Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2007
МОНАШКА
Рождество скоро. Господи, вот же нехристи: в пост ёлку в дом принесла, с детьми своими сидела, из цветной бумаги вырезывала разные фигурки. Блестящей бумаги достала где-то, из яичной скорлупы мастерила что-то. И звезду красную на верхушку. Вот же адское отродье! Звезда на ёлке вашей – суть Вифлеемская звезда, которую волхвы узрели. Раньше ангел со звездой в лавках продавался. Ходили с maman после уроков, выбирали открытки, кукол сестрицам покупали. Не восковых, а с фарфоровыми личиками. Помню, японские и китайские куклы были в четырнадцатом году – глаз не отвести (а сейчас голыши какие-то и солдатики, смотреть противно, да и тех не достать). А у кукол личики были розовые, и открытки были не чета нынешним. Помню, более всего мне нравились немецкие – прелесть, а не открытки, цветные, яркие, с тонким рисунком – ангелы с розовыми щечками, ночь, луна, домики под снегом, и блестки разноцветные на белом – как настоящий снег. Не то, что сейчас печатают – краска одна типографская и дурачье в буденновках, и сами блеклые, и пачкают руки. Да и где в этой проклятой Сибири достанешь немецкие открытки?
Maman шла красивая, в маленькой шапочке с мехом, в жакетке с лисой-чернобуркой и в узкой черной юбке – это модно тогда было, ей очень шло. Еще, помню, рукава были с буфами до локтя, на сборках, а ниже – узкие, на пуговицах. И талия осиная. А я была в гимназическом еще коричневом платье, с воротником-стоечкой в рюшах, и тоже в меховом жакете. На этой Екатерине Александровне сейчас платье с “низкой талией”, из креп-сатина. Где эта талия – не разберешь, будто в мешке женщина. Повязала голову лентой в тон – и ходит, как доярка. Ужасно!
Нас с maman еще принимали за сестер. И снег хрустел под ногами, и теплее было, чем в этой проклятой Сибири. И фонари везде горели, электрические и газовые. Тут с этой электрификацией всей страны ноги в потьмах переломаешь. Один фонарь на весь переулок – то в сугроб попадаешь, то в яму.
Что еще было? Ах, игрушки елочные – таких шаров уже нет и не будет. Не выдувают сейчас таких, и не распишут так, и толченым стеклом на клей присыпать не станут.
А в девятом году, помню, мы с классом увлекались альбомами. У меня был синий, в сафьяновой обложке, с золотым обрезом. Сначала я туда напереводила картинок: такие маленькие херувимчики по углам, и Дева Мария на титульном листе – тоже немецкие были, и яркие, что страсть. Мне, маленькой, было безразлично, что они лютеранские. Потом бегали с ними на рекреациях, стишки в них друг другу писали. И на последней странице: “Кто любит более тебя, пусть пишет далее меня”. И maman c papa расписались: “Расти умницей, наша дорогая, золотая наша Нюрочка, и пусть твоя жизнь всегда будет такой же легкой, как сейчас”. А Ирка Скобелева написала на редкость дурацкий стишок, что-то вроде:
Ангел летел над сугробом
В хладных лучах декабря.
Ангел сказал ей три слова:
“Нюра, голубка моя!”
Я втихомолку долго смеялась, но ей наврала, что она – молодец, и за стихи поблагодарила, само собой. И ей в альбом написала: “Я вас люблю, вы мне поверьте. Я вам пришлю свой нос в конверте”. Дети были, что с нас взять?
За окном в свете электрического фонаря мерно падали хлопья снега. Не кружились, а просто падали, словно Господь обессилел и ронял их слабеющими руками на промерзшую насквозь землю. Ситцевая в горошек занавеска доходила только до половины окна, и сестра Анна смотрела поверх этого убожества на умирающую улицу.
Было тихо. Шестилетняя Сонечка в углу сосредоточенно шила платьице для резиновой куклы, а восьмилетняя Тамарочка лежала на антресолях с третьим томом словаря Брокгауза и Ефрона. Она перечитывала этот словарь уже по второму разу. Ничего не скажешь, умный ребенок. Вчера нашла в чулане икону и хотела порубить на щепочки, на растопку для самовара. Опиум для народа. Глупые дети.
Екатерина Александровна отдыхала: учеников распустили на каникулы. До этого она все дни проводила в школе. Сначала утренние занятия с детьми, потом вторая смена и ликбез. Она была директором этой школы, вела уроки и вникала во все мелочи. Придя домой с другого конца города, наскоро хватала то, что находила на еще теплой плите, ела без особого удовольствия и валилась спать. Сестра Анна знала, что эта женщина на хорошем счету в партии. Еще бы. Партия сказала: учи чужих детей, и она бросила своих на произвол судьбы. Нет ничего удивительного в том, что эту активистку оставил муж. Она даже не смотрится в зеркало – кому такая нужна? Даже чертова Инесса Арманд – и та умела готовить и следила за собой.
Муж ушел от Екатерины в прошлом году. К любовнице, молоденькой секретарше, у которой ни рожи, ни кожи. К полной дуре. Другая бы цеплялась за мужика, а эта отпустила. Чуть ли не сама прогнала, и с детьми видеться не дает. До семнадцатого года ей бы и в голову не пришло прогнать мужа. Но как же, советская женщина не должна быть ревнивой самкой. Пусть катится…
Анна повернула восковое лицо в сторону кресла, где с томиком Диккенса в руках сидела Екатерина. Серые глаза Анны смотрели по-змеиному, не мигая. Катя пробегала знакомые строчки невнимательно, лениво слабеющей рукой переворачивала страницы. Рядом на столике уютно горела лампа с зеленым абажуром и бронзовой статуэткой на подставке. Верхний свет Анна выключила, когда Тамарочка задремала наверху со своей энциклопедией. Комната погрузилась в полумрак, на стене нарисовалось овальное пятно света с темными отчетливыми границами. Софочка всё еще возилась под ёлкой. Она, сопя от старания, натягивала только что сшитое платьице на резиновую куклу. Оно не налезало, Софочка тянула и тянула, пока не раздался громкий треск. Она всхлипнула, отшвырнула платьице, которое шила уже три дня, схватила куклу за ноги и начала бить ее головой об пол. “Вот же тебе”, – прошипела девочка и дернула ноги куклы в разные стороны. Она определенно пыталась ее разорвать, но прочная резина не поддавалась слабым детским ручонкам.
Анна неслышно подкралась к ребенку, отобрала несчастную куклу и заперла в шкаф.
– Софья, спать пора! – прошептала Анна. – На горшок и баиньки.
Софочка слабо отбивалась, посидела полчаса на ночной вазе, чтобы потянуть время, и позволила уложить себя в постель. В квартире было три комнаты, но они жили в одной, самой теплой, потому что мороз на улице был около тридцати градусов.
– Зачем куклу рвала? Проси у Боженьки прощенья. – шепнула Анна. – Ну! Как я тебя учила?
– Отченашижеесинанебесидаприидетцарствиетвоедабудетволятвоя. – девочка перевела дух. – Хлебнашнасущныйдаждьнамднесь. Что такое даждь? – Сонечка хлопнула большими серыми глазами.
– Это церковнославянский. – раздраженно бросила Анна. – Я тебе уже сто раз говорила. Это означает “дай”.
– Аааа… – протянула Сонечка и повернулась к стенке.
Сама Анна никогда не молилась вслух, а тем более – готовыми молитвами. Она сочиняла их сама и читала в уме. Там они всплывали на пожелтевших страницах золотой, черной и красной вязью.
Екатерина шевельнулась во сне. Анна вздрогнула и неслышно вышла в сени, где уже лежали за старым сундуком ее вещи, связанные в узел. Сняла с вешалки теплое хозяйкино пальто с лисой, замотала голову платком, надела валенки, подшитые снизу старыми подметками. Вышла на улицу. Снег скрипел под ногами громко-громко. В темно-фиолетовом небе сияли крупные звезды. Анна прищурилась, и от световых точек в небе отделились маленькие лучики. Лучи тянулись, на глаза наворачивались слезы. Она молилась с застывшим лицом, не шевеля губами. На секунду против ее воли в сознании мелькнула картина – мразь в папахе тащит ее за руку по обледенелым булыжникам и орет сиплым от курева голосом: “Куда собралась, б…ь?” Мостовая пролетела у нее над головой, кто-то заломил руки назад и потянул вверх так, что едва не вывихнул суставы. Кто-то другой. Их было, по крайней мере, пять. В каком городе? Может, в Харькове? Этого она не могла вспомнить. Все города были похожи один на другой, они проплывали за щелью в стенке товарного вагона.
Анна сжала виски ладонями и насильно вызвала воспоминания о постриге и о том, как просила сократить срок послушания. Вспомнила холодную церковь в Одессе, плат на своей голове, жалкий хор из трех человек. Как назывался храм? Она забыла. Двенадцать лет прошло. Забавно, что за всю свою жизнь она только два месяца провела в монастыре. Остальное время жила в миру. Даже камилавку не надевала – просто черный платок. И тяжелый крест носила под одеждой. Кто там разберет – монахиня, вдова, просто женщина в черном?
“Даруй, Господи, жизнь сестрам моим, рабам твоим Ирине и Наталии. – продолжила она. – Храни их в странствиях и убереги от злых людей, и даруй им еду, и кров, и счастие, и благоденствие. И упокой души рабов твоих Марии и Константина. А для себя мне ничего не нужно, Господи, только укажи мне путь и прости мне мои прегрешения, вольные и невольные, и да свершится воля твоя на небе и на земле, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь”.
Луна светила настолько ярко, что вся улица тонула в ее сиянии. Серые от времени деревянные стены домов голубели, а снег искрился разноцветными блестками, как на немецких рождественских открытках девятого года.
Анна вернулась в сени, неслышно притворила дверь. Мягко ступая в валенках, прошла в комнату, где спала хозяйка с детьми.
Катя полулежала в кресле, откинув голову на высокую спинку. Русые волосы, сплетенные на ночь в косу, спускались на грудь. Рано постаревшие руки с набухшими от работы синими венами сжимали корешок ветхой книги. Книжка была приложением к журналу “Нива”, она читала его еще в детстве. Мягкая обложка, пожелтевшие от времени тонкие листы бумаги. Сейчас она была раскрыта на первой странице, и Анна разобрала: “Глава I. Я появляюсь на свЂтъ”. На секунду задумалась: “Наверное, Катя тоже читала ее в детстве. Натурально. Она всего на пять лет моложе меня. Тоже дочь чиновника. А впрочем, какая разница?”
Дэвид Копперфильд появлялся на свет на первой странице, Анна тем временем открыла заслонку черной железной печи. Дрова уже почти прогорели, но дым еще шел. Она пошевелила угли кочергой. Готово. Печка распространяла тепло по всей комнате. Хорошо. Прекрасно.
Анна закрыла вьюшку. Метнула взгляд на Сонечку, которая свернулась калачиком и посапывала еле слышно на широкой кровати. Полгода назад она пробовала взять ее с собой в церковь – ребенок стоял там ошеломленный золотыми ризами, иконами, пением. Но и только. Екатерина поймала их на выходе и устроила Анне выволочку, как какому-то щенку, школьнику.
Щели в окнах стараниями Екатерины были заткнуты еще осенью. Комната была небольшой по размерам – совсем замечательно. Анна почувствовала легкую дурноту – действует. Воздух над углями колебался, плыл. Она так же неслышно вышла в сени, прикрыла за собой дверь и придавила ее свернутым в тяжелый рулон полосатым половиком.
Взвалила узел на плечо и пошла громкими шагами по невинному белому снегу. Хозяйкины деньги лежали в этом же узле, вместе с парой платьев и брошью с бриллиантами. Она не вполне понимала, куда ей идти. Не знала, как тогда, прошлым летом (в тот день ребенок прежних хозяев как бы нечаянно захлебнулся в ванночке). А главное, не знала, зачем. Просто было такое чувство, что это нужно сделать.
Снег скрипел и скрипел, пока звуки не затихли вдали.
* * *
За окном по-прежнему светила луна и желтел одинокий фонарь. Лампа всё так же отбрасывала овальное пятно света на стену, поблескивала серебряная бумага на елке.
Катя во сне разжала пальцы, и книга выпала, наконец, из ее рук. “Надо лечь в кровать, – подумала она, разлепляя веки, – надо раздеться и лечь, как цивилизованные люди. Нельзя распускаться”. В голове была непонятная тяжесть, сильно хотелось пить. Она не сразу сообразила, в чем дело. Анны нет, дверь заложена чем-то снаружи. Метнулась к окну – рама заклеена, не поддается. Ахнула цветочным горшком по стеклу – полетели брызги. Ветра не было, но холод тут же остудил лицо. Стало легче дышать. Первым делом обмотала рамы занавеской, повисла на них – распахнулись с треском, похожим на выстрел. Неловко перекинула ноги через карниз, рухнула в высокий сугроб под окном.
Никого. Отшвырнула полено, которым кто-то припер входную дверь. Оттащила половик. Засквозило.
Как только перестала кружиться голова, Катя полезла на антресоли, вынесла старшую дочь. Тамарочке пришлось хуже всех. Она лежала на снегу бледная, как полотно, пока мать приводила ее в чувство. Сонечка сидела рядом, закутанная в одеяло, и плакала оттого, что ее разбудили среди ночи.
Солнце поднялось над Барнаулом. Мороз стоял такой, что трудно было дышать. По всей улице над крышами стелился дым – хозяйки готовили завтрак. Только у дома Екатерины не было привычной серой струйки над трубой.
Женщина среднего роста в темном пальто и повязанном по самые брови пуховом платке подошла к низенькому забору, поглядела на зияющее чернотой окно с торчащими из рамы осколками стекла. Окликнула пробегавшую мимо соседку:
– Жива ли учительница?
– Жива, в школе с детьми греется. Чуть не угорела ночью. Старшенькую еле откачали. – ответила соседка и, растирая щеки, поскорее заскочила к себе. Сообразила, что дело нечисто, но женщины на улице уже не было.
РЕАНИМАТОР
Сначала он не услышал звонка. Мобильный лежал в сумке с инструментами, под стремянкой.
– Володька, ну ты чо?! – нетерпеливо спросил напарник. – Ты чо трубу не берешь?
– Нет, я всё брошу и пойду трепаться с женой. Перетопчется.
Под потолком красовались три галогеновые лампы, на полу лежали еще три такие же. В залах НИИ был собачий холод – отопительный сезон пока не начался.
– Хоть бы навесной сделали, да? А то как не пришей кобыле хвост. Вся проводка на виду. Вот жиды… – пробормотал Володька.
– Да ладно. У них и так это здание скоро оттяпают, чего им стараться?
Телефон запищал снова.
– Вовка!!! Возьми трубу, п…с! Она мне на нервы действует!
– Сам ответь.
– Да ты чо, твоя жена-то! Лана, хрен с тобой… – напарник нажал кнопку ответа. – Нет, я не Вова. Чоооо? Конечно. Прямо щас его и отправлю.
Нехорошее предчувствие сковало мышцы ног. Володька на секунду потерял равновесие, уперся ладонью в белую шершавую поверхность потолка.
– Аньку твою на двадцать штук нагрели.
– Госссссподи…
“Шестерка” не завелась. И черт с ней, все равно бензин придется экономить. Напарник предложил потолкать, но Володька плюнул и кинулся к автобусной остановке.
Окно прочертили косые капли дождя, тротуары стали темными, будто глянцевыми. Заметив мигающую неоновую вывеску “Электротовары”, он крикнул водителю, чтобы остановился. Дверь маршрутки с лязгом отъехала на свое место, ботинок зачерпнул воду из глубокой коричневой лужи. У входа курил усатый мужик лет тридцати, одетый в милицейскую форму. Его широкое лицо было мокрым – то ли дождь, то ли испарина.
– Вы – муж?
– Ага.
– Я бы на вашем месте просто вернул деньги. Заведующая не против.
Внутри магазина мерцал белый мертвенный свет, от которого лица и руки приобретали зеленоватый оттенок. Анна, похожая на утопленницу, сидела на высоком табурете у кассового аппарата и рыдала. Тушь “Макс фактор” серыми ручейками стекала ей на подбородок. Ее ресницы слипались. Карие телячьи глаза, мутная капля на кончике носа – вся она была какая-то жалкая, пришибленная. Попыталась улыбнуться:
– Вова, прости меня! – всхлипнула, высморкалась в совершенно мокрый платок с маленькими цветочками. – Вовка… Понимаешь, зашли двое… Один попросил показать ку… хонный комбайн. Б… ош. И я е… му… А этот…
– Когда уходишь с рабочего места, кассу надо запирать. Всегда. – назидательно сказала заведующая, бабенка лет пятидесяти, похожая на отожравшегося черного пуделя. Мелкие завитки у нее на висках торчали в разные стороны. Владимиру почему-то захотелось оторвать эти омерзительные кудряшки.
– Я возмещу. Завтра. Всё, пошли отсюда. – он взял жену за запястье и вывел из-за прилавка. Она пошла к выходу, покорно, как жертвенное животное. Высокие каблуки тихо цокали по серой крупной плитке.
– Хорошо еще, не всю выручку взяли. – успокоил следователь. – Ладно, всё в порядке. С кем не бывает?
– Ага… – бросил Володя, открывая дверь. Звякнул колокольчик.
– На прошлой неделе было то же самое. Один просит показать часы, другой запускает руку в кассу. Десять тысяч. Вот так-то.
Жена зашлась в новом приступе рыданий. Капли дождя смешались со слезами, и она размазывала воду по щекам тыльной стороной руки. Линии, проведенные карандашом для век, исказились и поплыли.
– Вы куда?! – заведующая сбегала за плащом и сумочкой Анны. Протянула их, как бы извиняясь. Володя подумал, что она, в сущности, неплохая тетка.
– Ты на машине? – спросила жена.
– Прости, Аня.
– Да ничего. Ничего другого я от тебя и не ожидала. Не мужик, а так…
– Тебе виднее.
Володька отвел взгляд. Они деловито пошли по блестящему тротуару, не совсем понимая, куда. Анне было все равно, а Володька просто шел за ней. Взял ее безвольную руку в свою. Холодная, будто неживая. Такое впечатление, будто держишь лягушку. Через некоторое время ее пальцы выскользнули из теплой ладони.
Его взгляд внезапно выхватил из панорамы огромное окно-витрину. Там было какое-то кафе. В зале сидела блондинка лет двадцати и потягивала шампанское из высокого фужера. Маленькое черное платье, голые руки, ноги в леопардовых сапожках. Володька почему-то вспомнил витрины в квартале “Красных фонарей”. Окно было расположено достаточно высоко над тротуаром – он даже разглядел черный треугольник трусиков под натянутой тканью. Казалось, девушка предлагает себя.
Дождь усилился.
– Аня, зайдем?
– У нас денег нет.
– Да ладно. Пошли, дурочка.
Они пили коньяк и наблюдали, как вода струится по стеклу, как проносятся машины, разбрызгивая грязь. Уличный шум успокаивал.
– Как расплачиваться будем? – робко спросила жена.
– Ну… У меня еще тридцать штук в “Сбербанке”. Забыла? Не бойся… Завтра в девять сниму, вместе поедем и отдадим.
Домой они вернулись в одиннадцать вечера. Володька тайком от жены заглянул в зеркало, завешенное черным платком. Пригладил мокрые волосы.
Большая фотография сына смотрела на него со стола, перед ней стояла рюмка водки, прикрытая куском черного хлеба. Жена долго спорила с тещей, надо или не надо ставить водку – Сереженьке было всего шесть лет. Он слушал-слушал, не выдержал, брякнул: “Может, кока-колы ему нальем?” Эти две истерички ему чуть глаза не выцарапали. Сейчас тёща убралась восвояси, а водку оставила. Идиотка. Как будто его душа там, в загробном мире, жаждет спиртных паров.
Володя старался не думать о сыне. Вспомнил, что на кухне подтекает кран. Аня, как была, в плаще и туфлях сидела на тумбочке в передней и наблюдала, как он лезет на стремянку, роется на антресолях, ищет резину, чтобы вырезать прокладку.
– Ты бы хоть переобулась.
– Не твое дело.
Он протопал на кухню. Через несколько минут снова возник в дверном проеме:
– Как там насчет ужина?
– Ты что, не наелся? – она вызывающе вскинула голову.
– Понятно. – он прошел в гостиную, ткнул пультом в сторону телевизора и уселся на диван. Выбрал канал “Спорт”. Через час ему сильно захотелось есть. Разогрел пиццу. Прошел мимо жены с огромной тарелкой. Она словно приросла к этой тумбочке в передней.
– Хочешь? Ну, как хочешь.
На экране с воем пролетали болиды. Пицца была с ветчиной и грибами. Хорошая пицца. Еда от поминок уже закончилась, а пиццы в морозилке было еще навалом.
– Ты долго будешь там торчать? – крикнул он в темноту.
Хлопнула входная дверь.
– Ну и пошла, сука! Это был не только твой ребенок, но и мой! Это не значит, что со мной теперь надо как с последним говном!
Часа в два ночи, когда он уже лег в постель, жена вернулась. Было слышно, как падают вещи в коридоре. Тихонько брякали бутылки. Он знал, что теперь ее лучше не трогать.
Утром он поехал в сберкассу один. Жена спала на диване в расстегнутом плаще. Одна нога босая, колготки порваны на носке. Другая – в туфле. Он снял эту туфлю, ободранную, с комками засохшей грязи. Осторожно перевернул тело жены, стянул с нее плащ и колготки. В нос шибануло мощным перегаром. Жена пробормотала:
– Отваааали…
Он притащил из спальни одеяло и подушку, укрыл жену. Анна уже совсем проснулась, но лежала с закрытыми глазами, как будто хотела от него отделаться.
– Я тебе сделал бутерброды. И чай налил. Принести?
– Я не хочу.
– А я принесу.
Он вернулся с подносом, поставил его на журнальный столик. Жена по-прежнему лежала на спине, неподвижно, как покойница. Будто решила умереть вместо сына. Не хватало только свечки в ее тонких ледяных пальцах.
– Ну, я пошел?..
Она не ответила.
В сберкассе он снял со счета двадцать тысяч. Месяц назад там было намного больше, часть ушла на похороны. Он откладывал на машину, целый год бегал на подработки, и вот теперь остались жалкие десять штук. Может, взять в кредит? Тёща, конечно, разорется: “У тебя сын умер, а ты мерседесы покупаешь!” Если сын умер, вслед за ним должны уйти его родители. Как же иначе? Ему тридцать, Аньке двадцать восемь. Пора на покой.
Он разглядел свое отражение в стекле: вполне ничего себе парень. Пока пересчитывал купюры, заметил, что на него смотрит какая-то женщина. Неожиданно для себя улыбнулся, она – тоже. В этот момент ему стало ясно, что с Анной не будет ни нормальной жизни, ни детей – вообще ничего.
Съездил на работу жены, потом нашел очень приличный заказ: надо было поменять всю проводку в квартире какого-то бизнесмена. Как ни странно, в магазине он увидел Анну. Думал, после этого случая она не выйдет на работу, – а вот ведь, молодец. Держится, маленькая.
Она старательно выписывала товарный чек на фен. Поздоровалась с мужем, вежливо, как и со всеми покупателями. Привычно уложила фен и съемные насадки в коробку, сунула туда же гарантийный талон. Вручила коробку покупательнице. С дежурной улыбкой, как и всегда. Обернулась в его сторону:
– Вам подсказать что-нибудь?
– Аня, ты чего? Я тебе деньги принес.
– Давай сюда скорее.
Ее лицо раскраснелось. Она казалась почти счастливой, только руки почему-то дрожали.
– Анюта, я тебя люблю. – он обнял ее, перегнувшись через прилавок. Откинул доску, забежал к жене и поднял ее высоко-высоко. Покружил в узком пространстве между стеллажами и кассой, поцеловал в щеку и усадил на место.
– Я тебя тоже. Посторожи тут. – она торопливо чмокнула его и убежала в “служебное помещение”.
* * *
Анна весь день размышляла, под каким предлогом остаться подольше на работе. Эта патлатая курва, Нина Алексеевна, всё никак не могла отлипнуть от прилавка. Не доверяет, понятное дело. Совсем оборзела баба. Они вернули эти жалкие двадцать кусков – так еще выдрючивается наизнанку, будто это лично у нее сперли. Королева магазина, ни больше, ни меньше. Всю жизнь продавала колбасы, даже электрочайник включать толком не умеет, а туда же, лезет с какими-то идиотскими советами.
Деньги лежали на стеллаже у окна, на самой нижней полке, в коробке с утюгом фирмы “Тефаль” за 1 914 р. Их брали редко – молодым гладить некогда, а бабулькам такой не по карману. Не было никакого риска, что кто-то вдруг попросит его показать, даже если за прилавком будет стоять другая девушка. Всё гениальное просто.
Анна тихо напевала: “Яблоки на снегу… яблоки на снегу…” Дурацкий мотив намертво втемяшился в голову, и ей представлялись эти самые яблоки, гнилые, в белых точках плесени, и листья, припорошенные снежной крупой.
Сумерки надвигались медленно, низкое небо серело, за окнами зажигались тусклые сиреневые фонари. Под потолком тихо качались дешевые люстры, увешанные аляповатыми хрустальными цацками, на соседней стене нелепо торчали бра в стиле “хайтек”. Слишком яркий свет резал воспаленные глаза, и Анна выключила светильники один за другим. Покупатели бесили ее, особенно электрики, нажравшиеся к концу рабочего дня. Тошнотворный запах спирта и прокуренной спецодежды струился по небольшому помещению. Какой-то идиот еще попытался с ней заигрывать. Взяла бы этот утюг – и по харе наглой твари.
Заведующая за каким-то чертом влезла за кассу. Не доверяет, конечно. И закрывать будет сама.
Нина Алексеевна сидела с похоронной мордой.
– Голова болит?
– Живот крутит… Слушай, Анька, ты извини меня, я дура набитая. Думаешь, я не понимаю? Всё я понимаю. Я бы ваще не смогла так, как ты. Подумаешь – не уследила. Да хрен с ней, с этой кассой. Деньги – это ваще мусор. Может, отпуск тебе дать?
– Не надо. – Анна улыбнулась бескровными губами.
– Ну, смотри. Кстати, у тебя, случайно, “но шпы” с собой нету?
Анна помотала головой.
Широкое лицо Нины Алексеевны побелело от напряжения, она прижала руки к правой стороне своего огромного живота.
– Ладно… Пойду я… В кабинет задумчивости… Не скучай тут без меня.
Как только широкая спина начальницы скрылась за белой дверью, Анна спокойно достала коробку и сунула ее под прилавок. У соседней стены миловалась какая-то парочка. Девушка беременна – наверное, молодожены обставляют квартиру. Очередной зассыха-электрик водил заскорузлым черным пальцем по стеклу. Когда ж ты уйдешь, мразь?
Мужик разлепил обметанные губы:
– У вас белорусские розетки есть?
– Сейчас посмотрю.
Анна скользнула под прилавок. Рассовала банкноты по карманам плотных зимних джинсов и так же стремительно вынырнула. Кровь стучала в затылке, лицо горело.
– Девушка, так чо, белорусские розетки есть? А чо это вы такая красная? Отмечали чо-та, да? – он уперся коленом в прилавок и стоял, покачиваясь взад-вперед. Щетина трупными пятнами темнела на его обрюзгших щеках.
У Анны внутри всё закипело:
– По-моему, это вы… отмечали.
– Не слышу?! Так есть белорусские розетки?
– Говна не держим! – внятно произнесла она.
– Так они же у вас… Поял… Уже ухожу… От так всегда. Н-не нравлюсь я красиым женщинам. – он дыхнул на нее капустной вонью и исчез.
Она еле дождалась закрытия магазина. Позвонил на мобильник муж – наврала, что поедет ночевать к матери. На улице было полное безветрие. Тепло, как летом. Она даже не стала застегивать плащ, свободные концы пояса повисли траурными ленточками. На ногах были удобные кроссовки – чтобы ходить по мягкой земле. Облака выплакали всю воду, небо стало темно-фиолетовым, и в нем поблескивали еле заметные точечки звезд. Лужи понемногу подсыхали, тротуар в ярком свете фонарей становился светло-серым. Анна прищурила глаза, и ей показалось, что вокруг лежит ровный тонкий слой снега. Фасады четырехэтажных домов мигали цветными вывесками. В витрине кафе снова сидела та же самая девушка – на том же месте, как будто никуда и не уходила. Анна встретилась с ней взглядом. Девушка указала на свою грудь и что-то сказала, удивленно приподняв брови. Анна прочитала по ее губам: “В чем дело?”
“Проститутка”, – подумала Анна. Мимо проезжали переполненные автобусы. Маршрутки не останавливались. Она попыталась поймать машину, и с третьего раза затормозила чумазую “Вольво”. За рулем оказался тощий обсосок лет восемнадцати, а рядом, на переднем сиденье – веселый кудрявый парень постарше.
– За сто до кладбища подбросите?
– Легко! – ответил тощий.
Анна помедлила, ей не нравилось, что в машине сразу двое молодых людей.
– Да вы не бойтесь, – кудрявый улыбнулся.
Она заметила над его верхней губой родинку, похожую на мушку. Почему-то сразу успокоилась и залезла на заднее сиденье. В машине было тепло, и ее сразу стало клонить в сон. Устала за день.
Приборная панель сияла нежно-зелеными огоньками, глаза женщины слипались. Кудрявый тихо рассказывал:
– И в детстве мне постоянно снился этот сон. У нас на окраине Днепра построили крематорий, и днем сжигали там покойников, а ночью они вылетали из трубы вместе с дымом и падали на улицах, зомби, причем не громко падали, а как бы плыли по воздуху, и один мертвец прилетел к нам во двор, а я стою у подъезда и вижу, как он падает, и отец домой возвращается, и мне страшно, что отец может не успеть, и этот зомби падает так плавно, а отец бежит, бежит по двору и успевает проскочить в дверь, а потом этот зомби падает – и всё.
– Стасик, а мне, когда мне было четырнадцать лет, снилось, что меня мужик насилует, в милицейской форме. Забавно, да? А потом, короче, я ему носки в чайник сую, и он всё это пьет.
– Да ну тебя. Каждый разговор сворачиваешь на пидоров.
– Ну ладно, давай не про пидоров. Ты знаешь, я в детстве Успенского читал, про красную руку, черную простыню и зеленые пальцы. И потом спал полгода с закрытой форточкой, потому что боялся, что прилетит голова зеленого козла или зеленый череп. Я до сих пор не люблю с открытой форточкой спать.
– Ага. Я тоже. Кстати, Тёма говорил, когда этот алкаш про красную руку писал, у него белка была. Гонорары за Чебурашку пропивал, гыгыгы!
Парни долго ржали, затем кудрявый обернулся, изображая сильное смущение:
– Девушка, вы не слушайте, мы тут всякую чушь несем.
– Я и не слушаю.
Кудрявый забился в новом припадке хохота.
– Где остановить? – спросил тот, что за рулем. – Стасик, веди себя прилично. Девушка нас и так за п…сов приняла.
– А что, п…сы – тоже люди. – кокетливо стрельнул глазками кудрявый. – Иди ко мне, Славик.
– ЫЫЫЫЫЫЫЫЫ!!!! – тощий от избытка чувств больно долбанул приятеля локтем и чуть не въехал на встречную полосу.
Машина притормозила у невысокой металлической ограды, Анна вышла. Весь тротуар был усыпан опавшими листьями, которые скользили под ногами. Листья ложились на землю с еле слышным шорохом, один упал прямо на голову женщины. Слабый порыв ветра стряхнул дождевые капли с веток ей на лицо. Анна вздрогнула.
– Может, вас проводить? – спросил кудрявый.
– Не надо.
Главный вход был уже закрыт, и она искала место, где выломали прутья. Она давно заприметила этот пролом. По нему было даже легче искать могилу сына: направо по аллее, свернуть – и несколько метров в глубину. Кладбище снова открыли совсем недавно, между старыми деревьями и крестами мерцали редкие красные огоньки лампад на свежих могилах.
Фонари остались далеко позади, и сейчас она шла в почти полной темноте, осторожно ступая по мягкой шуршащей земле. Пару раз оступилась, ударилась коленом об оградку. Почти заблудилась. Внезапно ей в руку ткнулось что-то мокрое и холодное. Учащенное дыхание. Собака. Не укусила. Анна закричала, собака взвизгнула и кинулась прочь. Из темноты донеслись голоса:
– Иди к нам, раба Божья Анна!
* * *
В темноте чиркнула зажигалка, и Анна зажмурила глаза. Моментально хлынули слезы.
– А приходить надо было вовремя, мы уже почти закончили. – Пропищал детский голос.
– Никогда не поздно прийти к Богу! – успокоил какой-то мужчина с приятным баритоном.
– Григорий Петрович! Я принесла. Двадцать тысяч. Сейчас достану. – Анна торопливо засунула пальцы в карман тесных джинсов.
– Мне не нужны ваши деньги, – ласково произнес Григорий Петрович. – Оставьте их себе.
– Вы уж возьмите. Она же от чистого сердца, – пропел хор женских голосов.
– И я вам помогаю от чистого сердца. Даже не знаю, что с ними сделать. Отдам их детскому дому.
– Правильно! – поддержали голоса.
– Двадцать – это мало. Говорили же: тридцать девять тысяч пятьсот. – возразил кто-то.
– Освященная земля – не базар. Вспомните, как Иисус изгнал торговцев из храма. – мягко сказал мужчина. – Не важно, какую лепту вы внесли. Важен результат. И помните, любой человек в любое время может управлять любым процессом, действуя как Творец. А теперь иди, раба Божия Анна. И чадо твое вернется к тебе на сороковой день. Сейчас его душа уже у престола Господня, и ему понадобится тридцать девять дней, чтобы спуститься обратно.
– А если тело начнет гнить? – задыхаясь, спросила Анна.
– Это не страшно. Мы сможем восстановить его.
– Конечно. – просипел женский голос. – Я вот сама себя восстановила. Правая рука сгнила почти, а теперь уже почти все в порядке, на, понюхай!
Откуда-то слева завоняло мочой и помойкой. Судя по запаху, рука еще не перестала разлагаться. “Бомжиха!” – догадалась Анна.
– Меня Господь Бог наш воскресил прошлой весной, – продолжала сиплая, – а документы уничтожили, и прописки теперь нет, и родные домой не пускают. Так и живу тут в склепе. Может, пустишь к себе пожить? А то холодно по ночам-то. Ты одна живешь?
– Нет. С мужем. Он согласится, он добрый.
– Господь тебя благословил, Аня. – промолвил мужчина. – Идите с миром, сестры.
Анна возвращалась к пролому, ориентируясь по красным огонькам, как по вешкам на болоте. За ней гуськом тянулись остальные. Когда небольшая группа вышла на освещенный тротуар, Анна смогла разглядеть их лица: две нищенки, шесть женщин поприличнее и девочка-подросток, все – в белых платках на голове и длинных, до земли, юбках.
Девочка укоризненно вылупилась на ее обтянутые джинсовой тканью ноги:
– Женщинам не положено носить штаны! Это грех.
– Даша, помолчи. – из пролома на свет божий вылез мужчина благообразной наружности, в мягкой кожаной куртке, под которой виднелись дорогие костюмные брюки. – Ну, сестры, увидимся здесь через неделю, в это же время.
Он достал из кармана ключи, пискнула сигнализация. Черный “Сааб” мигнул габаритными огнями.
* * *
Володька проснулся оттого, что кто-то бродил по кухне. Вышел поссать, заметил, что жена снова сидит в передней на тумбочке, сжав пальцами острые коленки. На кухне горел свет, оттуда тянуло запахом пиццы. Пинком распахнул дверь и увидел у плиты низенькую кикимору в черном засаленном пальто.
– Здравствуйте, молодой человек, – важно просипела бабенка, запихивая в пасть огромный кусок. От этой ведьмы провоняла вся кухня. Володька не долго думая схватил швабру и вытолкал упиравшуюся бомжиху на лестницу, вымел ее, как мусор. Потом деловито налил на пол густого “Доместоса” и размазал его по всему пространству, где могла ходить старая прошмандовка.
– Аня! У тебя что, крыша едет? Зачем ты ее впустила?
– Она со мной пришла. А что, нельзя? – Анна отхлебнула коньяк из плоской бутылки.
– Ну, знаешь ли! Снимай одежду. По этой бабе вши гуляли стадами.
Анна позволила раздеть себя. В заднем кармане джинсов что-то зашуршало.
– Это мое! – слабо вскрикнула жена.
В его руке оказалось несколько купюр по сто и по пятьсот рублей.
– Твоё?! Не ври мне, дура! Дура! Идиотка! Ты зачем их взяла?! Зачем?! – он тряс ее за плечи.
– Надо было! – ее голос сорвался на хрип. – Пусти, козел! – Анна забилась в истерике.
Пришлось насильно отвести ее на кухню, умыть. Когда жена перестала рыдать, он налил ей стакан воды “Росинка”. Выпила, икнула и тут же сблевала в раковину. Нетвердой походкой направилась в гостиную и повалилась на диван.
– Где остальные деньги? – он схватил ее за голову и повернул лицом к себе.
– Не скажу. Ты не поймешь.
– Чего это я не пойму?
– Он обещал вернуть Сереженьку. – улыбнулась Анна.
– Ты совсем ненормальная? Кто обещал?
– Григорий Петрович. Он целитель. Экстрасенс.
– Ты чё! Какой целитель? Тебе в дурдом пора!
– Это тебе пора в дурдом! – Анна вцепилась ногтями в его руки. – Пусти, сволочь!
– Сссука… – он пососал оцарапанный палец. – Ты зачем какому-то ублюдку деньги отдала?
– Он не ублюдок. Он хороший человек. В миллион раз лучше тебя!
– Я сказал: ублюдок! Мразь! У людей сын умер, и эта мразь, эта гадина пользуется!.. Да его убить мало!
– Это тебя убить мало! Это из-за тебя!
Анна кружила по гостиной в одном лифчике и черных носках. Володе почему-то стало смешно, хотя ничего смешного в этом уж точно не было.
– Ты чего лыбишься?!!!! – взревела Анна.
– Да так… Наблюдаю, как ты сходишь с ума.
– Заткнись!
Тяжелая синяя ваза пролетела наискосок и ударила Володю по лбу. Он повалился навзничь. Жена спокойно перешагнула через его ноги, нашла пульт и включила телевизор. По первому каналу показывали фильм “Чего хочет женщина” с Мэлом Гибсоном. Анна отыскала на кухне остатки пиццы и съела их, уставившись на экран. Допила коньяк и уснула совершенно счастливая.
Зомби вылетали из огромной кирпичной трубы и плавно опускались на город – они падали как осенние листья на крыши, на тротуары, на дорожки в парках. Сереженька парил в воздухе, и вокруг его головы сиял золотистый нимб. Руки спящей женщины вздрогнули – во сне она протянула их вперед, чтобы подхватить худенькое детское тельце.
СВЯТАЯ
Более всего скорблю я о том, что сын наш, Олексей, в монахи пострижется к Троице. И дочь, Ирина, – послушница. Дочь – бог с нею, но на сыне род наш прервется. Всё она, Ульяна. Сбила детей с толку.
Женили меня тому лет тридцать. Не знал я Ульяну, мать засылала сватов. Вернулись пьяные, веселые. Федор, Онисимов сын, сказал: видная девка, красавица первая в их селе. Приданого за ней дали много, да не впрок оно пошло нам. Лучше бы корявую взял, чем кликушу. Лучше бы взял бл…дь с Валдая. Всё одно: только с ними и спал, наелся их дешевых калачей.
Увидел ее только в церкви, да и то лицо было фаткой завешено. Рыдала, когда шла под венец, так хлесталась, что жалко ее стало. Кричала, что замуж не хочет. Я думал, так все рыдают, по обычаю.
Жить с ней начал только через год – не давалась, сурова была, неприступна. Сама высокая, статная, коса в руку толщиной. Брови черные, соболиные. Сильная была, да что мне толку в ее силе? Что толку в ее красоте?
Сидела дома, пока я в разъездах. Дом у нас был большой, со службами, с сараями, где хранился товар. Записал на нее, как все у нас делают, на случай разорения. Со слугами строга была не в меру. Застала кухарку с молодым приказчиком – исхлестала розгами до полусмерти, даром, что молода. Не постыдилась и его побить, оттаскала за бороду по всему двору.
Поначалу целыми днями волосы чесала, чернила зубы, вышивала. За хозяйством следила, за торговлей в мое отсутствие. В церковь ходила на каждую службу. Мне по утрам выговаривала: “Гореть тебе, Тимофей, в преисподней на железной кровати. Ленивец ты, безбожник”.
Спустя год после свадьбы один раз до себя допустила. Попробовал второй – прогнала, сказала: это мерзость, совокупляться не грешно только для зачатия. Все бл…ди в округе меня уже знали не единожды, самому тошно было от такого срама, а что поделать, ежели жена гонит от себя? Говорю ей: “Одумайся, Ульяна, я муж тебе. Жена должна мужу угождать. Детей вынашивать. Вспомни о бесплодной смоковнице”. Она мне: “Уйди, постылый, не нужно мне тебя. Насильно под венец повели”. Вроде, лицом я не противен, высок, силой бог не обидел. И муж я ей законный, не насильник, не тать, не умыкал ее против воли. За что меня в грех вводила? Однажды вышел из себя, избил плетью, ненавидел ее тогда всем сердцем. Ни слова не сказала, не крикнула. Лицом только посветлела, улыбается, а у самой рубцы вздулись на шее и руки исполосованы. Стою перед ней, рыдаю. В ноги ей кинулся: “Ульяна, почто за человека меня не держишь, почто я вдовец при молодой жене?” Глядит, как мученица, будто не я страдаю, а она. Познал ее на полу в клети. Холод, земля голая, грязная, солома валяется кругом. Не воспротивилась, лежит, плачет. Я радуюсь: покончено с бл…дьми, не стыдно будет людям в глаза смотреть. Обрюхатил ее через месяц. Едва только поняла, что носит дитя, вновь до себя не допускала до самых родов.
Ребенок мертвым родился – заперлась у себя, молилась ночи напролет. Мне говорила: “Это за твои грехи Господь забрал младенца, не доверил тебе, нехристю”. Окрестить его не успели – рыдала, что душа его в Рай не попадет.
От горя загулял на полгода во Пскове, подальше от нее. Вернулся – дома не узнал. Половину всей утвари раздала нищим, жертвовала деньги на монастыри, приютила свору голи перекатной, мнимых слепцов, смердящих странничков, юродивых. Называла божьими людьми. Выгнал их всех взашей – плачет. “Разорить меня хотела? – Спрашиваю. – Отомстила? Сама же виновата, не признавала мужем”. Отвечает: “Душу твою грешную спасаю”.
Овладевал ею насильно, так родились Олексей и Ирина. Их тоже таскала по церквам, по святым местам. Подурнела, похудела. Волосы стали вылезать от постов и от родов. Носила вериги на теле, под сорочкой. В сапожки подкладывала скорлупу от грецких орехов, чтобы больнее было ходить. Ела один черствый хлеб, иногда плесневелый, воду солила, чтобы испортить вкус.
Объявила однажды: “Жить будем в духовном браке, отныне до меня не домогайся. У нас есть уже дети. Я посвятила себя Ему”. Имущество убогим раздавать я ей запрещал – так брала тайком. Однажды написала дарственную соседнему монастырю – еле заставил всё перевести на детей.
Видения у нее были. Валяется на полу, пена идет изо рта, моча из-под нее течет, прости Господи, вся в грязи, если во дворе упадет или на улице. Однажды на кучу навоза свалилась. Грезились ей всё ангелы и святые, звали за собой. А я зубы ей разжимал и ложку деревянную просовывал, язык придерживал, чтобы не задохнулась. Не постичь моему разуму, неужто можно видеть святых, валяясь, как свинья, в помоях, на гноище, в собственных испражнениях? Я уже и рад был, что не живу с нею как с женой, погано мне было до нее даже касаться, слышать ее хрип. Бегала по улицам с воплем: “Покайтеся!” В церкви все службы стояла на коленях, молилась за мою душу, будто я уже преставился, на паперти кричала, что я безбожник.
Из-за нее чаще стал пить вино, у бл…дей жил неделями. Дети стали как полоумные, на мать глядя. У самой уже кровь горлом шла – так на улицу в мороз выходила в одной сорочке нательной и в старом летнике. Все свое платье раздала нищим. И дети за ней в одних рубашонках стали бегать по снегу – ловил их, вел скорее в сени.
Говорю ей: “Ульяна, пощади хоть детей, как им жить потом, полудурками?”
Улыбается безмятежно, улыбка-то щербатая, зубы передние от постов и припадков повыкрошились. Кликуша проклятая, дурная баба. Мне, дескать, грешнику, не понять, как приятно душу без остатка отдавать Богу. Ее зовут голоса небесные.
Умирала она долго, взглянул раз на нее ночью – думал, сама смерть пришла. Лицо иссохло, кожа будто восковая, глаза безумные, зубы выпали, рот как темная яма. Шевелит губами, молится.
Смердело от ее постели необычайно, дело было летом. Когда на погост ее несли, люди на меня глядели с укоризной: не уберег, Тимофей, жену, святая она была. Одна старушка так и сказала: “Праведников Господь первыми прибирает, а тебе, собачий сын, грешник, Иуда поганый, жить да маяться”. Убил бы старую ведьму.
Взял через год в жены полюбовницу свою, Марфу, родом из Пскова. Красивая женщина, добрая, до сих пор благодарю Господа за то, что мне ее дал. Не изменял ей ни разу. Соседи в глаза ей плевали, принародно называли бл…дью. В церковь не пускали дальше дверей.
Марфа неплодна была, так священник с амвона объявил: “Господь ей чрево заключил за блудодейство”. Дети мои ее возненавидели сразу, хоть и ласкова была она с ними, и баловала ежечасно. Мать родная розгами била за каждое поперек сказанное слово – ту любили до беспамятства.
Олёша, сын, грамоте обучился скоро. Вести дела помогал. Дочь, Иринка, четырнадцати лет запросилась в монастырь – не пускал, так всем женихам отказывала. Насильно выдавать не стал, помнил себя.
Из-под могилы Ульяниной забил прошлым летом чудотворный источник. Какая-то бабка убогая этой водой глаза себе исцелила. Хромец, окунув туда ноги, ушел без костылей. Не верю я в это. Знаю этих слепцов, глаза закатят под лоб – и бельма. А хромые и вовсе мошенники. Видел раз того хромца, лета три назад. Шел по дороге с костылями под мышкой. Меня заметил – захромал. Из дальнего села приехала женщина, сына привезла, у него ноги отнялись – не помог источник. Так слух пошел, будто она со мной жила, пока жива была Ульяна. Оттого, говорят, Господь ее через сына наказал.
Олёша хочет, чтобы мать причислили к лику святых. Пишет ее житие, а не знал ведь ее почти, дитем был неразумным, семи лет от роду. Расспрашивает соседок, батюшку, всех, кто ее знал. Говорит, в монастырь пошел отмаливать мои грехи. О душе моей сокрушается.
Соседи всюду перешептываются: “Не заслужил Тимофей такого счастья”.
г. Москва