Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2007
Главы из книги
СЧАСТЛИВЫЙ ЧЕЛОВЕК – НАЗОВЁМ ЕГО АНДРЕЕМ ЗАМЯТИНЫМ – ПРОДОЛЖАЛ ОН ВСЮ ЖИЗНЬ НАДЕЯТЬСЯ И ВЕРИТЬ
У Шекспира последние строчки в “Ромео и Джульетте”: “Нет повести печальнее на свете, чем повесть…” Однако, если бы писал он только о гибели двух любящих сердец, когда счастье было так близко и возможно, – вряд ли бы он так закончил свою ставшую бессмертной пьесу. Ведь их любовь оказалась сильнее всесильного, казалось бы, рока… Смерть всегда страшна, но только она может избавить человека от мучений. А если человек живёт, много лет испытывая невыносимые душевные мучения?..
И был я свидетелем подобного пять, десять, тридцать лет – в течение всей замятинской жизни.
В своей книге я назову его Андреем Замятиным. И не из боязни сказать что-то лишнее. Просто этот персонаж вобрал в себя не только черты характера, но и отдельные биографические факты нескольких примечательных людей, которые встретились на моём жизненном пути. И это не единственный собирательный образ в этой части книги.
Но теперь об Андрее. И о том, о чем никто кроме меня не знал. Даже на сочувствие не имел он права, таил всё в себе, не мог открыться. А ведь был умница, энергичный, талантливый.
Познакомились мы на вступительных экзаменах. Семьдесят человек на одно место, по-разному одетых, по-разному причесанных, не похожих друг на друга – институт же театральный. У парадной двери – швейцар в ливрее, пропускает по биркам, их получали при сдаче документов. В вестибюле – тишина, почему-то всё шёпотом. С портретов на стенах смотрят на тебя сердитые дяди. С верхней площадки лестницы – голос: вызывают очередную пятерку. Идём.
Рядом парень. Среднего роста, худощавый, но, когда начинал он читать, будто становился выше ростом, шире в плечах, он даже не читал, рассказывал, словно написал сам, а точнее, выдумал на ходу.
Слушали с интересом. Прервали:
– Теперь – стихотворение.
Приосанился, расправил плечи, начал:
– “Люблю тебя, Петра творенье!..”
Басню слушать не захотели:
– Следующий!
Как читали девчата, не помню. Я – плохо: долго откашливался, занудно улыбался, чтоб понравиться. На прозе оборвали, стихи перетерпели, на басне хохотали, а тот, что читал первым (это и был Замятин), откровенно ржал. Но это не мешало мне. Наоборот.
– Ну, молодец, – сказали мне. – Подойди.
Подсел я к столу, что-то спросили, потом, посовещавшись, объявили: девчонкам – спасибо, а нам двоим придти через неделю. Мне почему-то велели заменить басню.
Долго рылись мы с Замятиным в библиотеке, искали: какую же взять. Всё зачитано. Он наткнулся на “Молодую вдову” Лафонтена. Там овдовевшая молодица долго не могла найти замену мужу: “и тот – не то, у того – не так”, капризничала, плакала, и тогда велел ей отец перестать валять дурака и выходить за первого попавшегося: “Хватит, всё!”. Та скоро утешилась, и оказалось, не надо было столько искать.
Мне басня не нравилась:
– Ну, при чём сегодня эта тема? Война же кругом.
Но он настоял:
– Лучшего не придумаешь, бери! Потому что в самую точку. Сколько сейчас вдов?! И потом, – это же басня.
Начали разбирать по строчкам.
– Правда, смешно.
И пока сдавали мы с Замятиным экзамены, жили в общежитии в одной комнате. Он с Магнитки, родителей не помнил, воспитывала тётка. Вот и всё, что я узнал о нём тогда.
Надо же! – с того дня и до последнего… Были мы не всегда рядом, часто далеко друг от друга, случалось, не виделись годами, терялись, но всегда знали: где-то на этой планете есть мы. Высокопарно? Нет! С ним были мы больше, нежели друзья, – братья, родственники; и когда ушёл он насовсем – не верилось, что такой человек был вообще.
Я часто спрашиваю себя: а зачем остался я?! Пока не прибился к ответу: наверное, чтоб продолжился он во мне, как и в сыне своём, Дениске, и во внуке, и в тех, кто был с ним и будет без него потом, пока будут живы в памяти Замятины.
На втором туре экзаменов было интереснее, но и страшнее. За столом в комиссии сидели и двое из тех, кто портретами висели над лестницей. Вызывали по одному. Кто-то выходил со слезами. Андрей выскочил:
– Ура! Ни разу не перебили! – И мне на ухо: – Был только один вопрос – женат ли? Наверное, от волнения ляпнул: “Почти”. Дурак!
Я ждал, что меня, как Андрея, спросят про женитьбу; заготовил ответ: “Никогда!” Но меня не спросили.
Когда объявил я название басни и скорчил мину, в комиссии заулыбались. А когда на полном серьёзе я заявил: “по мертвым как ни плачь, а он уже не встанет, и всякая вдова поплачет месяц, много два…”, – кто-то прыснул. В середине: когда дамочка наша присмотрелась к новому мужу и поняла, что этот “тоже ничего”, – хохот стоял, будто показывал я неприличный цирковой номер; и такой жест был у меня при этом! – сам не сдержался, захохотал. А самый старый в комиссии, узнанный по портрету, снял очки, вытер глаза.
“Ура! – подумал я. – Победа!”
И тут же услыхал голос худой женщины, что была на предыдущем туре:
– Ну, если так, тогда прозу.
– Толстой. “Война и мир”.
Я не успел переключиться и, словно продолжая басню, начал читать о том, как ехал Болконский по лесу, увидел дуб… “Господи! Что это я?! Страшно весело”. И стал я “тонуть”: никто меня не слушал, кто-то начал пить минералку, кто-то уткнулся в свои записи. Но тут Бог или чёрт надоумил меня взглянуть в противоположный угол, и вижу: там та худая женщина подалась вперёд, чтобы не мешали ей слушать, вся – внимание ко мне; и тогда продолжил я читать ей, одной. Так до конца и дочитал. А когда передохнул, – тишина. Никто не двигался. Я чуть не заплакал. От обиды. Тот, кто набирал курс (я его уже знал – мне показали), так вот он, Белокуров, пристально рассматривал меня. Жестом приказал: “сесть”. Сел.
– Ты зачем идёшь в артисты? – строго, как на допросе, спросил он.
– Чтобы стать знаменитым, – отрапортовал я.
Все засмеялись.
– Не знаю, не знаю… – заключил он. – Ладно, иди.
“Экзамены в театральный институт, – лотерея”, – уверен в этом. Через много лет, сдружившись с замечательным актёром Лёшей Быковым, разговорились мы об этом, и он рассказал, как это было у него.
– Поехал я из своей деревни поступать в Харьковский сельскохозяйственный. На агронома. Шатался по городу. Вычитал: “Приём в артисты”. Захожу.
Вот где насмотрелся я всякого. Как в зоопарке, – что ни “тип”, то… И гривастые, и наголо стриженые, и с подведенными веками, и не разобрать: кто есть кто?! Хочешь смотри, хочешь живи – с нею или с ним; пялю глаза, разинув рот. Не услышал, когда вызывали меня, – продолжал рассматривать мечтающих об актёрской славе. Все такие разные: одни с задранными головами – гордые, другие – тихие-тихие. Вспоминаю: надо причесаться. Чешу свои лохмы. Вызвали ещё раз. Прошёл, установил себя. Наверное, выглядел петухом.
– Начинайте, молодой человек. Начинайте.
А я не спешу, рассматриваю старушку с копной волос синего цвета.
– Мы ждём.
Киваю головой:
– Сейчас. – И тихо говорю: – “Забыл”.
– А вы успокойтесь, успокойтесь, – советует мне дядя с красным шарфиком на шее. “Старый, а под пионера, за таким в деревне бык погнался бы обязательно”. Рассматриваю.
– Ну и что?! Долго вы ещё? – злится кто-то.
– “Забыл”.
– И долго вы будете повторять одно и тоже слово? – улыбается старушка с синими волосами.
И я тоже улыбаясь, объясняю им всем:
– Это у Антона Павловича Чехова рассказ так называется “Забыл”.
Хохот, кто-то захлопал в ладоши, кто-то показывает мне большой палец.
– Ну, батенька, подь сюда.
– Куда? – спрашиваю.
Теперь уже не смех, а ржание. Я смеюсь тоже.
Так ничего я и не прочитал, кроме названия. Потом услыхал я уже в спину:
– Приходите на занятие первого числа.
Остановился в дверях.
– Так я же сдаю экзамены и на агронома. Треба подумать.
– Нет уж, нет! – кричит мужик басом. – Агроном успеется.
Вот так я и попал в искусство, вернее, меня “втащили”. После первой недели занятий хотел уйти. Учили каким-то глупостям: шить без нитки с иголкой, гладить воображаемые штаны. Главное – верить в то, чего нет. А я до сих так и не верю, – мне всё подавай “в натурель!” – Смеялся.
Я часто вспоминаю о нём. Самородке. На гастролях оказались в Полтаве два театра – их, украинский, и наш, эстонский. Жили в одной гостинице, купались в одной речушке. Два сельских жителя. Как рано он умер.
Мир праху твоему, хороший парень, Лёня Быков!
Насколько Андрей был уверен – примут его, настолько я стушевался. “Ну, что же, – успокаивал я себя, – из семидесяти же”. Как будто если б из двух, было мне легче. Тут ведь как мишень в тире: если чуть-чуть не в десятку, не считается. Но оказалось-то всё наоборот.
Началось со списка. Вывесили его назавтра в вестибюле. И в нём в числе допущенных к третьему туру Андрея не было. Сорок фамилий (надо двадцать), знали мы, что половина потом отсеется, а вот его, Замятина, уже отсеяли. Как?! Почему? Не найдя своей фамилии, он стал белым, как мел. Это заметил не один я: у списка толпились же – не подобраться. Хотел я отвести его в сторону, высвободился он от моей руки, и то, чего нельзя было здесь делать, закурил. Швейцар грозно окрикнул:
– Ты чего-а?! Не смей! Слышишь!
Андрей чётко, по слогам.
– Иди ты к… – Хорошо не договорил.
Дядька в ливрее распахнул дверь:
– Выдь!
Все расступились, но Андрей подошёл к доске, начал вслух читать все фамилии подряд. Даже наклонился, чтобы удостовериться: так ли, что нету его в этом списке. Снял кнопочки, быстро ступая, понёс лист, я – следом. В канцелярию не вошёл, вбежал.
– Когда будет Белокуров?
– Может, завтра. – Секретарша налила стакан воды. – Успокойтесь, пожалуйста. Попробуйте встретить его после репетиции.
Больше часа мы дожидались у театрального подъезда. Наконец Белокуров вышел. Я отошёл в сторону, впрочем, настолько, чтобы слышать их разговор.
– Мне жаль, но… – И через паузу: – Ты, видно, много играл?
– Только в школьной самодеятельности.
– Плохой, значит.
– Может быть.
– Попробуй поступить в другую студию. Или приезжай на будущий год.
Андрей сплюнул:
– Это я решу сам.
Долго молчали. Белокуров не уходил.
– Тебе не понять: штамп – это же страшная штука. Переучивать труднее. И почему, собственно, я должен тебе объяснять: “почему, отчего?!” Ну иди, играй. Учиться тебе не надо. Ты ведь уже готовый артист. Только плохой.
И опять не уходил – по всему было видно, – он тоже волнуется. Я понял по-своему: “высшая тут математика, не моего ума дело”, и что “очень умный и упрямый учитель встретился с ещё более упрямым учеником”. Видимо, так ушёл я в свои размышления, что прослушал несколько фраз, а когда врубился в их разговор, не мог поверить собственным ушам. Андрей с трудом выдавливал из себя:
– И почему, мне хочется, а я не могу… ударить вас?! А надо бы.
Белокуров вздрогнул. Я уже не знал, чью сторону принять мне. “Мастеру – такое?!”
– Не только ударить, – продолжал несостоявшийся студент, – даже нахамить… но Чкалову, не могу. Я же ехал поступать к нему. К вам! – Резко повернулся и пошёл, расталкивая прохожих.
Белокуров долго смотрел ему вслед, пока тот не свернул за угол.
Я догнал. Сели на скамейку у памятника Пушкину. Голуби, нахально махая крыльями перед нашими физиономиями, ворковали. Попробовал отогнать, Андрей равнодушно наблюдал и за мной, и за ними; неожиданно ладонью подкосил одного под ноги, тот забился в его руке.
– Давай, давай, маши, ду-рак!
– Ты о ком?
– О себе, конечно. “Не сотвори себе кумира”. – Смачно сплюнул, угодив в сизую птицу, остальные были серые. – Мне бы в цирке… клоуном. – Нарочито резко встал, выпрямился; и мне уже не показалось, нет, – он и впрямь стал выше ростом, шире в плечах.
– Хватит.
Я старался идти в ногу с ним, не получалось.
– Не надо подстраиваться. Ни к кому и никогда. Пусть шаг будет короче, но… собственный… Понял?
И потом на углу добавил из “Гамлета”:
– “Слова, слова, слова…” Их тоже не надо.
Я спросил:
– А сколько тебе лет?
– Вот ты о чем? – Рассмеялся. – Так я, наверное, родился постаревшим. В тюрьме иными не рождаются.
Зашли на Тишинский рынок, купили бутылку; подымаясь по лестнице, догнали наших соседок, – те возвращались с консультации. И пока стояли на площадке, успели узнать: они мурманчанки, в ГИТИС поступили на театроведческий факультет ещё до войны, теперь приехали восстанавливаться, сдают зачеты. Они охотно согласились составить нам компанию. Принесли какую-то еду, и через час сидели мы за столом в нашей комнате, смеялись, шутили. Одна из них неплохо пела, принесла гитару. Андрюха сбегал “по-новой”, и весь вечер – праздник. Орали – на удивление вахтерше. Затем принялись вертеть пустую бутылку, – на кого покажет она горлышком, того и целуй. Выпало – меня, и такой поцелуй влепила мне в губы одна из них! Долго хохотали, продолжали крутить бутылочку. Другая, уже не церемонясь, обняла, повалила, и упали мы вместе с нею на кровать.
– А теперь! – сняла кофточку, – нам жарко! – Стала закрывать открытое окно. Андрей встал.
– Ну… хорошего понемножку. До завтра.
Обе засмеялись. И ушли, распевая “Расцветали яблони и груши!..”
Хороший был вечер, бесхитростный, а главное, размыл он в головах ненужные нам с Андреем картинки и про экзамены, и про тот список на стенке, и разговор у актёрского подъезда. Кажется, отошёл Андрюха.
У меня оставался последний тур, решающий. Готовиться не надо было – теперь уже всё зависело от случая. Собеседование. Завтра. У Андрея этого “завтра” уже не будет. Съездили мы с ним на канал, выкупались, сходили в цирк, потом в кино. Он молчал. Были мы или излишне внимательны друг к другу, или начинали хамить. Завтра у меня должно было решиться всё.
Помню, в то утро встретились мы с нашими соседками. У рукомойника. Пожелали они нам удачи. Андрей ответил:
– Взаимно, – и ушёл досыпать.
Последний экзамен мой затянулся. Нас не только слушали, просили и спеть, и станцевать, а больше дожидались мы в коридоре. Мурманчанки наши сдавали свои зачеты рядом, получили тройки, “и на радостях”, – громко крикнули они мне: – “пошли отметить”.
После экзамена – собеседование, закончилось заполночь. Метро уже не работало. Кто-то из москвичей взял меня переночевать. Первым же трамваем добрался до общежития. Вахтёрша, увидев меня, всплеснула руками, сказала, указав на нашу дверь.
– Так хохотали вы, орали, стучали вам в стенку, только что не вызывали милицию. Я думала, ты там.
Не понял. А когда вошёл в комнату, увидел: Андрей лежит на кровати голый и весь в крови. Другая кровать взлохмачена и тоже в кровавых пятнах. Хотел позвать вахтёршу, но той уже не было на месте. Мне стало страшно.
“Сам?! Или убили?”
Подошёл ближе. Он дышал, тяжело, надсадно. Вдруг резко повернулся, лёг на живот, скрючился.
– Позвонить в милицию? – сказал я и осекся.
– Не надо.
Намочил полотенце, вытер ему лицо, руки; ноги тоже в крови. Пиджак висел на стуле, полез в карман – паспорт, деньги на месте; значит, не с целью грабежа. И пахло водкой, – будто поливали ею стены, кровать. Стал осматриваться: на спинке стула –бюстгальтер, под другим – чулки.
Андрея рвало.
Я сказал ему:
– Может, врача?
Он завертел головой:
– Не нужно.
Расспросить, что случилось, было не у кого: вахтёрша сменилась, у мурманчанок – дверь на замке.
Андрей очухивался медленно, больше лежал; пробовал усадить его, – не хотел или не мог. А мне нужно было ещё съездить домой за зимними вещами, как поступить теперь, не знал. Оставить одного?! Но его же не приняли в институт. Андрей подвёл черту:
– Всё! – Шатаясь, встал он, обернулся полотенцем, вышел.
Я увидел, что и трусы на нём в крови.
Вернувшись, сидел молча, и даже о том, принят ли я в институт, не спросил. Встал, достал из пиджака кошелёк.
– Слушай, вот деньги на билет мне до Магнитогорска. Сходи, купи. – И глядя в окно, сказал: – Ни о чём не расспрашивай, пройдёт. Всё… проходит.
– Что было с тобой?!
– Ни-че-го! И сам поезжай скорее домой. Тебе же надо успеть съездить и вернуться до занятий. – Вырвал из записной книжки листок. – Возьми!
– А откуда ты знаешь, что приняли меня?
– Понял. Да и Белокуров ведь мужик толковый… Ладно. Держи.
– Что это?
– Расписание занятий на сентябрь. Я ведь ехал в Москву навсегда. Списал.
Стоя у вагона, добавил:
– Это же надо: ехал учиться, а оказался… – Пробовал смеяться. – Оказался донором.
– Ты больше мне ничего не расскажешь?
– Нет. Но… Мы потом найдём их. Обязательно. Адреса я списал у администраторши.
СТРАШНАЯ ЛИЧНОСТЬ
Год от Замятина – ничего. Где, что – не знал. И вдруг телеграмма: приезжает! Через день другая: “Сожалению не могу дела”. И тоже без подписи. А за день до праздника Победы ждала меня записка в общежитии (жил я тогда на Трифоновке): “Приходил. Не застал”.
Встретились вечером. Такой же. Только кажется, стал выше ростом, может, оттого, что похудел. О тех трёх наших безрадостных днях – молчание. И вдвоём почти всё время молчим.
– Приехал на салют, передавали по радио.
– Откуда приехал-то?
– Оттуда же. – (Значит, с Магнитки).
– Где остановился?
Молчит.
– Может, у меня?
– Нет, я снял комнату.
И потом что-то о работе там же, в цехе, о городе: единственное, что связывает, – могила тётки.
Весь следующий день были мы порознь, – я должен был быть с ребятами, староста же курса, назавтра нужно было подготовиться к демонстрации. Никого из ребят, поступавших с нами, видеть он не хотел. Наверное, где-то пробродил один.
Встретились мы “в шесть часов вечера после войны” у гостиницы “Москва”. Всё запружено народом. Песни, смех, радость – “одна на всех!”, всё переполнено ею. Ни о чём другом! День Победы же! И он, Андрей, улыбчивый, не может насмотреться, наслушаться. Купил короб мороженого, раздал детям. Кто-то подносит нам стаканы, – пьём.
– Больше не надо, – как бы извиняясь, говорит он мне и тащит на ступеньки телеграфа. – Отсюда лучше видно.
Кругом смех, радость. И у Андрея улыбка до ушей. Глядя на него, хочется улыбаться самому.
И вдруг в какую-то секунду по лицу его пробегает тень, и он уже весь в себе.
“Неужели не смог отойти?! Забыть?”. Чтоб меньше было заметно наше молчание, растворяемся в толпе, проходим мимо “Националя”, Манежа, американского посольства, там народу ещё больше; с балкона сыплются пачки сигарет, – союзники тоже отмечают Великий День, громко смеются, в приветствии поднимают руки. И вот кто-то из них уже вываливает целый ящик “Мальборо”. Пачки падают на головы, на плечи, потом под ноги на асфальт. Не поднять их, потому что не наклониться – народу-то! И тогда “куча мала”, кричат, машут руками. Сверху какие-то английские, снизу русские слова, – вот оно “братание”.
Андрей смеётся громче всех и вдруг, опять замерев, – осматривается. А в “куча-мала” уже кто-то головой вниз и озорно “солирует ногами”: “Гуд бай! Отлично!”. Кто-то щёлкает фотоаппаратом. Андрей замирает.
– Сволочи! – говорит он так громко, что все слышат. На него оборачиваются, многие не понимают за что он так? – Бросают ради потехи, – кричит он. – Идиоты! – И добавляет несколько иностранных слов. Они звучат оскорбительно.
– О-о-о! – слышится сверху. – Хорошо! Хорошо! Держите! Отойдите! Отойдите! – И сверху на веревке спускается большой фанерный ящик.
– Ура! – орут все “нашинские”. – Привет!
Ящик открывается, разбрасываются пачки сигарет, плитки шоколада. Андрей неожиданно командует:
– Тихо! Давайте все вместе: “Спа-си-бо!”
Просит у стоящего в оцеплении милиционера громкоговоритель, взмахнув рукой, даёт команду, и над Манежной площадью громко разносится благодарное: “Спа-си-бо! Сен-кью!” Американцы не уступают, отвечают тем же, мало того, включают музыку, и “Катюша” звучит во всю ивановскую, громче, шире, заполняет собой всю площадь.
А в десять вечера небо полоснули сотни, казалось, миллионы снопов салюта. Их не счесть. Они живой сеткой зависли над столицей, сегодня – столицей всех столиц.
– Ура!
И светомузыка смешивается со звуками оркестров, человеческими голосами. Мы вместе с другими бежим за Исторический музей, протискиваемся под грохот пушек салюта на Красную площадь. Милиция пытается сдержать этот натиск, и как-то само собой получается так, что мы с Андрюшкой “на гребне девятого вала” – человеческой волны – перемещаемся к самому Мавзолею, медленно, совсем не торжественно. Давят со всех сторон, но на всех лицах только радость, ещё бы: День Победы!
И тут вдруг… Что это?! Серебряный дождь. Капель, звона монет не слышно, а он падает на головы гривенниками, медяками, вот с чьей-то легкой руки взметнулся он серебряным дождём вверх, а затем вниз, и сыплется, сыплется…
Мы тоже бросаем в небо медяки, все карманы уже вывернуты, а он, этот серебряный дождь, продолжается то там, то здесь.
Андрей орет:
– Знать бы!.. – И опять шарит по карманам.
Кому-то удается поймать монету, одну, другую, и тут же опять бросают их в высоту. Все лица в отсвете салюта – профили, чеканные, в них и гордость, и радость и ребячество. Какая-то пожилая женщина, стараясь удержаться, хватает меня за рукав. Вижу: слёзы градом по её лицу.
– А, моего сына задержали. Довоевывает.
Толпа колыхнулась в другую сторону, и она, эта старая женщина, “отплывает” от меня. Кричу ей:
– Ждите. И дождётесь. Слышите!..
Андрюшка мне в самое ухо:
– Знакомая?
Я киваю головой.
– Да. Чья-то мать.
Долго не уходим с площади, будто ещё ждём чего-то. Стоя у Василия Блаженного, опять и опять смотрим мы на колыхающее море толпы.
К утру мы у памятника Пушкина, потом стоим у Маяковского, почему-то и отсюда сразу не уйти. По Тверскому бульвару спускаемся вниз. Налево – театр Маяковского, его имени. А там, пониже, в Собиновском переулке наш ГИТИС. Замедляю шаг, – захочет ли Андрей пойти туда?! Он идёт, останавливается у ограды, смотрит. Полно молодёжи. Наверное, есть и наши однокурсники, но в здание не заходим. Вижу, как он всматривается в окна. Там за ними с портретов те “строгие лица”, и то, как томили они нас: “возьмут – не возьмут”. Молчим, но по лицу вижу: он сейчас там, за этой входной дверью; и тот список на стене – “из полутора тысяч отобрано двадцать”. Одного – вычеркнули…
Теперь, глядя на него, – вижу: приехал он не только на праздник; ведь не зря просил он меня зайти в то общежитие, куда временно поселили нас тогда, и навести справки в канцелярии, когда будут сдавать экзамены театроведы-заочники…
К сожалению, я оказался прав, – тем же вечером он кое-что рассказал.
– Обращался я и к врачам. Все желания гасятся сознанием того, что произошло. Заставлял себя оставаться с женщинами, кончалось одним и тем же – “до рвоты”. Еду в трамвае, троллейбусе, станет какая-нибудь рядом, поднимет руку, чтобы ухватиться за поручень… Перед самым носом… Только бы успеть выскочить на остановке.
Не хотелось, но я спросил:
– А сам-то ты?.. Как мужик?!
– Бывает. Во сне. А то и утром: неловко вставать, лежу, пока не успокоюсь. Ясно?
– Почти.
Помню, как заорал он:
– А мне теперь “всё до фени”, сместились шестеренки в башке, не поставить их на место. – И вдруг неожиданно рассмеялся. – Иногда хочется положить мне голову на свой станок и высверлить из неё дурь… эту. Ладно, найти бы их.
Нашёл. Встретилась одна у ГИТИСа, – приехала сдавать зачёты, жила на частной квартире.
И пришёл он ко мне вместе с нею; в руках у той цветы.
– Вот и мы! – весело представил он её. – Ничуть не изменились, правда?! – Женщина терлась головой о его плечо. Пахло спиртным. Андрюха много раз поправлял на подруге шарфик.
– Взяли мы билеты в Большой, и на тебя тоже.
– Спасибо, у меня пропуск.
– Да-а?! – полувопросительно протянула жительница Мурманска.
С тем и разошлись. На другой день пришёл он чуть свет.
– Чтоб никто не видел. Так лучше. – Закурил, стал рассказывать: – До рассвета пробродили мы в Химках, сидели за столиком и на Речном вокзале. Её совсем развезло. Повез я её домой. Хозяйка уехала. Уложил Клаву спать, закрыл на ключ. – И совсем доверительно: – Не могу я. Понимаешь?
– Нет.
– Мне ведь не смерти её хочется.
– Ты что, Андрюшка?!
– Четвертовать её мало. Шли по мосточку, толкни я её, и дело с концом. И опять не смог! Ненавижу её, больше, чем ту, другую. Она же… “верховодила”. Потом найдем и ту, Верочку.
Зашли на Ржевский вокзал, – пойти в общежитие наотрез отказался. В буфете выпил стакан водки. Сели на скамейке.
– Мастерицы! Что твой Париж. Гадины… А ведь пришли они тогда чинно, благородно, – ты же был на экзаменах; удивились, что я дома, сбрехал: “я уже сдал”. Пришлось сбегать за бутылкой, снова выпили. Гитара, хаханьки-хиханьки, побежала одна за вином, другая сбросила с себя всё… и под меня. Я ошалел, – в первый же раз с бабой. – Он круто выругался. – Понял я: пока мы с нею вдвоём… ночи будет мне мало. Снова пили, курили. Потом заглянула вторая, бутылку на стол, командует: “Теперь наш черёд!” Та вышла, с этой началось; была она и поаппетитней, и погрудастей. Ну, а потом… Втроём усаживались за стол, пели-пили-шумели, пустых бутылок поднабралось, – было что крутить-вертеть. Раздели они меня, захотелось им целовать голого; смотрю… и сами уже в чём мать родила. “Танцы Востока”! – орали мне в ухо и млели друг перед дружкой, становились на колени, целовали… – Заорал: – Суки! Распаляли меня…
– Может, не надо, Андрей?!
– Ничего подобного у меня же не было. Чёрт его знает, может, и такой способ есть. Слыхал же я про “всякое”…
– Не надо, перестань.
– Нет, надо! Чтоб завестись до конца, и не только с моста, – с верхнего этажа выбросить её на мостовую! Улеглись они с боков, а когда поняли: выдохся их “Раджа”, перевязали платком. “Сокол ты наш!” Дальше не помню. Очнулся, – никого. Страшная боль. Развязал… кровь. Кажется, потерял сознание. Потом увидел тебя. – Резко встал. – Всё! Пошёл я. – Тут же вернулся. – Дай-ка мне телеграммы. Обе, обе! И ту, что “Не приеду я”. Вот так. – Положил в карман. – Не был я у тебя, и не виделись мы. – Остановился. – Аптека близко?
– Дежурная за углом. Проводить?
– Пошли. – Купил бутылку скипидара. – Пока!
Выбежал на середину улицы, проголосовал, сел в машину, уехал.
Назавтра по институту слух: одна из заочниц, жившая на частной квартире, была привязана к кровати. Надругались над нею.
Студенты острили: значит, не понравилось ему в ней что-то, вот и решил он привязать её к кровати – как бы в наказание. Кто-то из девчонок говорил, что достали из неё бинты со скипидаром, другие, что умерла она, кто-то – что оклемалась.
Слухов и догадок было много. Остановились на версии: “маньяк!”..
В тот день в институте только и разговоров было о бедной мурманчанке..
А мне стало страшно за Андрея.
“Вот почему не хотел он никого видеть из ребят, не зашёл ко мне в общежитие, и эти две телеграммы без подписи, в первой: “Приезжаю”, и тут же: “Не смогу”. Понятно: алиби.
И ко мне больше не явился.
Уехал.
Исчез.
ГУСАРСКАЯ ПИРУШКА
Со временем о происшествии забыли, как, впрочем, и о самом Андрее. В ГИТИСе, как и в любом вузе, студентам хватало забот. Кроме лекций и семинаров – житейские хлопоты. Общежитие, столовая… И об одежде думать приходится: как ни как – артисты! А я еще и староста: не только за себя, но и за товарищей приходится отвечать. Что уж говорить об экзаменах? Здесь особенно приходилось стараться – стипендиат же! За всем этим, – плюс учебные спектакли, выступления на конкурсах, “ёлки” и другие “халтуры”, – как-то незаметно подошло время выпуска.
И вдруг – эта телеграмма. От Замятина! На этот раз: “Встречай”. Число. Поезд. Вагон.
По-мальчишески быстро сбежав за проводником и махнув мне рукой, Андрей громко позвал:
– Носильщик!
Мешая пассажирам выходить, протиснулся обратно, влип загорелой физиономией в стекло.
“Андрюшка! – Радость захлестнула меня. – Сколько же мы не виделись?! Три года! И ни строчки, ни звонка, я даже не знал где ты, подлец!”
Носильщики стали выносить багаж, прежде всего огромные чарджоуские дыни, перевязанные сухими жгутами, затем большой ящик, по запаху: алма-атинские яблоки, и следом с двумя чемоданами в руках сошёл он сам.
“Андрюха!”
Когда подошёл он ко мне, кинулись мы на шею друг другу. Я отстранил его, увидев незнакомку, стоявшую поодаль и явно ожидавшую, когда закончатся наши нежности:
– Здравствуйте. – Я согнулся в поклоне чуть ли не до земли. (“Андрей? Неужели?!”) Кажется, неприлично долго задержал её руку в своей.
Она ответила мне тем же.
– Я про вас уже много-много знаю. Как прикажете? Ваня или Иван Данилыч?
– Ванька! – засмеялся Андрей. И этим было всё сказано. Поцеловал в щёку меня, потом её.
На него нельзя было смотреть без смеха, уж очень похож он был на нашкодившего ученика.
– Вот так! Я ещё обещал Анне Ивановне подвести её до дома. Диктуйте адрес. Мой восторг стал постепенно гаснуть. А потому, как уселась она на переднее сиденье, а мы сзади, понял: до радостей, наверное, далеко. Андрей не унимался: успел рассказать о том, каким карточным фокусам научила его спутница за дорогу, и о том, что муж её какой-то учёный-речник. Я не понял, но уточнять не стал (главное: был муж). Услыхал и про то, что уговаривает она переехать Андрея на работу в их фирму речников, и что дело это творческое, зарплата приличная, главное, при этом, – она обещала мужу найти настоящего специалиста, и нашла.
Мне уже ничего не хотелось слышать. Когда приехали, Андрей элегантно открыл дверцу перед спутницей, схватил чемодан, сумку, – и за нею на верхний этаж.
– Ну вот, – сказал он, вернувшись, – с этим покончено. – И бросил шофёру: – В “Метрополь”.
– Может не быть номеров, – подсказал тот.
– Ко мне, – заявил я.
– В общежитие?! – Он произнёс это так, будто речь шла о тюремной камере.
На окошках у администраторов действительно висели таблички “Свободных мест нет”. Подавая свой паспорт, Андрей вложил в него купюру, и через пять минут швейцар сопровождал нас в “люкс”. С видом на Большой театр.
– Вот бы мне тут переодеваться! – не удержался я. – Он не понял, пришлось пояснить: – Чтобы проходить в Большой театр без билета, надо мне было иметь “соответствующий вид”. Заранее покупаю программку, забегаю к своим знакомым снять свой затрапезный овчинный тулуп, и, оставаясь в белоснежной рубахе, специально для этого сшитой, – с широкими рукавами и открытым воротом, этакий “апаш”, – выгляжу я… ну, как тебе сказать: этаким Гамлетом. Дорасскажу потом. – Оглядываю “люкс”. – Всё, всё… Хороший номер, – и опять мысли о том же: “надо будет завести знакомство с горничными; надеюсь, это будет не сложно”.
Обживая номер и раскладывая по местам свои нехитрые пожитки, Андрей рассказал, что довелось ему сменить несколько профессий. Сплавлял лес, ходил с геологами в тайгу… Порой его рассказ становился сбивчивым, и я чувствовал, что Андрей, сам того не замечая, нет-нет да и возвращался мыслями к этой женщине. Анне Ивановне…
Потом, спустя годы, расскажет он мне об их первой встрече.
На каком-то разъезде проводник внёс в купе чемодан (ехал он один). Потом вошла она, – ничего особенного. Но потому, как через несколько минут расположилась женщина на нижней полке и принялась читать, – не могла не привлечь его внимания. Так откровенно реагировала она на прочитываемое: то улыбалась, раза два хихикнула и вдруг по-детски омрачалась; хотела закурить, достала из пачки папиросу, но, наверное, вспомнила, что в купе не полагается, и как-то сжавшись в комочек, наклонила голову над книгой, смахнула слезу.
“Ненормальная” – было первой мыслью Андрея о своей попутчице.
Всю ночь читала она, с книжкой и заснула, не постелив белья. Когда проводник внёс чай, вскочила, долго осматривалась – где она; спросила, какая станция, и стала собирать сумку.
– Да до Москвы далеко, – улыбнулся железнодорожный служащий. Всё, что делал он, было несуетно, чай свежий, что, где лучше купить – точная информация. Услыхав про Москву, женщина успокоилась, принялась завтракать.
– Не составите ли компанию? – тихо сказала она спутнику.
– Спасибо. Я хожу в вагон “Совнарпита”. – Андрей почему-то не счёл нужным называть соседний вагон “рестораном”.
– Сделайте исключение. Не пожалеете. Тетерев по-сибирски. Муж сам и освежевал птицу, и готовил со всеми специями. К тому же, – улыбнулась, – снабдил и домашней водкой. Полагается так, для куража. – Засмеялась, выставила бутылку на столик.
Большую часть дороги Анна Ивановна говорила о своём замечательном супруге.
– Дурак полный. Помешался на идее, чтобы реки текли наоборот: с севера на юг. Впутал в эту идею уйму народу. Те такие же фанаты, только уже с придурью, возведенной в квадрат. Поэтому первая жена и бросила его, а мне, представьте себе, он очень нравится: какой ясный смысл жизни, пусть даже бред, но какая увлечённость. – И так расписывала она своего “дурака”-мужа, что Андрею он тоже понравился; заочно.
На какой-то остановке вышли купить они что-нибудь из “экзотического”, местного, как пояснила она; напали на старушку, продавала та малосольные огурцы с горячей картошкой в укропе. И так было всё на ней опрятно, чистенько – этот белый фартучек, мохнато-зелёные лопухи вместо бумаги.
– Это чтоб для аппетита. Да вы попробуйте. – И вели они себя с нею, как дети, которым всё было дозволено. – Вам завернуть вместе или отдельно?
– Вместе, вместе, – нарочито строго заявила Анна Ивановна. Расплатилась; сдачу не взяла.
– Нет, нет, – всполошилась старая. – Нельзя. – И принялась считать медяки.
– Ну, пожалуйста, возьмите. Купите что-нибудь внукам.
– А у меня никого нет. Одна я.
– Извините.
– Да чего там. Нас полдеревни таких. – Анна Ивановна перестала грызть огурец. – Старика убило под Смоленском, сыновей в Чехии. Спасибо хорошим людям, сообщили где. И похоронили на таком красивом месте. Потом ездила на их могилки. А вот старшего, Костеньку, не нашла. Хотя по правде, и не искала я его. “Без вести” – написано было на открытке из части. – Сказав это, старуха улыбнулась. – Смотрю на вас, и так радостно мне видеть счастливых людей. Дай вам бог здоровья и благополучия!
Поезд лязгнул буферами. Они последними вскочили в вагон, помахали старушке. Чего никак не ожидал Андрей, стоя у титана, Анна Ивановна разрыдалась. Отвернулась. Он прошёл в купе один. Её долго не было. А когда вошла, крикнула:
– Всё, всё, всё! – И даже как-то звонко-весело проговорила: – Только вот огурцы наши “приказали долго жить”. Двое мужиков не знали чем закусить, запивали водку горячей водой из титана. Ну, и отдала я их, если честно: “перепродала”. Прицепились они к моему лопуху. В Сибири же как? Все твоё – моё. А потом выложили десятку, хотя стоили они рубль. Взяла. А чё?!
Такой была их первая встреча.
Кто бы мог знать, что до последних его дней будут они вместе. А тогда?!.
С теми же мыслями о том, как удобно было бы здесь, в гостинице, переодеваться перед посещением Большого, на другое утро пришел я к Андрею. Застал я его за тем, что набирал он записанный на обрывке газеты номер.
– Это Анна Ивановна? – Жестом предложил мне приблизиться. – Вот решили мы с Ванькой вас побеспокоить… – Приложил трубку к моему уху.
– А я давно жду. Передайте трубку Ивану.
– Слушаю.
– С таким русским именем такой не по-русски хам. – Это меня не удивило, по рассказам Андрея от неё можно было ожидать всего, чего угодно.
– Провинциалка мучается в столице, а ему хоть бы хны. Нет, чтоб помочь безмужней женщине. А тот, дурачок, бомбит своими телеграммами: “Не скучно ли тебе?” Вот и брешу: “Не скучно, – два кавалера сразу”. А они, “эти кавалеры…” Ладно. – И громко кричит в трубку: – Где встречаемся? – Я что-то мямлю. – Всё. Через час в кафе-мороженое. Это не доходя до Телеграфа с левой стороны. Без меня ничего не заказывать.
Встреча, как встреча, если б не одно открытие, которое сделали мы с Замятиным. Была одета она в коротенькое платьице, и ножки её… Только незрячий мог не заметить их. Полный восторг: высокий каблук, тонкие щиколотки, точёные икры, – “для игры в кегли”, видно же до колен и даже чуть выше. “Смотрите, смотрите”, – не противилась она, – “тут всё напоказ”.
И так откровенно, – мы вышли из кафе, она несколько раз подбегала к киоску в поисках “Нового мира”, и мы имели возможность насмотреться. Со стороны: два мартовских кота, или, если по Чехову, “хороша собака…”, ко всему принюхивается, – иначе не скажешь. Я с интересом посматривал на Андрея, – с его то мужской сдержанностью теперь не сводил он глаз с неё. Она, конечно, заметила и предложила:
– А что если сходить в открытый бассейн.
Андрей ничего не знал о нём, об этой достопримечательности Москвы, где зимой и летом под открытым небом на месте разрушенного храма Христа Спасителя купались москвичи.
– Хочешь – молись, а хочешь – плавай, – добавила она.. – Кому что больше понравится.
– А как… насчет купальных принадлежностей? – спросил я.
– Вам, наверняка, можно остаться в своих трусах, а лифчик мне можно соорудить из носового платка.
“Ясно, – переглянулись мы с Андрюшкой. – Хочет ещё щегольнуть и этим. Не женщина, – клад”.
Так всё и было. Платок мой был перевязан наискось, булавкой закололи его на спине, и через несколько минут плавала она, а мы за нею в этом “святом месте”. Я не раз бывал там, а вот Андрей! – шалел от радости, и даже запах хлорки нравился ему. Нас поразило и то, что Анна Ивановна оказалась лихой пловчихой – и кроль, и брасс, и ныряла, как рыба.
– Русалка, – заявил Андрей, не сводя с Анны Ивановны глаз.
Смотрел я и радовался: “Наконец-то. Нормальный ведь мужик”. А когда поднимались из воды, смотрелись они – на зависть. Такие ладные, крепкие, только в каком родстве они, – не понять: мать ли с сыном, молодая пара или любовники в столичной командировке? Да и вели они себя легко, свободно.
– Надо малость обсохнуть. Подождите, я сейчас.
Сбегала куда-то, вернулась с бутылкой виски, минералкой и тремя бумажными стаканчиками.
– Это ещё зачем?
– Ну что ж, из горла что ли? А стаканчики без минералки не продают. Закусывать будем тоже по-нашему.
Пристроились в дальнем углу фойе бассейна под лестницей. Открыто манипулировали безалкогольной бутылкой и быстро-быстро булькали шестидесятиградусным виски.
– Ура-а-а! – шёпотом кричала она. – Сегодня же дам телеграмму Игнату. Текст будет такой: “Падаю со всех вышек храма. Апостолы рядом”. Давайте за него, Игната. – Помолчала, поглядела на наполненный стакан – и до дна. Помахав растопыренными пальцами перед ртом, опустила их в воду, понюхала. – Вот это называется у нас “жуй воду”, – засмеялась. – Братцы, до чего же хорошо. Наверное, не думалось верующим, что будет тут такое блаженство заместо храма. Давайте выпьем за нас, богохульников! – Нарочито крепко обняла сразу двоих за плечи. – Вернее, за атеистов.
Когда вышли мы из бассейна, увидели плакат.
– Постойте! – крикнула она. – Музей имени Пушкина, – это же “изобразительных искусств”. Пошли туда. – Мы едва поспевали за ней.
– Вот где ти-ши-на, как в хра-ме, – проговорила она по слогам. Здесь ей нравилось уже куда больше, чем в бассейне. – Какая святость! До противности. – Нам с Андреем ничего не осталось, как переглянуться. У Микельанджело, Леонардо да Винчи, Эль Греко стояли долго, дожидаясь, пока “отойдёт она”, подуспокоится. У вангоговских “Подсолнухов”, как и она, мы стояли, разинув рты.
– Вот бы ещё и понимать про что это, – то ли спросила, то ли проинформировала.
Глядя со стороны, можно было принять нас троих за очень влюблённых в живопись, скульптуру и в сам музей, а нас с Замятиным – в эту женщину. Андрей меня больше чем удивил: ни нарочито сдержанного восторга, ни неприятия, – он молчал: был только факт его присутствия, каждую реплику её ловил он широко раскрытыми глазами и разинутым ртом.
У огромной статуи Давида стояли мы, “задрав свои морды на лошадиные”, – так выразилась она и принялась их гладить.
– Это же надо, какой тонко чувствующий эстет. Он ваял лучшее творение своё с позиции самых грубых мужских начал. Какое поклонение у него перед этой силой, мощью. – И через паузу: – Несчастный! – Видя наше удивление, добавила: – А тот, полное невежество, открыто издевался над ним, торговал вслух любовью к нему. Какой ужас, и это – на глазах всей Европы.
Мы ничего не стали уточнять, не хотелось расшифровывать то, в чём не были мы сильны. Ей было лучше знать.
Выйдя из музея, больше молчали. Проводили её до Сивцева Вражка, где остановилась она у близких знакомых; завтра рано утром должен был прилететь её Игнат, и в 10 часов – его доклад в Доме учёных. Мы напросились присутствовать.
– Конечно. Это же так интересно. Завтра убедитесь сами. В моём Сократе всё удивительно.
“Мой Сократ!” Каким гигантом мысли должен он быть, и какую черепную коробку иметь, чтобы, по её словам, в неё могло всё это вместиться!
А что увидели?! Лысоватый, небольшого роста, постоянно извиняющийся человек. И как медленно шёл он к трибуне, как долго откашливался в кулачок. И эти несколько робких хлопков, – значит, не такая уж и знаменитость. Но народу полно, и как обращался он с вереницей чисел! Что-то перечёркивал в воздухе, что-то возводил в куб, как на пьедестал. И что узнали мы?! Люди, оказывается, давно мечтали об этом. Он сказал:
– Если бы это можно было сделать с Нилом?! Или с той же Амазонкой? Свершись подобное, – как бы изменились ландшафты, да сама жизнь на той земле. Представляете, эти три наших великих реки: Лена, Обь, Енисей!.. И пороги на них. Раз уж там невозможно судоходство, надо поставить электростанции. Это же неимоверная силища, – сама природа восполнит то, что кончается на земле – запасы энергии.
Мы с Андреем смотрели на него, и тут же на Анну Ивановну (сидела она рядом за столиком, стенографировала), и теперь глядя на них вдвоём, было понятно: нет, она не при нём, а с ним, подталкивая своим вниманием и заботой его к новой мысли; казалось, не стенографировала, не писала, а обозначала, набрасывала новые идеи. И снова восторг на её лице. Как долго не отпускали его, и только когда проводили их до машины, она представила нас ему.
– Знаю, знаю, начитан из писем. – И с излишне подчеркнутой вежливостью произнёс: – Аня, ты, наверное, пригласишь молодых людей к нам на это мероприятие?
– Уже, – ответила она. – Тем более, что один из них скоро будет нашим сотрудником.
И как же тщательно назавтра готовился Замятин “к этому самому мероприятию”. В магазине надоел продавщице: какой галстук лучше выбрать к серому костюму?
– Вам, – сказала та, улыбаясь, – подойдет всё. – И с видом законодательницы мод, которой хочется угодить этому элегантному мужчине, попросила: – Разрешите я завяжу его на вас. – И заползала тонкими пальчиками по его шее.
А я думал: “Андрюха, как хорошо складывается всё. Какие женщины!”. Только он почему-то поморщился и остановил любезную продавщицу:
– Я сам.
К Сивцеву Вражку отправились мы с часовым запасом времени – не опоздать бы. Там все уже были в сборе. Был Игнат, видимо, во всем педант – вышел минута в минуту. Во время “перекура” были оговорены условия работы.
– Я не начальник, – сказала Анна Ивановна, – но думаю, те скоро поймут, за что будут платить. А деньги хорошие.
Возвращались мы воодушевленные. Андрея, казалось, устраивало всё. И я уже, посмеиваясь, называл его, на манер Ермака, “покорителем Сибири”.
А вот с моим выпускным вечером – ради чего, собственно, и приехал он – было посложнее. На общий сбор с педагогами отказался идти:
– Не был, не был, а тут вдруг заявился. “Здравствуйте. Помните, не приняли вы меня, Владимир Вячеславович!” Нет уж. Знаешь, это, может, и глупо, но устроим мы тебе, как устраивали наши деды: “гусарскую пирушку”.
Ребята приняли предложение с восторгом: во-первых – в “Савойе”, самом престижном ресторане Москвы, во-вторых, – с вышколенной обслугой и сервисом, – когда ребята вошли, – обалдели: застывшие, как манекены, официанты во фраках, на столе – заиндевевшая от мороза водка, шампанское с ананасами, коньяк отборный. Публика самая изысканная. И выпускники, для всех неизвестно откуда взявшиеся, все в чёрном (ГИТИС положено было заканчивать с иголочки одетым); один я был “белой вороной”, – в своей белоснежной гамлетовке. Командовал парадом Андрей. Прежде чем сесть за стол, выстроившись, долго стояли мы. Лёгкий кивок головы “командующего сибиряка”, все бесшумно сели, в заключение, – чего никто не ожидал, – грянул марш, перешедший в танго. Эффектно. Зрители насторожились: “что будет дальше?!” Оказывается, Андрей заранее договорился, когда и что играть. Ребята ждали его первых слов, по всему было видно, что он их произнесёт, и он произнёс, повернувшись лицом к недавним студентам:
– Так вот, господа-товарищи! Так бы могли жить и вы, если бы вас при поступлении в прекраснейший ВУЗ выгнали. И вот в честь этого – наше общее солидарное троекратное “ура!” практичным людям. Короче: “За Белокурова, я ещё долго буду поминать его в Святцах”.
Многие не поняли, но до некоторых дошло.
Последовало троекратное: “ура!”, оркестр грянул туш. Нам зааплодировали, и тут же следом – очень тихая музыка. Мы продолжали чокаться, а зал уже кружился в вихрях “Венского леса”.
Андрей прокричал:
– На этом “жертва” умолкает (показал указательными пальцами на себя), а нищая братия продолжает веселиться.
Наверное, я очень двусмысленно посмотрел ему в глаза:
– Ну и что, товарищ Замятин?!
– Ничего. Считай, что сегодня мне этого очень хочется! – Закурил и тут же поправился: – Да нет, это просто от волнения. Вот почему со мной надо встречаться реже, – смачно затянулся, – поэтому, наверное, воспользуюсь я предложением Анны Ивановны перейти на работу к ним, речникам. Там же одни мужики.
Я что-то понял, но не очень. В одном из перекуров я сказал ему:
– Ребята спрашивают: почему мы без девчонок?!
Ответил зло:
– Скажи: недавно как развёлся он и смотреть теперь на них не может. Ну, давай, давай! Чего там у тебя ещё заготовлено в мой адрес? Ладно, – и снова улыбка, – слушай, а что прикажете делать с яблоками, может, начнём? – Подозвал официанта, попросил заготовить пакеты и разложить в них “вкусно пахнущее”. – А что останется, отвезём Анне Ивановне. Главное, отметим твоё вступление в большую жизнь. Правда, с купеческим размахом, дурновкусно, но смотри, как это всем нравится.
И действительно, к нам подходили женщины, без конца приглашали вальсировать. А когда оркестр заиграл “Молдаванеску” и ребята, обнявшись, встали в центре зала и положили руки друг другу на плечи, он тоже встал, вероятно, чтобы не портить общего впечатления.
– Я ведь на этом празднике, как на своём. Вряд ли он у меня когда-нибудь будет. – Налил большой бокал водки, и, ни с кем не чокаясь, выпил до дна.
Танцевал он куда реже, нежели другие. Но когда объявил дирижёр дамский вальс, и ко мне, и к нему одновременно подошли две дородные грузинки, он привстал. Их компания сидела неподалеку от нашего стола, старшая, наверное, мама – с усами над верхней губой, младшая, вероятно, дочка, – с талией грузинской княжны; обе, увешанные массивными драгоценностями. Направились в центр круга, чтоб все видели, я пошёл с мамой, Андрей – с дочкой. Она смущенно поклонилась, сделала книксен, и он повёл её под многочисленными взглядами в центр зала. “Красивая пара”. Танцуя со мной, усатая не удостаивала меня никаким вниманием, – вся там, в Андрее с её дочерью.. А плыли те, как в “Лебедином озере”, только что не было злого волшебника, если не считать самого Замятина.
– Кто он? – спросила меня усатая.
– Посол Нигерии.
– Женатый?
– Да. Есть ещё и гарем.
Грузинская дама, наклонившись ко мне, глядя в глаза, улыбнулась.
– А у кого его, если есть возможность, этого гарема, не бывает?! – Спросила и засмеялась, громко, раскатисто, и прозвучало это, как смех царицы Тамары в горном ущелье. “Очень солидная дама”, – подумал я.
Чего не ожидал: рука её беспокойно задвигалась на моём плече.
– А почему посол этот сел, а моя Сулико стоит?!
Схватив меня за руку, направилась она к ним, но я закружил-завертел её; вырвавшись, наконец, от меня, так что я еле успевал за нею, усатая направилась к Сулико и Андрею. Девушка моргала влажными ресницами, размазывала слёзы по лицу, потом вскочила, побежала вниз по лестнице.
Казалось, Андрей ничего этого не видел, – сидел, занятый своими мыслями. И вдруг встал, начал танцевать, не пропускал уже ни одного танца, каждый раз приглашая новую даму. Потом подошёл к дирижёру, вероятно, согласовывая дальнейшие музыкальные номера. Кто-то из ребят сказал:
– Мудило наш Белокуров, проморгать такого парня. Да и выглядит он старше нас, во всяком случае, умнее, точно.
Кто-то спросил:
– Он женатый?
– Дважды.
На чей-то вопрос Андрею, сколько зарабатывает он в месяц, тот ответил:
– Вы думаете, моей зарплаты хватило бы на всё это? – Обвёл рукой зал. – Нет, ребята, – по трехпроцентному займу выиграл я три тысячи. По натуре, как видите, я кутила, теперь вот собираюсь поехать в Париж. Если Иван согласится, поедем туда бить зеркала с купеческим размахом. – Потом, подойдя ко мне, тихо спросил: – Надеюсь, ребята довольны?.. – Половина мата осталась им не озвученной. Зло произнёс: – Это же надо?! – не дотянуть полчаса.
– Что ты имеешь в виду?
– Подходит к концу моё “веселье”. Извини!
“Значит… все это было спектаклем? – подумал я, поднимаясь с ним в номер. –Значит, он заставлял себя быть в роли паяца? И всё ради меня? Мы ведь три года не переписывались, я же ничего не знаю, что там у него, как? Только судя по тому, как вёл он себя: беспросветно”. И теперь, присмирев и опустив плечи, он смотрел перед собой, – отрешённо, безучастно – всё как бы мимо него. Конечно, так. И я молчал, ожидая, сам не знаю чего.
Начал он как-то глухо. Не потому что не хватало ему слов, говорил он прекрасно, это было, наверное, семейное и, конечно, воспитанное; хотя и не забывал я давно сказанную им фразу: “В тюрьме другими не рождаются”. Тогда я ни о чём не спросил его, и сейчас не задавал вопросов, но думать об этом думалось. “Вероятно, всё-таки человеку необходимо что-то выдохнуть из себя, даже в словах, если оно беспокоит его”. А он продолжил начатое.
– К кому я только ни обращался, был и на Алтае у шамана. Страшный человек… В жару – в меховой шубе. По-русски – плохо, но понимает всё. И как легко говорилось с ним. А спрашивал он… – не разбежишься с ответом.
И рассказал мне Андрей об их разговоре. Приведу его по памяти.
– Значит, отмахался? – спросил он. – И никакой у тебя силы?
– Не много, – отшучивался Андрей.
– Как это происходит?.. Ну?!
– Не справляюсь я с нею, с этой самой силой. В какие-то моменты… страх.
– А ты овцу не пробовал?
– А может, лайку лучше?! – пошутил зачем-то Андрей.
– Было б лучше, сам бы подсказал. – Взял он бубен, что-то заиграл. Потом подошёл к столу, наполнил какие-то склянки, отлил в стакан. – Пей. – Снова заиграл. Потом сменил он бубен на дудку. Играл тихо. Почувствовал я дремоту, но не давал векам сомкнуться. – Молодец! Хорошо! А теперь попробуй “мох”, ну, пол пальцами. – И заиграл еле слышно. – Он мягкий, гладь его, гладь. Пушистый. Правда?
– Кажется…
– Теперь под тобою мягкий ковер. Да, из мха этого. И на нём сидит женщина. Видишь? Теперь она легла.
Андрей покачал головой. – Нет.
– А ты поласковее… Присмотрись. Ещё, ещё… Она голая. Очень красивая: ноги, грудь, соски, маленькие, маленькие. Видишь?
– Нет.
Андрей оставался спокоен.
– А теперь? – И шаман засвистел. Играла уже не дудка. Что – не знаю. Один звук. Он внимательно смотрел на Андрея. – Давай, давай…. Вот ты уже улыбаешься.
– Теперь что-то виднеется.
– Ну, ну!
– Вижу. Мужчина.
– Да женщина это, красивая. Присмотрись. И пахнет травой.
– Не пойму.
– Ну-ка…
– Нет. Просто кто-то сидит. А теперь и этого нету… Снова, кажется, мужик.
– Это плохо. Очень. – Оборвал он Андрея и повесил бубен. – За то, что видится тебе, – тюрьма, восемь лет. А вот про овцу… или лайку, – никто же не узнает. Но собаку надо вдвоём, чтобы один держал. А то укусит, и будет совсем плохо. Овца в этом случае спокойнее. – Налил что-то из другой склянки. Денег не взял. – Месяц будешь спать хорошо. А потом – ещё хуже. Но, может, и вылечишься. Или сойдёшь с ума. – А когда усадил Андрея этот старый человек в сани, сказал: – А жить надо. Без ума это плохо, но ещё хуже, когда его мало.
За его рассказом прошло немало времени, уже начинало светать.
И вдруг, как мне показалось, Андрей неожиданно для самого себя, вскочил, распахнул балконную дверь.
– Хватит. Спать!
Уложил меня на кровать. Сам устроился на диване, – и сразу же захрапел.
А мне не спалось. Не верилось, что он рядом, и что так откровенно – про себя. И этот вечер, устроенный им. И теперь такой неспокойный он сам. Потому что живёт вне нормы, весь – вопреки.
“Андрюха!.. Что я могу сделать для тебя, дружище? Безумного и слабого можно всё-таки вдохновить, а то и силой заставить подчиниться. (И тут же перед глазами ребята, говорившие о том, как промахнулся Белокуров, не взяв его тогда на курс). Сколько и сейчас в тебе силы, ловкости, умения, а вот что-то защёлкнулось – и не отпускает. Невидимо оно, это ощущение, а ты не можешь пересилить”.
Постепенно забылся; а когда открыл глаза, не пойму где… Ах, да, уложил он меня на кровать.
“Андрюшка…” Нет, это всё бред, который только что привиделся мне. И голова кругом, – конечно, перепил.
Где-то была минералка, – открыл глаза, осмотрелся. На моей кровати сидит Андрей. Моя рука у него на трусах. Молчим.
“Конечно, хватил я сегодня лишку”.
– Я жду, когда ты проснёшься, – тихо говорит он.
– Давно?
– Не знаю. – Хочу убрать ладонь, он прижимает её. – Не надо.
Чувствую, как пульсируют мои пальцы… Я уже испытываю то же, что и он. Делает первое движение, – и я не могу противиться. Прижимается, не отпуская мою руку…
Солнце косым лучом падает на пол. Окно открыто.
Хорошо, что в соседнем номере нет балкона.
Курим.
Вот он, – тот самый мальчишеский грех. Двое мужиков.
Наверное, и у него та же мысль: “И что дальше?”
“Когда встанем, – будем целый день вместе? А может, конец?! Или – начало?”
Чего?!
Он приподнимается на локти, приближает своё лицо, – волевое, грубое. Всматривается. Рука его ложится мне на грудь, сжимает её, гладит. Он наклоняется. Его тёплые губы. Чувствую: мне не совладать, и тут же выворачиваюсь, вскакиваю, бегу в душ.
Долго стою под ледяной струей. Растираюсь. Выхожу. Он уже одет, стоит у окна; не обернулся. Я понимаю, каково ему! Он же умница. Мне уйти молча, – значит… Сделать вид, что не придал я этому значения?! Нет, мы слишком хорошо знаем друг друга. Минуты кажутся вечностью.
Не выдерживаю, подхожу, он разворачивается; и этот взгляд – в нём застывшая покорность, стыдливость.
– Андрей… Всё будет хорошо, – произношу я, сам не понимая, что за этим “хорошо”.
– Пойдем завтракать, – говорит он. И я покорно иду.
Расстаемся до вечера. Мне надо в общежитие – собрать книги и сдать их в институтскую библиотеку, без этого не выдадут диплом. Договариваемся встретиться у служебного входа во МХАТ – там сегодня премьера. Прихожу заранее, но вот уже и спектакль начинается, а Андрея все нет. Из ближайшего автомата звоню в гостиницу, отвечает незнакомый голос. На вопрос об Андрее сообщает, что тот выехал еще днем, а его поселили в освободившийся номер. Кажется, это уже становится для Андрея привычкой: неожиданно появляться и так же неожиданно исчезать. А я не знаю, печалиться мне этому или радоваться.
ГОРЕЦ, КАКИХ ТЕПЕРЬ УЖЕ НЕТ
Есть люди, которые становятся на всю жизнь больше чем друзьями, едва ли не родственниками.
Встретился я с ним, Георгием, на Кавказе, – ездил по туристической путевке “Высокогорный маршрут”. Опоздал на неделю – гастроли, а группа моя тем временем уже ушла. От театра было слёзное письмо с просьбой “принять”, а в моей сумке – заготовленная бутылка коньяка, – всё теперь зависело от инструктора.
Нашел турбазу, какая-то группа готовится к походу. Вычисляю инструктора: и по тому, как хозяйски ведёт он себя, и по свистку, висящему на цепочке; молодой, если б не седина, – не дашь больше тридцати. Дожидаюсь, когда освободится, но он то что-то пишет, то складывает вещи, то берётся за что-то ещё, – и всё, как автомат; если художником надо родиться, то, глядя на него, – инструктором тоже. Наконец, команда “Перекур!”. Начинает он что-то пересчитывать, вижу: талончики; продолжаю стоять.
– Сумку-то сними.
Здороваемся.
– У меня один не явился, заполняй путевку. – Показывает на полный рюкзак. – Здесь всё уложено, я проверил. – И вдруг кричит: – А где твои шерстяные носки?
Показываю.
Письмо от театра осталось не прочитанным, бутылка с коньяком замечена сразу.
– Положи в коробку. – И очень зло: – Осторожнее! Видишь, сколько их уже там?! – Успеваю подумать: “Собирает калым”. – Теперь, – командует, – бегом в строй!
“Весельчак или придурок?”
Осматривает всех смешно: одного с головы до ног и сразу же другого – с ног до головы, – и так до крайнего. Представляет:
– Это наш двадцатый. Зовут?..
– Иван Данилыч.
– Зачем так много?! Хватит и Ивана. – Говорит он с таким “вкусным” акцентом, по всему видно, – самому нравится; а слова, как шары, да и сам он весь “округлый”. Ноги – и те колесом. Обращается ко всем: – Слушайте внимательно. Первым иду я, он, – кивок в мою сторону, – замыкающим. – Смотрит, улыбаясь, ждёт ответной реакции.
“Что такое последним, – я знаю: всё время будешь догонять впереди идущего”. Молчу.
– Ну, и прекрасно. – Очень тихо произносит: – Строимся. – И как выстрел стартового пистолета: – Трогаемся! – Делает первые три шага, отбегает в сторону: – Теперь сами.
Из кабины обгоняющего нас грузовика слышим:
– Пока! До Микоян-Шахара! Будь здрав! – И только клубы дыма-пыли.
– Наш шофер. С ним осторожно, – может высадить.
Кто-то спрашивает:
– А почему мы пешком? В путевке написано…
– Стоять! – И мы стоим. Опускает коробку с коньяком на землю. – Кто сказал?! – Молчание. – Ещё одно слово, – будешь нести её долго-долго. Понятно?! – Ответа нет. – И правильно делаете: лучше молчать, чем говорить глупости. Теперь отвечаю на вопрос: “Почему – пешком?” Чтоб можно было на равнинной местности убедиться, не трёт ли что, не мешает ли! – Кто-то хихикнул. – Глупо. Я совсем не то имею в виду, что ты. Тебе, наверное, только и думается об этом. А здесь не равнина – горы! И мысли должны быть возвышенные. – Мы смеёмся, он тоже. – Извините меня, женщины, за этого глупца, у которого нет даже смелости признаться.
“Он явно уже нравится мне, – не заскучаешь”. Новая команда:
– Пошли! – И тут же окрик: – Стоять! – Оборачивается. – Почему коробка продолжает стоять на месте?! Учтите, в ней все наши радости, а хорошее настроение – прежде всего.
Толстая туристка возвращается за нею и ещё медленнее идёт в строй.
– Тяжеловато, знаю, но тут уже близко.
Делаем несколько шагов. Поворот, за ним – наша машина, шофёр распахивает дверцу.
– Не надо. Я – с ними. – Влезает через борт последним.
Чего никто не ждал – скамейки завалены большими ветками.
– Соберите по гривеннику, в его обязанности это не входит. – Собираем, отдаём водителю, он объясняет нам: – Очень много мошек, ветки в дороге защищают и, потом, как говорит в кино очень хорошая и совсем не красивая артистка: “Красота – это страшная сила”. – Смеётся и очень озабоченно спрашивает: – Вы не устали?
Полная гражданка, освободившись от коробки, улыбается. Он ей тоже. Вдруг! – строгость в лице, глаза широко открыты, и все мы видим: “Он – горец, это прежде всего, и не надо забываться, с кем имеем мы дело”.
И тут до меня доходит: конечно же, “балагур”.
Кричит:
– Внимание! Проезжаем по мосточку!
(А тот мосточек!.. Гремит, шатается!)
– Замечательная река! Только не советую купаться, иначе может получиться много дров из собственных костей, и будет называться это – “шашлык”. – Громко запевает: – “Расцветали яблони и груши…” – Поём все куплеты, он знает их от первого до последнего.
Машина резко тормозит. Приехали.
Разгружаемся.
– Прошу минуту тишины. – Руки его, как плети, повисают вдоль туловища, пальцы сцеплены. – Помолчим. Видите?! К сожалению… кресты с памятниками. Мы на Дамбайском кладбище. Здесь похоронены ученые люди. Науку они знали хорошо, по горам лазали хуже. И все они были доктора наук или заслуженные деятели. К сожалению, так начинаются здесь горы, и об этом тоже надо помнить. – Ещё немного, и он расплачется. Вдруг лицо опять становится улыбчивым, даже немного таинственным – “детектив”. – Посмотрите направо! – И ждёт, когда все посмотрят направо. – Это замечательное произведение архитектуры без единого гвоздя, конечно, наша с вами турбаза, только жить мы в ней не будем; как настоящие горные туристы, поставим палатки на берегу этой горной речки и будем наслаждаться природой. – (Всё на одном дыхании). – Правда, когда переполняется она водой, – сносит всё; и тогда мы, туристы, бежим на нашу прекрасную турбазу. – Женщины переглядываются. – Сейчас сухо, не беспокойтесь.
Через час палатки поставлены, достаёт он из кармана бумажные прямоугольнички:
– Здесь написано, кто и с кем будет жить. – Это уже членораздельно, как диктант хорошего учителя очень хорошим ученикам, на одном из листочков дорисовывается, – именно дорисовывается, – каллиграфическим почерком моя фамилия и торжественно вручается уже с булавкой. – Прикрепите у входа. Все живут по четверо, я как инструктор – один. Но зато, в моей будут сложены все рюкзаки с продуктами. Сейчас я прикреплю распорядок дня, все дежурства – вот на этой картонке, на ней же вы будете писать свои пожелания на будущую неделю. – Успевает привязать к веревочке карандаш.
“Полная демократия”, – подытоживаю я про себя и помогаю перенести рюкзаки в инструкторскую палатку. Устало вытирает он пот со лба, сбрасывает кеды:
– Ноги тоже должны отдыхать. – Помолчав, спрашивает, что играю я в театре, снимался ли в кино, – и интерес у него ко мне пропадает. Вдруг кричит: – Дорасскажете потом! – И, схватив обувь, на босу ногу выбегает из палатки. – Я же забыл ещё раз напомнить им о шерстяных носках!
На следующее утро было сообщено официально и очень строго:
– Перед сном. Ко мне в палатку. Пришла Вера Ивановна. – (Та самая, что несла коробку). – Пришла “за фонариком”. Если подобное повторится, крапивы, Вера Ивановна, кругом много. – И говорилось это, как о покойнике, или о ком-то, кому, может, в скором времени придется умереть.
Хуже было с двумя парнями из Владивостока. Успели они натереть мозоли, – не надели те самые “шерстяные носки”, и снял он их с маршрута. Попробовали заступиться: “Так долго ехали они, сколько летели!”, что-то ещё… Ни в какую:
– Я предупреждал три раза! – Тут же вернул деньги за путевку. – И заберите, пожалуйста, вашу бутылку. – Развернувшись ко мне: – Иван Данилыч! Вручаю вам путевой лист, подпишите его на базе. “Красная поляна” называется она. Ночью вернётесь.
Все молчали. Было и обидно, и грустно, – успели сдружиться, и потом, двое мужиков в походе – сила, но никто не проронил ни слова.
Я, наблюдая за ним, “Георгием Победоносцем”, не раз спрашивал себя: “А может ли командир быть таким?! Смешным, нелепым и жестоким – одновременно?!” Относительно Гоги… Не надо делать скоропалительных выводов и принимать поспешные решения. И этому научили меня не только горы, но и этот горец. Выяснилось: не собирался он быть ни инструктором, ни руководителем, а вот пришлось, стал он им – и сделал из своей профессии нечто важное, значительное; и эти его переходы от бравады к тишине, и то, как замолкал он, прислушиваясь к горам… Наверное, отсюда и привычка эта – слушать самого себя. Казался он и чудаковатым, и странным, и эта манера перескакивать с одного на другое!?. А песни, как пел он их – в каждой строчке главное, чтоб настроение. И как глубоко чувствовал он, проживая одну и ту же музыкальную фразу. Часто читал стихи грузинских поэтов с объяснениями по-русски и ни разу не повторился в настроении, больше того: каждый раз – другое отношение. И было это по-настоящему волнующим. Когда я сплю, то ты всегда в душе со мной, а проснусь, – ты на ресницах предо мной…
Казалось, сочинил это он о себе сам. Или: “он спит и видит возлюбленную свою…”; и трудно было понять, где заканчивались чьи-то стихи и где начиналась его любовь. Много было в нём странного. А может, так и проявляется одарённость человека, его талант? Странное, почти ненормальное – соседствует с гениальным? Только пойму я это по той последней точке, которую поставил он в конце свой жизни, вернее, как продлится он даже в смерти своей. И опять же: ежели по Маяковскому: “Тот, кто постоянно ясен, – тот, по-моему, просто глуп”, к Гоге и это неприменимо, – был он весь “вопреки”.
– Рос я у дальних родственников. Разве я тебе об этом ещё не говорил? Нет?! Так вот… В семье были одни девочки, и старшая из них – наречённая моя.
– Как это?
– Так. У нас с шести лет ты уже – жених. И обязательно, чтоб потом женился на ней.
– Ну, а если?..
– У меня так и было: “если!” – Отсмеялся, вытер слезы. – Подросли мы, и оказалась она не очень красивой, а у меня – ноги колесом, домашние шутили: “Выровняются!” Не выровнялись. Поэтому хожу не в шортах, видишь же, – и в жару – в штанах. Только я мужчина – тут другое дело. А вот ежели она некрасивая, а уже наречённая!? Ничего не поделаешь. Но зато у меня руки, – демонстрировал свои бицепсы, – как у Геракла! Не поверишь, я могу поднять три овцы одну за другой, покружиться и опустить на землю.
Я спросил:
– Слушай, а ты не занимался альпинизмом по-настоящему? Не туризмом, – как водишь ты нас теперь, – а скалолазанием? Настоящим?
Долго молчал.
– Немножко… После того лета и поседел я, видишь. – Больше в тот вечер ни о чём не говорил.
В следующий раз, прежде чем продолжить, спросил он:
– На чём остановились мы? – И не дожидаясь ответа: – Поступил я в тбилисский Политехнический, потом отслужил, вернулся. Нино ждала. – Обо всём скороговоркой, а вот о том, что было дальше, не спеша: – Познакомился я с девочкой из Харькова. Была ли она красивой? После Нино – все красавицы. Так вот, не приняли в Харькове Машу Нестеренко в Политех, приехала она в Тбилиси, прошла по конкурсу. И надо же!.. Записалась в ту же секцию альпинистов, где занимался и я. Ходили мы в горы с группой, потом вдвоём. Дальше – больше: сняли комнату. Дома почти не бывал; тётя прознала, дядя совестил.
– А Нино?!
– Продолжала ждать. Я понимал: нехорошо, плохо это. Только и до сих пор не очень-то понимаю… Выходит: когда любишь – плохо, а вот если без любви, но чтоб правильно – хорошо. Но как ни вертел я, как ни выкручивал мозги свои, а, глядя на младших сестер Нино, было мне стыдно, – у них же тоже где-то есть… наречённые. Конечно, совестился. Умом понимал, да, что толку?.. Когда были все домашние в сборе, я сказал: “Кончу институт – женюсь на тебе”. Как же иначе?!
Только в то воскресенье проспали мы с Машей, на тренировку не пошли, да, и не очень жалели, наоборот. Когда оставались вдвоём, видел я, как хорошо ей, а от этого и мне… И всё-таки надо было сказать. Правду.
Если бы она обиделась, начала упрекать: “Зачем ты так?! Со мною?!” Или: “Почему бросаешь меня, а не её?” Не упрекала, и во сне брала она мои пальцы, как бы убеждаясь: “я ещё не ушёл?!” Мне хотелось провалиться, что-нибудь сделать с собой. Что?! День тот был тёплый, шли мы с нею, так – полутренировка, полупрогулка, больше останавливались; как дурачки, смеялись, подолгу всматривались друг в друга. Раньше такого не случалось.
Я, слушая, видел: нелегкими были для него воспоминая эти, но не перебивал – он жил ими, и были они для него, как строчки из его песен.
– Поднялись, проверили крепления. Откуда ни возьмись выступ, не очень высокий, никогда раньше не обращали мы на него внимания; и ущелье то неглубокое, и поднимались легко, и травили попеременно канат свободно – это когда один передаёт другому, страхует, – всё ладилось.
Как случилось “это!” не заметил, – что-то пролетело мимо, рвануло вверх, потом вниз. Чувствую лечу. Вдруг ещё рывок, и зависли мы. Дерево. Перебросить бы ногу и сесть, – не удаётся. Слышны были и голоса, и как кружил вертолет. Потом всю ночь – тихо. Утром нас сняли.. Она уже не дышала. Меня – в больницу.
Похоронили Машу тут на Дамбайском кладбище. На похороны приезжали её родители. Оказывается, знали они про нас всё. И жалели меня, как зятя.
Что дальше? Сдержал я слово свое – женился на Нино. Но с Дамбая не уезжал, – не мог. Не хотел. В нашей гостинице дали комнату. Бывал я теперь у своих редко. Ни на кого не злобился, и к Нино относился… Она же не виновата.
Передали, что родился у меня Ираклий, года через два узнал о маленькой Нателке. Бывал я у них иногда, – только никого ни видеть, ни слышать не хотелось. Понимал: “нехорошо и это”, – а вот пересилить самого себя не мог, и стал я сам себе ещё более противен.
Прошло ещё два дня, прежде чем он продолжил:
– Зачастил в небольшую нашу библиотечку, наткнулся на “Витязя в тигровой шкуре”, позавидовал, – и какой отважный он, и какой красивый. Тут же представлял самого себя, вначале огорчался, потом хохотал: “Если бы мне какую-нибудь шкуру на плечи, – скорее, овечий тулуп, так, чтоб был он до пят…” К чтиву не пристрастился, а в горы зачастил. Стал водить группы, – с людьми как-то легче…
И был это последний наш разговор наедине. Путёвка закончилась, мы расстались. Вернувшись домой, в письме к нему спросил я о детях, о Нино. Ответил. “Приезжает она ко мне редко, привозит белье, теплые вещи, с детьми почти не вижусь”. О том, что был он два раза в Харькове у родителей Маши, поподробнее: “Уговаривали они меня перезахоронить её, чтоб была она поближе к своим бабушкам-дедушкам, – все же харьковчане. Потом так и сделали. Не поверишь, стало мне, вроде бы, полегче, – ничто больше не удерживало в Дамбае…”
“КАВКАЗ ПОДО МНОЮ…”
Своими письмами Гога не только удивлял, – откуда такая исповедь? – но и поражал, как просто и легко писал он обо всём. Только за всем читалось: “Безрадостно мне”, а в последнем письме чёрным по белому: “Приехал бы ты! Я теперь хожу по новым маршрутам, не пожалеешь”.
Поехать не мог – театр занимал всё моё время, даже в отпуске. К тому же всё ждал-надеялся: отыщется Андрей, разыскивал я его через адресные бюро и в Магнитогорске, и в Новосибирске, и во Владивостоке. Безрезультатно. И вдруг, вполне в Андрюшкином духе, спустя столько времени, – телеграмма! “Поздравь с окончанием института иностранных языков подробности письмом”. Оказывается, два года был он на практике за рубежом. Заканчивалось письмо: “Не скатать ли нам на Чёрное море? Денег подзаработал, хватит”.
“Ура! Значит – к Гоге!” Два наших звонка, две ответные его телеграммы, – и встреча в Ессентуках.
Кавказ подо мною, один в вышине!..
Только нас трое. И кто чему и кому больше рад, сказать трудно: Андрей шалеет от всего увиденного – в первый же раз на Кавказе, Гога с широко открытым ртом от удивления – что слышит он от гостя.
– Болван! – стучал себя по лбу. – Прожить всю жизнь в горах и не знать, что Ноев ковчег застрял где-то тут, между Эльбрусом и Казбеком?! Или что у прикованного Прометея орлы склевали печень тоже где-то тут, у самого Машука! – Бросался он к Андрею, крича: – Сосуд ты наш учёный!
Мне было радостно, – каким хорошим связным оказался я. Но самое главное – всё личное на какой-то момент отодвинулось, ничего не хотелось ворошить; может, заставляли себя, но все мы жили радостью одного дня.
Слишком разными были они, Георгий и Андрей, – если первый шёл навстречу людям, обретая в общении с ними самого себя, другой продолжал оставаться “жертвой”: “кто и когда поможет ему?” Разуверившись, злобился он ещё больше. Я видел это: он приучал себя радоваться при нас, но, отдыхая у этих гор, не замечал он на их вершинах “ни чалмы, ни ризы парчовой”, хотя внешне был полон любопытства.
Организовал нам Гога в тот приезд поход в горы; те из туристов, кто не ходил на лыжах, оставались внизу, в гостинице, а мы, трое, из Нальчика – туда! Лучшая горнолыжная база с головокружительными спусками, канатной дорогой, рестораном, бильярдными, саунами. Съезжались туда со всего Нового и Старого света знаменитейшие из знаменитых: художники и учёные, принцы и шулера, президенты и маклеры, – одним словом, “цвет общества”. А эта сказочная белизна снега! Если рай рисуют яркими летними пейзажами, то здесь – зима-матушка во всей её серебристой красе!
Мне, хорошо знавшему заснеженные просторы наших русских полей, поначалу непривычна была эта сказочная тишина гор, как и однообразие Каракумской пустыни, заметей песчаных дюн, волжских островов с их “надвечным покоем”. И никому не приходило на ум выискивать, что сердцу твоему дороже, красивее. Всё – Россия, и она одна для всех. И не могу, не хочу согласиться, что разделение – лучший способ существования, и Кавказ, как подтверждение этому: был он нашим, а мы – его. Как запросто ездили мы отдыхать на Черноморское побережье: совсем недорогая дорога, невысокие цены, и охотно ехали на новые места работы украинцы в Абхазию, латыши – в Азербайджан. И надо же было кому-то начать ту делёжку, доказывать “географическую обособленность” Приморья, жителей Камчатки или национальные особенности молдаван? И они победили – нет больше великой страны, вместо неё – междоусобица. Как самое страшное – террор, повсеместный, ставший обычным, чуть ли не нормой жизни всей планеты. Кавказ был не просто пристанищем летом, он был своего рода “общинным”, открытым для всех. Теперь это места засад, убийств, потоков беженцев и разыскиваемых террористов-чеченцев, совершивших террористические акты в метро и на улицах Москвы и других городов. Это надо же: Дарьяльское ущелье – как самое романтическое место, увиденное и запечатленное художниками, поэтами совсем недавно, – теперь надо объезжать. Страшно.
Не забыть мне те несколько дней, проведенных там вместе с Гогой и Андреем. Организовано было всё это тем же неутомимым Гошкой – “Не витязем в тигровой шкуре”, – наверное, самым большим романтиком; продумано было им всё до мелочей: наша спортивная экипировка – с иголочки, лыжи – из “самых-самых”, и, появившись на спусковой площадке, – как же смотрелись мы! Ощущали всеобщее внимание, в это время поблизости шли съёмки какого-то иностранного фильма, нас, наверное, принимали за актёров.
Первым покатился я; долго примеривался, осматривался, не сразу решился, но как-то “соскользнул”, упал в конце. Гога не мог справиться со своими кавалерийскими ногами, наезжала его лыжа на лыжу, громко отшучивался: “Мне бы лошадь, я б вам показал!”, – но наверх как-то взобрался, оттолкнулся что было сил, как-то съехал, но тоже внизу упал, долго не мог подняться. Зрители зааплодировали, – думали, что это кто-то из артистов-комиков репетирует.
Андрей сначала сторонился, но я знал: “сейчас-таки даст он нам фору”. Он красиво встал на краю площадки, опустил очки, стал надевать перчатки, и вдруг, откуда ни возьмись, рядом с ним оказалась чертовски эффектная длинноногая “дива”; если актриса, -явно переигрывала, скорее, кто-нибудь из “манекенщиц”, – таких дирекция приглашает обычно не для состязаний на лыжне, а для ночных увеселений. Одной рукой поправила она на Андрее очки, другой обняла за плечи, что-то сказала; со всех сторон опять защелкали аппараты, застрекотали камеры. Приблизила она своё лицо к нему, и… Надо было видеть, что произошло! – оттолкнул он её, покатилась она куда-то в сторону, он, круто развернувшись, – в другую; снова зааплодировали, закричали: “Браво!”, – теперь думали, конечно, что это уже “настоящая киносъемка”, и они и есть герои фильма.
Гога вертел головой, осматриваясь, где же Андрей, поскользнулся, – и кубарем вниз. Я, зная свои возможности в зимних видах спорта, сел в кабину для спуска и через несколько минут был в номере гостиницы.
Андрей стоял у балконной двери. Вошел официант с подносом, уставленным фужерами, в центре – бутылка коньяка. Даже не взглянув на этикетку, он членораздельно, по слогам процедил сквозь зубы:
– Я просил “Мартель”, а тут? – И, не желая, а может, и преднамеренно – теперь не знаю – взмахнул рукой. Бутылка – на пол, фужеры тоже, официант стоял бледный.
Мне ничего не оставалось, как выложить деньги на поднос. Андрей выругался:
– Пожалуйста, не вмешивайся! А вы, принесите, что заказано!
– Что? – извинительно произнёс официант.
– Извольте выполнять!! – В голосе была не только злость – презрение. И с такой силой хлопнул он балконной дверью, – посыпались стёкла.
За несколько секунд до этого вошёл Гога; не понимая, в чём дело, опустился в кресло.
– Извините, – сказал наш “герой” скорее самому себе, вытирая платком окровавленный палец.
Мне хотелось нагрубить ему, чувствовал, – не сдержусь, и когда он ещё раз повторил своё никому не нужное “извините”, я, чертыхнувшись, сказал:
– А я – не извиню. Мы в гостях.
Позже, за ужином, главным объектом внимания, конечно, оставался он, Андрей. Успел он уже переодеться, был в элегантнейшем белом костюме, – эдакий “принц-раджа”, только что без чалмы; и то, как наливал он себе в бокал вино, и как подчёркнуто любезно ждал, когда принесут нам теплые тарелки для горячего, и то, как провожал он свою даму после танца, – всё это делало и его, и нас центром внимания.
Вдруг внимание присутствующих привлекла женщина, появившаяся в дверях. В полусвете были видны только контуры её, но кто-то уже встал, кто-то пошёл навстречу, поцеловал руку, и, вероятно, желая проводить её, искал глазами: “куда и к кому?” Она направилась в нашу сторону. Мы с Гогой почему-то встали, Андрей продолжал сидеть. Наклоном головы поздоровалась она с ним, произнесла фразу на английском языке (что на английском – это я понял, но вот что именно?..) Уступил он место, та села, и Андрей произнёс крутое коротенькое, хорошо известное всем русское слово, подал знак официанту, тот вытянулся в струнку, поставив прибор, ждал. По-моему, сидящие рядом за столиками ждали тоже, – ещё бы! – такая новелла: началась на подъёмнике, имела продолжение сейчас и, вероятно, финал её будет не менее эффектным. Он и был таким – безукоризненным по форме, хамским по содержанию: скромно, как раджа, и эффектно, как фокусник, вынул Андрей из портмоне крупную купюру, положил на столик.
– Сдачу – в номер. – Едва заметный взгляд на нас, и мы с Гогой последовали за ним.
Оркестранты вразнобой заиграли что-то, но танцевать никто не пошёл.
Зайдя в номер, задал я вопрос “принцу-радже”:
– Кому было надо всё это и зачем?! – Ответа не последовало, но я не унимался. – Три – ноль не в нашу пользу: и этот рывок с горы, и Гога чуть не разбился, рванувшись за тобой, потом официант, только что не рыдавший от твоего хамства, теперь – эта женщина?! – Чувствовал, что могу броситься на него с кулаками. И не только потому, что произошло сегодня, а от обиды и злости: до чего же мог он довести себя, продолжая оставаться “жертвой”, и эта его месть “всем и вся”! Хотелось оскорбить его, вывести из равновесия. – Ну, что сделала она тебе? Даже если и проститутка?! Что, кроме подчёркнутого внимания к твоей персоне?! Может, это даже её работа, но чтоб так унизить?! И этот оплаченный при ней счёт, – чтоб все видели! Честно, мне не хочется больше оставаться здесь, – сказал я Гоге. – Нельзя ли устроить ещё один номер?
Гога молчал. Я тоже не нашёл, что добавить.
Андрей, казалось, ждал, что будет сказано ещё; не дождавшись, снял с вешалки куртку, и не произнеся ни слова, вышел. Через несколько минут – шум отъезжающей машины.
Каких только потерь не было в моей жизни?! Приученный ко многому, – с этой смириться не мог.
Не верилось. Оставалось только ждать, какой будет наша новая встреча… И будет ли?