Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2007
От поликлиники Валентину Ивановну несли крылья. Сегодня на месткоме поставили её в очередь на двухкомнатную квартиру.
По дороге домой она залетела в продмаг, поделилась новостью со знакомой продавщицей, взяла под аванс бутылку портвейна “три семёрки” и двести грамм шоколадного печенья для дочуры – уж такая сластена! Потом забежала к портнихе, рассказала про свое счастье и сговорилась перелицевать пальто для себя.
“Совсем оборзела товарка падучая1. Всё ей воздуха2 мало. И то правда, дом в коврах, а мельника3 нет. Но ничего, выкрутимся. Конец квартала – из стройуправления принесут процентовки печатать. Да ночных можно поднабрать – не привыкать параши скоблить. Вот и ночи покороче будут, и больным сгодится, чем на мокром преть. Как быстро доча налилась, фигурная, коса в руку – мужики оборачиваются. И Карен парень видный, не из простых. Дети красивые, не дурные будут, неча её внукам по помойкам казаков-разбойников ловить”.
Светло и тепло на душе Валентины Ивановны. Вот ведь и ей судьба с солнышка тучи согнала.
“Счастья тебе, Зоенька! Дай Боженька дорожки ровной, не осклизлой. Ан дорога по жизни какая узкая, а сколь народу по ей толкается, всё норовит скинуть, кто слабинку дал. А коль, мешать тебе, доча, буду – за мной не станет. В монашки постригусь, а Боженька не сочтёт – к погосту напрямки, небось, не заплутаю”.
Очнулась Валентина Ивановна у самого дома. Старый Федька толкал носом авоську и преданно знобил хвостом. Она поставила авоську между ног, вынула из кулька пару кружков печенья, сунула псу. Потом медленно достала из кармана пачку “Астры”.
– Ну что, брат Федор, старость не в радость, – Валентина Ивановна затянулась и, выпустив сквозь щербинку в передних зубах сизую струйку, почесала пса за ухом. – Вот отдадим Зою за Карена и пойдем в монастырь Боженьке послужим.
Сжав в кулаке сигарету и сощурившись, она втягивала табачный дым, пока пепел не обжег губы. Рваный из нутра кашель опять стал душить. Заныло под левой лопаткой.
– Совсем замучил, неладный! Вот в бабки назначенье выйдет – и куряку брошу. – Она грубо, по-мужицки, в сторону отхаркнула желтый мокротный сгусток. – И то прикидываю, в монастырь пора. – Кашель не отпускал. Валентина Ивановна присела на корточки и погладила пса. Федор прогнулся и проскулил…
Быстро темнело. Занавеска была задернута. Дочь лежала на кровати, отвернувшись к стене и накрыв голову полотенцем.
Валентина Ивановна аккуратно прислонила авоську к тумбочке, подаренной к восьмому марта ей Кареном.
– Доченька, радость-то какая! – дочь не откликнулась. Но сегодня разве до девичьих капризов. – Ну что приключилось? – Валентина Ивановна сощурилась и зажгла свет.
Чуя неладное, она прошла на кухню, выпила воды из-под крана, погасила свет, разделась в темноте и легла рядом с дочерью. “Все никак не сохотились прикупить вторую кровать, да и ставить негде. Надо бы хоть раскладушку”.
Сон не шел. Валентина Ивановна лежала, упершись остекленевшими глазами в уплывающий потолок.
* * *
Последняя военная осень не скупилась на краски. Побуревшая от крови и стыда земля не успевала даже маленькими холмиками прикрывать изуродованные бездыханные тела детей своих. У войны своя мораль, свой счет.
Полк, потерявший в августовских боях три четверти личного состава, стоял на переформировании в небольшой приграничной деревушке, чудом или по ошибке увернувшейся от войны. Оставшиеся в живых смывали со своих закопченных лиц пороховую гарь, тяжелораненых увезли в тыл. Прибывало пополнение.
Медицина занимала две крайние хаты, в ближней к лесу расположился медперсонал – полевой хирург, операционная сестра и три девушки санитарки. В другой отлёживались легкораненые.
Санитарка Даша чаще других заступала на ночное дежурство. Дарья была молчалива и легко отзывалась на девичьи просьбы заменить их в ночную.
Раненные, напропалую и не всегда безрезультатно заигрывавшие с санитарками, Дарью побаивались. У неё был острый язык и неприступные глаза. Но истинная причина частых ночных бдений её объяснялись не характером девушки. Она любила и пила эту так не ко времени пришедшую взрослую любовь жадно и безоглядно.
Как только ситцевая занавеска, отделявшая столик дежурной санитарки, начинала раскачиваться от канонады солдатского храпа, Дарья одевала шинель, брала плащ-палатку и, улучив момент, когда дозорные отходили шагов на сто, бежала в баньку, что спряталась в ольховнике. Внутри парилки провисла ржавая сетка, в ней когда ещё сопрели сосновые шишки. Ольховая сырость забиралась через разбитое оконце, смешивалась с прелым хвойным духом, отчего в давно нетопленной баньке стоял ведьминский дурман.
Здесь ждал её молодой, еще не нюхавший пороху лейтенант с простым и ясным именем Иван. Сентябрь доживал последние дни, по ночам бродил туман, он забирался в баньку и холодил разгоряченные тела влюбленных.
Однажды на рассвете, когда слившись в одну плоть, лежали они, утомленные бурными и неумелыми ласками, раздался лязг гусениц. Остатки эсесовской танковой дивизии прошли через деревушку, начисто исправив ошибку войны.
Надо было пробираться к своим. Днем лейтенант спустился к ручью набрать воды во фляжку и подорвался на мине. Дарья оттащила на плащ-палатке полуразорванное тело со страшно вывороченными ногами в овраг, прикрыла его ветками, взяла документы и новенький ТТ.
Через два дня она давала показания в особом отделе армии. У войны своя мораль, свой ясный счёт. Трибунал назначил ей десять лет строгого.
* * *
Страна уже готовилась петь “Едем мы друзья в дальние края, станем новоселами…”, а тридцатилетняя Дарья сидела на отполированной сибирским терпением скамье небольшой станции в трехстах километрах от города Томска. Она щурилась и курила, жадно затягиваясь и держа самокрутку в кулаке. У ног её жался худосочный сидор военного образца.
Дарья закрыла глаза.
“Вот она, Воля! А ещё утром…”.
– Ну, Дарьюшка, и твой прозвенел. Что мог для тебя сделал.
– Спасибо, Валя.
– Тебе спасибо. Стольких видел, а душу да кровь только ты и согрела. С тобой и узнал, что это такое. – Дарья молчала. – У тебя свой путь. А я как-нибудь доволоку. Мне всё одно – без толку. Смысла не вижу…
* * *
Она хорошо помнила, как год назад стояла в кабинете начлага.
Второй год, как её перевели в этот лагерь. Работа не из лёгких: двенадцать часов в день они таскали тяжёлые шпалы, в стужу и зной кайлом махали. Но режим полегче. Уж больно начальству к сроку сдать полотно надо. Потому и хавка получше, за норму к пайке масло полагалось. Дарье не привыкать к тяжелому: в войну скольких раненных перетаскала. А однажды немецкого офицера через минное волокла. Медаль “За Отвагу” дали, важный, видать, был офицерик, живым доволокла, стонал больно. Напарница у Дарьи справная – доярка из-под Пензы, крепкая бабёха.
Начлаг не спеша проглядывал какие-то бумажки и курил лихо заломленную беломорину. В кабинете было жарко натоплено и дымно. Дарья недвижно смотрела на стенные часы, они шли, а с ней и срок. На табурете рядом с часами лежал на боку незачехленный, видавший виды баян.
Начлаг виртуозно вдел друг в друга два сизых кольца, невозмутимо загасил на ладони папиросу и властно оглядел с головы до ног заключенную:
– На зоне, говорят, тебя уважают.
Лагерным чутьём, обострившимся за девять лет до нюха сторожевого пса, Дарья прочухала, какое предложение может последовать. Она сощурилась и, упершись взглядом в баян, тихо, но уверенно, сказала:
– Куковать не буду.
– Ты коней-то не гони и характер поумерь. Не такие тут ломались, – затянувшись и выпустив с интервалом пару колец, начлаг хитро улыбнулся. – Не для того звал. На склад толковая приемщица нужна, на руку чистая, – и, подмигнув, добавил, – по ночам в лес бегать не будешь?
– А где лес-то? Вертухаи, небось, кругом! – Дарья ухмыльнулась уголком рта.
– Печатать можешь? – спросил он совсем примирительно. И не дожидаясь ответа, продолжил, – научишься – не велика мудреность, чай, не на баяне перебирать. Машинка есть, человека – нет.
Она согласилась. “Всё не кайлом колотун греть”.
Спустя месяц начлаг вызвал её к себе.
– Ну, освоилась? Небось, как пальцы отогрелись, и печатать навострилась? Мне тут списки на материалку отослать в Управление надо, – по-деловому начал он, потом помолчал и спокойно предложил, – посумерничаем, чем бог послал. Чай, давно домашнего не пробовала. Остаканимся?! – он налил себе и ей белого. – Прими для здоровья. – Она понимала к чему дело клонится, молча выпила и деликатно взяла ломтик сала. – Ладно, потом отстучишь. Баня-то вчера была? – Дарья кивнула. – Иди подмойся у ведра, с чайника слей, вода ещё не остыла, и постели на диване. Не боись – не обижу, коли постараешься, а если что – лепило4 свой.
Когда одевались, начлаг посмотрел на неё удивленно:
– А ты жаркая.
Они сошлись. Начлаг сдержал слово и о лагерных делах не расспрашивал.
* * *
Теперь по субботам после лагерной помывки Дарья за кастеляншу в начальственном домике. Хоть и не Воля, а по другую сторону колючки, не хоромы, а вместо нар кровать со спинками. Занавески на окнах чистые, хотела какой узор вышить, да сноровку пальцы совсем растеряли, сколько уж годков по казённому календарю дни считаны-пересчитаны! Где они нынче цветочки в крестик или мулине, что бабуля наставляла.
Дарья достаёт из погреба тяжёлую пятилитровую бутыль тёмного стекла с сорокапятиградусной настойкой. Только ему, начлагу, рецепт её ведом, и именуется она “Валентинкой”. В одиноком таинстве готовится настойка при запертых дверях да занавешенных окнах, лишь свеча в углу горит, чтоб пропорцию из снадобий не нарушить. А потом сорок суток, день в день, в бутыли, обернутой выцветшим красным флагом, дозревает до магической силы и тогда уж “Валентинкой” становится. Подавалось сиё целебное могущество только именитым гостям в уважение да особо тяжким больным лагерным по чрезвычайной надобности.
Кто доставлял ингредиенты для изготовления напитка, не считая, конечно, спирта медицинского, – были домыслы, но в точности никто не знал. Появлялась, правда, схимница в черном с клюкой и мешком, она была слишком стара, чтоб предположить иное.
– Что, дежурная по заведению, не обижают преступившие, – вопрошает начлаг, ловко просовывая плечи под большие ремни баяна, не дрожит очко, что ко мне на запевку после бани ходишь?
– На фарт польстилась, сама и в ответке буду, – бойчит Дарья, выставляя на стол нехитрую снедь.
– Одинокая ты, Дарья. Кому обиду бережёшь? Чего со мной на клей пошла5.
– А где холостой, красивой да без ксивы утешение искать, как не у отца родного? – она щурится, с ухмылкой разглядывая на свет гранёные стаканы, чтоб не соринки. Уж больно аккуратист начлаг.
– Капусту квашенную с клюквой и бруснику моченую в одну миску ложь – соку поболе будет, а сало тоньше, листиками режь – при закусе со рта дух не уходит, – в радость командует начлаг. – Как зелье моё перельёшь в графин, бутыль сразу закупорь и в погреб. На свету витамин силу теряет.
Он растягивает на пробу правой рукой меха, проходит пальцами сверху вниз перебором и прислушивается к голосу инструмента:
– Ну что, дружбан судьбы моей, споём чего без радости про жизнь – жестянку нашу странную? С инструментом надо с уважением, – обращается он к Дарье, – не то характер покажет, звук вялый будет.
Голос у начлага отмёрзший с фальцетом, но слух отменный. Песни все протяжные и тягостные.
Первый, полный стакан начлаг выпивает в глоток под сало, второй стакан слегка пригубит, почмокает губами:
– Секретная тайна моя: жмура с досок поднимет, а демократу половому6 с пол шестого на девять с четвертью враз покажет!
Начлаг придерживает большим и указательным пальцами стакан с эликсиром на левой коробке баяна, а правой неспешно, с закрытыми глазами ведёт одну мелодию, без басов.
После очередной песни, он наклоняется вперёд и, сделав небольшой глоток, смачно облизывает губы:
– Вот она силища натуральная! Мне б дом, хозяйство, конопатых выводок… Я тебя сразу приметил, как поступила. Глаз – ватерпас, гляжу вроде не рыбка7, в душе порылся8. Судьба тебя, видать, крепко к испытанию пристроила.
– Не жалуюсь, война для всех война, – Дарья вытирает фартуком руки и садится на табурет.
– И то факт… Ты не боись, я гигиену и субординацию соблюдаю. Врать не буду, не одна цыпа-киса за интерес на диване ёрзала. Мне не пипка нужна, барахла этого… Уважаю, что не просишь.
– За просьбы в ответку становиться надо. Лагерные предъяву выкатят – галстук повязать9 недолго.
– Тебя не тронут… Как маманю и сеструх белые загубили по-плохому, я на врагов власти смотреть не мог, кровь в горле клокотом стояла. Потому и пошёл в органы месть ублажать. В исполнение определили политическим путёвки к святым вручать. Там людей и людишек тьму нагляделся и по молодости себя не забывал, больно сладко барышень перед последним было утюжить. А как чины догонять стали, огляделся. Мы все – русские, нерусские, чухня разная или жидки злобой поперхнулись. Негоже так, не по-людски. По злобе только ливер спалишь, а остынешь от Лаврентия Палыча10 – за стакан схватишься, коли душе подмоги не дашь… Вот он, спаситель мой, – начлаг любовно гладит по коробке баяна правой ладонью. – Без кукана11 выйдешь, куда подашься?
– Осмотрюсь по первости, как она воля нынче устроена.
– Пристал я к тебе, Дарья. Может, ворожбу черным глазом затеяла. Файная12 ты и баба сладкая.
– Ты тоже, Валя, хоть и по другую сторону, а мужик не из последних. Лагерные к тебе с пониманием. На зоне величать “отче” по-пустому не будут.
Однажды Дарью в сенях встретил визгом пушистый комочек. Щенячья мордочка восточно-европейской овчарки мешалась меж ног и норовила куснуть за пятку.
– Федором окличем кобелька. В дому поживёт, пока мамку забудет… Я у мамани с малолетства за кормильца гармошкой подмогал. Свадьба, крестины – всё миску нальют и домой принесу… А тут баяниста с Колымы перевели. Он меня на слух проверил и посулил на баян пальцы поставить. Я поначалу думал, у него чистый интерес облегчение поиметь, а потом просёк – со стержнем он. С известными артистами по всей стране концерты давал, песен знал немеренно. Талант! А на язык неопрятный был и слабость имел – мимо рта стакан не носил. Как примет, такую пургу погонит – у чертей уши заворачиваются. Ляпнул по пьяни, нашелся неленивый, с вечера стуканул, а утром уж и сподобился Валёк-баянчик, тезка мой… К нам совсем чахлый поступил. Я его “Валентинкой” и салом подкреплял, а он мне пальцы ставил и к нотам приучал.
Начлаг допел последний куплет “Тонкой рябины…”, пригубил “Валентинкой” и повернулся к Дарье.
– Чего, рябинушка, затихла. Тебе нынче силу к звонку копить надо. Колокольчик, небось, под подушкой уж ворочается. А то проспишь…
– Не просплю, – тихо улыбается Дарья, покачиваясь на табурете с закрытыми глазами.
– …Как вконец ослаб, тезка мой, хотел его сактировать, да курносая13 вперед забежала. У него присказка была “Музыка только с Баха начинается, кто хоть одну фугу на баяне освоит, смысл жизни постигнет”. Я ему про людей и паскудство ихнее, а он о Бахе. Файный был человек… Ходит тут ко мне одна божья травница, денег ей на приют даю, пусть молится. Может, и меня к моему смыслу бог допустит.
* * *
Начлаг подписал Дарье пропуск на выход и подошёл к окну. На плацу заключенные строились.
– Домой не возвращайся. Не простят они тебе. Эх, встретить бы тебя не в мои годы… повернул бы… не побоялся. – Он подошёл к столу, выдвинул верхний ящик и вынул небольшой, завернутый в газету сверток, – это тебе, здесь деньги. Харч и шмотье прикупишь, на первое время хватит… Кой-чего достал тебе из нижнего. Бери, щупалки14 не будет… Прощай, песня моя недопетая! – начлаг вздохнул тяжело. – Ну, присядем по обычаю. Чай, не свидимся в этой жизни. Возьми на память, – он вынул из нагрудного кармана цветастый носовой платок, аккуратно развернул его и протянул ей небольшое золотое кольцо с рубином, – это твой камень, по гороскопу смотрел. – Они троекратно поцеловались. – Иди к людям, не то сгниёшь шалавой, – начлаг отвернулся и поднес платок к завлажневшим глазам, – сын будет, на баян отдай с малолетства учиться. И на хлеб заработает и душу не испоганит.
На складе работала уборщицей Зоя. Прощались они по-бабьи, со слезами.
– Хорошая ты и не робкая. Но не одного мы с тобой поля… Тебе к богу надо, – Зоя сняла с шеи висевшую на шнурке маленькую иконку Божьей матери, не спеша аккуратно протерла её рукавом, поцеловала и протянула Дарье, – возьми заступницу. – Потом помолчала и, оглядевшись по сторонам, негромко продолжала, – приедешь в Томск, пойдешь на улицу Нагорную, семь. Покличешь Аверьяна. Меня назовешь и от Луки поклон передашь. Скоро, мол, вести добрые будут. За беляшкой15 челнок явится, Аверьян его знает, он и форсы16 доставит. Третий месяц кумор долбим17. Потом шепнешь, что Лука велел тебе черно-белое18 справить… Лишнего не воркуй, сама знаешь. Пришла – ушла. Ещё от меня скажешь, что зла на Филина не держу, а звонка мне не дождаться. Все запомнила? – Дарья кивнула. – Теперь что скажу… человека найдешь – семью заводи, и ещё… под пыткой молчи, что срок мотала… Ну, дай бог тебе дорожку ровную. Хватит под номером ходить, это мне век чалиться, а тебе рожать надо. Всё, кранты, сплюнь! Не было этого! Ступай на волю с фартом, – Зоя трижды перекрестила Дарью.
* * *
Уроженка певучих донских степей, Дарья так устала от стужи и лагерного жаргона. Вот и появилась в пятьдесят пятом новая няня Валентина в железнодорожной больнице теплого южного города Адлер.
Поначалу Валентина жила в общежитии, потом сняла маленькую комнатушку, недалеко от городского пляжа. Иногда после дежурства, когда спадал зной, ходила купаться.
Однажды к ней подошел здоровенный мужик в несвежей ковбойке с засученными рукавами и черных лакированных туфлях на босу ногу. Сквозь густую растительность на предплечьях проступали наколки с изображением русалок, на обоих мизинцах – массивные золотые перстни.
– Такая красивая баба пропадает, – Валентина не ответила. – Слушай, красавица с железной выдержкой, ты посмотри, какого мужчину потерять можешь?
– Переживу, – ответила она с тихой улыбкой и, поглядев на море, добавила, – не то теряла. Жизнь-то как ручей в лесу. Где омут, а где быстрина – не каждый словит.
– Слушай, у нас так с мужчинами не разговаривают.
– Ну, тогда помолчим.
– Эх, пожалеешь!
– На то бог есть.
Вартан работал водителем городского автобуса. В городе его знали. Как-то он принес старую пишущую машинку “Ундервуд” и наладил её.
Однажды под утро Вартан проснулся от легких прикосновений. Она гладила его по лицу и голове. Вартан открыл глаза и притянул её к себе.
– Ты ведьма, а не женщина! Люблю тебя, не по-нашему, душой люблю.
Валентина закрыла глаза и медленно освободилась от его объятий.
– Слушай, Вартан, нам расстаться пора!
– Как это расстаться? У тебя другой есть. Я зарежу его.
– Брось ты это! Много ли ты крови да ливера видел, – жестко сказала Валентина. Потом улыбнулась, – не обижайся, дорогой. Мне хорошо было с тобой… Если по правде, с тобой мы жить не будем, родные тебе не позволят, да и я не хочу. Больно много лиха, да неправды носила. Боле не сдюжу. А теперь вот что – у меня ребенок будет.
– Ну, вот и поженимся. Ты что, думаешь, я гад, сволочь? Армяне детей не бросают!
– Знаю, все знаю. Не надо.
– Почему не надо. Боишься, я брошу тебя? По закону жить будем, свадьбу справим, как положено. Распишемся. Мы одной веры!
– Нет, Вартан, ни к чему это!
– Все равно моей будешь.
– Спасибо, но не пара мы!
– Как это не пара? Что я плох как мужчина или зарабатываю мало?
– Да нет! Мужчина ты что надо. Не хотела… но иначе ты не поймешь. – Валентина глубоко вздохнула и, сощурившись, тихо выдавила. – Ну, мотала срок я.
– Ну и что, я тоже перо носил, – с вызовом сказал Вартан.
– Музыку знаешь19!? Может ты и кнут20 сховал?
– Я, что, цыган? У меня рука не слабая! – Вартан смотрел на неё широко открытыми глазами.
– Эх ты, полукровка21 моя, знаю, что не зяблик22, – она подошла вплотную к Вартану и провела ладонью по его волосам, – живи с миром, дорогой. Не оступись токмо ненароком, вставать больно тяжко. Грех не всяк осилит с души стряхнуть. Спаси тебя Бог.
– Я чистый армянин! Ходить по земле умею.
Больше он не приходил. После рождения дочери к праздникам приходили по почте недорогие подарки.
* * *
Утром Валентина Ивановна сказала:
– Ну, вот что дочка! Не у одной тебя беда. А сказать по правде, горя и беды ты не видела. Жила, как у Христа за пазухой. И потому я тебе как мать и старшая – давай начистоту, а эти вздохи, да молчок – пустое.
Разговор был долгий. Валентина Ивановна узнала, что Вартан приходится Карену двоюродным дядей и родные Карена поставили условие: после свадьбы Зоя должна переехать к ним дом… И ещё отец Карена сказал, что пока он жив, – не даст позорить семью, и нога урки не переступит порог его дома.
– Видишь ли, доча, я не все тебе сказала, – Валентина Ивановна закурила, потом подошла к окну. – Была я тут у одного человека понимающего, он говорит, лёгкие мои не держит климат этот, потому и кашель колом стоит. Я и сама чувствую, что долго не протяну. Надумала уж давно ехать на родину, да всё не решалась тебе сказать. К родной земле пора. А ты совсем взрослая и свою жизнь сложить сможешь. Так что, доча, давай-ка так и сделаем… А время всё рассудит, приедете ещё ко мне, внучат привезете.
Через неделю Валентина Ивановна рассчиталась и уехала.
* * *
В комнате дежурного по вокзалу сидит капитан милиции. Перед ним на столе чистый бланк свидетельского показания. Напротив немолодая женщина в платке и потертом сером кителе с одной маленькой звездочкой на обшлаге.
Капитан достает авторучку и обращается к ней:
– Вы дежурили по перрону позавчера, когда женщина под поезд бросилась. Так?
– Да, через день заступаю.
– Продавщица из киоска показывает, что приблизительно за полчаса до случившегося, погибшая разговаривала с вами. Постарайтесь поподробнее вспомнить, о чем говорили? – Дежурная напряженно смотрит на бланк, лежащий на столе, – пока ничего писать не будем, потом вместе запишем.
– Ну, так, – она глубоко вздохнула, – только, значит, отошел двадцать шестой. Народу на перроне никого. Я – к Клавдии, мы с ёй уж сколько лет товарки. Она меня больно жалела, как мой к Нинке ушёл, к сучке этой…
– Так, дальше.
– Подхожу к киоску спички взять. У ёй мужик совсем запил, так она его с дома спровадила. На кой, говорит, ляд он нужон, ни днём, ни ночью проку нет, одни убытки.
– Вы, пожалуйста, ближе к делу.
– Только, значит, прикурила, подходит ко мне женщина, немолодая, в платке, ну, моих лет. Сумку держит под локтём – к себе прижимает. С ёй чемоданчик старенький, она его меж ног поставила. Вот, говорит, вместе покурим. Видать, не наша, но разговор уважительный. Сама глаза щурит и в сторону глядит, папиросу в кулак зажала. А кашель из нутра – аж сип идёт. По всему видать, беда какая прислонилась.
– А что за беда?
– Я её спросила, значит, а она вроде как не слышит, сощурилась и лицо к солнцу поставила, а потом тихо так говорит, клянусь, я прям в слово запомнила, так сердечно: “Солнце для всех в равную и бог у людей один, а какие ему дети, а какие пасынки”… Помолчала и говорит, значит, как счас помню: “Верно, беда у меня. Младший брат машинистом тоже на дороге служит и человека переехал. Теперь под суд пойдёт, а у него близнецы, только в школу наладились. Никак теперь сиротами станут”.
– А ещё о чём разговор был?
– Всё больше пытала, хорошо ли я порядки знаю, в каких разах, мол, машинист привлекается, а в каких не несёт ответственность, значит.
– Может, на руках кольца дорогие заметили.
– Да какие дорогие. Юбка простиранная, аж светится. Одно колечко было, ей-богу было, тоненькое, я как раз заметила, когда она папиросу в кулак зажала. Пальцы совсем белые, вроде как в хлорке окунутые, кольцо сильно врезалось, его снять – так палец рубить надо. И камушек красный, не больно-то дорогой.
– Может, ещё чего припомните, – капитан глубоко вздохнул, вынул платок и вытер пот со лба. – Душно, наверное, дождь будет.
– Потом разговор за жизнь был. Сама с Дона, уехала в войну девчонкой. А сейчас из-за брата едет. Одинокая, на фронте человека потеряла, потом другие были, да не сладилось всё. В толк сейчас не возьму, о чем ещё… Так, по бабьим делам… А смотреть я не ходила, как её с рельсов сымали… В горле комок, до сих пор не спускается. Какое ж горе надобно бабе!..
Капитан встал, зачерпнул в алюминиевую кружку воды из ведра и протянул дежурной.
г. Москва