за статую. Сторож, а это был он, спросил путника:
– Ты живой или мертвый?
– Живой, – поразмыслив, ответил скороход.
– Давно я не встречал живых.
Сторож поднялся с плиты, прошелся между монументов и несколько раз ударил в колотушку. Из капюшона торчал тонкий хрящеватый нос, поросший щетиной, а из рукавов балахона – длинные запястья, перевитые узловатыми венами.
– Уже забыл, кого от кого стерегу. То ли мертвых от живых, то ли живых от мертвых.
Скороход молчал.
– Здесь лежит полководец, – провел рукой по памятнику сторож. – Хороший обелиск. Прочен, как мельничный камень, а ветер уже давно развеял пепел его хозяина. – Сторож нагнулся и снял со стебля перебиравшего лапками жука. – А этот хрупок, как земляной орех, а еще дышит, радуется.
Сторож выпустил жука в траву.
Письмоносец огляделся.
– Что там, за кладбищем? – спросил курьер, щуря подслеповатые глаза.
– За кладбищем? Да ничего, – ответил сторож. – Ну, разве что мертвецы, которым не отвели могилы.
Они замолчали, прислушались. Ветер шуршал желтыми и черными листьями.
– В молодости я похоронил купца, зарезанного на дороге. Как ты думаешь, его призрак успокоился? Не смущает больше путников?
– Не знаю, – ответил сторож. – Должно быть, успокоился. А ты кого ищешь? Уж не своего ли купца?
– Я ищу ворота.
– Какие ворота?
– Самые дальние.
– Возвращайся. Ты их уже нашел.
Императорский курьер поверил сторожу, но возвращаться курьеру было некуда.
10.
Перед скороходом лежало поле, усеянное человеческими костями. Но вороны не клевали эти кости. За полем земля обрывалась, но не было слышно не плеска волн, ни крика чаек. За полем, которое скороход, озираясь и вздрагивая, преодолел, начиналось звездное небо. Письмоносцу захотелось подойти к самому краю пропасти и заглянуть в лежащее под ногами небо, а, может быть, даже и прыгнуть в его мерцающую бездну. Скороход знал, что делать этого нельзя, вернее, он понимал, что император не одобрил бы его намерения, но никаких особых распоряжений государь на этот счет не сделал. Правда, император что-то говорил о благоразумии, но, поди разбери, что это такое. Печь для обжига извести каждый кладет по-своему. Пожалуй, это был первый шаг, который императорский курьер собирался сделать по своей воле. И, несмотря на то, что дорога у края пропасти обрывалась, скороход, зажмурившись, ступил по ней. Он сделал и первый шаг и второй. Земля уже не держала его, но его еще держала дорога. Она словно бы забыла распасться и исчезнуть. Состояла ли дорога, на которую ступил скороход, из щебня и песка или она была сотворена из лунной пыли, которая скрипела точь-в-точь как песок и блестела точь-в-точь как щебень, пусть гадает философ. Важно то, что дорога держала путника, который теперь правил к висящим в небе воротам.
Ворота эти были выложены не из камней, а из звезд, но, видимо, звезд не хватило, и поэтому правый столб ворот вершила дубовая колода. Она пустила зеленый побег, листья которого шелестели на черном ветру. Письмоносец обвел взглядом ворота, небо, поле, и сердце его захолонуло. Из неба начали выламываться фигуры. То они восходили, как столбы дыма, густого и едкого, и постепенно обретали черты, то выныривали из мрака целиком, хватая ртом воздух. Они были везде. Не сговариваясь, и даже, казалось, не видя друг друга, фигуры медленно стягивались к воротам, заключая скорохода в кольцо. Все это были люди, но люди бывшие.
У кого торчала стрела из лопатки, кого уморили на вилах, они так и сидели в груди, покачиваясь в такт нетвердому шагу. Тунику иного покрывали зеленые раки. На третьего наскакивала летучая мышь, от которой тот тщетно отбивался. Четвертый нес золотую вазу, в то время как половина его крепкого тела уже целиком состояла из ребер и костей. Выкликали друг друга и выстраивались в шеренги самые бедные воины армии: кто угодил под снаряд баллисты, кого затоптал боевой слон. Холщовые их рубахи светились во мраке. Вереницей тянулись рабыни и рабы. Ту сожгли, этого распяли, а кого и бросили в водоем, скормив гигантскому угрю. Казалось, что у ворот собирались все неупокоенные души империи. Одни, чтобы посетовать на то, что в землю их положили без соблюдения обряда, и требовали перезахоронения, иные мрачно молчали, но большинство призывали к ответу обидчика, который обрек их на страшные муки, лишил жизни и не позволил скрыться в царстве мертвых. Небо гудело. Призраки роптали. Жалобы их и стенания прерывались угрозами. Письмоносец попятился, но и со спины, со стороны поля, на него шла мутно-голубая стена теней.
– Похорони меня! – умолял приказчик.
– Брось горсть земли! – требовал солдат.
– Спрячь нас! Укрой! – шептали рабыни.
Призраки надвигались и тянули к письмоносцу костлявые прозрачные руки. Покинуть круг, который с каждым шагом стонущих, воющих и причитающих теней становился всё уже, он не мог.
– Похорони, похорони, – сжимали пальцы призраки.
Нашлись и те, что злорадствовали:
– Зря, зря ты пришел сюда!
– Пропал, пропал, – шипели они.
Голова скорохода пошла кругом. Просьбы, увещевания, требования, угрозы, звучащие на все лады, слились в единый гул.
– Стойте! – крикнул письмоносец.
Призраки повиновались.
– Я вижу, мне не унять вас. А раз так, – обвел он взглядом их колеблющиеся, как пламя светильника, лица. – А раз так, – не сводил он с них глаз, – ответьте мне. Есть ли среди вас наместник дальних ворот?
Призраки загудели, зашептались. Их шеи, тонкие, словно камышовый фитиль глиняной плошки, в которую бедняк заливает касторовое масло, сильно вытянулись, головы завертелись, тени начали переглядываться, подавать друг другу знаки, а знаменосец, сжимавший в руках полевой штандарт, взмахнул укрепленным на перекладине древка куском сукна и протрубил луженой глоткой:
– Кто-нибудь видел наместника дальних ворот?
– Нет, – ответила ему армия теней. – Мы не видели наместника дальних ворот.
И в наступившей вдруг тишине призраки опомнились. Они уже без лишних слов бросились на скорохода.
Не зря государь нарек курьера Тамариндом. Только тамаринд вхож в преисподнюю. Не долго думая, скороход начал швырять в призраков песок, песок и мелкий травяной корень – это все, что оказалось у него под рукой. Потому ли песок и корень оказались под рукой, что скороход еще не слишком далеко зашел в небо, потому ли, что он не мог поверить в то, что когда-нибудь дорога отпустит его – кто знает почему, но случилось чудо. Получив свою горсть земли, тени тут же вспыхивали и отступали, невольно сдерживая натиск напиравших сзади, ломая ряды и, в конце концов, повернули армию призраков вспять. Так жаждущий боится расплескать в давке драгоценную меру воды и спешит укрыться, чтобы уста его собрали все капли драгоценного глотка. Однако рассеиваться тени не собирались. Прибывали и новые полки. Скороход черпал песок незримой дороги и кропил им призраков до тех пор, пока руки его, иссеченные мелким камнем, не обагрились. Тем временем ряды теней смешались, началась давка. Тени обезумели. Они старались удержать песок, но он струился и уходил сквозь пальцы. И скорохода озарило. Набрав полные ладони песка, он покрыл им свою голову. Потом еще раз и еще. Его борода и волосы окончательно поседели, а лицо скорохода побелело, и теперь напоминало лицо покойника, которого готовят к погребению. Не мешкая, скороход смешался с толпой.
Он шел плечом к плечу с тенями, и они в общей неразберихе принимали его за товарища по несчастью. Позади пыхтел зарезанный кабатчик. Рядом перебирал ногами фабрикант бронзовых изделий, обвешанный пряжками и водорослями. Вытянув руки и растопырив пальцы, брел убитый молнией вестовой, он вез письмо с разрешением такому-то азиатскому городу сажать виноградную лозу. Письмоносец не знал этого, как не знал он и того, что делают здесь призраки в тогах, вон те, семенящие справа. С плеч призраков ниспадали складки дорогих тканей. Хромал хозяин мраморной виллы, решивший поохотиться на воров, да сам и не вернувшийся с этой странной охоты. Иного сановника растерзали свои же псы, третьего гражданина унесла лихорадка, четвертого поглотила городская площадь, разверзшись во время землетрясения под его сандалиями. И что ни тень, то укор, что ни призрак, то пеня. Все они были здесь. Сильные, слабые, богатые, бедные, свободные, закованные в цепи. Если бы скороход увидел себя со стороны, то он едва узнал бы себя. Бледный, как смерть, с окровавленными руками, он уже ничем не отличался от стенающей и бредущей неведомо куда толпы. Призрак, теснивший его слева, вдруг сдавленно заговорил:
– Не смотри на меня. Отвечай кивком. Я слышал, ты искал наместника дальних ворот.
Скороход собрался с духом и кивнул.
– Если у тебя есть что-нибудь для меня, поторопись. Наместник дальних ворот… я.
Скороход снова кивнул. Дрожащими пальцами он отвязал деревянный ларец от пояса и отвел руку с ящиком в сторону призрака. На ларец легла рука наместника. Ее покрывали багровые волдыри, через которые просвечивали кости. Курьер услышал, как треснули печати, как скрипнула крышка ларца, как зашуршал свиток папируса, но особенно отчетливо он разобрал тишину, в которой наместник дальних ворот предался чтению послания. Повернуть головы скороход не посмел, но он скосил глаза и увидел, что наместник слеп. Из глазниц наместника пустили побег хвощ и бегония.
– Это что, насмешка? – заговорил наместник. – Кажется, это тебе. Послушай-ка. – И он прочитал вслух то, что содержал свиток. – “Курьер, следующий по казенной надобности, очини перо из восточного тростника и опиши свое странствие. Чернила выдаст наместник дальних ворот, а если не застанешь его в живых, пиши сажей. Твой император”.
Когда скороход повернул голову, чтобы удостовериться, не ослышался ли он, наместника уже оттеснили назад. Отчетливая мысль пронеслась в голове скорохода: “Все мы легли навозом в саду нашего императора. Может быть, когда-нибудь и вспомнят про его сад, но только не про нас”.
Не живой и не мертвый, императорский курьер начал незаметно забирать в сторону.
11.
Опомнился скороход на рассвете. Он всё еще брел, кивая головой, седой от песка и пыли, и слегка раскачиваясь в такт колышущемуся морю теней, но ни слева, ни справа, ни спереди, ни позади уже никто не вздыхал и не причитал. И только высокий стебель, однообразно шуршащий, только хруст полевого хвоща, наседавшего из темнеющего вдали леса, звон комаров, да монотонное стрекотание сверчка напомнили о том, что степь полна дыханий и душ. Блеснуло озеро. Круглое, как блюдо, оно тускло рдело с одного края. По серебру его глади растекался свет. И так медленно и завораживающе он растекался, словно кто-то плеснул из алебастрового флакона окрашенное киноварью благовонное масло. Влажный ветер доносил запах тростника.
Когда служивый достиг озера, солнце уже стояло над лесом. Не сбавляя шага, он зашел в озеро и с головой погрузился в студеную прозрачную воду. Скороход спугнул большую рыбу, которая приняла косицы его бороды за водоросли, так похожи оказались разметанные пряди бороды на гирлянды и плети стеблей, облюбовавших придонный валун. Служивый окунулся несколько раз, пока вода, под которую он уходил, снова не стала прозрачной. Однако отмыть от песка и пыли бороду скороходу не удалось. Она так и осталась пепельной…
Если что и доставляло ему удовольствие в последний месяц жизни, так это затачивание о камень ржавого наконечника сломанной стрелы. Он выдернул эту стрелу из ворот сожженного, заросшего бурьяном городища. Историю своих странствий императорский курьер вырезал на бересте, от которой в этих краях рябило в глазах. Скорохода окружали белые, стройные, как свечи, деревья, которых он никогда не видел раньше.
“Сначала я похоронил купца. Потом прачка родила мне сына. Потом я помогал великану строить ворота. Потом я встретил жреца, который был очень недоволен состоянием дел. Потом беглый раб украл у меня ящик. На постоялом дворе я познакомился с курьером. У него был точно такой же ящик, и он мне его продал. Потом я разговаривал со сторожем. Что было дальше, я не помню. Холодно и много белого”.
В дупло старого дерева слепнущий, замерзающий скороход и опустил свое берестяное письмо.
Пролетев вершок, письмо застряло, но когда ударил мороз, письмо сжалось и провалилось в бездну. Оно все кружило и кружило, и никак не могло лечь на дно дупла. Перед письмом расступался мрак, письмо все ширило круги, пока внизу, а, может быть, и наверху не заколыхалось бледное пятно света, в которое были подмешаны странные, искривленные глубиной звуки: крик чайки, плеск весла, гул проводов, перестук колес, велосипедный звонок. Холодное осеннее солнце норовило размыть очертания неведомого перекликающегося мира.
12.
Я уже давно не спал, но продолжал лежать с закрытыми глазами. Оранжевые, как ягоды ландыша, круги плыли, утомительно и однообразно сменяя друг друга. Где-то далеко всхлипнул велосипедный звонок. Когда я открыл глаза, то не обнаружил листа, запутавшегося в паутине. Гребной винт глиссера, который двигал меня и сосну по волнам вселенной, бесследно исчез. А вот елка с паутиной, на которой крутился лист, все еще стояла, а, значит, мир не рухнул, не провалился в тартарары…
Хорошее слово “приварок”. Приварок травы, стелящейся над землей, приварок жизни, отпущенной тебе, как и всем, в обрез. Я все еще лежал под сосной и мерил счастье, дарованное мне ее могучими сучьями. Протащился по лесной дороге, подпрыгивая на корнях и дребезжа звонком, засланный в продмаг ассириец. В корзине, притороченной к багажнику, в плетеной ивовой корзине, каталась бутылка водки. “А ты думал, тебя встретят с почестями, какие оказывают победителям? – спросил я самого себя. – Ты взойдешь на священную колесницу, запряженную четырьмя белыми конями. На голове – венок, в одной руке – пальмовая ветвь, в другой – пульт от плазменной панели с диагональю семьдесят два дюйма”. “Нет, но…”, – робко возразил я сам себе. “Так вот и молчи!” Впрочем, я и так не произнес ни слова. “Да и какую победу я одержал? Дотянул лямку до сорока, а так и не разобрался – кто я такой есть. От чего бегу, к чему иду?” Я оперся о лыжную палку, поднялся, поправил рюкзак, и, перепрыгнув борозду, распаханную под семена молодого леса, выломился через крапиву на тропу. Обжег руку и подумал: “Крапива еще в соку. Вот что значит злая”.
До дачи оставалось всего ничего. Дорога шла под гору, спускалась она к Волге, и я вспомнил, как лет тридцать назад бежал по ней, сверкая пятками, твердо решив уйти из дома. В руках я держал палку, с которой ножом содрал кору. Я представлял, что это не палка, а меч, и воображал себя бог знает кем.
Стояла точно такая же осень. Грибы еще не отошли и отвешивали будь здоров какие поклоны. Но я срезал разве что пятый, да и то боровик или “польский”, чтобы потом не заела совесть. Грибы я складывал за пазуху в надежде завести настоящих друзей и сварить для всех суп. Сухие некрасивые стрекозы низко висели над слепящим песком дороги. Растянувшиеся цепью елки брали в окружение банду бурого папоротника. В глубоких лужах темнели пласты листьев, быстро терявших свои очертании и имена. Ветер заворачивал подолы кленов и теребил рябину. Изнанка кленового листа переливалась и пульсировала. Лист передвигался, как волна, с той только разницей, что лист не мог далеко увлечь ветку, зато волна все время шла вперед, переступая с кроны на крону, сплавляя все листья и все иглы; волна рождала мощный тревожный гул; желтые парашютисты – березовый лист, сосновые чешуйки, хвоя, паутина, прах пней перелетали тропу, но их сносило дальше в молодой осинник, в котором пока еще побеждал свет. Возможно, за стволами пряталась поляна, она-то и наполняла осинник ровным голубым таинственным сиянием.
г. Казань