Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2007
У края скалистого берега Енисея, на отшибе таежного села Спасского, несокрушимой крепостью стоял рубленный из лиственницы дом. Его мощные, гладко тесаные стены возводились более века назад сибирскими богатырями, потомственными казаками Красиными – Порфирием и Егором. Ухоженный хвойный бор обступал дом с трех сторон. В добрые лета Красинская семья в округе, не далее пятисот шагов от забора, набирала в зиму груздей, рыжиков, черемши да всякой таежной ягоды столько – не хватало заранее приготовленных бочонков. Лесные излишки поднимались на высокий чердак, а там, на сквознячке и чистой мешковине, их держали до полного высыхания и в постные дни пользовали в пирогах, супах да киселях.
Посередине подворья разлаписто возвышался могучий красавец кедр. Он знал каждого красинского отпрыска, ласково подпирал их первые шаги сильным, шершавым стволом, защищал от палящего солнца и ветра, кормил сладкими орешками. Сам крепчал и хорошел. Пикой заметно прирастающей за лето верхушки, казалось, вспарывал незваные им облака и тучи, стараясь дотянуться нежной молодой порослью до синевы неба.
Ефросинье не спалось. В голову лезло всякое: “Пашка стал приезжать реже. Лицо невеселое, виноватое, хотя хвалится успехами в учебе и боксе. Давно уж денег от меня не берет – сам привозит полные сумки продуктов. Откуда у бедного студента такие суммищи на гостинцы? Пробовала допытаться, но, бесенок, отшучивается. Ой, не свихнулся бы на плохое. Вроде, не должен. Остается верить на слово”.
Ефросинья прервала раздумья. Что-то тяжелое ударилось об оконную раму в горнице. Зажгла свет. “Стекло, слава богу, цело. Вот, напасть-то. Кого нечистая принесла на утренней зорьке?” Накинув поверх ночной рубашки пуховый платок, резво выскочила на улицу. Туманное утро едва обозначилось над тайгой. Под окнами горницы увидела окровавленную птицу. “Никак ослепла, сизокрылушка, не видишь, куда летишь? – пожалела ее Ефросинья. Подняла за крыло. “Не распознать. Боже мой, как ты расшиблась! В кровушке вся. На грудке косточки переломаны. Видать, сердце ими задето, оттого вмиг околела. К добру ли мне это или к худу?”. Она перекрестилась. Взяла у поливальной бочки лопату. “Покойся с миром”, – и глубоко закопала вещунью под корни ветвистого барбариса.
Потом, задержавшись на крыльце, долго смотрела на светлеющее небо, еще усыпанное россыпями мерцающих звезд. “Благодать им. Таинством да чистотой блестят. Все видят, знают про нас. Как не знать-то: рядом с Творцом и мы были бы святыми. А тут за долгую, беспросветную жизнь такой грязи нахлебаешься, стыдно глаза к небесам поднять. Предки наши жили проще, чище: чтили Бога, себя блюли”.
Босые ноги стали стынуть, и хозяйка заспешила в тепло. Достала из русской печи чугун с отваром марьиного корня. Налила полстакана, погрела в ладошках, пожелала себе здоровья и выпила. Недавно вычитала у народных знахарей про лесные пионии. Больные нервы успокаивают. “Отчего более не спится мне? Ясно, от нервов. Где им, бедненьким, здоровья было набраться? Никакого покоя со мной не видали. Только и пожила в свое удовольствие девочкой Фросенькой у деда Георгия, отца Ивана. Душа до сих пор ликует, помнит, как дедуля любил да баловал”. – Грустно вздохнув, пошла в спальню.
Отвар не помог. Не дождавшись сна, Ефросинья для душевного равновесия вновь предалась далеким воспоминаниям о сильных, сочных корнях своего рода – земном истоке под крышей дома, где родилась и доживает кем-то предначертанные ей нелегкие годы. “Какой ныне день?” Она встала с постели, подошла к календарю. “Память никудышная, дырявая! Воскресенье. Если внук не приедет, в церковь схожу. На стол поминальный узелок соберу. Оплачу родных, свечки поставлю. Все Красины уж на том свете. Мы с Настей да Павлом одни здесь остались. И чует душа моя, Павлушка вот-вот объявится. Нафарширую блинчиков с творожком. Любит, бесенок, со сметанкой их трескать. Да, Павлушка, Павлушка…”. Думала она, растапливая печь.
Последнее время она постоянно вспоминала родственников. Постылое одиночество скрадывалось, наполнялось содержанием их жизней: дорогих, близких чувственной душе Ефросиньи и прожитых красинцами с завидным размахом, удалью, в праведных трудах.
Красинские мужики, наделенные от роду силой и красотой, назывались местными невестами самыми желанными. В холостяцкой вольной жизни они ни в чем себе не отказывали. В шумных утехах, увеселениях во всю ширь русской души меры не знали. Но к тридцати годам, к женитьбе, вдоволь нагулявшись, утихомиривались, успокаивались, становились толковыми хозяевами, степенными мужьями. Их семьи жили зажиточно, ни в чем не нуждаясь. Достаток добывался мозолистой деревенской и таежной работой, природной сметливостью, деловой хваткой. Про Красиных в Спасском говорили: “У них голова и руки из нужных мест растут”.
В давние царские времена, Порфирий и Егор Красины числились в казачьей вольнице. Старший Порфирий дослужился до есаула, но, по причине мужской болезни, семью не заводил. Жил вместе с младшим братом Егором, помогал ему поднимать многочисленное потомство из двенадцати мальчиков – погодков и единственной дочки. Сам Александр Васильевич Колчак был наслышан о многодетном казаке Егоре. Одобрял его. От себя лично подарил ему несколько тюков добротной материи, стельную телку и жеребую лошадь, трехлетку.
Перед началом гражданской войны и развертыванием белого движения в Сибири братья перешли на сторону Красной Армии. В то смутное, непонятное время такое случалось в казачьих войсках нередко. Но долго воевать им не пришлось. В жестоких боях под Красным яром оба получили тяжелые ранения. Ослабленных, испитых до дна неизлечимыми болезнями, не пригодных для боевых действий, их демобилизовали и отправили домой умирать. Но несгибаемый сибирский дух, закалка, былое крепкое здоровье распорядились с Красиными на свой лад: постепенно они оклемались, поздоровели и прожили более десятка лет в родном доме. Кормили их тайга, речка, работа в лесничестве. К началу сороковых годов возмужало, встало на крепкие ноги третье поколение Красиных, потомственных лесничих.
В семье одного из отпрысков Егора Красина – Георгия народилось семеро сыновей и три дочери. Парни были обучены лесному делу и разъехались по леспромхозам Приангарья. Рукодельниц, статных и пригожих дочерей посватали солидные городские женихи, справили в селе богатые свадьбы и увезли навсегда из таежной глухомани.
В доме с Георгием остался младший сын Иван с женой Полиной, тремя сыновьями и дочкой Ефросиньей. Дед любил внучку Фросеньку так, будто в этой жизни, кроме нее, никого более дорогого сердцу и не было. После смерти жены Матрены ни с кем из домочадцев говорить не хотел. Только с внучкой Фросей, как прежде, весело болтал, смеялся. Весной 41-го ему исполнилось шестьдесят, но выглядел он значительно моложе. Его большое, хорошо сложенное тело переполняли недюжинная сила, завидная привлекательность зрелого мужика. Мог бы еще и на молодухе жениться. Но отрекся навсегда от всяких утех. Только непоседа и выдумщица внученька Фросенька составляла теперь его земное счастье. И она в дедушке Георгии души не чаяла.
– Дедулька, ты у меня самый любимый и послушный, – беззаботно лепетала она, успев забраться на колени к деду, когда тот на считанные минутки появлялся из леса наскоро перекусить. Полина брала в руки полотенце, легонько шлепала им по вихрастому затылку дочки.
– Ах ты, шалунья этакая! Скоро заневестишься, а все на дедушке ездишь. Дай ему хоть поесть спокойно. Вот я тебе задам, коза малая, шкодливая.
– Не тронь внучку, Поля. Не мешает она мне. Без нее и жить-то вовсе бы не хотелось. – Георгий ласково трепал Фросю за румяную щечку.
– Деда, учительница сказала, я перейду в третий класс круглой отличницей.
– Славно, это по-нашенски, по-красински! Придется мне в район за подарком ехать. Чего хочешь-то?
– Ой, не балуйте ее, тятя. Ведь, меры в хотениях и стыдливости перед старшими, как бывало мы, не знает, – предостерегала свекра Полина.
– Дед, а у тебя денег на велосипед двухколесный хватит? – Не унималась бесстрашная Фрося. Георгий на минуту задумался.
– Во, куда тебя занесло! Как ты про него знаешь-то? Отродясь в селе ни у кого такого чуда не видывал. – Дед смотрел на Фросю с любопытством, изумлением и гордостью.
– Он в букваре нарисован. Мальчишка на нем едет. Велосипед, деда, похож на железного коня. Только без хвоста. Чтобы на нем ехать, надо ногами педали крутить, понял?
– Понял-то, понял, но ты же девочка. Зачем тебе конь, да еще железный?
– А девчонкам разве нельзя? – Фрося посмотрела с обидой на деда Георгия. В ее голосе чувствовалась готовность ринуться на защиту своего девчоночьего происхождения.
– Я давно говорю, наша Фрося от скромности не умрет. Ишь, чего надумала, бесстыжая. Прекрати сейчас же! – Мать не на шутку повысила на дочку голос и опять схватилась за полотенце.
– Упаси, боже, слушать ее, тятя! Экая дороговизна, неслыханная. Ну, как разобьет его, с горок катаючись.
Георгий допил кринку холодного молока с краюхой свежего ржаного хлеба, пощекотал Фросю за тонкую шейку, поцеловал и бережно опустил свою драгоценность на пол. Уходя, весело подвел итог разговору:
– Смело твое желание, смело! Будет тебе, дедова отличница, к лету велосипед. – И к нескончаемой Фросиной радости за пятерки в переводном табеле, дед Георгий вручил ей желанного “железного коня”.
Оставшись вдовцом, Георгий не давал себе передыху. С головой окунулся в лесную работу, бесконечные дела на подворье. В нем словно второе дыхание открылось. Поднимался с восходом солнца, выпивал из осинового бочонка ковшик хлебного кваса, брал приготовленную Полиной корзину с едой, охотничье ружье, болотные сапоги-вездеходы и уходил до заката километров на десять в глубь прибрежной тайги. Ему, опытному лесничему, была поручена выбраковка хвойных пород деревьев. В первую очередь, ангарской сосны и лиственницы. В мае начинался строительный сезон. В контору пачками приносили телеграммы на предоставление строителям делян под вырубку. Не меньше их было и от промышленников. Бывало, по два-три дня так и ночевал в лесном “кабинете” под звездами на лапнике у старого кедра или пихтушки, чтобы вовремя самому управиться и дать возможность поскорее зашуметь лесоповалу.
В обычные дни Георгий возвращался из тайги, когда медлительное летнее светило повисало на розовых верхушках деревьев. Наспех перекусив, торопился в кузницу, обустроенную им “для всех потребных случаев” и расположенную для удобства клиентов в углу подворья, недалеко от парадных ворот. Там кузнеца поджидали со всякой хозяйской нуждой деревенские бабы и мужики. Домогались его умелых рук и жители ближайших факторий. Отказу никому, ни в чем не было.
Особой гордостью Георгия были вылитые им из чугуна ворота для своего подворья. Они достались ему с большим трудом, напряжением ума и воображения. Он ваял их, не делая никаких эскизных набросков. Ворота получились нарядными. Смотрелись цельной картиной с причудливыми, летящими узорами. Ему позавидовали бы и вологодские кружевницы. Весной красил их черной краской. Отчего рисунок еще ярче выделялся на фоне янтарного дома. Семья была в восторге от дедова мастерства и назвала ворота “парадными”.
Иван с сыновьями, помимо постоянной работы в лесничестве, умело охотничали, рыбачили, растили немало домашней скотины и птицы.
Младший Павел с раннего детства любил возиться с лошадьми. После окончания лесного техникума дед с отцом подарили ему пару породистых вороных коней: жеребца Сокола и подружку – двухлетку Звездочку, выменяв их у проезжего цыганского барона за три медвежьих шкуры и два десятка баргузинских соболей. Красины скоро поставили на ноги изможденных, вконец загнанных коней. Сделали доброе дело уход и ласка. Сокол и Звездочка влились в трудолюбивую красинскую семью полноправными членами.
По решению мужского совета Павел должен был продолжить родовую династию и поступить в лесной институт. Днем он пропадал в тайге, а по вечерам, обложившись книгами, допоздна засиживался в горнице. Вездесущая сестренка Фрося жалела его: у любимого братца Павлуши, умного и доброго, нет девушки. Зато у старших братьев их много-премного.
Николай и Петр были двадцати семи и двадцати пяти лет от роду. Трудолюбивые, богатырского сложения парни отслужили в армии и теперь помогали отцу. Редкими свободными вечерам наверстывали упущенные радости, не теряя времени попусту. Фрося знала, где и с кем они встречаются. Следила за ними, в чем успешно ей помогала соседка Нюра, рано заневестившаяся и обойденная вниманием соседских красавцев. По малолетству, недопониманию и с Нюркиной подсказки, Фрося ябедничала деду Георгию о похождениях братцев. Тот делал вид, что занят работой и не слушает муху-стрекотуху. Однако Фрося скоро раскрыла зловредный замысел корявой толстушки. Доносы прекратились. Но тайная слежка, уже без Нюрки, продолжалась. При удобном случае, Фрося намекала братьям: знаю, мол, про ваши гуляния с плохими тетями и расскажу матери. Братья делали перепуганный вид, клялись любимице впредь быть паиньками.
Когда у девочки появился велосипед, интересы ее поменялись. Наспех выполнив поручения матери по дому, она выезжала на главную улицу села и день ото дня оттачивала мастерство скоростной езды с препятствиями. Из-под шумных колес ее велосипеда едва успевали унести ноги прежде никем не пуганые, бесчисленные утиные “семейства” с выводками. “Мамы”-утки возмущенно “обкрякивали” Фросю за вторжение на территорию выпаса маленьких утят. Отношения с “папами”-гусаками складывались у нее и того хуже. Самолюбивые, воинственные птицы разбегались, взлетали над травянистой дорогой и, неистово гогоча, гнались за неопознанным, опасным “агрессором”. Иногда им удавалось на лету больно ущипнуть Фросю за спину или плечи. Синяки у нарушительницы гусиного спокойствия не сходили до зимы. Первый обильный снегопад закрыл сезон ее велогонок.
Многие селяне удивлялись диковинному транспорту, глядя на смелую наездницу. Она привлекла внимание и вездесущих любительниц деревенских завалинок. Вскоре до Полины дошли слухи о “подвигах” дочери с подробным перечислением ее “побед”: сбила теленка, задавила поросят, кур несчитано. Мать, не вдаваясь в долгие разбирательства, сняла со стены ремень. Надежный лекарь ребячьих мозгов предназначался для “образумления” братьев в их далеком детстве и давно висел на гвозде не востребованным.
– Ты чего натворила, коза бодливая? Полсела в убытке, а ты и в ус не дуешь. Для начала хорошенько выпорю тебя, а убийцу твоего железного спущу с обрыва в речку. Как людям в глаза смотреть? – И, не дожидаясь ответа дочери, ничего не понимающей, испуганной, замахнулась на нее ремнем. Но кто-то сзади крепко ухватился за него. Полина оглянулась и встретилась с гневными глазами свекра.
– Поостынь-ка малость, – он резким движением вырвал у невестки ремень. Внучке велел подождать у ворот. Их разговора Фрося не слышала.
Дед не задержался, и они вдвоем поехали на велосипеде по указанным матерью адресам пострадавших. Список был длинный, но Георгий с внучкой успели везде побывать. Оказалось, никто из сельчан не был в обиде на девочку, и никак не пострадали питомцы спасских подворьев. Домой вернулись поздним вечером. За семейным ужином дед весело пересказывал надуманные истории. В заключение маленькой любительнице быстрой езды строго наказал:
– Смотри, Фрося, в оба, куда едешь. Жалей всех, кто пешком идет. Они тоже, может, хотели бы ехать, да возможности пока нет. Когда велосипеды купят все, обязательно купят, то и сплетни сочинять будет незачем. – Помолчав, пояснил ей и причину возникшего недоразумения: от зависти человек злеет.
За столом семья сидели допоздна. Обсуждали грядущие дела. Главным определили сенокос. Но время распорядилось за Красиных иначе. Жестоко и безвозвратно.
Это был последний тихий, теплый, ласковый вечер перед началом войны.
22 июня 1941 года в один миг перевернулись судьбы. Первыми на фронт забрали Николая и Петра. Спустя месяц, проводили отца, потом деда с Павлом. Никто из них живым не вернулся. После похоронок на Георгия и трех сыновей, мать Полина слегла от горя и вскоре обезумела. Фросин отец погиб в Литве, похоронка на него пришла в канун нового 45-го года. Пятая в доме Красиных. Мать к тому времени уже не вставала с печи, ничего не помнила, не понимала, но продолжала спрашивать у Фроси и почтальонки, подруги Дуси, изредка навещавшей Полину, нет ли от свекра, Ивана и сыновей писем. Хозяйство давно легло на детские плечи Фроси. Как могла, берегла корову. Кормила и поила, меняла соломенную подстилку, разговаривала с Красавкой, единственной их кормилицей. По веснам высаживала в огороде картошку. Летом набирала в зиму черемши, ягод, грибов. Этим и были живы. Чтобы поддержать истощенную, умирающую мать, дочь за ведро ржаной муки отдала последнюю в доме ценную вещь – велосипед. Но мать таяла на глазах. За две недели перед кончиной ничего не ела, лишь выпивала в день несколько глотков молока. В конце февраля, поздним вечером, Полина неожиданно пришла в полное здравое сознание, подробно расспросила о свекре и сыновьях, плакала, словно впервые услышала об их гибели. Долго молчала. Не было сил говорить. Потом еле слышимым голосом сделала Фросе наказ:
– В дом чужих не примай. Не маленькая, сама прокормишься. Даст Бог, из наших кто с Иваном вернется.
Фрося не решилась сказать матери правду об отце. Мало ли ошибок случается на войне.
– Жди, надейся. Замуж, за кого попало, не выходи. В красинской родове ветродуев да басурман не бывало. И ты соблюди это. Держись за корову. Травостой встанет, сено на зиму серпом жни. Носи с опушек и суши на подворье. Складывай на сеновал небольшими копнами. Не загниет. Красавке вари картошку в мундирах. Дождетесь конца войны, там жизнь подскажет. Бога не забывай…
После этих слов мать затихла. Фрося никогда не видела покойников. Ей стало страшно. Наскоро одевшись, побежала в село к людям. Пришли женщины из леспромхоза и сельсовета. Принесли на поминки пшенной крупы, несколько банок откуда-то взявшейся американской тушенки, соли и спичек.
В Спасском в ту зиму стояли злющие морозы за пятьдесят градусов. Поземка мела днем и ночью. Сугробы спрятали высокий забор вокруг подворья. До кладбища везти покойницу было не на чем, да и некому. Из взрослых мужиков в селе остался старенький, больной директор леспромхоза Степан Матвеевич Рыжиков, но и он уехал с проверкой на лесоповал. Женщины выкопали могилу в ближайшем сосняке неподалеку от дома и похоронили Полину. До позднего вечера они сидели за поминальным столом. Плакали, делились горем, не прошедшем мимо ни один спасский двор.
– Ты, Фросенька, людей держись. Поможем сиротке. – И разошлись по домам.
Оставшись одна в большом холодном доме, девочка старалась во всем следовать материнскому слову. “Как выжила, голодала, натерпелась страха”, – часто вспоминалось Ефросинье.
Люди предлагали ей деньги, еду. Она понимала: отдают последнее, и не брала. Всякой русской душе жить в долг боязно. И Фрося такая: кроткая, совестливая, терпеливая. Только доверившись семье Рыжиковых, давним приятелям отца, нашла в их добром участии облегчение своему невыносимому существованию. Она давно выросла из довоенной одежды. Доносила мамины платья и пальто. От скатанных дедом валенок остались голенища, к которым, как могла, пришила отцовские галоши. В лютые морозы наматывала потолще старых тряпок, отчего ноги едва втискивались в самодельную обувь, нестерпимо мерзли. Не в чем было ходить в школу, нечем топить печь.
Рыжиковы привезли Фросе сухих дров, сушеной сохатины, спички. Галина Семеновна поделилась с сиротой теплыми вещами. На день рождения сшила первое в жизни девочки нарядное платье. Степан Матвеевич подарил имениннице поношенную телогрейку и аккуратно подшитые валенки. Они были не по размеру, зато теплые. Рыжиковы, плача вместе с Фросей, просили потерпеть нужду и обязательно одолеть седьмой класс. Уходя, Степан Матвеевич пообещал:
– Окончишь семилетку на пятерки, устрою в леспромхоз. Красины все здесь начинали и заканчивали свой трудовой путь. Нам нужен счетовод в бухгалтерию. Тебя подождем.
Летом четырнадцатилетняя Фрося уже работала. Получив первую зарплату, расплакалась: эти малые деньги казались ей несметным богатством. Следующим летом, по настоянию Степана Матвеевича, она поступила на заочное отделение лесного техникума. Так, постепенно, он вывел ее на проторенную красинской династией дорогу: она стала лесничим. В те годы многие сибирячки разделили с Фросей нелегкий таежный хлеб.
* * *
Закончилась война, а мужчин в селе заметно не прибавилось. Истосковавшиеся по крепким мужским рукам и ласкам, женщины сходили с ума. Нарасхват были и вовсе никудышные мужички: инвалиды, пьющие, бездельники.
Осенью появился в Спасском из дальних мест, из Вологды, уже не молодой Михаил Иванович Слепцов. Смуглый, рослый, в офицерском кителе с орденской планкой на груди. Он сразу попал в обойму мужиков, за которыми в очередь толпились засидевшиеся невесты и молодые вдовы.
Слепцов приехал в леспромхоз, поднимать его с колен. Сменив Степана Матвеевича, инвалида и пенсионера, он начал быстро наверстывать упущенное.
В селе безработных не осталось. Новый директор не давал продыха ни себе, ни коллективу. Строгий, громкоголосый, безжалостный, с раннего утра до поздней ночи лично принимал работу на участках и в бригадах. Заставил работать по стахановскому методу. Таково, говорил, требование времени: страна возрождается из руин. Строевой лес, пиломатериалы нужны позарез. Трудились в две-три смены. Рабочие месяцами не имели выходных. Но в Спасском это было единственное предприятие, где люди зарабатывали себе на кусок хлеба. Приходилось смириться и терпеть.
Ночью Фрося, едва успев управиться по дому, спешила до рассвета попасть на свой участок. Не дай Бог, опоздать. Нарушение дисциплины каралось законом. Михаил Иванович был горяч на расправу, и ей не хотелось подводить Степана Матвеевича. Благодарная девушка, помнила, как он достойно представил Слепцову ее и всю красинскую династию.
Вскоре заметила: директор нередко старается добраться до ее лесных владений к концу смены и предлагает отвезти домой. Однажды напросился на чай. И она заварила его по маминому рецепту: с лесными травами, кореньями, шиповником.
– Сам вырос в лесу, но такой вкуснятины не пробовал, – нахваливал он ароматный Фросин напиток, выпив чуть ли не до дна двухлитровый чайник. – Молодец! Всюду успеваешь: и дома порядок, и лесничеством руководишь, не хуже мужика. Давно приглядываюсь к тебе. Имею серьезное предложение, но некогда личными делами заниматься. Давай, в первый же выходной сходим в кино? Билеты за мной, – сказал он и лукаво подмигнул. Фрося растерялась, так ничего и не ответив.
Выходной дали только в следующем месяце. У Фроси накопились неотложные домашние дела. К тому же, после обеда запланировала сходить к Степану Матвеевичу. Поддержка, советы заботливых стариков были для нее дороже всего на свете. Справилась с хозяйством, приготовила гостинцы Рыжиковым. Набралась полная корзина. “Ноги у обоих отказывают. В тайгу нет сил ходить. Надо лечебных травок, грибочков, ягод да черемши отнести. Моих заготовок на полсела хватит. В доме приберусь, баньку истоплю, намою их”, – рассуждала про себя Фрося. Ближе к полудню услышала стук в дверь. “Никто не должен был прийти”, – сердце беспокойно екнуло. “Войдите!”, – громко откликнулась она. Вошел Михаил Иванович, краснощекий, улыбающийся. Его свежевыбритое лицо светилось. В прихожей сразу стало тесно. Запахло морозцем и овчиной. Он стоял, робея пройти дальше и наследить мокрыми валенками на выскобленных до бела половицах.
– Собралась Рыжиковых навестить. Ходить не могут, суставы опухли. Надо помочь. С работой без выходных совсем стариков забросила. Знаете, наверное, горе у них. Сына перед самым концом войны убили, а похоронка недавно пришла. Один он у них.
– И мне последние месяцы ее, проклятой, порвали в клочья сердце. – Лицо Михаила Ивановича погасло, потемнело. – Погибла под Берлином жена, – тяжело вздохнув, добавил, – в бою за Варшаву в танке заживо сгорел сын.
– Сочувствую вам. Мне знакома эта боль.
– Да. Ты тоже хватила лиха сполна. Наслышан от Рыжикова. Он по-отечески к тебе относится, переживает за твое будущее. Про вашу красинскую семью полдня рассказывал. Это же надо! Пятеро мужиков в расцвете лет и сил, величественных, как ваш кедр на подворье, загубила проклятая война. Сочувствую, Фросенька, сочувствую. Обескрылили нас, одних оставили.
Помолчали. Каждый думал и горевал по родным душам. Оторвавшись от раздумий, Михаил Иванович предложил вместе до кино побывать у Рыжиковых. Фрося радостно засуетилась. Поправила на глазах у Слепцова прическу, быстро оделась.
В доме Степана Матвеевича готовились к обеду. Фрося выложила гостинцы.
– А не принять ли нам по сто граммов водочки? – предложил хозяин дома. Гости поддержали его. Михаил Иванович попросил слова. Пальцы, держащие рюмку, заметно дрожали.
– Мы с Фросей решили побывать у вас. Правда, по разным причинам. Скажу о своей. – Он закашлялся, нервно переступал с ноги на ногу. – Хочу осмелиться и попросить при вас, Степан Матвеевич, Галина Семеновна, руки и сердца у Ефросиньи Красиной. – Девушка залилась алым румянцем. Ошеломленная, с укором смотрела на Слепцова. “Наедине со мной ни о чем таком не говорил, а тут на тебе, неловко как-то”.
– Повторяю тебе, Фрося, стань моей женой! – и, уже не дожидаясь ответа, может, от волнения, предложил супругам Рыжиковым быть на их семейном вечере посаженными родителями.
– Родных у нас с Фросей нет. – В его глазах блеснули слезинки. – Что ты ответишь мне, Фрося? – В третий раз сказал он, но ее язык, словно к небу прирос. По лицу потекли быстрые, неуемные слезы.
– Ну, Фросенька, мы со Степаном Матвеевичем ждем ответного слова, – заполнила нежным певучим голосом неловкую паузу Галина Семеновна. Фрося пришла в себя, вытерла ладошкой мокрые щеки, поднялась со стула.
– Замуж не собиралась, не за кого было. Но и предложение Михаила Ивановича очень для меня неожиданное.
– О чем тут долго думать, солнышко ты мое? Одобряю Михаила Ивановича и его выбор. Родные твои, душой слышу, тоже бы его посоветовали. Решайся, девка, решайся. Такого завидного жениха в нашем медвежьем углу скоро не сыщешь. – Ласково и назидательно подводил Степан Матвеевич Фросю к принятию положительного решения. Девушка плакала.
– Мама не велела торопиться с замужеством. Не встречались по-людски, не знались близко, ни разу не целовались даже и – жениться! – Всхлипывая, выговаривала им не к месту Фрося. Но, чувствуя повисшую над столом неловкость, взяла себя в руки. Утерев слезы, тихо произнесла:
– Я согласна. – Помолчав, как бы про себя вслух, добавила, – Может, и полюблю. – Ей тогда исполнилось восемнадцать, жениху – сорок. Они расписались в сельсовете. Без свидетелей, буднично. Фрося фамилию не поменяла. Михаил Иванович перенес фронтовой чемодан из леспромхозовской гостиницы в красинский дом.
С самого начала семейная жизнь Ефросинье медом не показалась. Стосковавшейся по общению Фросе хотелось говорить с мужем и говорить. Она радостно носилась по дому, успевая переделать уму дел. Стыдливо, неумело прижималась, ласкалась к читающему газеты мужу. Но он не улавливал полета Фросиной души, неуемных нежных чувств ее то ли стеснялся, то ли не понимал. Быстро уставал, скучнел, как улитка, отгораживался от молодой жены непроницаемым панцирем, оставляя наружу колючие, отталкивающие глаза.
– Угомонись ты. Не дитя малое, извертелась вся. – Михаил Иванович пересел в угол под божничку и длинные, вышитые крестиком полотенца с голубями, держащими в клювиках ветви оливы. Фрося обиженно фыркнула:
– Побаловаться что ли нельзя? Видать, еще не наигралась я.
– А мне не до игр. Все тело ноет. Напрыгался за день в санях по лесным заносам. Метет и метет. Не успеваем пробивать дороги к просекам. Лошадь по брюхо тонет. Вот и приходиться помогать ей самой через сугроб переныривать и сани вытаскивать. А снег валит и валит. Да и от семейной суеты – маяты напрочь отвык. Не обессудь.
– Может, в сарай вместе сходим? Надо стайки почистить, сена в ясли натаскать, подстилки сменить. Совсем скотину загубим. У коровы бока уж занавозились.
– Своих дел невпроворот. Если тебе самой подворье не под силу – раздай животину по селу.
– А что есть будем? Это тебе не город: мяса в магазине не купишь, и базара нет.
– Тайгой как-нибудь проживем, – уже сердито буркнул Слепцов.
– Что-то не видела в твоих руках ружья или сети.
– Некогда мне. И на эту тему говорить больше ненамерен.
Он сгреб со стола газеты и, шаркая тапочками, направился в спальню. Фрося, одевшись в старье, вышла на подворье.
Крепкий мороз с ветром обжег ее лицо. В начале марта Саянский хиус часто предвещал снежные метели. “Надо поскорее наносить сена дня на два-три, а то зимушка расстарается – к сеновалу не доберешься”, – подумала она. И с присущей ей сноровкой взялась за работу. Через пару часов управилась с делами.
Раскрасневшаяся, пышущая здоровьем, довольная наведенным в сарае порядком, подошла к кедру: “Тебя и не признать вовсе. Чудом стоишь, вровень с небом. Заснежился, искришься весь в лунном мареве дивными, сказочными бликами. Незримой силой тянешь к себе – мимо не пройти. Ну, так поговори, коль зазываешь. Сказав – рассказов об нас Красиных в тебе – век не переслушать. И прадедов моих знавал еще при их молодой силушке”.
Ефросинья замерла перед кедром, словно перед великим таинством. Вслушивалась в скрипучий перезвон тяжелых ветвей, ворчливые, едва уловимые колебания под усиливающимися порывами ветра. Ритмичные, свистящие напевы кроны в завываниях надвигающейся метели и раскачивающихся близких звезд завораживали, пьянили лесную мечтательницу. Казалось, на зыбких, убаюкивающих волнах они бережно уносили ее в желанную даль. Фрося покорно растворялась в морозной ночной мгле. Но, почувствовав, что замерзает, резким движением тела стряхнула с себя вязкую отрешенность.
Добралась до нижней лапы кедра, очистила от снега и прижала к сердцу: “Знай, кедрушка, как оно стучит за двоих. Во мне жизнь новая к свету пробивается. Только никому об этом не говори”.
В дом она вернулась за полночь. Михаил Иванович не слышал ее возвращения.
Через год родилась дочь Настенька, Анастасия Михайловна Слепцова. Молодой маме забот добавилось. Но куда больше неуемной, жизнеутверждающей радости. Хотя душевного покоя не так и не было, а надежды на счастливую замужнюю жизнь рушились. Муж не старался стать для нее опорой, горой, за которой в тяжкие минуты можно надежно спрятаться. Главное, считала Фрося, он не стал близким, любящим ее человеком. Привыкшая с детства к уважению, полной свободе, Фрося чувствовала себя с ним подавленной, зависимой, словно ее лишали свежего глотка воздуха и воли. Нервный, неласковый, Михаил Иванович и дома оставался для нее директором. Его не интересовала личная жизнь жены, ее тревоги и радости. Без отцовского внимания, участия, любви оставалась и подрастающая дочурка. Лишь изредка он брал Настеньку на руки. От редкого общения с отцом, малышка начинала плакать, вырываться, перепугано тянуть ручонки к маме. Слепцов раздражался, клал дочку на кровать, нервно выговаривал Фросе, что не приучает ее к отцу.
Он мог неделями не разговаривать с женой или начинал истерично кричать, когда она в чем-то перечила ему. Фрося понимала, таким его сделали война, потеря семьи. Но не переносила крика, терялась в бессилии перед ним. В красинском доме, сколько помнит, мужчины не ругались с женщинами. Может, давно надо было дать ему отпор, но все надеялась, что сам когда-то посмотрит на себя со стороны, устыдится. Но этого не произошло. Постепенно Фрося поняла: из “завидного жениха” завидного мужа не получилось, хотя селянки откровенно завидовали ей. Слепцов продолжал жить отдельной, только ему понятной жизнью. Наслаждался трудовыми успехами леспромхоза, похвалами начальства. Страдал и побеждал. Находился на острие событий, в центре людского внимания. Один, без Ефросиньи. Большая ли разница в возрасте, жизненном опыте, или что-то другое пропастью встало между ними. Мост навстречу друг другу они не строили.
После родов Ефросинья слегка поправилась, расцвела. Селяне находили ее сходство с дедом Георгием, называли красавицей. Она и была ею: статная, белолицая, с пышными светло-русыми волосами. Михаил Иванович, будто, не замечал ее привлекательности и молодости. Наоборот. Ефросинья часто ловила его откровенные взгляды на хорошеньких женщинах во время посещений кино или праздничных застолий. Случалось, и ночевать домой не являлся. Объяснял выездом на дальний лесоповал с комиссией из района. Мог бы записку в конторе оставить. Фрося в конце рабочего дня обязательно заходила в бухгалтерию с отчетами. Но муж не считал нужным объясняться с женой.
Как-то, после очередной “ночной работы”, супруги поссорились. Михаил Иванович полез в драку. В красинской рабочей семье такого себе никто из мужиков не позволял. Фрося готовила ужин, когда он набросился на нее с кулаками. Впервые
Фрося рассвирепела. Схватила попавшееся под горячую руку полено и ударила мужа по спине. Слепцов в бешенстве выскочил из дома и два дня не появлялся. Но после этого случая, никогда не пытался дурную силу выместить на жене.
Не раз она пробовала поговорить с мужем по-душам, объясниться. Но Михаил Иванович снова поднимал истеричный крик, обвинял в слепой ревности, грозился уйти жить в гостиницу. Их любовь, как капли воды, неумолимо уносил поток времени. Второй раз в эту же речку Ефросинье входить не хотелось. Встречая с работы, уже не летала ласточкой перед ним, не звенела заливным серебреным колокольчиком, как бывало раньше. Не унижалась, училась не втягиваться с ним в ссоры, нести достойно вахту супружеских отношений. Ранимая и впечатлительная, Ефросинья старалась реже бывать с мужем на людях. Смирилась, уже не ревновала, не ревела белугой по ночам, совсем остыла к нему. Первую и долгожданную, непонятую и неиспитую любовь она замкнула глубоко в себе на прочный замок.
Не приобрел в Слепцове долгожданного хозяина и красинский дом. Потому не принимал и не понимал чужака. То ли от занятости, то ли от нежелания, он не прикладывал к нему добрых хозяйских рук: не обновлял, не чинил, не красил. Не приумножил удобств его, а только бездумно ломал, ниспровергал вековые постройки. Дом ветшал.
После рождения дочери, Ефросинья с головой окунулась в бездонные материнские чувства, пестовала свою кроху – свет ее жизни, единственную отраду.
В три годика Настенька простудилась. Позвонили из садика: у дочки высокая температура, предварительный диагноз – пневмония с сопутствующими осложнениями.
Слепцов в этот день уехал на партхозактив. Ефросинью с больным ребенком увезли в районную больницу, а через день в краевую клинику. Отец не появился ни разу: “Разъезжать работа не позволяет”.
Девочка ослабла, ничего не ела и быстро угасала. Егоза, непоседа, щебетунья Настенька на десятый день болезни перестала вставать с постели, разговаривать. Врачи засомневались, что она поправится, и лечащий врач откровенно сказал об этом матери.
Ефросинья написала ему расписку и увезла дочку домой. С фельдшером из Спасского медпункта Валентиной Николаевной, лекарем от Бога, опытной, ласковой, они сутками дежурили у Настенькиной кроватки. Уколы, обтирание настоями таежных травок, сон на под кедром свершили чудо. Кризис миновал. Оставалось выходить, вернуть девочку к радостям детства. Фросе пришлось уйти с работы. На полное выздоровление дочки ушло больше года.
К этому времени серьезно заболел Михаил Иванович. Постоянный румянец на щеках воспринимался Фросей как избыток здоровья. Но оказалось, фронтовые невзгоды, сырые окопы, ранение в правое легкое дали о себе знать. Первый же рентгеновский снимок показал запущенный туберкулез. Стационарно лечиться наотрез отказался. Муж не мог или не хотел себе позволить лечь в больницу. Как и в случае с Настенькой, на выручку семье опять пришла Валентина Николаевна. После работы ночевала у них, и ночью лечила Слепцова. Но ее бдения были слишком запоздалыми. Запущенная болезнь не отступала. Михаила Ивановича почти насильно увезли из кабинета с высокой температурой в туберкулезный диспансер, где он пролежал более трех месяцев. Весной открылось легочное кровотечение, вконец погубившее его.
Оставшись вдовой с пятилетней Настей, она вышла на прежнее место работы в леспромхоз. Дочку отдала в детский сад. Растить Настеньку помогали ей Рыжиковы. Из садика она прибегала к ним сама, благо, жили рядом. Если мама оставалась во вторую смену, девочка ночевала у деда с бабой. Старики обожали малышку, считали ее родной внучкой и даже отписали Насте в завещании все, что имели.
Дочь росла красавицей. Лицом и характером походила на отца. С удовольствием общалась с Рыжиковыми. Мать работала сутками, лишь бы она ни в чем не нуждалась. В год окончания Настей средней школы стариков не стало.
Успешно окончив институт, Анастасия вернулась в родной леспромхоз на должность экономиста. Теперь она виделись с матерью чаще, чем в пору ее детства и юности. Настя не торопилась с замужеством, хотя в селе парни поглядывали на нее с интересом. Ефросинья подталкивала свою недотрогу к общению со сверстниками, но та не уделяла им никакого внимания. Зато в конторе стали поговаривать, и это дошло до матери, что ее не раз видели с бригадиром залетной строительной бригады Богданом Бесовым, писаным красавцем. Видно, кто-то из его предков был цыганом: темперамент, смоляная чернота волос, смуглая кожа. Богдан пел, плясал, играл на баяне, чем привораживал к себе женщин.
В конце весны дочь не пришла ночевать. Настя после танцев с подружками иногда оставалась в рыжиковском доме, поэтому Ефросинья не придала значения ее отсутствию. Утром на работе она лукаво отшутилась. “Дай-то бог, может, задружила с кем”, – думала мать. – “Не маленькая, допросы ей учинять. Сама себе хозяйка”.
А дочка бывала дома реже, реже. И так прошло лето.
– Может, объяснишь мне, где и с кем ноченьки проводишь? – Настя залилась румянцем и, как в детстве, опустила глаза, склонив набок голову.
– Мамуля, я встречаюсь с Богданом Бесовым. У нас будет ребенок.
Ефросинья не ожидала от нее услышать худшего известия.
– Ты совсем обезумела! – запричитала она. – Разве не видишь, что он собой представляет? Или ослепла от счастья? – во весь голос кричала мать. Настя выскочила из дома и не появлялась, пока не проводила Богдана.
Автобус уже трогался с места, когда тот спешно сознался: в городе его ждут жена и двое детей. У Анастасии внутри все окаменело. Она не произнесла в ответ ни слова.
После ссоры с дочерью, Ефросинья долго рыдала над своей несчастной судьбой. Успокоившись, занялась самовоспитанием: “Что преступного совершила дочь? Принесет в подоле ребеночка? Это ли обуза тебе? Или не ждала ее дитя, как манны с неба?”, – вопрошала она себя. И многострадальная душа отвечала радостно: свершилось желаемое.
Но ее почерневшее за три дня лицо заметили на работе.
– Что с тобой, Ефросинья Ивановна? Не случилось ли чего? – Та в ответ только отнекивалась, отводила взгляд на полыхающую осенними красками тайгу.
Настя вернулась вечером. Ее нельзя было узнать, словно прошла круги ада.
– Доченька, прости меня, окаянную. Прости обезумевшую мать. До какой дурноты дошла!
– Не надо, мама, убиваться из-за меня, глупой. Ты права. Богдан бессовестно обманывал меня, а я верила. Перед самым отъездом решился сказать правду. У него, мама, двое деток в городе. Что теперь делать?! – И упала на кровать, беспомощная, убитая предательством любимого.
Ефросинье почему-то вспомнилось, как однажды, возвращаясь с работы лесом, собирала грибы и заметила издали в осиновом околке гуляющую влюбленную парочку. Непроизвольно замедлила шаг и стала наблюдать за ними. Те тоже шли в село, громко разговаривали, смеялись, целовались. “Какое счастье, так вот любить и радоваться жизни”, – подумалось тогда Фросе. Но вдруг страшная догадка больно пронзило ее сердце. Подойдя поближе, узнала в мужчине мужа. Рядом с ним шла молоденькая библиотекарша Нюра, недавно приехавшая из города. Фрося, не чувствуя под собою ног, расплакавшись, бросилась бежать в обратную сторону. Оглянувшись на миг, не обнаружила ли себя, увидела, как любовники торопливо скрылись за старой развесистой черемухой. “Нет, этого дочке не стоит рассказывать. Пусть память об отце будет у нее светлой”. Подойдя к ней, подняла ее с кровати и крепко прижала к себе.
– Спрашиваешь, что делать? Отвечаю: рожать мне любимого внука, вот, что делать! Успокойся, вытри слезы. Тебе вредно расстраиваться, внука моего тревожить, поняла? А любовь залетная, как пришла, так и уйдет. Поверь мне. Дитя будет только в радость. Наконец-то, появиться маленький красиненок. И выше нос, слышишь! А селяне посудачат и успокоятся. Никому горя не принесла, ни у кого счастья не украла. Помни, дочка, отбирая его у других, сама этой божьей благодати лишаешься.
Пришло время и Ефросинья увезла Настю в районный роддом, хотя дочь собиралась рожать в Спасском. Мать убедила ее, первые роды – дело не шутейное. И правильно сделала. Роды едва не закончились трагически. Сынуля родился крепышом: рост – пятьдесят три сантиметра, вес около пяти килограммов. Таким богатырем и селян удивишь. Но после его появления на свет, у Насти открылось сильное кровотечение. Спасибо врачам и донорам, иначе, подумать страшно, что могло быть.
Бабуля летала на крыльях, забирая домой окрепшую дочь с внуком. Как ей не летать! Появился Павел Красин! Продолжатель рода, надежда, свет ее жизни.
“В нашем скорбном доме теперь навсегда поселятся радость и покой. Стены пропитаются детскими ароматами, запахами, звонким ребячьим смехом. По старым приметам, от одного духа подписанных пеленок нечисть из обжитых ею углов вмиг исчезает”.
Внука назвали в честь погибшего в боях под Москвой деда Павла, любимого брата маленькой Фроси. Смоляные завитушки на головке и глазки – два уголька, – это мальчонка унаследовал от отца, Бесова, но кожей вышел в бабулю, белену. И норовом в красинскую породу.
Рос Павлушка в большой любви к нему двух женщин. Рос шустрым, здоровеньким. Сосал материнскую грудь без устали, ненасытно. Если Настя пыталась насильно отнять у него кормилицу, он прикусывал сосок, да так больно, что та вскрикивала.
– Ишь, ты, бесенок, какой настырный! Чего над матерью изгаляешься! – Ефросинья брала на руки пухленького, раскрасневшегося от сытости внучонка. Носила его по дому “столбиком”, чтобы мамкино молоко до нужного места дошло, не срыгнулось. В семь месяцев Павлушка ползал, в девять зубов имел, казалось, полный рот. Но они лезли и лезли. Видимо, донимали малыша зудом, потому что он тащил в рот и нещадно грыз все, что попадалось в его быстрые ручонки. Попробовал на зуб ножки табуреток и стола.
Когда не удавалось вцепиться в очередную “жертву”, недовольно, по-кошачьи, морщил ежиком маленький носик, подползал к бабуле и пытался укусить ее за ногу.
– Я тебе сейчас задам по попе! Будешь об меня зубы точить, – игриво воспитывала она любимца.
В школе Павлушка был крупнее сверстников. Хорошо учился, замечания от учителей касались только его поведения: непоседа, шустрый, заводила. И дома выдавал день ото дня что-нибудь новенькое. Ефросинье припомнилось, как он однажды ел пельмени.
– Садись, ешь, бесенок мой, накидался гантелей, совсем исхудал.
– Во, ба, такое блюдо я люблю! – Ефросинья достала из погреба кринку отстоявшегося молока, сняла в тарелку вершок, наполнила ее до краев горячими пельмешками и подала Павлушке. Через минуту он уже прилетел к ней на кухню.
– Ты чего пельмени-то не ешь? – удивилась она.
– Так я все съел. – Ефросинья подошла к столу.
– А это что? – удивилась она, показывая внуку выпотрошенные сочни.
– Не, ба, я кожурки не ем.
– А раньше ел.
– Глупый был и ел.
Наголодавшись в свое время, Ефросинья считала сытый желудок божьим даром и старалась кормить семью досыта. Павлушка в десятом классе вымахал повыше красинских предков. Занимался в спортивных секциях. По боксу имел первый разряд. Любил поесть, особенно бабулины блины. Она пекла их одновременно на трех сковородках и едва поспевала за ненасытным проглотом. Помнится, как-то перед концом блинной трапезы он громко взмолился:
– Все, ба, сейчас объемся, – потом тихим голосом добавил, – и помру молодой. – Ефросинья этих слов из-за суеты со сковородками не расслышала, ответила внуку только на громко сказанное им:
– Ну, и, слава богу, зато насытился! –Долго помнили эту нескладушку и смеялись.
Школу внук окончил без троек. После выпускного вечера обсуждали, куда ему поступать. Бабуля категорически настаивала на медицинском институте. Мать молчала. Павлушка твердо заявил:
– Хочу быть спортсменом, боксером, выступать за сборную страны.
– И не стыдно тебе, такому бугаю без профессии по жизни мыкаться? Что за дело такое, спорт твой? Им только от безделья занимаются. Ты же учился неплохо, боксом своим успевал натешиться. На тебе в самую пору новину пахать, да из лесу вековые деревья таскать, а ты будешь по-бабьи ручками туды-сюды физкультурить. Не одобряю это баловство.
– Ба, ты не права. Спорт требует глубоких, точных знаний многих наук, в том числе и медицинских, – пытался настаивать на своем Павел.
В разговор вступила Настя.
– Мама, а может, он прав?
– Не смей потакать ему! Не хочет быть врачом, мог бы на лесничего пойти. В людском уважении прожили красинские мужики, имея одну родовую профессию. Ни копейки от пенсии не дам на пустяшную учебу.
Ефросинья давно не была так расстроена. Вышла на подворье, прислонилась к кедру и расплакалась. Всю ночь проворочалась в постели, не заснув.
К утру, измученная бессонницей, добралась и до своей персоны. Это было отличительное качество ее характера: уметь посмотреть на себя со стороны, понять других. “Что я, макитра дырявая, разошлась, расшумелась? Встаю поперек пути внуку, как гнилая коряга на тропе, – безжалостно воспитывала себя Ефросинья. “Парень с малолетства этим самым спортом живет, надрывается. Значки имеет, а я тут раскудахталась. С куриными мозгами да на совиный насест мечу”. – И к утру смирилась с решением внука.
Встав до зари, наготовила полный стол еды. Настя, поев, ушла на работу, не вспоминая вчерашнего материного гнева. Вскоре поднялся Павлушка. Он никогда в постели не залеживался. Находились срочные дела по дому и в школе. Чмокнув бабулю в щечку, стрелой полетел к колодцу, где второй год подряд после сна обливался ледяной водой, не пропуская и студеную зимушку. Босой, раздетый до трусов, после процедуры вбегал домой, как ошалелый. Быстро обтирался полотенцем, одевался, обувался в валенки и пил горячее молоко. Ефросинья любовалась его молодым телом, гордилась, что у парня есть крепкий жизненный корень – настойчивый, целеустремленный красинский характер.
– Садись за стол, бесенок, ненаглядный. Поешь оладышек, запеканок. – Павлуша с острасткой посмотрел на нее. – Не бойся, ругаться с тобой боле не буду. Как надумал, так и действуй. Вечером с матерью подготовим твой отъезд в город. Сдай документы, поинтересуйся, пораспрашивай знающих людей. И поклянись мне, внучок, никогда не будешь валять дурака, никаким дерьмом не запятнаешь наше честное фамильное имя. Твои прапрадеды и деды за тебя, за нас жизни отдали, земля им пухом. Помни это! И еще, не при Насте будет сказано, не ищи никогда отца своего. Он предал и тебя, и твою мать. Мне будет больно, если унизишься перед ним.
В институт Павлушка поступил легко, сдав экзамены на пятерки. Ему дали повышенную стипендию. Домой приезжал два-три раза в месяц, всегда с друзьями. Ребята не пьющие, услужливые, добрые. Ефросинья с Настей кормили их досыта, парили в бане, набивали в дорогу сумки деревенскими вкуснятинами. На втором курсе Павел выполнил норматив мастера спорта по боксу. Стал чемпионом области.
В школьном музее повесили на стене его фотографию. В витрину под стекло положили несколько газет с очерками и репортажами о нем. Настя по просьбе директора школы продолжала собирать вырезки из журналов, газет. Сыну это не понравилось.
– Мама, ничего, заслуживающего внимания к моей персоне, я еще не достиг. Попаду в сборную, завоюю золото на Олимпийских Играх, тогда будет, что сказать, а сегодня уберите меня с пьедестала. Честное слово, неловко перед учителями и ребятами.
Но для родного Спасского он был уже кумиром.
* * *
Настя познакомилась с Антоном Миллером, приехавшим из Германии на установку импортного оборудования в леспромхозе. Стали встречаться. Как-то, уходя на работу, попросила мать приготовить к ужину чего-нибудь вкусненького.
– Никак своего иностранца в дом пригласишь? – наиграно безразличным голосом спросила мать.
– А ты откуда о нем знаешь? – Без обиды, удивленно и озорно ответила на вопрос вопросом Настя.
– В нашем селе можно от кого-то чего-то скрыть? Ладно, приводи. Ни разу в жизни не видела иностранцев. Они на людей-то похожи? – иронично и весело смотрела на дочь Ефросинья. Но ее руки дрожали, когда поправляла ей прическу.
После ухода дочери, весь дом был перевернут, перемыт, диван и кресла в горнице накрыты невесть откуда взявшимися новыми бархатными накидками. Дощатая дорожка от крыльца до парадных ворот выскоблена и подметена. Откуда только сил набралась и прыти. “Чем его, не русского, кормить-то? Дал же Бог, немца! А, стоит ли голову ломать? Пусть уважает нашу пищу”. – И налепила сибирских пельменей. К приходу гостя на столе яблоку негде было упасть. Сама выглядела помолодевшей, нарядной. Антон сразу понравился ей: крупный, темноволосый, а главное, простой и приветливый. Неплохо говорит по-русски, только с акцентом и слова тянет. Рассказал о себе, родителях, старших братьях. Они давно женаты, живут в других городах. Долго учился, помогал братьям строиться. Живет с родителями в их доме. Работают с отцом на заводе в пригороде. Холостой.
– Наши русские мужики тоже в командировках все холостые, – улыбнулась Ефросинья.
– Нет, я не обманываю. Пришел к Вам, Ефросинья Ивановна, по важному событию в моей жизни. Прошу – как по-вашему сказать? – Настиной руки. – В горнице стал слышен звон капели подтекающего кухонного крана. – Я полюбил ее. Мы будем жениться, правда, Настя? – Он замолчал, подошел к Ефросинье, поцеловал ее натруженную, шершавую руку. Обнялись, почему-то оба расплакались. Настя крепко прижалась к ним.
– Ефросинья Ивановна, можно мне Вас называть мамой?
– Буду рада, если твоя просьба от сердца. Этим, Антон, грех лукавить. – Он снова поцеловал ей руку. Настя тоже встала перед матерью, и, будто семнадцатилетняя девчонка, смущенно, стыдливо обратилась к ней.
– Мама, я решилась на замужество, благослови нас с Антоном.
– Как-то быстро у вас все сложилось, не торопитесь? – всхлипывала взволнованная неожиданным сватовством Ефросинья.
– Я скоро уеду, работа заканчивается. Будем с Настей делать много документов, потом приеду за ней, – пытался объяснить ей Антон.
– Вот, тогда и благословлю, – сказала она строгим голосом.
Через три месяца Антон вернулся в Спасское за Настей. Ефросинья приготовила дочке приданое, пригласила полный дом гостей. Работники леспромхоза, Настины подруги три ноябрьских праздничных дня весело отплясывали на свадьбе. Два дня спустя зять увозил избранницу на далекую родину.
– Антон, почему не упаковываете приданое? Или не понравилось?
– Понравилось очень, мама. Но для него и самолета не хватит. У нас тоже есть. Моя мама купила нам с Настей. Я хорошо зарабатываю. Мы еще купим. Приданое пригодится Павлу. Он уже большой жених. – Дочь уезжала из дома с одним чемоданом необходимых в дороге вещей.
Прошло около трех лет, но в гостях Миллеры не бывали. Собираются приехать к новому году. Настя пишет, родня Антона относится к ней хорошо, называют русской красавицей. Родился сын Роберт. Отец и братья Антона помогают им строить большую виллу, “тебе, мама, Павлуше места тоже хватит”. Приглашают сына и Ефросинью переехать к ним на постоянное жительство. Но внук и слушать не хочет. “Я сибиряк и Сибири сгожусь”. Замужество, особенно выезд матери за рубеж, не одобрил. Ефросинья старалась сблизить его с новой Настиной семьей, но Павлуша только хмурится, отмалчивается. “Приедут зимой, свидятся, поговорят. Даст-то бог, добром обойдется, – вздыхая, думала она. – Заставлю Пашу матери письмо написать. Совсем от нее отвыкнет. А каково ей там, на чужбине?
* * *
Павел сидел в читальном зале публичной библиотеки, готовясь к досрочной сдаче очередного экзамена. “Надо поскорее убираться из города к бабуле. Сдам экзамены, а дипломную работу можно и дома писать”. Мысль о доме резанула по сердцу. Он начал мысленно прокручивать разговоры последних дней с Ипполитом Лаврентьевичем-“папой” – Кабаном.
– Сейчас увезу тебя с Валеркой в загородный бордель. Там есть спортивный зал. Разогрейтесь. Ко мне приехали солидные люди. Надо в грязь лицом не ударить, от души повеселить. Покажите им профи-бой, настоящий, с мордобитием и кровушкой. За все вам щедро заплачу, не водицы нахлебаетесь. – Как верными псами, распорядился он Павлом и Валерием.
– Мы поехать не сможем, заняты. Завтра в городе открывается краевая студенческая универсиада. Начнутся зачетные бои. – Резко воспротивился ему Павел.
– Не понял, что ты протявкал, студентик? Я не четко изложил тебе задачу?
– Не обижайтесь, Ипполит Лаврентьевич, но у нас действительно нет времени. – Павел безоговорочно отказался от приглашения.
– Вижу, начинаете борзеть, края пропасти не видите. – Взвинтившись, Кабан терял самообладание и дежурную наигранную интеллигентность.
– У нас настал дипломный год. Мы хотим по-серьезному заняться учебой, повышением квалификации. Времени в обрез. Прошу отпустить нас с миром. – Не поддавался прессовке Павел.
– Хорошо, – еле выдавил из себя “папа” и попытался вернуться в прежнее “отцовское” расположение к ним. – Я подумал и соглашаюсь с тобой, друг мой Паша. Прости, что сорвался. Давай, вместе обмозгуем, как вам проще рассчитаться. Нет-нет, не со мной. С братвой. За двухлетнюю кормежку и прочее. Хотя, нет, сегодня гости же. Я сообщу тебе через охрану.
Не прошло и недели, как “папаня” любезно пригласил Павла и Валерия в свой бункер, якобы, на прощальный ужин. Друзья сомневались, идти ли вообще, предполагая, чем для них может закончиться визит. Но известно было и другое. Просто спрятаться, разойтись по-доброму, такое еще никому не удавалось.
За изобильным столом гудела приближенная к “папе” братва. Ипполит Лаврентьевич встретил победителей краевой универсиады радушно. Усадил рядом с собой, произнес длинный хвалебный тост за новоиспеченных чемпионов Павла Красина и Валерия Парфенова. Подвыпившие братки отрывались на полную катушку, то и дело, чокаясь между собой фужерами с водкой. Друзья, как всегда, спиртного не пили, но наелись досыта.
Спустя полчаса, Ипполит Лаврентьевич пригласил их в свой кабинет президента акционерного общества “Виват”, под вывеской которого успешно “трудился”.
– Смелое решение покинуть мое благородное общество одобряю. Разумно, разумно. Надеюсь, и вы не в обиде на меня? – парни одновременно сказали ему “большое спасибо”.
– Приятно иметь дело с благодарными людьми. – Он помолчал. Казалось, пауза навечно зависла над ними холодной и зловещей мглой. Павел не выдержал, прервал ее.
– Вы хотели что-то нам сказать? – и закашлялся от волнения.
– Да. Хотел на прощание попросить о маленьком одолжении. Знаю, вы люди надежные, проверенные. Тут подворачивается одно небольшое дельце. В нем вашего участия и всего-то поприсутствовать при сем. Так сказать, в массовке. Но рассчитаюсь щедро. Доучиться и намного лет вперед хватит. Конечно, если сделаете все, как надо. Уважая вашу ученую занятость, я бы по мелочам и не потревожил. Павел вырос в тех глухих местах, где готовится наша операция. Назовем ее условно “зелень”. Паше надо будет помочь Геннадию Хорькову сориентироваться в тайге, найти заброшенную берлогу для надежного временного укрытия.
– Объясните, если можно, поподробнее, – у Павла перехватило горло, и заходили желваки.
– Дело благородное. Вкратце, будем “экспроприировать” большие бабки у богатых и раздавать их бедным, – часто в беседах со студентами Кабан вставлял мудреные слова, самоутверждаясь и подчеркивая, что и он не лыком шит. – Вашу задачу подробно растолкует уважаемый Геннадий Лукич Хорьков. – Парни впервые услышали из его уст устрашающее для братвы имя отморозка и палача Генки. – Он возьмет операцию на себя. Я лишь позволю себе высказать несколько маленьких предостережений и советов. – “Папа” расчувствовался, называл Павла и Валерия сынками, готов был великодушно помогать и вкладывать немалый капитал в их спортивную карьеру. – В знак полного доверия к вам кейс с кодовым замком, тремя “стволами” и “маслятами” передаю тебе, Павел. – Он надел белоснежные перчатки, открыл его, вынул пистолеты, разобрал и собрал, вложил полные “магазины”, досыпал в боковой металлический ящик более десятка запасных патронов.
– Хорьков немного психоватый. Поэтому, Паша, кейс с оружием до начала операции держи при себе. А то натворит чего-нибудь не веленного”. На прощание пожал руки за верную службу, растроганно смахнул с лица никак не выдавленные им слезы расставания. Парни поняли, о чем идет речь. Уходили от него на ватных ногах, в любую секунду ожидая выстрелы в спину.
– Полный расчет привезут в общежитие, – бодро крикнул им вдогонку “папа”.
В тот вечер из деревни к Валере Парфенову приехала мать, и он ушел с ней ночевать к родственникам. Друг торопился. Павел успел сказать ему, что за ночь обдумает и завтра у бабули сообщит конкретный план их действий.
Вскоре появился Генка. Важный, нахохленный, куда-то спешащий. Говорили недолго. И без него разъяснений и указаний Павлу была ясна цель “папиной” операции.
Впервые за свои двадцать лет он до рассвета не сомкнул глаз. Поначалу рассуждал так: “Любимый “папочка” решил хорошенько испачкать нас дегтем, повязать“мокрухой”, чтобы поприжали хвосты. Думает, от страха попасть за решетку останемся навсегда волками в их волчьей стае. Так “папа” поступал со многими братками. Павла развитие событий по преступной задумке Кабана совсем не устраивало. “Три поколения лесничих Красиных, и бабуля с ними, отслужили верой и правдой сибирской тайге. За труд от зари до зари, открытость души и честность у людей были в почете. Леспромхоз для них – и кормилец, и защитник, и свет в окне. Прадеды и деды полегли в боях настоящими героями, защищая страну от фашистской чумы. А меня Кабан – бандюга местного разлива, хочет превратить в убийцу и вора, в выродка красинского, испоганить мне душу, чтобы во век не отмылся. Да бабуля живьем в землю ляжет после такого позора! Дудки вам, Ипполит Лаврентьевич, и банде вашей – дудки! Извилин не нарастили, а прете судьбы людские вершить. Не бывать по-вашему, господа ворье!”. Усилием воли он заставил себя успокоиться. “Нет времени, на эмоции. Давай, тяни логику дальше, тяни.
Доверия к Кабану – никакого и его сладким пряникам тоже. Надеется, примут на веру “желторотики” его “отцовское” слово и беспрекословно выполнят все, что он им поручит. А в конце “массовки” вознаградит их по высшему классу – пулями в лоб девятого калибра. Недооценил Кабан нас, недооценил. Были бы полными идиотами, если бы действительно поверили, что многоопытный авторитет Кабан поручит руководство операцией “Зелень” безмозглому Генке. Для таких “наездов”, требующих ума и интеллекта, к сожалению, есть у него светлейшие умы. Не чета недоделанному роботу-“санитару”. На захват валюты он пошлет, наверное, не одну, а две-три бригады, вооруженные до зубов, с новейшими средствами наблюдения. Скорее всего, завтра ранним утром они уже будут сидеть в засаде и поджидать жертву их кровавого пиршества.
Разумеется, в лесу братва нам с Валерой и пикнуть не даст. Глупо было бы вообще как-то сопротивляться. Думаю, в плане “папы”: оставить нас в живых до тех пор, пока не сопроводим одну из бригад с “зеленью” к зимовью. Там они вынесут свой вердикт за нашу дерзость покинуть их волчье логово. Живыми из леса “папа” нас не выпустит. Поэтому и привязал намертво к нам Генку. Но, слава Богу, это только “папин” план.
Вам, господа бандиты, даст мощный отпор операция “Дудки!”. В селе разыщу Дмитрия Петровича Ветрова. Расскажу обо всем. Вместе с директором Селиным, милицией и ОМОНом решат все, как надо. Мы с Валерой займемся Генкой. Сразу за селом наденем ему наручники. Будет орать – сунем кляп в рот. Потерпит до передачи его милиции. Теперь, вроде, логично разложились по полочкам предстоящие события понедельника”.
Не пробило и десяти часов воскресного утра, как Генка подрулил к общежитию на новеньком “Лэнд Крузере”. Павел Красин уже не сомневался в успешном завтрашнем дне.
* * *
Управившись с обедом, Ефросинья вышла на крыльцо, присела на скамейку. Любила пору глубокой осени, яркую, непредсказуемую, щедрую. Сорвала наклоненную свежим ветерком гроздь калины. “Матушка ты моя, раскрасавица! Полакомиться приглашаешь. Живым соком сердчишко мне полечить хочешь” – И съела несколько сочных ягодок. – “Пока горьковаты. Приударит морозец, выжмет всю несъедобность, тогда и приберу в дом бесценную кладовую здоровья”.
Около одиннадцати часов к воротам подъехала легковая машина. Ефросинья таких не видала: высокая, черная, блестящая, с синими и желтыми фарами, темными стеклами. Из нее вышли Павлуша, Валера и чужой парень. Внук подбежал к бабуле. Расцеловались.
– Ба, я не один. Друга Валеру хорошо знаешь, а второй… Объясню потом.
И помчался открывать ворота. Ефросинья зашла в дом, поглядела на себя в зеркало, заторопилась. “Чего раньше не накрыла стол-то? Мужики и есть мужики, вечно голодные”. И, не скупясь, отовсюду: из печи, подвала, шкафчиков стала выставлять на стол ароматные яства. Гости ввалились шумно.
– Это Вам, Ефросинья Ивановна, – Валера, целуя в щечку, протянул ей сверток, перетянутый алой ленточкой. – Новый гость не представился. По своему простодушию, Ефросинья сама проявила инициативу к знакомству.
– А ты, милый человек, кто будешь, из каких мест?
– Привет! Генкой меня зовут-кличут. В остальном, ты ж, бабуля, не прокурор допросы вести. – Ефросинья смутилась и быстренько спряталась за кухонную занавеску. Павел уловил щекотливую ситуацию, строго глянул на Генку и ласково пригласил бабулю к столу. Гости начали аппетитно есть и высвобождать одну за другой тарелки. Насытившись, друзья помогли убрать со стола, перемыли посуду. Генка молча, с непроницаемым лицом наблюдал за ними.
– Давайте, наконец, займемся нашими баранами. – Со злобным нетерпением он вывел парней на улицу.
Ефросинья принялась чистить картошку на пирожки к ужину. “Валерочка Парфенов приезжает часто. Спокойный, вежливый, приветливый парнишка, но молчун, лишнего слова не скажет. Вырос, как и Паша, без отца. До института жил с матерью на дальней фактории, учился в школе-интернате. Теперь вместе с внуком живут в студенческом общежитии. На долю их достались нелегкие девяностые годы. Во всем полный крах. Стипендия мизерная. На разъезды в автобусах не хватает. А подработать негде. Да, у кого в это время работа есть: предприятия везде колом стоят. Старых хозяев выгнали. Новая буржуазия носа не кажет и пальцем не шевелит. Люди без зарплаты годами мыкаются. Деток нечем кормить. Так впроголодь и перебиваются. О чем только правители думают, и чем жив бедный народ наш? – горестно кашлянув, продолжила свои раздумья. – Генка-то совсем другого роду – племени. Волчится, ерничает. Чей, из каких мест, при знакомстве ни словом не обмолвился. По всему видать, ненашенский. Руки не подал. Брезгует, что ли. Нет, не показался новый гость, не показался. Чего Паша с ним вошкается? Вроде, даже побаивается. Да кого ему бояться-то! Чай, не хозяин лилипут над ним. Не для того растили, учили, чтоб в холуях прислужничал. А Генка неуч, к гадалке не ходи. Тать, темный. Повадки дикие, не людские. Говорит глупости, сам же над ними и потешается. Глазенки лживые бегают. – Ефросинья поймала себя на неведанном ей ранее чувстве безудержной неприязни к незнакомому человеку. “Что это со мной? Так плохо еще ни о ком не думалось. Даже о несостоявшемся зяте Богдане Бесове. Он-то вылитый кобелина, но омерзения к нему, как к Генке, не было. – Размышляла она. – Паша не должон приводить в дом, кого попало. Не должон.
И пристально посмотрела на Павла с Валерой: “Эти двое – не чета Генке. Наш от обоих дружков отличается: видный, лицом пригож. Чем старше, тем смоляней. В родного тятеньку, варнака блудного. Прижил мальчонку на стороне, и в сердце об нем зарубинки не оставил. Бывало, красинские мужики над детками тряслись не менее маток. А ну как нам с Настей Господь сил не дал бы поднять Пашу на ноги, в люди вывести? Чтобы он, сиротинка, смог? – Ефросинья урезонила “наезженного конька” и вышла на подворье. Ребят не было видно. Она прошла вдоль забора к сеновалу, чтобы набрать сенной трухи для отвара. “Видать, погода сменится: пальцы на руках скорчило, суставы опухли, сердце с орбиты сходит” – нашла причину своему неважному самочувствию Ефросинья.
Издали услышав разговор на сеновале, подошла ближе, затаилась.
– Можно ли доверится селянину твоему? Непроверенный же! Вдруг он – падло, жучок или на ментов пашет? Ой, парашу чую. Заведет твой Сусанин в топь непролазную на верную погибель, – сердито выговаривал Генка.
– Да, ладно, ты каркать, – незлобиво огрызнулся тот, – обойдется. Не в одном деле с Петровичем участвовали – все было по уму. Усомнимся, так и наехать недолго. За базар я отвечаю.
Вчера в общежитии Павел обманул Генку, сказав, что водитель леспромхозовского уазика по кличке Боровик и женщины из бухгалтерии уже в городе. Чтобы утром успеть к открытию банка. А Боровик – свой в доску братан. Он поможет спрятать тела свидетелей. Покажет Генке дорогу к дальнему зимовью, где они смогут затаиться на несколько дней.
Потом по его приказу сообщит Кабану о месте их нахождения. Вчера при этих словах лицо Генки расплылось в улыбке, а сегодня он опять злой, нервный, недоверчивый. Изо всех сил пытается влезть в шкуру бывалого босса, заправилы грабежей и разбоев.
– Кабан сказал, что зелени в мешках будет немерено. Говорил, от шведов пришли бабки за дощаники с ангарской сосной, а теперь лесники везут их, чтобы подешевле, налом, рассчитаться с иностранными поставщиками оборудования. – Глаза бывалого грабителя горели алчным огнем. – Под зелень тарой бы запастись, на всякий случай. Не сразу “товар” в глаза бросится. Лучше аптечными, конфетными коробками или другой отвлекушкой.
– Что ни скажешь, Генка, а все не к нашему огороду. – Павел нарочито перешел на его блатной лексикон. – В сельской аптеке, кроме аспирина и валидола, только крысы водятся. Не густо и в магазине. У людей на пожрать бабок нету. Не до конфет и лекарства. Но мысль твоя, босс, верная. На бабулином зимовье я кое-что припас. По пути заскочим, заберем. “Зелень” переложим в целлофановые пакеты, пересыпим кедровыми орехами да шишками. Так-то надежней. Груз таежный на лесной дороге у ментов подозрения не вызовет.
Ефросинья, насмотревшись бандитских историй по телевизору, мгновенно поняла, о ком и о чем идет речь. Не веря своим ушам, вытерла взмокшее лицо дрожащими руками и тихонько отошла от сеновала, юркнув в первую открытую дверь сарая. Минуту спустя, парни уже неторопливо прошагали мимо, продолжая о чем-то спорить. Валера и Генка зашли в дом, а Павел задержался на крыльце. “Пока все идет, как задумано, надо потерпеть его”.
Прямо над головой, едва не врезавшись в его дремучую смоляную шевелюру, пролетела неизвестная птичка. “Совсем от тайги отвык, птиц не узнаю. В школе на уроках краеведения получал одни пятерки”. Огорченно отметил он. “Надо идти в село, избавиться от Генки и пулей лететь к Дмитрию Петровичу. Только бы не вызвать подозрения у бандита. Нюх у него натренирован”.
Он медленно направился к парадным воротам. “Времени остается мало. Но одному уйти нельзя. Это вызовет подозрение”. Сзади по-кошачьи бесшумно подошел Генка.
– Давай, хоть в село смотаемся, от твоих лавок уже сиделка болит. – Очень кстати предложил он.
Ефросинья через окно заметила, как зоревый багрянец освежил Пашино лицо. Оно показалось ей совсем юным и озабоченным. “Мамки рядом нет, полюбоваться сыночком”. И вдруг, опомнившись от надвигающихся над семьей грозовых туч, схватилась за сердце, то щемящее, то замирающее. Присев у окна на лавку, достала из потайного карман передника таблетку нитроглицерина. “Боже праведный! Неужто бесенок оборотнем стал, перевертышем? Сегодня или давно бес? Нет-нет. Такого не может быть”. – Надежда еще теплилась слабым огоньком затухающей свечи. “Не той закваски душа твоя, не той, не бандитской. А коль оступился по дурости, с чужой ли дьявольской помощью – лягу поперек скользкой стежки, вырву из любой трясины, но не дам свершиться делу грязному, кровавому. Вечному позору роду нашему. Так-то, сокол мой ясный”.
Валера, сидел за столом, допивая кринку брусничного киселя. Увидев побелевшее лицо Ефросиньи Ивановны, подскочил к ней:
– Вам плохо, может, врача?
– До него, милок, пятьдесят верст. Телефон только в сельсовете да лесничестве. В выходные дни не сыщешь никого: хозяйство, заготовки. Осень, сам знаешь, год кормит. – Валера взял в ладони холодные руки Ефросиньи Ивановны и начал согревать своим дыханием.
– Вы что расстроились? Может, из-за дебила Генки?
– Нет, Валерочка, дочку Настю, мамку Пашину, вспомнила. Уехала за три девять земель. Свидимся ли? Сынулю, первенца, оставила. Ишь, богатырем вымахал. А Генку, ирода, не привозите больше сюда. Не по душе он мне, не по душе.
Валера давно не мог открыто смотреть в глаза этой милой, доброй женщине. Знал о ее бесконечных бедах. С ужасом представил состояние Ефросиньи Ивановны, когда узнает правду о них с Пашкой. “Почему Паша молчит, под Генкой ходит? Неужели задумал принять их сторону?” – Нервничал Парфенов. Лицо его покрылось пунцовыми пятнами.
– Чего сам-то скраснел? Из-за меня? Не переживай, не в первой, обойдется. Хуже, если дома одна: людей не дозовешься, до звезд не докричишься. – Она привычным взмахом руки смахнула с морщинистых щек ручейки слез.
– Не плачьте, пожалуйста, – Валера не переносил женских слез и беспомощно пытался успокоить ее.
– Ты иди, иди к ним, Валерочка. Мне лучше. В село прогуляйтесь. Женихи-то, любо-дорого поглядеть. А девок здесь, как на кедре шишок, – Ефросинья Ивановна улыбнулась, лицо засветилось, ожило. Она глянула в окно. Паши на крыльце не было. – Видно, ушел с Генкой.
Ефросинья, оставшись наедине с собой, обдумывала каждый шаг дальнейшего поведения. “Только бы не догадались о моих планах, и бесенок тоже. Поторопиться, не то сделает, только навредит всему делу”. – Не взяла любимца Павлушку в помощники. Вдруг почувствовала, как вся душа ее трепещет, наполняется предчувствиями неминуемой беды. Зримо представила пред собою несущиеся в бешеной, не людской пляске хороводы черных, злых и беспощадных теней. Они тянулись сонмищем костлявых рук к груди человека в белой одежде, пытаясь вырвать у него сердце. Похоже, это я и есть. Скорее на улицу! Душно, душно мне”. – И поспешно вышла на подворье.
Свежим ветерком к ней шатнуло кедр. Он, словно, сам шагнул навстречу Ефросинье. Его широкие мягкие лапы заботливо потянулись к ней, коснулись брильянтовых волос, аккуратно собранных на затылке в тугой на полголовы узел. Она любовно погладила родные ей пушистые изумрудные хвоинки.
– Все балуешь вниманием, игрун-великан, – ласково заговорила с кедром Ефросинья. – Образумил бы, отчего по жизни мне покоя да добра нету. Советом одарил бы. – Она наклонилась к нему и озорно, как бывало в молодости, потрепала мохнатые, прохладные ветви зеленого друга.
– Не скупись. Ведь о моем житье-бытье до последней минутки ведаешь, только помалкиваешь. Ладно, не в обиде я. У каждого из нас свои окна и в земной мир, и в небесный. От того и говорим на разных языках. А отраднее было бы под защитой твоей! Многому, старец, рассказал бы, научил, предостерег. Чую единый дух в нас. Седьмой десяток доживаю рядом с тобой, провидец, а недосуг наболевшее друг другу излить. Жаль только, за суетой о вечном куске хлеба грешную душу свою редко в чистых водах царь-реки омывала, чаще торопливо в ближний омут кидалась. Бесам на утеху. – Ефросинья надолго затихла. Потом, очнувшись от горьких раздумий, продолжила тихую беседу.
– Ты да Павлушка – и вся родня. Роднее вас да Насти под этим небом никого нету. Твое тепло, кедрушка, и зимой ощущаю. В смутные часы ты опять со мной. Кланяюсь тебе за это. – Она согнула к кедру крепкий, не тронутый годами стан. И внутренне уверилась, убедилась в справедливости свершения задуманного. Еще раз поклонилась кедру, пятясь, медленно отошла от него. У поленицы набрала охапку березовых дров. “Пусть потешатся в жаркой, душистой баньке, – рассудила Ефросинья, – поди нескоро доведется”.
День был на исходе. Лучи сентябрьского солнца еще не наигрались с тайгой и цеплялись за косматые макушки деревьев.
Павел с Генкой шли молча в сторону села по жухлой, опавшей траве вдоль лесной дороги. Их фигуры – Штепселя с Тарапунькой – в синих спортивных костюмах и черных кожаных куртках, освещенные ярким закатным солнцем, заметно выделялись на фоне пылающей багрянцем тайги.
– А ты на зоне кем был? Алешей, акусом, антилопой? – Павел сгруппировался, ожидая от непредсказуемого босса взрывной ответной реакции.
– Что это за слова? – вопросом на вопрос отозвался Генка.
– Больше половины жизни по тюрягам отсиживался, а по фене не ботаешь?
– Зачем она мне? С фени сыт не будешь. Разве столько запомнишь. С детства головой страдаю. У меня на морде лица написано, что мозги больные с умом не ладят. Да и к чему напрягаться? Для моей “профессии” глаз-алмаз нужен. Тут полный ништяк. Мушку четко держу. А в остальном, покажут, кому кранты перекрыть.
– Я сразу понял, ты птица высокого полета. – Павел кинул крупного леща в догнивающие внутренности Генкиного черепа.– Поэтому “папа” послал тебя верховодить серьезной операцией. Отломишь нам с другом по куску жирного пирога, век твоими рабами будем. Не на “папу”, на тебя, босс, надеемся.
– Раньше, значит, “папа” для вас хороший был, кормил досыта, бабок на вашу вшивость подкидывал. А вы, мелкота деревенская, гниды пузырчатые, и забугрились. Волки неблагодарные, племя иудино, вот, кто вы, гнилушки.
– Пойми, босс, надо дипломы получить. И так два года у “папы” на цырлах протоптались. Мимо института просвистели лучшие студенческие годы. Теперь придется упущенное на ура брать, не пропускать ни одного занятия. Иначе, удачи не видать.
– Могли бы себе ксивы кулачищами заработать. Без напряга. Попросили бы Кабана, повеселили гостей его. Он, что душе угодно, на блюдечке бы принес, не то, что корочки ваши долбанные, – учил красиво жить Генка. – Мне бы ваш талан, жил бы в Сочах, с телками на пляжах кувыркался. Не “санитарил” бы при кабанах вонючих. – Забывшись на миг, Генка допустил непростительную оплошность, высказав истинное отношение к “папе”.
Он люто ненавидел Ипполита Лаврентьевича, его свинячье, заплывшее салом лицо, но нужны были приличные бабки для независимой, красивой жизни. Потому-то и приходилось раз за разом подряжаться на “санитарную мокруху”. “Чего я сбрякал, поганец! А, пусть. Завтра студентикам кранты”, – успокоил себя Генка. Павел тут же мысленно отметил: волки одной стаи, а в любое время готовы друг другу горло перегрызть. Но сделал вид, что не понял, о ком Хорьков отозвался так злобно, неучтиво, продолжил петь ему жалобную песню.
– Трудно мне, босс. На тебя хочу работать, жить фраером, бабуле помогать. До сих пор тяну из ее копеечной пенсии и трудов огородных.
– Ты куртку слюнями не марай мне, я тебе не поп, не той породы. Попробуй только кинь завтра, гавнюк. Специализацию мою при Кабане знаешь. Перо, пулю-дуру без промедления вошью в ваши с Валеркой роскошные телеса. И полетите ясными соколами прямехонько в дебри небесные, на суд божий. Там вам мало не покажется. Иуды и у бога в немилости. Так-то, студентик. – Павел глянул на его серое чугунное лицо. Оно светилось волчьим оскалом. Сзади их догонял запыхавшийся Валера.
– Крылья мои взмокли. Чего несетесь, как на медовые блины к теще?
– А ты где отстал? – спросил у него Павел.
– Ефросинье Ивановне с сердцем плохо. – Павел остановился и хотел повернуть назад, но Валера придержал друга.
– Ей лучше. Вы, мужики, поаккуратней обращайтесь с ней. Тебя, Генка, прежде всех касается. Едва пришла в себя, бедняжка. А куда идем-то, скажите.
– Проминажить вышли. Чо, махнем по телкам? – азартно предложил Генка.
– Здесь телок нет, не бордель городской, а маленькое село. Тут девчата чистоту, невинность блюдут. Таких тумаков надают. Драться же с ними не будешь, слабо, Генка? – Валера говорил задиристо уверенно, словно испытал девичий отпор на себе.
– Будут ломаться, и по морде схлопочут, – не унимался в привычной вседозволенности Хорьков, – посулим подарков немерено, то да се и – в кусты под белы рученьки.
– Не хами, сам схлопочешь, – не на шутку взъерошился Павел. – Не посмотрю, что ты у меня в доме, вроде, за гостя. Врежу – челюсти до конца дней в тряпочке носить будешь. Понял, гаденыш недобитый?
– Во, петухи, надули перья! Чего взбеленились, на самом деле? Поостыньте, – примирительно вклинился между ними Валера.
– Ладно, забыли. Идите-ка вы, жеребцы голодные, домой. Не время светиться вам сегодня в селе. Здесь чужих быстро запоминают. А я на секунду загляну к однокласснице Катюшке. У нее скоро свадьба. Потом догоню вас.
Парни согласились. Действительно, разумнее им поседеть вечером дома, и неторопливо зашагали в обратную сторону.
Павел быстро скрылся за углом высокого забора. Он слукавил насчет свадьбы у Катюшки. Свою недотрогу он никому никогда не отдаст. Ему срочно надо было остаться одному. Сначала Павел намеревался пойти к Дмитрию Петровичу вместе с новым участковым. Но не Спасский он, и что за человек? Не раз братва называла имена оборотней в милицейских погонах, которые помогали банде вершить беспредел. С директором леспромхоза Селиным тоже не был знаком. Женщин, кассира и бухгалтера, пугать не хотелось. Решил не рисковать, действовать наверняка, как наметил ранее.
Калитка в просторное подворье Ветровых открыта настежь. Они всей семьей возились с душистым, хорошо просушенным сеном, складывая его на зиму в огромную скирду. Видя входящего Павла, хозяин передал вилы сыну и приветливо протянул руку. Он относился к молодому Красину уважительно. Наслышан о его чемпионских титулах. Для разговора вошли в дом. Павел подробно рассказал Дмитрию Петровичу о готовящемся разбойном нападении бандитов в молодом ельнике неподалеку от села, когда они завтра будут возвращаться из банка с валютой. Свидетелей, как водится, уничтожат.
– Откуда только земля слухами полнится? – возмущался взволнованный Ветров.
– У бандитов глаза и уши везде, где можно поживиться жирным куском пирога. Ради “зелени”, “бабок” мать родную предадут – продадут. Чужие – и вовсе мусор. Живут своими бандитскими законами, где всему голова – деньги. И дохнут, захлебываясь ими.
– До чего дожили, Боже мой! – сокрушался селянин над “порядками” смутных 90-х годов.
– Мы с другом Валерой будем в лесу вашими помощниками. Но передайте директору, что омоновцы должны снять засаду до вашего поворота в село. Рисковать нельзя. Там будет сидеть отчаянная, поднаторевшая на разбоях братва. Одним словом, бандюги.
– А ты-то, Паша, как обо всем узнал? – продолжал удивляться Ветров.
– Приеду через недельку к бабуле, тогда и поговорим. Извините, Дмитрий Петрович, бабуля с другом ждут.
– Спасибо, сынок, спасибо. В долгу не останемся. И не мотай головой. Знаем, как сегодня живут студенты. Лишняя копейка карман не оттянет. Все. Бегу к Селину. Мужик толковый. Быстро свяжется, с кем надо, и все решит. – Они по-родственному крепко обнялись.
Вскоре Павел догнал парней. Валера попутно собирал душицу для чая, а босс бездумно подбрасывал впереди себя кедом вырванный с корнем куст брусничника.
– Быстро тебя зазноба отшила. И пяти минут не прошло. Или жених пинка под зад дал? – Генке явно хотелось укусить Павла больнее за “гаденыша недобитого”.
– Какая зазноба, одноклассница, говорил же тебе, родственница дальняя. Замок на дверях. Ушла к подружкам. Не сидится ей. – Павел сделал вид, будто, этот вопрос уже его не волнует, и нарочито весело предложил.
– Мужики, а не истопить ли нам баньку? Да не пройтись ли пихтовым веничком по нашим бренным, заброшенным телам? Не слышу криков одобрения? – Парни восторженно откликнулись и почти бегом припустили к дому.
У Павла заметно поднялось настроение после разговора с Дмитрием Петровичем.
* * *
Вечерело. На голубых волнах сумерек в осеннем пылающем наряде раскачивалась, шумела тайга. У парадных ворот стояла с заплаканными глазами Ефросинья, почерневшая, осунувшаяся, испитая до дна свалившимся на нее горем. Она отрешенно вглядывалась в угасающее небо.
– Что с тобой, ба? – встревожено спросил Павел.
– На непогоду, видать, сердчишко разыгралось, скачет, словно леший в болоте. Давно козы мне не строило. – Она тяжелой походкой направилась в стайку покормить птицу. Через минуту гогот и кудахтанье неслись на всю округу.
– Ба, давай я покормлю, – заглянул к ней Паша.
– Нет, бесенок, теперь уж взялась, управлюсь сама, – каким-то чужим, металлическим показался ему бабулин голос.
Ефросинья вернулась в дом с ведром парного молока. Парни сидели за столом, что-то молча рисовали на бумаге, передавая листки друг другу. Она прошла на кухню, процедила в кринки молоко. Развела к утру опару на оладьи, поставила на плиту чугун с водой для мытья посуды. Взялась за переборку опят, молоденьких, ядреных. Всегда любовно называла их “шустрятами”. Они бойко росли огромными причудливыми шапками на старых пнях у забора. “Нет, внучок, Бесов сын, не бывать позору в роду нашем, не бывать. Не допущу”.
Слезы безудержным ручьем лились по ее лицу. Плакала беззвучно. “Упаси Бог, чтобы о чем-то догадались!”. И нарочито гремела посудой, колотила поленьями по полу, раскалывая их ножом на щепки. “Только бы сердчишко не подвело, выдержало”. Торопливо достав лекарство, выпила двойную дозу.
– Паша, если не занят шибко, сбегай в огород, сорви петрушки да лучку на салатик, – попросила она певучим голосом, давя в себе всхлипывания.
– Я мигом, ба. – Валера с Генкой оторвались от изрисованных листков, включили телевизор.
– А кормить ужином нас будут? Пустой желудок меж ребер басами гудит, кусается. – Хамоватым голосом обозначился Генка.
– И ужином накормлю, и в баньке напарю.
Паша влетел в дом и громко позвал из кухни Ефросинью.
– Вот тебе, ба, – передавая ей из рук в руки охапки зелени. Салата на полсела хватит.
– Ты чего раскричался, бесенок, домового вспугнешь. Он, знаешь, шалых в доме не любит. До смерти ночью защекочет.
Парни расхохотались.
– Иди-ка на подворье, поостынь. Подбрось травы Буренке, затопи баню.
– Ба! А как ты догадалась, что мы хотим попариться? Я же не успел тебе сказать, – искренне удивился внук. – Мы по дороге домой решили побаловать себя банькой, грехи тяжкие смыть.
– Так легко, бесенок, “тяжкие” не смываются. Разве, три шкуры с себя спустить. – Внук всегда охотно выполнял бабулины поручения и тут же выскочил на улицу. Ефросинья опять охнула и, взявшись рукой за левое подреберье, присела у края стола.
– Ты, бабуля, хоть при мне не окочурься. Брезгую до тошноты мертвыми старухами, – отвернувшись от нее, сморозил Генка и вслед за Павлом хлопнул дверью. Валера побежал на кухню, принес Ефросинье теплого молока из кринки.
– Не слушайте Вы его, отморозка, прилягте лучше. Мы с Пашей сами все сделаем, только скажите.
– Посиди, милок, со мной, пока не оставляй одну. Скоро полегчает. И займетесь банькой. Слазь на чердак, сними три веника березовых и три пихтовых. Как вода в котле закипать станет, запарь сразу в осиновом ушате. Минут через десять вынь их под полок, накрой чистой мешковиной, чтоб не высыхали. Окунай веники снова в ушат перед тем, как париться. Так-то от них духу наберется лесного, хоть на хлеб мажь. И польза для тела большая.
Павел поджог приготовленную бабулей бересту в каменке, и она загудела, распелась на все лады. “Завтра после всего уедем с Валерой к операм за помощью, пока по-настоящему в дерьмо не вляпались. Исповедуемся без утайки: с чьего стола кормились два постыдных года. Жить было не на что. “Папа” и воспользовался этим. Прикормил безденежных, оголодавших студентов, стервятник. Мы тоже хороши. Черное от белого отличили не сразу. Хотя должны были сообразить, в какую трясину врюхались. Надо было откреститься, отмолиться от дьявола-искусителя. Так нет! Польстились на щедроты его. За что и ответим перед законом, если виноваты. Только ни в одном преступном деле участия, слава Богу, не принимали. Пока Ипполит Лаврентьевич платил нам за показательные бои перед “высокими” гостями, пирующей братвой. Да за всякие побегушки: “передай, принеси, отвези”. Грозился сполна загрузить “работой”, когда институт окончим”.
Баня наполнялась любимым с детства запахом березового огня. Павел выключил свет. И на потемневших стенах резво заплясали причудливые блики. Они напоминали Павлу светомузыку в сельской дискотеке, где скоро будет отплясывать его Катюшка. Вошел Валера. Осторожно опустил на лавку зеленую охапку веников, душистый кусочек тайги.
– На сей раз парилкой заведую я. Ефросинья Ивановна всему научила. Хочу проверить на собственном опыте ее советы.
– Давай, вали. Давно бы делом занялся, а то прилип к Генкиным безмозглым анекдотам и сидишь целый день лыбишься, – Павел беспричинно и несправедливо взъерошился на друга.
– Ты из-за Катюши на мне зло срываешь? Тогда не обижаюсь. Утирайся хоть всей рубахой, для друга и фрака не жалко. – Добродушно, со смешком ответил Валера.
– Какая Катюша! Выдумал я все. Нам надо серьезно поговорить о завтрашнем дне. – И Красин подробно посвятил Валеру в план “Дудки!”. Тот шумно обрадовался, полностью поддержал друга и стал радостно тискать его в своих объятиях.
– Знал же, никогда не пойдешь на преступление, никогда! И, слава Богу, не обманулся. Вдвоем, как пить дать, прорвемся. С тобой, дружище, до последней капли крови. Чтоб ты знал.
– Постучи по сухому дереву! Милиция с омоновцами устроят бандитам каюк по высшему классу. Профи! О нашей с тобой кровушке и речи идти не может. Только Генку сами повяжем. Я и наручники, когда-то подаренные мне Кабанчиком, спрятал в потайном кармашке сумки. Помни, завтра утром кейс со “стволами” должен находился в твоих руках. До отъезда из дома “стволы” не понадобятся.
– А если Генка запросит причитающуюся ему “пушку”? Босс, все-таки.
– Ладно, не бери в голову и не бойся. При любой ситуации с кейсом у него ничего не получится. Код только мне известен. Без него кейс, хоть топором бей, не откроешь. Остальное, как договорились. Заготовь на сегодняшний вечер для Генки анекдотов покруче, разных приколов, лести. Главное, побольше веселья. Заметь, веселья настоящего. Генка хитрый жук, и ничто не должно его насторожить.
– Понял, шеф! – шутливо отрапортовал Валера.
– А после баньки за ужином нальем братану пару стаканов бабулиного огненного змия. Он выпить не дурак, не откажется. Мы же обойдемся бутылочкой столового вина.
Павел подбросил в каменку несколько сухих поленьев. Вода в котле уже выталкивала последние пузырьки воздуха. Пора заниматься подготовкой веников. Валера неторопливо взялся за дело и стал аккуратно окунать их в ушат, словно младенцев в купель, о чем-то негромко напевая. Он обладал редкой красоты тенором, но никогда не пел при людях, стеснялся. А сегодня распелся с особенным удовольствием и душевностью. По его лицу, голосу, легкости в движениях было видно, что после разговора с другом, он сбросил с себя непосильную, долгое время гнетущую ношу. Закончив таинство с вениками, Валера пошел в дом готовиться к бане.
Павел домыл половицы на банном крыльце, выполоскал, отжал половую тряпку из мешковины и бросил ее для просушки, как учила бабуля, на забор. Сзади к нему бесшумно подошел Хорьков. Павел даже вздрогнул от неожиданного прикосновения его холодной руки.
– Наконец-то, как вижу, баня готова. Тело – сплошная короста, чешется. Давай, не тяни, клич Валерку. А я пошел в парную. Генка плотно закрыл за собой тяжелую дверь из лиственницы, обитую с наружи войлоком для оберега тепла в лютые сибирские морозы. Павел прислушался. Тот гремел тазиками.
Красин направился в летнюю кухню, где на лежанке за русской печкой прикрытый полой овчинного тулупа был спрятан кейс. Не включая света, он точным движением руки нащупал тайник. “На месте”, – и быстро вышел на подворье.
Первые звезды игриво подмигивали ему. Он подошел к кедру, прижался к его сырому, прохладному стволу.
– Через неделю приеду. Надышусь чистотой да красотой твоей, насмотрюсь на Енисеюшку-батюшку и багряные пожарища сентябрьской тайги. Душу пыльную белыми туманами омою. И пойдем с бабулей к Катьке свататься. Пора бабулю добрыми заботами загрузить – правнуками сердце ей порадовать, полечить. Получу диплом – в село вернусь. Днем буду в леспромхозе работать. Мои руки да плечищи лишними здесь не окажутся. А по вечерам буду вести спортивные секции. Вот и заживем доброй красинской семьей.
Он торопливо поднялся на высокое крыльцо дома, включил свет. По-хозяйски осмотрел облупившуюся краску на перилах, заметил прогнившую нижнюю ступеньку. “Займусь в следующий приезд”.
Генка, войдя в предбанник, по началу задохнулся лесными ароматами. На столике дымилась кринка с парным молоком, другая, прикрытая новеньким цветастым полотенцем источала хлебный дух свежего кваса. Из пузатого эмалированного чайника пахло душицей и мятой. В переднем углу в большом ведре с водой стоял огромный букет осенних цветов вперемежку с ветками пихты и кедра. “Бабуля расстаралась. А ничего, круто”, – подумал он. И, не дожидаясь парней, стянул с себя несвежую одежду. Широкую спортивную куртку свернул рулетом, положив вниз под брюки, чтобы ушлые Пашка с Валеркой не заметили “ствол”, с которым никогда не расставался. “О нем пацаны не должны знать”.
Алюминиевые тазики сверкали чистотой. Он выбрал самый большой и нырнул в баню.
Друзья ввалились весело, с прибаутками. Включили японскую спидолу с записью группы “Битлс”. В просторном предбаннике от громыхающей музыки, молодых могучих тел стало тесновато. Вмиг раздевшись, парни на перегонки рванули в парную на полок. “Совсем еще глупые. Дурачатся, как дети, не чуют свой последний завтрашний день”, – удовлетворенно отметил про себя Генка.
Вечерело. Ефросинья тихо подошла к тяжелой, разбухшей от осенней сырости банной двери. “Не замешкаться бы. До участкового идти неблизко”, – и подперла дверь тяжелым ломом. Мельком взглянула на высокие, почти под крышей, узкие оконца в предбаннике и в бане, обитые, на случай лесных “ клиентов”, поверх стекла металлической решеткой. – Через них и головы не просунуть. Стало быть, надежно заперла “гостей дорогих” до прихода участкового”.
Выпив в который раз за день сердечные таблетки, Ефросинья быстрым шагом, насколько позволяли ей силы, направилась в село.
Участковый оказался на месте. В коридоре толпились деревенские парни, собравшиеся на дежурство. Поздоровалась, представилась. Участковый назвался Евгением Богдановичем Бесовым. Не местный. Ефросинья покраснела, смутилась: “Не сын ли того Богдана Бесова? Вот, так встреча!”. И вместо того, чтобы скорее рассказать о цели прихода, села на стул, терпеливо дожидаясь, пока тот инструктировал дружинников. “Зачем берут в милицию такой мелкий народ, как Евгений Богданович? Разве рослые мужики перевелись в Сибирушке? Под силу ли ему эта служба? Может, к моим не один пойдет да с ружьем”. И тут спохватилась. Ребята уже начинали расходиться.
– У меня такое дело к вам… – И вместе с Бесовым вошла в его кабинет. Рассказала о своих подозрениях, подпертой двери. Он внимательно, настороженно слушал, мысленно соотносил ее информацию с содержанием часом назад полученной из РОВД секретной ориентировки. “Женщина пожилая, солидная напраслину не наведет. Подслушанный, толково переданный ею разговор парней на сеновале не оставлял сомнений в серьезности ситуации. Жаль, откровенной беседы с Ефросиньей Ивановной не могу себе позволить, чтобы она каким-либо неосторожным действием не вспугнула “гостей”.
Он знал, что готовится масштабная одновременная операция по задержанию членов банды Кабана в офисе “Виват”, в лесной засаде и в Спасском. Задействованы мощные силы РОВД, краевого ОМОНа и прокуратуры. План операции строго засекречен. Бесов взглянул на часы. “К полуночи омоновцы с опергруппой прибудут в село и повяжем опасного уголовника, бандита Геннадия Хорькова в доме Красиных”.
– Неужели и внук с бандитом заодно? – не сдержавшись, сочувственно спросил Бесов.
– Не знаю. Разберетесь сами. Не доведи Господи свершиться беде. Пойдемте скорее, пока они не выбрались из бани. Понимаете, не могла я допустить, чтобы внук мой в кровавое дело вляпался, себя испоганил и фамилию нашу запятнал.
– А оружие у них не видели?
– Нет, милок, при мне не вынали.
– Не беспокойтесь. Отоприте их. Только не говорите им, что были у меня. А завтра спокойненько во всем разберемся, примем меры. – Бесов уже не знал, куда прятать глаза от уничтожающего его взгляда Ефросиньи Ивановны.
– Какое завтра! Они рано утром собираются уехать из дому. Ой, упустите их, Евгений Иванович! И натворят они в лесу беды горькой. Невинных погубят, лихоимцы проклятые. Да как же так можно работать – “завтра”! – Гневно передразнила она Бесова, резко поднялась и почти бегом выбежала на улицу. “Ничего, пока доберется до своего медвежьего угла, поостынет, успокоится. Ближе к ночи возьмем их тепленькими”, – подумал Бесов и заторопился с помощниками на дискотеку.
* * *
Парни парились, пили душистый чай, натирались им и снова парились. У всех было отличное настроение. Сидели за столом в очередной раз, балагурили, допивая кринку молока. Валера возьми да скажи Генке:
– Придем в дом, поблагодари Ефросинью Ивановну за гостеприимство, за добрую баньку, за материнскую заботу о нас. Ей будет приятно.
– Еще чего! Она меня за лоха держит. Глядит, как на врага народа, а ей буду бисер метать. Не по моему чину это. Хватит ей и моего вежливого молчания. Это надо понимать, шантрапа ученая, – взбесился и сразу перешел на крик Генка, словно на него ушат холодной воды вылили. Павел, помня о серьезности предстоящего дня, решил загасить искру наметившейся ссоры. Он дружелюбно дотронулся до спины босса и спросил у него, не поддать ли еще пару. По той же причине, наверное, и Генка примирительно буркнул:
– Почему бы и нет. – Валера соскочил с полка, собрал веники и утопил их на минуту в ушате. Потом шутливо и торжественно подал их Хорькову и Павлу. А сам выскочил в предбанник, налил ковшик хорошо процеженного Ефросиньей Ивановной кваса и вылил его на еще пышущую жаром каменку. Парная наполнилась аппетитным запахом испеченного на поду хлеба. Все вновь принялись нещадно хлестать себя вениками из смолистой пихтушки, фыркая, ухая и размахивая во все стороны руками.
Вдруг парная взорвалась бешенным, нечеловеческим криком Хорькова. Это Валера нечаянно концом веника попал в Генкин глаз, наверно, серьезно поранив его, потому что он мгновенно залился кровью.
И тут началось! Хорьков со всей силой толкнул в спину Парфенова. Тот от неожиданности не удержал равновесие, слетел на пол и врезался головой в стенку. Наверное, прикусил язык, сломал или выбил передние зубы, потому что изо рта хлынула ручьем кровь. Павел взревел, видя друга в таком состоянии.
– Ты что, гаденыш, делаешь! Приехал в мой дом и строишь из себя босса, душегуб несчастный. Думаешь, не знаю, кто “санитарит”, делает зачистки в вашей волчьей стае? Зверем был, им же и останешься. Уйди, чтоб глаза тебя не видели. Знаешь, ведь, мой удар в твою башку – смертельный. Руки марать не хочу о тебя, мразь. Давай, лети в предбанник, промой свой глаз травяным настоем. Наши глаза на ринге и не такие малости выдерживают. – Он поднял над головой распаренного до красна обидчика и выбросил его в передний угол предбанника.
Положив друга на широкую лавку, наклонился над ним и стал смывать кровь. Валера пришел в сознание. Присев к тазику с холодной водой, пытался прополоскать разбитый рот, из которого выпали четыре зуба.
– Приляг, может, кровь хлестать не будет. – Павел намочил полотенце, положил ему на лицо. Из предбанника вихрем влетел Генка.
– Перестреляю, как слепых котят! Иудино племя, проклятое! – Уверенный в своей силе, Павел не обратил на психа никакого внимания, лишь мысленно отметил: “Хорошо, у него нет оружия. А “папино”, хранится до утра в надежном месте”. Он по-прежнему стоял спиной к Хорькову. Валера лежал на полу, прикрытый другом. В этот миг раздался выстрел. Павел резко обернулся, на секунду замер, и, не успев ничего сказать, упал на друга.
Валера мгновенно вскочил, ринулся с кулаками на Генку. Второй выстрел был предназначен ему. Пуля прошила его где-то у сердца. Богатырь Парфенов еще держался на ногах. Ухватившись за Генкины плечи, повис на убийце. Голова кружилась, стены и потолок менялись местами. Горела огнем грудь, но ему хватило сил заломить Генкину руку с пистолетом за спину, не давая выстрелить в третий раз. Потом обмяк и всей массой тяжелоатлета повалился на тщедушного босса. Убийца ударился о край лавки головой, и пистолет выскользнул из руки. Валера, накрыв его бедром, начал душить бандита, который извивался угрем, пытаясь выскользнуть из смертельных объятий боксера.
Обескровленный, Валера стремительно терял силы, но жизнь неохотно отпускала в небытие молодое тело спортсмена. Он продолжал бороться с Хорьковым, хотя тот уже был сильнее его. Генка вырвался и пулей вылетел в предбанник, думая: “Поскорее бы добраться до машины, и я спасен от тюряги”.
Валера потерял сознание, вытянувшись рядом с Павлом. Хилым телом, отравленным с молодости наркотиками и разной тюремной гадостью, Хорьков навалился на входную дверь. Она не открылась. Он в нервном припадке, неестественно, по-звериному, начал бросаться из угла в угол предбанника и биться о дверь. Та не поддавалась ему. Тогда Генка начал таранить ее с разбега. Бесполезно. Наконец, избив тело в кровь, обессилив, понял, что она, подпертая снаружи, уже никогда для него не откроется. Вскинул залитые потом и кровью глаза к маленькому зарешеченному оконцу.
– Ах, ты, старая, вонючая тварь! Урою всех, но живьем не дамся! – Бандит по-прежнему метался, утробно кричал и матерился. Этот неистовый рев загнанного зверя на минуту привел в сознание Валеру. Он вытащил из-под ноги пистолет и выстрелил. В этот миг Хорьков пробовал руками раскачать дверной косяк. Убийца дернулся вперед, пауком распластался на простенке и рухнул вниз.
– Сдохни, гад, сдохни! – Это были предсмертные, никем не услышанные Валерины слова.
* * *
Сумерки сгущались, стирая и поглощая пылающие краски тайги. Похолодало. И легкий туман забелил, обесцветил догорающее закатом небо. Чем ближе Ефросинья подходила к дому, тем отчетливее слышала дыхание встревоженного Енисея и протяжные завывания зарождающегося в выси Саян ветра. Лесное эхо дополняло их таинственными звуками приближающейся ночи.
Ефросинья возвращалась домой, не чуя под собою ног и потеряв всякую надежду на спасительную помощь участкового. Ревела в голос, кричала, хотелось ругаться плохими словами. Но сдержала себя, хотя память сохранила их – грязные слова отчаяния, беспросветности и падения души. На лесоповалах все сквернословили. Особенно изощрялись “химики” и давно потерявшие себя мужики без веры, слабые духом и телом. За сорокалетнюю работу бок о бок с ними Ефросинья не взяла такого греха на душу. Ненавидела это людское безвольное грехопадение. Уговаривала, умоляла, просила мужиков очистить языки от скверны. Но ничего добром не добившись, не раз лишала их премии за матершину. А теперь сама чуть не сорвалась на маты. “До чего дожила! И все из-за власти бандитской! Нигде правды не сыщешь. Этот недокормыш при погонах, чине и обязанностях даже пальцем не хочет пошевелить. Лупится цыганскими глазищами то в потолок, то поверху меня, а в лицо не глядит, оборотень проклятый. Вот злыдни, рогачи бесовские навязались на нас. До завтра, видите ли, ему и дела нет. Никак с бандитами заодно. Неново, слыхивала про такое по телевизору. Позор-то какой! Некому беду мою развести”.
Обессиленная и растерянная, она присела у дороги на старый пень и долго бездумно смотрела на качающиеся макушки деревьев. “Там в верху уже ветрено, скоро и до низов дойдет”. И вновь ее задавило горе. “Паша, Паша! Что же ты натворил с нами, перед каким грехом на колени поставил”. Встала, сломила красную веточку осины, полюбовалась ею и неохотно продолжила свой путь к дому. “А идите вы все! Чертовы защитнички с рожками. Сама, как смогу, справлюсь”.
Горькие слезы вновь душили ее, жарким, терпким комом застревая в горле. Громко всхлипывая, держалась за больное сердце. Ее походка отяжелела, становилась медленной, не твердой. Дойдя до забора, повисла на нем, отдышалась.
До бани оставалось менее сотни шагов. Подойдя к ней, прислушалась. Ничего не было слышно из-за грохочущей музыки. “Лом – на месте, но уже вошел острием в половицу. Значит, пытались выйти. Но не стучатся. Видать, снова парятся. Что же мне сделать? Как кровинку мою от смертного греха уберечь?”. Она зашла в бывшую кузницу, где с дедовых времен хранились огородный инвентарь и керосин для заправки фонарей.
Взяла трехлитровую бутыль и отнесла ее к банной двери. “А ветер-то как разгулялся, беснуется, аж, пихтушки наземь клонит. Непогодушка по рукам вяжет. Так и село безвинное недолго спалить. Вот и дружок мой растревожился, шишки вокруг себя кидает. Не все, видать, Павлушка собрал. Да о чем я, до шишек ли. Как быть, делать-то что, бесенок мой?!”.
Она попыталась достать коробок спичек. По давней таежной привычке носила по нескольку спичечных коробков в многочисленных карманах юбки. Но ветер неистово рвал на ней одежду, задирал ее вверх парусами, не давая возможности добраться до спичек. Ефросинья едва удерживалась на ногах. И только одним чувством – безмерной любви, боли и тоски – было переполнено ее сознание: “Павлушка, Павлушка, бесенок мой!”.
Вдруг на миг все стихло, только сильно качнулись верхушки пихтушек у забора. Откуда-то ей явно послышался мужской говор. Она огляделась по сторонам. В густых сумерках, наполнивших непроглядной темнотой шумевшую многоголосьем тайгу, никого не увидела. “Показалось”. Вновь налетевший “саянец” сбивал ее с ног.
И тут, словно, какая-то неведомая сила подхватила сильное тело Ефросиньи, пронесла через подворье и мягко опустила на траву у кедра. Она ухватилась дрожащими руками за его нижние лапы.
– Знаю, кедрушка, стережешь меня от греха смертного. Всю округу взбеленил. Ишь, как тайга-любушка бунтуется. А взял бы, дружок, и помог словом – делом, ветвями гибкими да могучими повязал бы бесноватых. Так нет же! Чужими руками легко жар загребать. Взвалили на меня нечисть окаянную. У края пропасти поставили. Гореть теперь на кострах адовых. А как иначе? Если не я, то кто? Нет, уж решено – не отступлюсь. Не дам дьявольскому роду-племени людьми хороводить, божьего света лишать. Все одно конец, не жилица я. Живое когда-то умирает. Выпала дедовой Фросеньке горькая судьбинушка, и в закатный день Бог не милует. Испытывает дух, да еще как! Внука на весы жизни моей поставил. Тут и вовсе нет выбора. Передохну, помолюсь, да и за дело – последнее, страшное, грешное. Окромя Фроси, некому. Так-то, дружок, кедрушка, прощай и не обессудь…
То ли новый порыв ветра свалил Ефросинью на сырую землю, то ли, обессилив, сама повалилась и ничком уткнулась в ствол раскачивающегося, ревущего кедра.
Он был свидетелем падения ее безжизненного тела.
* * *
Дискотека в клубе гудела, сверкала плывущими навстречу друг другу разноцветными всполохами. Молодежи в штормовом море огней и музыки было уютно и весело. Пьяных парней развели по домам, и в танцевальном зале воцарились звуки, ритмика движений и горящие глаза бесконечно молодых глаз.
Бесов, распрощавшись с помощниками, поспешил в опорный пункт. Там его уже ожидали омоновцы, следователи и судмедэксперт. Участковый рассказал им о приходе к нему Ефросиньи Ивановны.
– Напрасно ты ее отпустил в таком состоянии. Она может по-своему истолковать твое бездействие. – Командир омоновцев капитан Корольков принял решение срочно начать операцию по обезвреживанию Хорькова.
Под покровом ночи милицейская “газелька” беззвучно остановилась у парадных ворот красинского дома. Подбежав к бане, омоновцы увидели подпертую ломом дверь и бутыль с какой-то жидкостью. Бесов вынул пробку, понюхал.
– Керосин. Так вот какое решение приняла Ефросинья Ивановна из-за моей глупости, а может, и должностного преступления, – повинился он омоновцам. Осторожно убрал лом, глубоко вдавленный острием в половицу крыльца. “Кажется, уже прикладывали силушку”. Баня содрогалась от резкого ветра и гремевшего рока.
– До прибытия следователей, вяжем всех троих. Разберутся, кто прав, кто виноват. Без моего приказа не стрелять! Берем внезапностью и натиском. Ну, с Богом! – уверенным баском приказал Корольков. Бесов рывком открыл дверь и замер на пороге.
Три не подающих признаков жизни тела утопали в лужах собственной крови. Он прошел к столику. Выключил спидолу. Увидев разбитые до неузнаваемости лица двух молодых парней и лежащего ничком юношу богатырского сложения, омоновцы на миг зримо представили разыгравшуюся здесь трагедию. “Есть, над чем поразмышлять следователям”. Бесов вспомнил о Ефросинье Ивановне: “Где она? Надо ее подготовить”. Все осматривали баню. Корольков наклонился над парнем с раной в левую лопатку, слегка приподнял его голову, отметив по себя, какое у него красивое, чистое, не тронутое побоями лицо.
– Бесов, срочно беги за нашим врачом. Он в “газельке”. Кажется, этот парень, без сознания. Он дышит, ранен. Давай, быстро! – приказал Корольков.
Участковый не успел добежать до ворот, как увидел, что группа следователей, зам. прокурора и врач уже торопливо шли ему навстречу.
– Там такое! Кажется, один из них жив. Поторопитесь, а я поищу Ефросинью Ивановну. Дверь в дом была на замке. В сарае Красиной не было. Светя фонариком, Бесов тщательно осмотрел сарай, кузнецу, летнюю кухню. И там ее не обнаружил. Вышел на подворье, обошел его со всех сторон. Уже подумал: “ А не ушла ли она опять в село?”. И направился к парадным воротам. Дойдя до середины подворья, остановился у развесистого кедра. Вынырнувшая из-за туч луна высветила неподвижно лежащую, словно, спящую Ефросинью Ивановну.
* * *
Село гудело, растревоженное небывалым трагическим событием. Говорили с любовью о Ефросинье Ивановне. С сомнением о Павле. Чужие их не касались, да и что о них говорить-то.
По заключению следователей, Павел стал первым пострадавшим от рук убийцы. Хорьков тяжело ранил его. Но Павел Красин будет жить. Его друг Валерий применил оружие в дозволенных рамках самозащиты. Перед людьми и судом он не убийца. Жертва.
На кладбище Ефросинью провожали селяне от мала до велика.
– Ушла от нас Фрося-Ефросинья. До последнего дня цены ей никто не знал. Суетимся все. А была она чистой росинкой… – Подступивший к горлу комок не давал ему говорить. Откашлявшись, не вытирая и не стыдясь обильно хлынувших по его обветренным щекам слез, продолжил, – была мудрой и сильной. Такой и храните ее в памяти вечно. Не она бы да ее внук Павел Богданович Красин, лежать бы нам здесь перед вами с Дмитрием Петровичем. И еще двум нашим женщинам.
Ефросинью похоронили рядом с матерью Полиной Красиной. О Павле никто и никогда в Спасском теперь не скажет худого слова.
г. Красноярск