Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2007
Часть первая
Памяти моих умерших от рака друзей: Руслана Галимова, Светланы Алешковой, Леонида Остапенко, Валерия Сурова, Олега Маленко, Юрия Колесникова, учителей Ефима Григорьевича Ховива и Алевтины Павловны Александровой посвящаю эту книгу.
ГЛАВА 1. СНАЧАЛА БЫЛО СТРАШНО
Как и все, я не была готова к этой болезни. В 2000 году мне было 45 лет, пять лет назад я переехала из Татарстана в Подмосковье, в судьбе моей было много неясного, в планах на будущее царили хаос и неразбериха.
Нужно ли упоминать, что работала я в то время ответственным секретарем журнала “Дорожный патруль” (вы знаете одноименную телепрограмму – в 2000 году это была одна редакция с нашим журналом). Вопросы жизни и смерти, единственные, интересовавшие телепрограмму и наш журнал, словно бы приелись и стали привычными и обыденными, мы, конечно, планировали из номера в номер на страницах журнала заняться разбором причин человеческих несчастий, но так всерьез и не занялись – за неимением средств на издание, весной 2000 года журнал закрыли.
Необходимость искать другую работу в очередной раз не совмещалась с необходимостью лежать в больнице. Уже давно я чувствовала себя неважно, но не хватало времени показаться врачам. Безработность обеспечивает нам преимущество перед работающими – свободного времени – целая куча.
Я не люблю больницы и поликлиники. Не знаю почему, может быть оттого, что в этой жизни у меня было много знакомых врачей, я не слишком верю, что в их силах предотвратить неотвратимое. Я заметила, что врачи зачастую пугливее своих пациентов, они просто замирают от ужаса, узнав что-либо, на их взгляд, непоправимое о состоянии вашего организма. Замирают не только от сочувствия к вам, чаще они подсознательно переносят ваше состояние на себя. И очень страдают, бедные.
Внезапно появившееся свободное время привело меня в поликлинику. Я плохо себя чувствовала – это точно. Под левой подмышечной впадиной любой желающий смог бы нащупать шишку.
После полубессмысленной толкотни у кабинетов мытищинской районной больницы судьба направила меня к хирургу московской онкологической больницы №1 на улице Волочаевской Андрею Юрьевичу Фомину. Он осмотрел место, которое я ему указала, погрустнел и предложил взять пункцию и, возможно, прооперироваться. Я не спорила, особенно с того момента, как узнала результаты пункции. Операций понадобилось две, мы их с Фоминым выдержали – анализ дал малоутешительный результат: в удаленном лимфоузле обнаружили меланому. Это злокачественная опухоль. Фомин, страдая от необходимости сообщить мне об этом, сообщил.
– Да не расстраивайтесь вы так, – попыталась я утешить его, пережив первые минуты невыразимого отчаяния. – Вы лучше скажите, сколько мне жить осталось У меня ведь семья на руках.
Он посмотрел на меня участливо и удивленно.
– Не знаю. Честное слово, не знаю…
Горевать было некогда. Срочно нужно было что-то предпринимать. В смысле семьи, разумеется. В смысле моей опухоли все уже было предпринято. Ее удалили, и другому лечению я не подлежала. Лимфосистема – это ведь весь организм. Облучать его весь – нет смысла. Где опухоль вырастет в следующий раз и когда – знать не может никто. Кроме Бога, наверное. Оставалось укреплять иммунную систему. Потому что от этого хотя бы нет вреда. А от облучения – есть. На том и порешили.
Мне назначили уколы реаферона. Столько, сколько выдержу, столько и колоть эти уколы. Ну и сколько потяну материально. Меня утешили, сообщив, что я не всю жизнь буду колоться за свой счет. Месяцев через пять-шесть у меня будет возможность получить инвалидность, не ниже второй группы, и тогда государство возьмет на себя обязательство обеспечивать меня лекарствами бесплатно. Оставалось всего ничего – протянуть эти пять месяцев.
Давайте условимся, все, что я расскажу про онкологическую больницу №1 на улице Волочаевской дальше – ни в коей мере не характеризует ее с отрицательной стороны. Там для меня сделали очень много хорошего и заведующий отделением, и врач-анестезиолог, и медсестры. А Фомину я буду благодарна, даже если завтра меня повезут в неизвестном направлении с головой покрытую белой простыней – я искренне благодарна ему, что прожила после его умело проведенной операции уже шесть лет и эти годы были во многом счастливее предыдущих сорока пяти.
Но пока вернемся к последовавшему вслед за днем, когда я осознала, что не в силах ничего изменить в своей жизни, утру.
С вечера, вернувшись после беседы с Фоминым в палату и послушав жалобные разговоры соседок, я поняла, что в больнице мне долго не пролежать – от одного вида неизлечимо больных людей можно было бы помереть. По крайней мере, мне такая жизнь точно не подходила.
Я переобулась и вышла на улицу. Идти в больничной одежде, мало скрывающей бесконечно мокнущие подмышкой бинты, мне было некуда. Дома меня никто не ждал – имевшийся к тому времени номинальный муж по всякому мельчайшему поводу впадал в боязливость и непосредственно за этим – в состояние амнезии, другими словами – запивал. Пугать его своим видом мне не хотелось. Тогда я пошла в магазин и купила водки. Вернувшись в палату, предложила соседкам составить мне компанию, но они отчаянно замахали на меня прооперированными конечностями. Пришлось пить одной. Тоска немного отодвинулась, в голове роились мысли о том, что будет с матерью, которая и без того находилась в психиатрической больнице по причине постоянных, казавшихся окружающим беспричинными, страхов и позывов к суициду, что будет с сыном, который с трудом пытался выбраться из депрессии после убийства в 1995 году его брата – близнеца, моего второго сына. Хотелось еще выпить и заплакать, кажется потом мне это удалось. Плакала я молча, чтобы не разбудить уснувших соседей.
Утром на лестнице меня остановил солидный мужчина в белом халате. Я знала, что это профессор Демидов, но мы с ним знакомы не были и я удивилась, когда он со мной заговорил.
– Ну и что вы теперь собираетесь делать? – он сразу начал с вопроса.
– В каком смысле? – не поняла я.
– А в прямом… Я был у вас на операции. У вас все очень серьезно. Медлить нельзя.
– А что надо делать? – продолжала недоумевать я.
– Нужно доставать лекарства. Они дефицитные и дорогие. Но я берусь их вам достать. Если у вас есть деньги, конечно.
– А сколько нужно денег?
– А сколько у вас есть?
Такая деловитость меня вывела из себя. Деньги у меня были, но этого человека волновало единственное – чтобы они поскорее все без остатка перекочевали в его карман.
– Я должна подумать над вашим предложением, посоветоваться с лечащим врачом…
Демидов вовсе не затем за мной охотился, чтобы я советовалась с лечащим врачом. Я была его добычей, добычей профессора, а не какого-то там оперирующего хирурга. Это у Демидова на кабинете золотая табличка, а не у Фомина. Он взглянул на меня разочарованно, чуть ли не сердито: “Смотрите, здесь промедление смерти подобно…”. И удалился с достоинством, пошел, видимо, искать еще какого-нибудь денежного и безнадежного больного.
Все бы ничего, ну остался неприятный осадок, ну не оправдала я профессорских надежд, не выложила всю наличность за его золотую табличку одномоментно… Только через пару дней он снова поджидал меня на лестнице. Я буквально за час до этого узнала, что необходимые мне лекарства продаются в аптеке без рецепта. Цены серьезные, но главное – все можно купить. А тут снова Демидов: “Ну что, надумали?”
– Прекратите ходить за мной, как смерть с косой! Все, что мне необходимо, продается в аптеках. А вам должно быть стыдно, профессор.
– Тогда пеняйте на себя, – он с досадой махнул рукой и двинулся по лестнице подыскивать новую жертву. Он ее в этот же день нашел. Она лежала в нашей палате. Ее щедрые, перепуганные родственники притащили Демидову денег. Он взял, а помог ли – не знаю – результат в этой области медицины, как правило, печальный. Чудесные излечения – скорее исключения, чем правило.
Заклинания Демидова меня разозлили – спасибо ему и на этом. Когда, дожидаясь на больничной койке неизвестно чего и размышляя о причинах человеческих несчастий и человеческого жлобства одновременно, я вдруг поняла, что
РАКА НЕ НУЖНО БОЯТЬСЯ, ХОТЯ БЫ ПОТОМУ, ЧТО ЭТО НЕ ИМЕЕТ СМЫСЛА,
мне стало ясно, что нужно делать.
В тот же день я попросила Фомина выписать меня домой. Он поинтересовался причиной такого решения – мой послеоперационный период должен был длиться предположительно месяц. А потом еще четыре месяца – лечение дома по больничному листу. Зачем только нужен больничный, если я – безработная?
– Я не хочу здесь лежать с больными… – ответила я на вопрос Фомина.
Тот удивленно поднял брови. Потом я узнала причину его удивления. Я в этой палате была самой безнадежной. Из семи человек. Пока мои документы готовили к выписке, заведующий отделением привел в палату студентов. Они проходили практику – изучали на нас особенности злокачественных опухолей.
– Разденьтесь, – предложил он мне. – Повернитесь спиной.
Я поспешно раздевалась и переворачивалась, а он будничным тоном объяснял:
– Здесь мы имеем дело с метастазами…
– Как с метастазами? – я искренне изумилась.
– Не спорьте, я лучше знаю…
Я и не спорила. Я опять переживала страшные минуты. Срок моего пребывания на этой земле сокращался, как шагреневая кожа. Хорошо, если эти студенты хотя бы успеют что-нибудь изучить. Студенты по очереди меня щупали. Сначала спину, там тринадцать лет назад, еще в бытность мою в Набережных Челнах, мне удалили внезапно появившуюся родинку. Оперировал тоже онколог, но про рак он мне ничего не сказал. Потом студенты по очереди щупали меланому. Вернее то место, где она недавно была.
– Это и есть метастазы… – подытожил врач.
Компания, удовлетворенная, направилась к выходу. Кое-кто со мной сочувственно попрощался.
Что мне оставалось после таких сообщений? Я приняла решение уносить ноги. Пока они меня несли…
Еще раз уточню: за все, что со мной сделали в больнице на Волочаевской, я искренне благодарна всем ее обитателям. И в первую очередь – врачам. Я получила очень сильную психологическую встряску, мне ничего не оставалось, кроме как серьезно задуматься:
ПОЧЕМУ ИМЕННО СО МНОЙ, ИМЕННО ЭТО ПРОИСХОДИТ?
У меня теперь даже испугаться как следует не оставалось времени – нужно было позаботиться о семье.
С так называемым мужем я решила немедленно разъехаться – он своим отношением к жизни действовал на меня удручающе. Он всю жизнь паниковал и по менее серьезным поводам, например из-за того, что кто-нибудь из гостей может в ванной тайно вытереть руки его полотенцем. Моя забота о нем, то есть наш с ним по моей инициативе разъезд, его глубоко тронула – он от всего сердца помогал мне переезжать на снятую мной квартиру. По возможности ни за что в этой жизни не отвечать – было для него главнейшим принципом. Отвечать за что-либо ему казалось опасным. Мало ли как у нас все складывалось до моей болезни – он уверял, что любил меня. Но теперь же я безнадежно больна… Короче, он всю душу вложил в мой переезд.
Я смотрела на него, как он суетится, боясь откровенно продемонстрировать свое облегчение, и презирала. Все-таки мне в детстве внушили, что замуж выходят для того, чтобы иметь на случай невзгод рядом сильное плечо. Сейчас я видела как он отчаянно трусил, мельтешил. Я с облегчением закрыла за ним дверь своего нового, незнакомого жилища. Я спросила себя, глядя в темное зеркало: “Если ты все равно когда-нибудь станешь такой же пугливой и такой же в своей пугливости отвратительной, стоит ли тебе сопротивляться и цепляться за эту жизнь?”
С матерью и сыном было много сложнее. И в чем-то проще. Все же мы были родные, я могла рассчитывать на их понимание, даже если была преступно неправа, как и они могли рассчитывать на мое. Мой переезд в отдельную квартиру означал, что я ограничиваю их право вмешиваться в мою жизнь. А главное: мое право вмешиваться в их жизнь. Посмотрев на наши отношения со стороны, я поняла, что мы не просто существовали в одном пространстве, мы отравляли друг другу жизнь. Каждый доказывал каждому свое право подчинять своим представлениям поведение остальных. Наша семейная жизнь протекала в борьбе. На борьбу у меня сейчас не было сил. И я перестала бороться. Мама на неопределенное время осталась в больнице, сын остался в нашей квартире со своей подругой, с которой они вечно ссорились, но жизни друг без друга пока не представляли. Я определилась с маминым врачом, она сама предложила о ней позаботиться, если со мной что-нибудь случится. Финансовые моменты мы тоже с ней обсудили. Вот вы сейчас подумали обо мне: “Заплатила и отвязалась от матери…”. Возможно вы и правы, только что бы вы сами, интересно, сделали, если просто никто не знает, сколько вам дней, недель или месяцев осталось жить? А мама, когда я в одно из посещений все же поддержала без конца заводимый ею разговор о моем здоровье (слухи о моей болезни до нее очень быстро добрались) задала мне вопрос в лоб: “Ты умрешь, а как же буду я?”
Ну и довольно об этом. Короче, я дала волю здоровому эгоизму, возможно, впервые в жизни я решила прекратить назойливо заботиться о близких. И не позволять докучать мне своими заботами. Впрочем, никто сильно и не домогался. О том, что на самом деле здоровье человека – это его личная проблема, я отчетливо поняла на сорок шестом году жизни. Пролетарский писатель Максим Горький, на мой взгляд, очень точно подметил:
“ЧЕЛОВЕК СВОБОДЕН, ИБО ОН ЗА ВСЕ ПЛАТИТ САМ”
Теперь вы понимаете, для чего я пишу эту книгу? Нет? Я и сама не совсем это понимаю. Возможно, еще раз хочу убедиться, что все делала по наитию, но, как оказалось, так было и нужно.
А скорее всего потому, что в тот тяжелый для меня период я практически осталась наедине с книгами. И они мне многое подсказали. Ведь, хотя Фомин, который год назад осматривал меня, и сказал, что пять лет жизни после второй операции – это еще не результат, я с ним впервые принципиально не согласна. Еще какой результат! Оглядываясь сейчас на прожитые мной после второй операции годы, я уверена в том, что они отличались от всех предыдущих по качеству.
У меня в эти годы появилась новая, любимая работа, успех в которой зависит только от меня самой. Она приносит мне чувство уважения к себе и деньги. Она забирает все мое свободное время и на тяжелые мысли его почти не остается.
Ко мне в эти годы пришла новая любовь – теперь я постоянно чувствую, что в моем доме есть сильное плечо. Теперь я уверена, что мой муж не сбежит впопыхах, узнав о том, что я могу слечь, потому что он женился на мне, зная обо всем, что его может ждать.
Теперь у меня есть свой дом. Он, хотя и потихоньку, становится именно таким домом, какой мне был нужен.
Теперь мне есть, что терять, и потому я буду беречь эту жизнь, вкушать ее, как изысканное вино и благодарить Бога, врачей и книги, которые научили меня этой великой премудрости – просто жить.
Но давайте не будем забывать, что я ни в коей мере не врач. Я писатель и журналист, и еще – я тот самый человек, который находится внутри темы, по которому студентов учат распознавать эту загадочную болезнь. У меня нет рецептов, как ее излечить. У меня есть только опыт – как с нею жить. И как при этом радоваться жизни. Эта книга – рассказ о том, как все последние шесть лет я шла к пониманию, что же такое нормальная счастливая жизнь с неизлечимым заболеванием. Все, что мне казалось приемлемым из советов авторов множества прочитанных мною в то время книг, я сразу проверяла на себе. Это отнимало у меня много времени: и само чтение, и применение советов, вычитанных в книгах. Очень хорошо, что отнимало, потому что я уверена, что
БОЛЬНОМУ ЧЕЛОВЕКУ НУЖНО КАК МОЖНО МЕНЬШЕ ЛЕЖАТЬ В ПОСТЕЛИ.
Все не так плохо в твоей жизни, пока ты можешь сам себя обслуживать. Когда мне после многочасовой операции и сна под наркозом принесли утку – я искренне изумилась –зачем? Я почему-то считаю, что пока тебе стыдно в присутствии посторонних людей пользоваться уткой – у тебя есть все шансы надолго остаться ходячей. И даже когда уже всем, и тебе в том числе, понятно, что шансов нет, нужно постараться встать, сходить в туалет и почистить зубы. Так сделала моя подруга Светлана, тяжело и долго умиравшая от рака. Я дежурила у нее в больнице в последнюю ночь перед ее кончиной. Ночью мы каждые три часа кололи наркотики, чтобы облегчить ее нестерпимые боли. А утром она сказала, что хочет умыться и почистить зубы. И позволила только слегка себя страховать по пути в умывальник.
Так сделала моя любимая школьная учительница Алевтина Павловна: она попросила принести в палату фен и бигуди, и умирала мужественно, с хорошо уложенной головой, как будто в ближайшее время ей предстоит спешить в класс на урок.
А тем более, если у вас, как у меня – еще куча нерешенных вопросов и незавершенных дел – в постели нужно постараться проводить как можно меньше времени. Это не значит, что не нужно отдыхать. Стоит прилечь на полчаса, если чувствуете усталость. Я, как правило, завожу будильник перед тем как лечь, и через сорок пять минут он звонит. Даже если не удалось сразу заснуть, пятнадцати минут бывает достаточно, чтобы почувствовать себя бодрой. Нужно понять, чего мы при этом добиваемся. Во-первых, мы бережем драгоценное дневное время, чтобы успеть что-то важное для своего здоровья сделать. Во-вторых, мы не хотим ночью, когда все спят, ворочаться в постели и думать о грустном. Ночью нужно спать, человек так устроен, иначе днем он будет вялым и ничего полезного не совершит. Даже если ночью не спится, нужно любыми подходящими способами заставить организм расслабиться: кому-то подходит легкое снотворное, кому-то алкоголь (я, бывает, принимаю его, но тут есть большой минус: после того, как с вечера выпил, просыпаешься под утро, когда организм еще не отдохнул, начинаешь функционировать раньше обычного и к тому времени, как все встают, уже снова чувствуешь себя не выспавшимся).
О своем отношении к алкоголю я расскажу ниже, а сейчас закончим с борьбой с бессонницей. Нет, не с борьбой, в том-то и дело, что с ней не нужно бороться, борьба предполагает усилия, а нам ведь нужно расслабиться. Нужно так жить, чтобы ближе к ночи хотелось спать и засыпалось. Я, например, заметила, что когда я более менее регулярно посещаю бассейн (хотя бы два раза в неделю по утрам), с засыпанием у меня проблем нет. Но, когда получалось ходить в бассейн вечером после работы, уснуть потом удавалось с трудом. Вообще – вода мне просто необходима в жизни – бывали моменты, когда два-три ведра холодной воды, вылитые на голову, выводили меня из очень серьезных депрессий. Правда ненадолго, на день-два. Ну и что? Через два дня – опять три ведра холодной воды на голову – заметьте, не на плечи, а на голову, желательно на самое темечко.
Еще необходимо много пить воды, еще нужно временами чистить водой кишечник, еще нужно, находясь на отдыхе, вечерами сидеть на берегу и смотреть на воду – об этом подробнее я расскажу позднее. Сейчас мы о том, что по ночам необходимо спать. А если заснуть не удается, нужно как учит моя очень мудрая подруга, молиться. Не знаете молитв, молитесь своими словами. А утром, проснувшись, найдите и выучите хотя бы “Отче наш” или “Богородицу”.
Говорят, хорошо засыпать под спокойную музыку, желательно классику, я сама пока не пробовала, но попробую обязательно. Привычки нужно время от времени менять. На то они и привычки, что к ним привыкаешь и они начинают слабо действовать. Я убеждена, что
ЧЕЛОВЕК, ЕГО ПРИВЫЧКИ И ХАРАКТЕР ДОЛЖНЫ НА ПРОТЯЖЕНИИ ЖИЗНИ НЕОДНОКРАТНО МЕНЯТЬСЯ
Я не воспринимаю осуждающего тона, когда, знаете, долго кого-нибудь не видишь, а потом встречаешь, разговариваешь, и он тебе разочарованным голосом вдруг заявляет: “А ты изменилась”. Будто бы ты дебил или кретин, и должен навечно застрять в детстве…
Ну так вот, заканчивая с бессонницей: нужно научиться так спать, как спят люди с чистой совестью. В нашем с вами случае совесть тем чище, чем больше за предстоящий день мы успеем сделать для того, чтобы нашим близким было легко и счастливо жить рядом с нами. А чтобы много успеть – нужно рано вставать. Да, это вам заявляю я, творческий человек (как известно, большинство творческих людей – совы. Заметили, редакции и издательства очень редко начинают работать в десять часов утра, я уж не говорю про девять. Просто таким “ранним утром” на работу творческих людей не соберешь). Так вот, существуют исследования ученых, подтвержденные экспериментами, доказывающими, что утренние часы – самые плодотворные в творческих профессиях. Я и без исследований ученых знаю – у меня утренние часы – наиболее эффективные по работоспособности. Все, на что с вечера требуется час, утром я сделаю за полчаса. Я и решения все судьбоносные привыкла принимать утром, и книги свои писала в утренние часы.
Условимся в очередной раз: высказываемые мной здесь соображения не являются догмой. Мне, как и всем, известно, что люди делятся на сов и жаворонков. Но вдруг вам просто кажется, что вы сова? Попробуйте перестроиться. Мы же только что говорили о том, что привычки должны меняться. Вдруг вашему организму как раз не хватало такого графика: раннее пробуждение (было время, когда идеальным для себя я считала подъем в 5 часов утра, тогда до пробуждения домашних я успевала два часа поработать за пишущей машинкой в тишине и выполнить свою утреннюю норму) и довольно раннее засыпание – в 10 часов вечера. Это тоже не я придумала, что самый продуктивный, здоровый отрезок сна – до полуночи).
ТОЛЬКО НЕ НУЖНО СЕБЯ НАСИЛОВАТЬ, СТОИТ СРАЗУ ДОГОВОРИТЬСЯ О ТОМ, ЧТО ВСЕ РЕКОМЕНДАЦИИ МЫ ПРИМЕНЯЕМ ПО УБЕЖДЕНИЮ, А НЕ ПО ПРИНУЖДЕНИЮ
Вы спросите меня, чем вам нужно заниматься, пробудившись в столь раннее время?
Хороший вопрос – не все же пишут книги. Действительно не все, но во многих прочитанных мною книгах о восстановление здоровья сообщается о том, что 5 часов утра – самое подходящее время для клизмы. Впервые о необходимости чистить кишечник я вычитала у Алексея Толстого. По-моему это была статья, к сожалению не помню ее точного названия, ну что-то из советов начинающим литераторам. Меня тогда поразило, что классик считает необходимым об этом написать, а позднее, когда я на себе прочувствовала всю тяжесть чрезмерно заполненного кишечника и легкость своего состояния с промытым, освобожденным кишечником, я поняла, что Толстой и в практических советах своих был гениален. Он не был чужд простых человеческих радостей, любил поесть и выпить, но для того, чтобы работать, и перед тем, как сесть за работу, предпочитал освободить свой кишечник от всего лишнего, мешающего, представьте себе, сосредоточиться на более существенном, чем последствия вчерашнего переедания. Клизмы нужно делать по схеме.
Схема первой ступени очищения организма:
1 неделя – клизма каждое утро,
2 неделя – клизма через утро,
3 неделя – клизма через два утра на третье, т.е. 2 раза в неделю, а затем – клизма раз в неделю, всю оставшуюся жизнь. Рекомендуют делать клизму с помощью полуторалитровой спринцовки в позе “Березка”, именно в период с пяти до шести часов утра. В этот период кишечник наиболее восприимчив к подобным процедурам. Врачи не советуют увлекаться клизмами, потому что человек, почувствовавший облегчение от таких промываний, как правило, пытается еще существенней улучшить свое состояние и злоупотребляет. Нужно помнить, что цель этой процедуры не в том, чтобы вымыть из кишечника всю так необходимую ему естественную флору, а просто помочь ему освободиться от того лишнего, что он вчера себе за обедом и ужином позволил.
Для того, чтобы не усложнять себе жизнь бесконечными постановками своего организма в позу “Березка” в столь раннее утреннее время существует еще масса способов очищения желудочно-кишечного тракта. Своим изобретением я считаю следующий способ, который по моему личному убеждению дал основной эффект по восстановлению иммунитета в тот послеоперационный период 2000 года, о котором я рассказала в начале книги. В сущности, мое изобретение состояло в том, что я смешала древний рецепт из системы Ниши(восточная медицина) и народный способ, которым широко пользовались медики у нас на Урале, борясь с последствиями утечки радиации после ее выброса на предприятии “Маяк” в речку Теча, когда еще не зная о возможных последствиях утечки радиоактивных веществ, люди стали тяжело болеть и умирать.
Ниши считает, что могучим средством борьбы с раком является принимаемый натощак свежевыжатый сок пяти овощей и фруктов, произрастающих именно в той местности, где родился или живет больной. Обратите внимание: именно пяти, и именно родной местности. “Значит, в моем случае – это не грейфруты и не киви”, – легко догадалась я. И тут же вспомнила, как в 1961 году, нас, челябинских первоклашек, буквально закармливали в школьной столовой свеклой. Чуть ли не насильно и абсолютно бесплатно. На наше оздоровление были выделены деньги из бюджета и на них закуплены тонны свеклы. Родители обсуждали этот бесплатный свекольный завтрак между собой, и тогда я впервые услышала, что свекла в народе считается сильным противораковым средством. Потом был Чернобыль, и семью моей, живущей тогда в Киеве подруги, тоже настойчиво кормили свеклой за счет городского бюджета. Правда, там еще добавляли красное виноградное вино, ну о вине разговор особый, в школе первоклассников им вряд ли бы стали поить, даже при такой смертельной опасности.
Перенеся рецепт из системы Ниши на нашу русскую почву, я изобрела свой рецепт:
ОДНА НЕБОЛЬШАЯ СВЕЖАЯ СВЕКЛА, ОДНА НЕБОЛЬШАЯ СВЕЖАЯ МОРКОВЬ, СРЕДНИХ РАЗМЕРОВ ЯБЛОКО, БЕЛОКОЧАННАЯ КАПУСТА(сколько поместится на ладони) И ОДИН ЛИМОН БЕЗ КОЖУРЫ, НО С БЕЛОЙ ОБОЛОЧКОЙ. Все это пропускается через отечественную соковыжималку (импортная соковыжималка свеклу как нужно не отожмет), перемешивается и выпивается натощак. Можно запить этот сок водой, так как получается он довольно густой, и с водой лучше переваривается.
Сырая свекла вообще имеет вкус специфический, мне не сразу удалось почувствовать удовольствие от напитка. Точнее – я его едва выпила. Экзотический фрукт лимон потому и попал в этот букет, что, помимо того, что он содержит массу витамина С, всегда необходимого организму, он еще имеет свойство отбивать вкус других продуктов. К примеру, на мой взгляд, чай с лимоном, вовсе даже и не чай, а нечто с лимоном.
Так или иначе, сразу после выписки из больницы я начала принимать этот сок. Время, возможно, было не совсем удачное, овощи только появились, ранние и привозные, никто не считал, больше в них вредного или полезного в связи с их скороспелостью (дело было в мае) , но мне казалось, что важнее не упустить время. Людям, которые собираются начинать пить сок из профилактических соображений, я всегда советую дождаться хотя бы середины июля, когда появление молодой свеклы, моркови, капусты и яблок на рынке выглядит более естественно. Но я дожидаться июля не стала. Другое дело, что в июле я сок выжимать и пить продолжала, но, кажется, к тому времени уже начала ощущать пользу от его употребления. Сначала очистились склеры глаз. Белки глаз, которые я уже начинала называть “желтками глаз” (видимо от лекарств у меня были перенапряженными печень и желчный пузырь),так вот эти самые “желтки-белки” очистились и стали даже голубоватыми. Я читала ни один раз о том, что цвет склер свидетельствует о состоянии слизистой оболочки всего организма. То есть, если они чистые, то и слизистая в порядке. Свекла делала свое дело – она чистила кишечник, лимфу и кровь, об этом свидетельствовал повысившийся гемоглобин. Нужно добавить, что питаться я стала по преимуществу без мяса. Благо я его и так не слишком много ела, мне просто не требуется много мяса, хотя вегетарианкой я тоже никогда не была. Вспомним, что у меня, находящейся на больничном листе безработной, оказалось достаточно свободного времени, чтобы сделать себе салат и сварить овощной суп, вместо того, чтобы хватать бутерброды на ходу, как это было в прошлые времена в редакции. Овощи и зелень я всегда любила, любила до такой степени, что весной могла отщипнуть листок стоящего на подоконнике комнатного растения и съесть. Теперь у меня появилось время и на морковные котлеты, и на капустные шницели, которые у меня в семье никогда никто не ел, а для себя я готовить раньше просто не умела. Преимущественно вегетарианское питание и сок пяти овощей и фруктов натощак помогли мне похудеть без труда. Не то чтобы я стала моделью (я всегда была полной, с детства), но явно постройнела и окружающие стали это замечать. Сок сырой капусты отлично лечит воспаление в кишечнике и желудке, я перестала чувствовать свой, нажитый в студенчестве, гастрит. Кожа лица заметно посвежела, приобрела здоровый цвет, я думаю, это поработали яблочный и морковный соки. Ну а про лимон я уже упоминала. Кстати, все время собираюсь заменить его соком черной смородины или красного болгарского перца, но у них уж очень короткий сезон. Так что приходится мириться с заморским лимоном в составе чисто русского средства, они (лимоны) есть в продаже круглогодично. Так я и лечилась до Нового года, а после Нового года я временно прекратила выжимать соки, мне показалось, что запас питательных веществ в них исчерпан. К тому же, в начале сентября я вышла на новую работу и времени опять стало мало. К осени я чувствовала себя здоровым человеком и инвалидность оформляла только потому, что все с моим диагнозом ее оформляют. Нерабочая вторая группа еще и врать меня на работе вынуждала, скрывая ее, ну что поделаешь, если по другому у нас подходящей работы не найти.
Заканчивая рассказ про свеклу, я хочу добавить, что не считаю ее чудодейственным средством, панацеей от злокачественных опухолей. Хотя вот сейчас открыла довольно старый лечебник и прочла: “Издавна свежую свекольную кашицу прикладывают к язвам и опухолям”. Еще не так давно я услышала рекомендации диетологов – свекольный сок должен постоять часа два в холодильнике и только потом может быть смешан с другими соками и выпит. Я сама видела, как меняется моя внешность и внутреннее состояние, когда принимала этот сок регулярно. Увидела я изменения в худшую сторону и вскоре после того, как перестала его пить. Все это время за мной не слишком тщательно вели наблюдение онкологи, я жила на съемной квартире и для врачей местной поликлиники была чужой. В свою поликлинику ездить было далеко и постоянного врача там на участке не было. Так что я положилась на Бога и свою интуицию.
Реаферон (отечественный заменитель интрона) я колола себе ежедневно сама ровно восемь месяцев.
Заинтересовавшись моим способом лечения, подруги тоже принялись готовить соки: в результате у одной из них неожиданно прошел псориаз, у другой улучшилось общее состояние организма и сама собой отпала бородавка на лице, которая очень портила ее внешность. Мы поздравляли друг друга и передавали этот рецепт по цепочке. Не у каждого находилось столько времени, чтобы заниматься выжиманием сока регулярно. Но те, кто терпеливо делал это хотя бы месяц, обязательно отмечали улучшение своего здоровья, не говоря уже о внешности.
Каждое лето я возобновляю свою сокотерапию и продолжаю до глубокой осени. Как правило, запаса прочности хватает на всю зиму, весной я не так остро, как многие, чувствую авитаминоз. Врачи, проводящие мне ежегодные обследования в связи с переосвидетельствованием на группу инвалидности не отмечают ухудшения моего здоровья, два года назад вторую группу инвалидности мне заменили на третью.
Есть еще одно табу, которое я стараюсь не нарушать. Профессор Несветов, исследовавший мою опухоль, передал мне через друзей буквально следующее: “Она может не соблюдать никакой диеты, она может пить или не пить спиртные напитки, есть все, что нравится, на свое усмотрение, но солнце ей не просто вредно, оно для нее очень опасно”. Сначала я расстроилась, потому что на протяжении многих лет привыкла каждый год отдыхать на море, очень люблю плавать и нравлюсь себе и окружающим загорелая. Я погоревала и смирилась, спросив у себя:
ТАК ЛИ УЖ Я ЛЮБЛЮ СОЛНЦЕ, ЧТО ГОТОВА УМЕРЕТЬ ОТ НЕГО?
Кстати, ученые с недавних пор настойчиво рекомендуют блондинам и рыжим как можно реже бывать на солнце – рак кожи (а меланома – один из видов этого злобного заболевания), поражает, как правило, светлокожих и светловолосых.
Если с физическим состоянием оказалось разобраться не так уж и сложно, то с психологическим дела у меня обстояли намного сложней. В книгах я вычитала, что суть ракового заболевания – нарушение действия формообразующих сил на физическое тело человека. Но некоторые исследователи этой загадочной болезни утверждают, что
Смерть – это ненормальный конец такой болезни, как рак.
Рак – болезнь не смертельная, это всего лишь поворотный момент в жизни и возможность осуществить то, о чем вы всегда, может совсем не подозревая об этом, мечтали.
Жизнь человека – это своего рода творчество – сначала появляется мысль о каком-либо предмете (прообраз предмета), а затем человек творит этот предмет.
Энергия прообраза (дух) побуждает клетки порождать формы, подобные себе в ситуациях, когда эти клетки не контролируются духовными силами. Клетки начинают делиться стихийно, без какой-либо программы; возникает рак. Защитная система организма достаточно сильна, чтобы отторгнуть чужеродные клетки, но существует опасность блокировки защитной системы. Это происходит при душевных перенапряжениях, стрессах, депрессиях, под воздействием алкоголя, наркотиков, ненависти, одиночества, чрезмерных эмоций, при неправильном питании, при наличии геопатогенных зон и других онкофакторов, которые всегда базируются на неверных духовных установках. Люди с такими установками склонны жалеть себя или сосредоточиваться на прошлых неприятностях. Они страдают от неспособности прощать, заботиться о поддержании хороших человеческих отношений, их мучает низкая самооценка или боязнь быть отвергнутыми и непризнанными.
Рак возникает вследствие нарушения гармонии формообразующих сил, гармонии энергии духа и материи, нарушения глубинных духовных и нравственных принципов. Это, главным образом, непреодолимые личностные трудности, пониженная сопротивляемость, внутреннее одиночество, бурный рост отрицательных эмоций.
Одна из главных причин – глубокая накопленная обида, которая вносит в жизнь человека хаос и буквально начинает поедать тело. Мы, как устрицы, берём старую обиду и носимся с ней, пока она не перейдёт в опухоль. Это так называемое “проигрывание старой плёнки”. Так, опухоли у женщин в матке, яичниках и т. п. происходят оттого, что они берут эмоциональную боль, происшедшую в результате удара по их женственности, и пестуют ее всю жизнь до возникновения опухоли.
Или, скажем, в детстве происходит нечто, подрывающее нашу веру в жизнь. Этот случай никогда не забывается и человек живёт с чувством огромной жалости к себе. Ему трудно порой строить долгие серьёзные взаимоотношения. Жизнь такого человека состоит из бесконечных разочарований. Чувства безысходности и безнадёжности преобладают в его сознании, ему легко винить других в своих проблемах. Ведь и вам, наверное, часто приходится слышать слова: “Он меня сильно обидел”. Надо понять, что если ваши взаимоотношения с кем-то заканчиваются, это совсем не значит, что с вами не всё в порядке, и это вовсе не доказывает, чего мы действительно стоим.
Дело не в том, что с нами происходит, а в том, как мы на это реагируем.
Специалист по исследованию рака доктор Хамер разработал критерии возникновения рака:
– рак возникает при непереносимой личной трагедии, происходящей во внутренней изоляции и при ослабленных защитных силах организма;
– вид личной трагедии определяет локализацию рака:
а) рак груди – при разрушении духовно-душевного партнерства. Партнером может быть супруг или друг, но могут быть и дети, начальник или учитель;
б) рак гортани (чаще мужчины) – причины те же, что и в предыдущем случае;
в) рак шейки матки – сексуальные конфликты и конфликты в широком смысле;
г) рак легких – страх смерти у женщин и мужчин;
д) рак желудка или кишечника – что-то, с чем постоянно сталкиваешься, но это невозможно переварить;
Течение болезни строго соответствует процессу переработки содержания конфликта, послужившего толчком для ракового процесса. Это одинаково относится как к интенсивности, развитию, улучшениям в состоянии, так и вообще ко всему ходу болезни.
Болезнь, а рак в особенности, – всегда сигнал о необходимости оставить путь, по которому идешь.
Обнаруживший у себя рак должен серьёзно пересмотреть и переориентировать всю свою жизнь. Прежде всего, необходимо осознать проблему, послужившую толчком к болезни, в мыслях и чувствах, переработать, решить ее и отпустить. Очень важно при этом изменить свою жизненную философию.
Полезно всеми способами повышать защитные силы организма, но поскольку мы не можем совершенно уклониться от отравления окружающей среды, необходимо всячески поддерживать защитную и обезвреживающую функцию тела (особенно полезны пивные дрожжи). Необходимо оптимизировать питание и исключить все пищевые яды, прежде всего никотин, алкоголь и кофеин в больших количествах. Употребление мяса следует ограничить, равно как и употребление денатурированных пищевых средств. Очаги инфекции в миндалинах, придаточных пазухах, зубах и прочие должны быть выявлены и обезврежены.
Но – прежде всего, необходимо изменить образ жизни, чтобы в будущем никогда не возникало неразрешимых проблем.
Когда человек начинает работать над собой, он обязательно доходит до стадии, которую можно назвать всепрощением. Это очень непросто. Нужно искренно и осознанно простить всех обидчиков как учителей жизни, простить себя за то, что опустился до чувства обиды и за злопамятство. Можно ежедневно писать себе самому записки о прощении всех и себя. Верующему нужно чаще ходить в храм молиться, исповедоваться и причащаться. Следует также работать самостоятельно, просить Природу, Высший разум, Бога простить обижающих и себя. После такой истовой, а не формальной подготовки человек приступает к лечению.
Излечение возможно при содружестве трёх следующих сил: первая символизирует священника, принимающего покаяние у больного; вторая – доктора, практикующего нетрадиционные методы лечения (работа в Причине, голодание, гомеопатия, народные средства и др.); третья – себя в образе волевого, старательного, не сомневающегося в успехе человека.
Тот, кто не смог заставить себя бороться и мобилизовать свою волю, – был обречён, тот, кто смог – выжил!
В основе любого исцеления всегда лежит глубокая нравственность.
У больных раком, как правило, обнаруживаются серьезные психологические проблемы.
Тридцатипятилетняя практика Лоренса Ле Шана – американского психотерапевта, работающего с онкологическими больными, убедила его в том, что рак – это поворотный момент в жизни человека, когда нужно сделать выбор: умереть или стать счастливым.
Первые упоминания об этой болезни относятся к IVвеку. В исторических документах, сохранившихся до наших дней, сказано, что рак чаще всего встречается среди вдов и вдовцов, а также в семьях, переживших смерть любимого ребенка. Общим для всех этих случаев было то, что человек, который умер, являлся для остальных членов семьи целью существования, смыслом их жизни. Рак напрямую связан с тем внутренним состоянием, в котором пребывает человек. И если человек не видит в своей жизни смысла и ему незачем ложиться спать вечером и просыпаться утром, то реакцией на это отрицание жизни может стать рак.
Особенно часто рак бывает у тех людей, которые вели очень активный образ жизни, а затем почему-либо “сложили крылья”. Если же у этих людей возобновляется интерес к жизни, рак, как правило, перестает их беспокоить.
Но бывает так, что интерес к жизни уходит постепенно, незаметно для самого человека, и очень трудно обнаружить, что явилось первоначальной причиной этого.
У каждого человека есть собственное предназначение на Земле. Когда он выполняет его, то его способности используются максимально, и человек получает огромное удовлетворение от жизни. Если же он находится не на своем пути, то жизнь не приносит ему радости. В этом случае, даже если его жизнь внешне абсолютно благополучна, реакцией на нее может стать рак.
Многочисленные примеры доказывают справедливость старой истины: “Никогда не поздно начинать все сначала”. Иногда заставить человека вспомнить об этом может только рак. Рак – это последнее предупреждение, сильнейший сигнал, который заставляет человека вспомнить о своем предназначении на Земле. У каждого из нас есть в жизни своя песня, мотив которой звучит в нас с рождения. Порой мы сознательно заглушаем этот мотив, стесняясь его простоты или, напротив, необычности звучания, пытаясь подстроиться под общий лад. Но любой инструмент ломается, если слишком долго из него выжимать несвойственные ему звуки. Когда обнаружена злокачественная опухоль, больному не важно, чем вызвано заболевание: потерей ли близкого человека или тем, что он долгие годы преодолевал себя ради общества. Выслушать подобный приговор одинаково трудно и в двадцать, и в сорок, и в шестьдесят лет… Единственно значимым в этот момент становится возможность выжить. Но рак ставит условие: жить дальше можно только счастливо. Даже после осознания этого у многих людей возникает проблема, так как они не знают, в чем заключается их предназначение, не знают, что может принести им счастье.
А что если представить себе, что, распрощавшись с этой жизнью, вы вновь родились на Земле? Попытаться вспомнить самый счастливый и самый несчастный день в своей жизни. Вряд ли кто-то, оглядываясь назад, может утверждать, что он никогда не был счастлив.
Ну что же, похоже, настала пора оглянуться назад и заняться разбором полетов…
РАЗБОР ПОЛЕТОВ.
ГЛАВА 2. ЮНОСТЬ. НАБЕРЕЖНЫЕ ЧЕЛНЫ
Куда вспорхнула песенка с катка?
За синей птицей? В синий-синий иней?
Она жива, слыхала я, и ныне
Но – легковесна. А была – легка.
Куда взлетела музыка с катка,
Что в юности беспечной волновала?
Я с той поры другие песни знала,
Но эта не забудется никак…
Куда вспорхнула песенка с катка?
Я и сама давно ушла. Не глядя,
Закинув за плечо две светлых пряди
Да два моих блистательных конька.
А, может, стоит все-таки рискнуть?
Вернуться на каток предновогодний,
Назло природе и плохой погоде
На свежий лед решительно шагнуть?
А вдруг вернутся праздники в меня?
Покажется зима сквозной и светлой,
Сиятельною, а не беспросветной –
И важно! Можно! Нужно догонять
И песенки стремительный полет,
И девочку – наивную, смешную,
Что запыхалась… И сейчас в иную,
Иную пору за каток шагнет.
…Выход оставался один – прославиться. Многократное и разностороннее разглядывание себя в зеркале ничего хорошего не сулило, а лишь доказывало – других шансов у меня нет. Совершенно круглое лицо. На кончике большого, вздернутого носа даже имелась красная точка, словно след от ножки циркуля, чертившего этот круг. И глаза круглые. Большие и влажные, как у коровы. Все остальное – тоже большое: и губы, и уши, и руки, и ноги… О брюках нечего было и помышлять – приличествующие шестнадцатилетнему возрасту размеры едва добирались до бедер, а дальше – туго, невозможно. Словом – та еще лозина.
– Ничего, что некрасивая, – утешал папа. – Главное, старайся – учись. Выучишься, все это не будет иметь значения… А нет – будешь вот как эти… – он кивал на грудастых штукатурш, которые вечно что-то скребли и мазали у нашего подъезда. – Носилки с раствором таскать и в заляпанной спецовке ходить…
Папе возражать было бесполезно. А возразить было что. Как-то уже и тогда не слишком верилось, что вожделенным аттестатом или дипломом можно разрешить проблемы, меня терзавшие. Хотелось любви… А учиться? – Я училась. И даже получше многих, кого уже любили. Влюбиться – означало настичь свою избранницу где-нибудь по пути из школы и садануть что есть мочи портфелем по спине. Пусть не воображает. А потом, позднее – отчаянно – развеселые взгляды из-за плеча, передача записок через верных товарищей, приглашения на свидания… Портфелем-то меня еще поколачивали, так, за компанию. Но вот остального не было. Казалось, что уже со всеми было, кроме меня. Напрасно я делала вид, что меня не волнуют, а утомляют бесконечные разговоры “об этом”, секреты, которыми со мной особенно охотно делились уже полюбленные подружки…
Я уныло выражала свое презрительное отношение ко всей этой дребедени, нарочито рьяно участвовала в выпуске школьной газеты “День за днем”, дотемна пропадая в комнатешке как бы настоящей редакции. Наш редактор мне нравился, но он разговаривал исключительно о методах комсомольской работы, а я глядела через его плечо в сумеречное окно, ненавидела свое нечеткое отражение и горевала. Выход оставался один – прославиться.
С газетных полос жизнеутверждающе улыбались симпатичные девичьи лица. Спецовки сидели на этих маляршах по-иному, нежели на наших, грудастых, которыми пугал меня папа. “КамАЗ – моя судьба” или еще “Строим мы город на Каме – будущее свое”.
Про самый лучший город на земле писали каждый день. Я особо не вчитывалась и так ясно – девчонки эти были счастливыми… Еще бы! Вся страна ими любуется! Вот оно! Нужно ехать.
Кончался десятый класс. Комсомольские путевки в райкоме раздавали налево и направо. Досталась и мне путевка на КамАЗ. Мама плакала от собственного бессилия, а папа уныло ее уговаривал…
– Руки бы поотрывать всем, кто несовершеннолетних сюда присылает, – сердито сообщила мне очкастая женщина за стойкой отдела кадров Камгэсэнергостроя, возвращая паспорт и путевку, и надолго умолкла, уткнувшись в бумаги. Я ждала, что будет дальше. Она молчала. Я спросила, как мне быть.
– Домой ехать, – был ответ.
– Но я совершеннолетняя, – слабо завозмущалась я. – Мне через месяц будет уже семнадцать… Мне в школе присвоили первый разряд токаря!
– Совершеннолетней ты будешь через год и месяц, а первого разряда токаря вообще не бывает! – парировала “очкастая”. – Следующий!
Следующей была моя подруга Ольга, и ей тоже не хватило двух месяцев до восемнадцати, а ее “жениха” Серегу забраковали из-за отсутствия специальности.
Мы вышли на улицу. Там уже смеркалось, и наступал нелюбимый в моей жизни предвечерний сумеречный час. Час тоски и несуществующих пока, но как бы предвкушаемых утрат. Захотелось домой. Мы брели по единственной в этом городе улице, и та уже кончалась, а идти дальше нам было некуда. Мы старательно скрывали друг от друга мысли о доме, шутили, что американские безработные спят прямо на скамейках. Только и скамеек что-то не было видно. Люди сидели где попало: на бордюрах, оградах, прямо на земле.
Улица кончилась. Дальше начиналось вообще что-то невообразимое: по виду скопление вагончиков напоминало раскуроченную железнодорожную станцию, они стояли так и сяк, в окошках многих горел свет, кое-где сушилось белье, между всем этим носились чумазые ребятишки и ругались, как грузчики.
“Сижу на Каме – волком вою, но все равно КамАЗ построю!” – было выведено мелом на торце одного вагона. Нас это ненадолго развеселило.
– Цыгане, – высказал предположение Серега.
– Поселок “Надежда”, – разглядела Ольга фанерный указатель.
Мы еще поглазели на “Надежду” и повернули обратно. Без надежды. Очень хотелось спать. Чуть меньше – есть. Но главное – хотелось, чтоб кто-нибудь обрадовался нам. Мы разыскали гостиницу, разместившуюся в такой же пятиэтажке по соседству с отделом кадров, и убедились, что “местов нет”. Завернув за угол, здорово напугали троих, судя по специальным поясам с цепями, монтажников – один из них только что отхлебнул из бутылки и передавал следующему.
– Эстеты, – хмыкнула Ольга. И впрямь, монтажники пили из горлышка импортное шампанское. Откуда было знать, что в городе введен сухой закон и выбирать особенно не из чего. Мы у них на всякий случай спросили, где вокзал, и узнали, что его намечают построить в двенадцатой пятилетке. Так долго мы ждать не могли и решили ехать ночевать на пристань. Это был хоть и мизерный, но шаг к отступлению.
В темноте мы не сразу отыскали место, где нас утром выгрузил автобус. Обессиленные, притулились на бетонном постаменте, поддерживающем огромную фанеру с изображением рукастого парня, вздымающего к небесам большегрузный автомобиль и как бы приговаривающего: “Отцы Магнитку строили, а мы – КамАЗ!” Интересно, где бы он ночевал, если бы сошел с фанеры? К Сереге приблизился какой-то человек и попросил закурить. Прикурив, слегка расставил ноги и, раскачиваясь с пятки на носок, принялся нас разглядывать. Глаза из-под отросшей челки глядели шельмовато, нельзя было понять из-за бороды и усов, улыбается он или нет. Серега встрепенулся: “Ну, чего тебе?”. Он слишком хорошо понимал свою функцию при нас – защищать, если начнут приставать.
– Отъезжаете с вечерним пароходом? – опросил парень насмешливо.
– А куда идет вечерний пароход? – неожиданно заинтересовалась я. И тут же смутилась: вдруг они догадаются, что мне хочется домой.
– Нет, мы только утром приехали…
Узнав, что нам негде ночевать, парень приказал идти за ним, и мы долго шли, пробираясь опять среди каких-то вагонов, спотыкаясь на каждом шагу о собственные чемоданы и натыкаясь на разгневанных родителей, с фонариками отыскивающих своих забегавшихся чад. Потом тропинка повела вниз, мы увидели реку, что-то гремело и урчало у воды, светились какие-то окна, шуршал пересыпаемый гравий… У самой воды, когда я уже подумывала – не выбросить ли чемодан, Руслан – так нам представился парень – забрал его у меня и утешил, что идти осталось совсем недолго.
– Куда мы идем? – поинтересовалась я.
– На дебаркадер, – сообщил наш новый друг. Бог его знает, что это такое, но там, наверное, есть где уснуть. Мы пробирались уже по каким-то доскам, перекинутым над водой… Руслан отомкнул дверь и велел входить. Почиркав спичками, он зажег свечу и стало понятно, что мы находимся в изрядно захламленном помещении: когда свеча разгорелась, мы разглядели лежанку, покрытую спальным мешком, и ящик в ее изголовье, который, по всей видимости, служил столом. Больше ничего в помещении не оказалось. Только в углу стояли большие болотные сапоги.
Мы присели на чемоданы, а Руслан сходил куда-то и принес охапку ватников, а потом еще одну. Мы вскоре уснули, не раздеваясь. Ночью по полу кто-то бегал, стуча когтями – наверное, мыши, но даже испугаться не было сил, и я, едва проснувшись от шума, засыпала опять. Зато, когда рассвело и мышиный визг прекратился, я смело проснулась и в одну секунду, не успев раскрыть глаза, вспомнила весь вчерашний день… Почему я сплю на каком-то дебаркадере? Мама просила даже не заговаривать с незнакомыми мужчинами, а я вот, пожалуйста. Чуть приоткрыв глаза, осмотрелась. Все спали. Руслан закинул руку на лицо и видна была только часть очень белой щеки, красиво оттеняемой бородой, и краешек закрытого глаза. У него в изголовье, на ящике, в беспорядке лежали исписанные невнятным почерком листки, поверх них – раскрытая книга. Я осторожно взяла ее. Александр Грин. “Вперед и назад”. Феерический рассказ. “Бешеный скороход, – читала я с середины страницы, – континентальный ветер степей. Он несет тучи степной пыли, бабочек, лепестки цветов, прохладные, краткие, как поцелуи, дожди, холод далеких водопадов, зной каменистых почв, дикие ароматы девственного леса и тоску о неведомом. Его власть делает жителей города рассеянными и тревожными, их сны беспокойны, их мысли странны, их желания туманны и обаятельны, как видения анахорета или мечты юности. Самое большое количество неожиданных отъездов, горьких разлук, внезапных паломничеств и решительных путешествий падает на беспокойные дни “бешеного скорохода”…
– Тоску о неведомом… – повторила я, закрывая книгу. – Внезапных паломничеств…
Я тихонько вышла наружу и изумленно огляделась. Солнце уже встало, небо и Кама были одинакового прозрачно-голубого цвета и слились бы, наверно, если бы не полоска леса на противоположном берегу.
– Воля! – подумалось мне, и еще раз протяжно – во-ля!
К пристани подходил теплоход и вопил от счастья: “Во-о-ля-аа!”. Я показала ему язык. Самое синее небо, самая яркая зелень, самое жаркое солнце были в моей жизни в это утро. Звуки проснувшегося неподалеку грузового порта стали ясны и понятны, как человеческая речь. Я спустилась на берег умыться, но потом передумала и искупалась. Когда на берегу отжимала волосы, Руслан прыгнул в воду с дебаркадера. Чуть позднее в реке уже бултыхались Ольга с Сергеем. Это, видимо, и было счастьем, и, кажется, я первая закричала: “Я бу-ду жить на реке!”, а они подхватили.
– Вам в институт нужно с такими отметками… – директор ГПТУ-47 Георгий Лакеев намеревался вернуть нам наши документы. Почему-то все знали раньше и лучше нас, куда нам надо, а куда не надо.
Так мы ему и ответили. Он не обиделся. Ольга предъявила ему номер “Комсомольской правды”, где на первой полосе провозглашался призыв: “Молодые – на КамАЗ!”, а я на всякий случай нащупала в кармане свой комсомольский билет. Кое-как мы уговорили этого усталого человека. Он вызвал комендантшу и та отвела нас в синий барак – общежитие. До начала учебного года оставалось еще полмесяца – понятное дело – там никого не было. Мы выбрали себе комнату, где стояло семь коек, и поселились. Гора с плеч свалилась – как легко все устроилось! Опять пришла комендантша, принесла постельное белье, показала, в какую сторону должны торчать углы подушек, на какую спинку вешать полотенце.
– Меня зовут Вера Демьяновна. Я буду ваша вторая мать, – сообщила она, и мы почувствовали в ее голосе угрозу.
…Новенький журнал пах арбузной коркой. Я его свернула в трубочку, шла по улице и нюхала. Почему весной все начинает пахнуть зеленью? Даже заборы. Неужели они вспоминают, что когда-то были деревьями? На меня оглядывались прохожие. Пусть глядят! Это мой триумфальный проход по главной улице города, который я приехала строить. И строю. По зову сердца. Меня сюда позвала страна. Я ей нужна. Об этом написано в журнале. Это подтверждают мои стихи, напечатанные здесь же. Окна, как души, распахнуты настежь в весну. Оголтело орут магнитофоны, отчетливей и чище каждый звук: и рокот бульдозеров, и теньканье капели, и скрип стрелы башенного крана.
Сейчас приду и помою окно! Это так же увлекательно, как сочинять стихи. Только нужно успеть промыть окно до заката, чтобы драгоценные весенние лучи успели искупаться в чистых стеклах. Именно сегодня.
То, что за стихи еще и платят, было для меня новостью. Я разглядывала почтовое извещение с солидной трехзначной суммой. Приглашали получить. Хоть сегодня. Слегка покоробило. Стихи – не хлеб. Другое дело – зарплата. Уже полгода мне платят деньги за то, что я облицовываю стены плиткой. Голубой или розовой. Делаю я это уже неплохо. Хотя еще и не очень хорошо. Но каждый день раным-рано ухожу на работу, к вечеру здорово устаю. Зимой мерзну. Летом глотаю пыль. За это мне дают деньги. Зарплату. А здесь – за что? Стихи не пишутся – случаются…
Да, совсем забыла. Я давно собиралась: папе – электронные часы, маме – сережки с фионитом.
Я их бросила. Села в белый теплоход и уплыла. Сразу после того, как кончились, прошли и забылись мои ночные страхи.
Когда я стала просыпаться по ночам с мучительной мыслью о смерти? Лет восемь мне было? Или раньше, до школы? Помню, еще и глаз не открыла, а внутри уже все готово к плачу. Такое безутешное, кромешное горе – все умрут. А за что?
Обида, наносимая неизвестно кем… Бога нет! Кого винить в такой несправедливости? Все умрут! Я плакала и дрожала от обиды и страха. И, протянув руку, на ощупь искала папино плечо. Он тут спит. В нашей тесной квартире моя и его кровати стоят голова к голове – углом. А мама – в другом конце комнаты – на диване. Они спят и не слышат, что я плачу… Я уже нащупала папину руку, а он все равно спит!
А вдруг они уже?..
И я начинаю реветь в голос от этой внезапно пронизавшей страшной мысли!
Вспыхивает свет – папа и мама проснулись. Что с тобой, дочь?
Все живы! Только это одно и не дает мне захлебнуться слезами. Но и им я не могу теперь, когда все проснулись, и все живы, и горит свет, объяснить – как это страшно, что все умрут!
– Ты не умрешь, – недовольным голосом внушает мама. – Спи… И мы умрем не скоро. Нам нужно ночью спокойно спать, тогда мы будем здоровы и долго проживем.
А отец сквозь прутики прикроватной сетки протягивает мне свою сухую теплую руку. Пальцы легонько поглаживают мокрую щеку и лоб. Я ухватываю эту добрую спасительную руку за запястье и вся подаюсь на ее тепло, на ее доброту…
И они струятся, переливаясь в меня. Снова засыпая, слышу, как он, стараясь не шевелиться, другой рукой выключает ночник. Так мы и спим. Ночь. Месяц. Год… Почему я до сих пор не спросила его, каково ему было так спать, не меняя положения тела, не выкрадывая у меня до рассвета свою затекшую руку?
Во сне душа обнажена…
Клубком свернувшись в ночь ненастья
Не то любви, не то несчастья
Все мается, все ждет она.
Вот так прощание вошло
В былую жизнь, все даты скомкав,
В кромешных, сумрачных потемках
Запутал сети птицелов.
Ни зги… Ни звука, ни огня –
Лишь рыщет лихо в чистом поле.
Не о такой ли вольной воле
Мечтал ты на исходе дня?
Дыханьем опалит беда
Всю жизнь твою в больном изломе
Но вдруг – светить – на небосклоне
Взойдет высокая звезда!
…Я их бросила. Села в белый теплоход и уплыла… Сразу после того, как кончился, куда-то испарился тот ночной, детский ужас перед смертью. Пришло другое. Хотелось любви. И не только родительской. Хотя с родительской – там тоже сложно. Все перепуталось: мамина раздражительность, папина мелочная опека. Я хотела, чтобы они любили друг друга. И видела, что не любят. Их, кроме меня, ничего не связывало. Но и разделяла – тоже я. Я – причина их ссор, молчаливой вечерней разобщенности. Я в своей первой детской жизни ошибалась на каждом шагу. Мной редко бывали довольны.
– Смотри – твое воспитание, – пенял маме отец, когда я вечерами задерживалась у подруг.
– А по-моему, она – вылитая ты…
Этого отцу нельзя было говорить. Я догадывалась смутно, подсознанием подростка, что легче, уютнее, проще ничего не знать. И уже столько лет ночами не выпускала из своего полномочного плена отцовскую чуткую руку.
Я купила ему квадратные никелированные часы – самые большие и самые дорогие. Они показывали и число, и день, и год.
Денег хватило еще и на то, чтобы слетать на самолете в выходные домой – туда и обратно. Меня не ждали. Мерцал телевизор, и они в него смотрели из разных углов. Теперь я знаю – отчуждение такого же цвета, как вечерний воздух вблизи экрана. И он имеет свойство глушить интонации голоса. Отцеживать.
Когда я взяла папину руку и надела часы, он огорчился. Поспешил улыбнуться, но запоздал. Не может быть, чтобы ему не понравился подарок. Но он уже тогда стал бояться времени. Ему было шестьдесят лет, а эти часы свободно показывали и год, и месяц, и день.
Мама улыбнулась сережкам и сказала, что серебро особенно идет поседевшим женщинам. Об этом писали в журнале “Работница”.
Считается, что мама поседела рано оттого, что я была никудышная дочь.
“Учительница первая моя” с первого сентября меня невзлюбила. Так я у нее четыре года из угла и не выходила. Потому что я ей в рот не смотрю. А по сторонам смотрю. И взгляд у меня пустой, она говорит. Так зачем на нее смотреть таким взглядом? Вот я и не смотрю. Но ей опять не нравится.
– Хоть тычь в глаза лубошные – ничего не понимает, – жалуется она, бывало, моей маме.
– Да… вы знаете… вот так, – с готовностью подхватывает мама.
Мама давно от меня устала. Я вечно куда-то убегала, терялась, нужно было искать, отмывать, ругать… Мама и “учительница первая моя” одного возраста. Я их раздражаю. Они мне об этом говорят. И потом берут с меня последнее обещание, что я больше не буду… Чего не буду? Раздражать?
Я догадываюсь, что дело тут не во мне. Их раздражает жизнь. У нас, например, тесная квартира – полуторка. И много мебели. Старой или старинной – я еще не различаю. Есть даже бильярд. За ним я делаю уроки. Мама полнеет и ей мешает мебель. Она говорит, что надо все выбросить и купить сервант, торшер и софу. А папа выбрасывать не разрешает, он говорит, что это память о бабусе.
– Не хочу я ее помнить! – неизменно отвечает мама и они надолго замолкают.
“Учительницу первую мою” раздражает муж. Я слыхала, как она жаловалась маме, что он пропивает всю получку. Один раз зимой она целую неделю не приходила в школу – болела. Мы на уроках играли с вожатой в КВН или разучивали одну и ту же песню про барабанщика. В субботу уроков не было вообще, и мы с подругой (это, конечно, она придумала, ее всегда хвалили за отзывчивость и чуткость) решили навестить больную учительницу. Долго блуждали в соседнем микрорайоне. Стоял трескучий мороз. Нужный дом, наконец, отыскался, и мы, перемерзшие и замотанные, не чая согреться, вскарабкались на пятый этаж в поисках нужной квартиры. На звонок вышла удивленная учительница в халате без пуговиц и с подозрительно зеленым подглазьем. Не заметно было, чтобы она обрадовалась. Мы долго топтались в темной прихожей. Потом она вышла в другом, не менее замызганом халате, но с пуговицами и с полотенцем, повязанным вокруг головы. Усадив нас прямо в шубках на диван, она рассеянно спросила про школьные дела, но ответа не слушала. Мы и так чувствовали, что явились некстати, только уж очень промерзли. Согреться бы, да и с богом… Она поискала что-то в буфете, в карманах, взяла мою руку и высыпала горсть меди в ничего не подозревавшую покорно подставленную ладошку.
– Купите себе чего-нибудь в магазине, он за углом…
Одновременно это означало, что нам пора идти. И мы ушли. И было стыдно, что мы взяли эти деньги. И еще стыднее было бы ей их вернуть… Это были первые в моей жизни чаевые. Или гонорар. За проявленную чуткость.
Я от них от всех уехала, потому что мне тяжело было их огорчать. Как бы они, к примеру, отнеслись к тому, что после публикации моих стихов и фотографии в центральном журнале с многотысячным тиражом, мне стали приходить такие письма. Я сроду не получала столько! Когда впервые мне их подал редактор многотиражной газеты, я изумилась даже не количеству… Там, на конвертах, где должен быть адрес, стояли только два слова: КамАЗ Лимоновой. Я бы сама себе не осмелилась так написать. Казалось бы, самое время обрадоваться своей, невесть откуда взявшейся популярности. Если бы не обратный адрес. Всего две буквы и ряд цифр. Реже встречались сокращения в/ч, чаще п/я. Тут же в редакции мне объяснили: в/ч – это полевая почта, а вот п/я – места не столь отдаленные… Тюрьма. Я оторопела. Вскрывая конверты, обязательно встречала самое теплое к себе отношение.
“Дорогая Инночка! Прочел твои стихи и влюбился в твою фотографию. Я вообще-то летчик. Виноградники в Перми опыляю, но меня скоро выпустят. Если ты не против – я к тебе приеду…”.
Что за чушь? Нет в Перми виноградников!
“Милая Инна! Твое поэтическое сердце не может не откликнуться на исповедь столь же горячего и, может быть, не менее поэтичного сердца, совершившего в юности непоправимую ошибку, за которую уже столько лет расплачиваюсь свободой… Пиши подробнее свой адрес, хочу с тобой рука об руку идти в новую жизнь…”. Господи, почему именно со мной?
“Незнакомка! Во-первых, здравствуй! Во-вторых – извени меня! Просто хочется чувствовать ласку голубого цветущего дня… Я в молодости совершил необдуманный поступок и вот уже восемь лет…”.
Грозно надвигалась слава.
Письма выдавали на главпочтамте до востребования, однажды целую охапку привезли прямо в бригаду из горкома комсомола. Там было много писем из воинских частей, таких, например: “Милая Инночка! Пишем тебе всем экипажем нашего боевого орудия – сейчас у нас контрольный бросок – мы загадали – если справимся с заданием – ты нам ответишь. Обнимаем крепко…”. Дальше шли подписи.
Из многих конвертов выпадали фотографии краснощеких бравых солдатиков – и полная грудь начищенных армейских значков!
Адреса солдатиков я раздала подругам. Пусть переписываются – какая, в сущности, разница? Подруги мне ответили сюрпризом. Однажды, припозднившись, я обнаружила в общежитии, над своей кроватью целую портретную галерею. Экспозиция, как в деревенской избе, сверху веером – самые красивые, а снизу еще несколько рядов – так себе, неказистых…
Женихи… Ну, что ж, тебе ведь хотелось любви? Получай! А вот еще как выпустят остальных, из мест не столь отдаленных…
Этот город потихоньку становился мне родным. Он возникал у меня на глазах из ничего, из небытия. В первое здешнее лето мы недоверчиво поглядывали на поле, где предполагалось разместить новую часть города – там колосилась пшеница, неподалеку текла речушка, сгрудились по ее берегам деревенские домики, и весь этот вполне сельский вид венчала полуразрушенная церковь.
Поле простиралось и к фундаментам будущего комплекса заводов. Осенью еще стрекотали комбайны – убирали урожай, но рядом, по соседству, уже ревели скреперы – снимали плодородный слой, куда-то его вывозили самосвалы. Потом возникли бульдозеры и рыли, рыли котлованы под новые фундаменты. Зимой на эти фундаменты пришел стальной монтаж – к весне материализовался металлический скелет будущего автогиганта.
Мы всем этим гордились вместе со страной. Тогда так было принято – гордиться, бесконечно задаваться, выполнять и перевыполнять, ежесекундно ощущать свое непререкаемое первенство. Советское, значит, отличное. За примерами далеко ходить не будем – взять хотя бы КамАЗ! Следующим летом в поле ничего не посеяли. После каждого дождичка там возникал дом. Недавно здесь торчал один сиротливый каркас, а сегодня вечером тут и там мерцают огоньки – неужели новоселы? Значительность происходящего отбрасывала отблеск и на нас. Вот меня везет на работу автобус, но не просто автобус, а вахтовка! И я строю самый большой в стране завод, и здесь абсолютно не имеет значения то обстоятельство, что пока нам доверяют в подвале будущего автогиганта выкладывать плиткой душевые. Это называется – “ударными темпами идут облицовочные работы на нулевом цикле первенца КамАЗа – ремонтно-инструментальном заводе”. Мы облицовываем (а у нас говорят “облицоцываем” – зубы в этом подвале вечно стучат от холода) пока из рук вон плохо, но это не важно. Во-первых, нужно, как можно скорей, а во-вторых, это же подвал, а когда дело дойдет до фасада – мы уже кое-чему научимся.
До сих пор не знаю, куда тогда вывезли черноземный слой с нашего поля? Гордились мы этим обстоятельством невероятно – мы землю уважаем. Скреперами снимаем и увозим! Земли, если верить сводкам и сообщениям в газетах, снято было в несколько раз больше, чем ее вообще тут могло быть.
На тощих почвах вырастал город будущего! Только самые неприхотливые цветы способны выжить на обескровленной земле. Должно пройти немало лет, чтобы нарос новый слой гумуса, перегноя.
Поэты – всегда первопоселенцы, это они – неприхотливые цветы на тощих почвах молодых городов. Город наш быстро прославился своими поэтами.
Эгей, комсомольцы,
молодо-зелено!
Вам эта стройка
доверена!
Самая крупная,
самая важная.
Вперед,
неотступная
братва отважная!
Гудеть КамАЗу –
городу быть!
Давайте разом
мечту творить!
Эти строчки, говорят, очень понравились пожилому комсомольцу из ЦК, приехавшему вручать переходящее знамя нашему доблестному комсомолу. Он долго тряс руку их автору, сухопарому и лысоватому поэту с горящими глазами. Стихи напечатал центральный журнал, оттуда их переписали на огромный фанерный щит и вывесили на первом доме Нового города. Потом они перекочевали в другой журнал, и автору за каждое “Эгей!” причиталось по три рубля.
Старались не отстать и мы, прославляя город будущего, но наши вдохновенные голоса уступали по силе звука. Над стройкой, над нашими неокрепшими душами витийствовал будоражащий дух соревнования. Я, помнится, поднатужившись, написала демонические стихи о том, как “мы обрекли себя на вечные спецовки”. В другом стихотворении у меня откуда-то возникла третья рука – мастерок, которая в конце концов превратилась в крыло.
Нас тогда охватил какой-то общий психоз – прославлять, просветлять, воспевать. Я помню сонет одного слесаря, начинавшийся строкой “О, как он был, начальник мой, неправ”, а дальше в рифму излагались два противоположных мнения о способе крепления конструкций. Озадаченные рабочей тематикой газеты это охотно печатали. Не участвовал в соревновании на скорость писания злободневных виршей, пожалуй, один Руслан. Его и не печатали. Он не огорчался, а может быть, скрывал огорчение. Мы с ним виделись все реже. С дебаркадера ему пришлось съехать, потом куда-то исчезла его беременная жена, и он уезжал ее разыскивать. Потом она отыскалась, но без ребенка. Первоапрельским светлым утром мы встретились с ним там же, где и впервые, – он сосредоточенно разглядывал очередь у отдела кадров. Я присела рядышком на бордюр, пожала влажную русланову руку.
– Как дела?
– Во! – он выставил большой палец левой руки – известный знак.
– Пишется?
– Угу…
Поискал за пазухой, протянул листок. “Однажды думал я о смерти… Бродил по лужам, щурился на солнце… Однажды встретил я 38 беременных женщин и решил, что не страшно умереть…”. Я понимала, что так у нас может только Руслан. Я ему завидовала. Его свободе. Я ему сказала об этом.
– Что? Свобода? Если я не знаю, в каком детдоме живет теперь мой сын? Если я не имею права наводить о нем справки, потому что вовремя не поставил в паспорте штамп?
– Хочешь, вместе поищем?
– Нет.
Руслан снял шапку: солнце отразилось в его новенькой лысине – заметно было, что только сегодня по его темени гуляла опасная бритва. Но от ушей до плеч спускались длинные черные локоны. Обычные руслановы локоны.
– Ты это зачем?
– Первый апрель… Никому не верю…
Он ушел от меня. Наверное, я слишком много задавала вопросов. Мне хотелось его любить. Он мне этого не позволял.
Вслед ему оборачивались изумленные лица – прическа, что и говорить, была экзотическая. Люди смеялись, крутили пальцем у виска, пожимали плечами и отворачивались. И тут же забывали о его существовании. Мало ли в те годы сюда наехало чудиков? Три основные категории населения города будущего: рвачи, неблагополучные и чудики…
Я смотрела в русланову спину. Куртка на нем была все та же: слово “Зурбаган” едва просвечивало между лопаток. Он уже презирал всякие вывески. Отмывал. Но до конца не отмылось.
Я смотрела в эту спину и твердила: “Не исчезай! Будь! Будь! Живи!”
…Прошлое браконьерствует. Привычная бессонница насылает морок – он ловит голубя в Останкино, валясь в весеннюю землю, набухшую влагой и семенами. Сизое крыло проскальзывает меж пальцев. Прошлогодний желудь срывается с дуба и с нарастающим свистом фугасной бомбы приближается к натюрморту на пне – бутылка портвейна, стакан с бледной помадой на ободке, бутерброд с полукружьем надкуса…
– Вот ваши билетики! – кричит билетерша у входа в парк и ликующе подъемлет обе руки, рассыпая обрывки розовой бумаги в густом воздухе!
Что за билеты она порвала? Что было написано там? – Бог весть…
Болит и болит в нас прошедшее, не утихая.
И, не торопясь становиться усладой стиха,
Никак не забудется эта, давно прожитая
Аллея прозрачная в майскую ВДНХа.
Как лопались почки – пронзительно, звонко и дерзко!
Спеша по округе разнесть долгожданную весть,
Что юные яблоньки, словно отряд пионерский,
Всем взмахом ветвей обещали торжественно: “Цвесть!”
Еще не пугала разлуки грядущая близость.
Неделя любви – бесконечной казалась она!
Но черные галки, по мокрым рассевшись карнизам,
Вещали о том, что закончится эта весна.
…С тех пор, бесконечную осень свою провожая,
Я жду обжигающих душу мою холодов.
Несут и несут мне навстречу того урожая
Корзины роскошные ярких, запретных плодов.
Прокатился тихий слух о внезапном приезде в город поэта Евтушенко. Евтушенко в нашем литобъединении считали официальным поэтом и встретили довольно холодно. Так, нам казалось, достойно должны вести себя люди в присутствии столичной знаменитости. Мы даже старались подчеркнуть отсутствие бурной радости по поводу его появления. Возможно, мы так поступали потому, что организаторы нашей встречи – комсомольские вожаки –слишком уж выспренне призывали нас поддержать затеянный ими лицемерный прием с рукоплесканиями и подношениями татарского национального кушания чак-чак. Евтушенко терпеливо выслушал все, о чем мы говорили в этот вечер, а говорили мы вовсе не о нем, заступился за девушку, чьи стихи мы ругали, как далекие от совершенства, вежливо отказался читать свои.
Мы ждали, когда он примется за привычное дело всех заезжающих к нам столичных журналистов и писателей: обычно нам предлагалось предъявить, как доказательство преданности здешним местам, стихи и песни о КамАЗе. Но в тот вечер до этого так и не дошло. Хотя стихи, презрительно называемые нами тематическими, то есть в них было обозначено место и время, у многих были припасены.
Независимые безымянные поэты и официальный поэт в изгнании заговорили так, будто не требовалось ничего доказывать друг другу после того как выяснилось, что для Евтушенко и для самого приезд в наш город был неожиданным. Что меньше всего он ждал в те дни аплодисментов и национальных подношений. Он написал письмо-протест против исключения Солженицына из Союза писателей и ждал реакции. Он выглядел несчастным и жил в единственной гостинице на окраине города довольно замкнуто. Его уединение продолжалось всего несколько дней, потому что едва лишь слухи о его пребывании у нас дошли до столицы Татарстана, к нам в срочном порядке вылетел полный самолет девиц, каждая из которых уверяла остальных в том, что именно ей посвящены небезызвестные строки поэта: “Спасибо, девушка из города Казани, за то, что вы мне доброе сказали…”
Я очень удивилась, когда однажды мне передали от него предложение зайти. Но все же ушла с работы пораньше, тщательно промыла руки, вычищая щеткой раствор из-под ногтей, приоделась. Гостиничные зеркала отразили мою неуверенную фигуру и так, и сяк, дежурная сообщила, что он просил спуститься к нему в ресторан. В сумеречном обеденном зале неприветливые официанты готовились к вечеру. Он сидел в углу за столом, уставленным пустыми бутылками из-под шампанского, тут же поместилось несколько “девушек из города Казани”. Я, приблизившись, поздоровалась и встретила его недоумевающий, неузнающий взгляд. Девушки рассматривали меня подробно, по частям и мне было жутко неуютно стоять перед ними. Нужно было уйти, но тогда бы они стали смотреть мне так же уничтожающе в спину. Я опустилась на край стула. Он назвал меня по имени. Вспомнил? Хорошо бы еще узнать, зачем меня сюда позвали. Позвали меня сюда, оказывается, чтобы накормить. Принесли цыпленка, и я принялась его есть, иначе нужно было бы что-то говорить. От шампанского я только еще больше замерзла и сжалась. Не поднимая глаз от тарелки, я ела, почти не чувствуя вкуса, и злилась на полупьяную беседу за столом. К нам подошел представиться пианист из Казанской консерватории. Он обнялся с поэтом, выпил, отошел к фортепиано и заиграл “Хотят ли русские войны”. Я недоуменно уставилась на поэта.
– Ну, спроси? – неожиданно трезвым взглядом он смотрел прямо на меня.
– А что спросить?
– Ты зачем сюда приехала?
– А Вы?
Он дернул головой и высоко поднял острые плечи. Подбородок нырнул и уткнулся в сцепленные пальцы. На мгновение он стал похож на любительницу абсента. Смотрел туда же, куда и она.
– Я прочел твои стихи. Никогда и никому так про себя не рассказывай, как ты пишешь в стихах, – шепотом посоветовал он.
Я не могла разобрать – шутит он или говорит серьезно. Но все же стало любопытно – почему?
– Потому что искренность смешна… Ты готова быть осмеянной каждым?
Я не знала, готова ли я. Мне нужно было узнать у него об этом подробнее, но присутствие за столом посторонних очень мешало. Я вдруг увидела всю себя их глазами: не к лицу одетую, в тупоносых, давно нечищеных, немодных сапогах с металлическими замками. Руки срочно потребовалось спрятать под стол. А вдруг еще размазалась тушь на ресницах? Ни зеркала, ни сумочки.
– Ах, я сама, наверно, виновата, что нет любви хорошей у меня! – под аккомпонемент артиста из консерватории исполняли “девушки из города Казани”.
Я, стараясь не мельтешить, направилась к выходу. Пусть, если хотят, думают, что я скоро вернусь. Дверь ресторана натужно заскрипела и выпустила меня наружу. Без сожаления.
Воля… Липкий ноябрьский снег мешал смотреть. И мне, и на меня.
Как вздохнется, лишь дверью простуженной хлопнешь!
И повалят пушистые, мокрые хлопья,
Остужая, мешая и память будя –
Так давно и тревожно я помню себя…
…Просыпаться с мыслью, что этой ночью я, наконец, все поняла о том, для чего мы совпали именно здесь, именно в это время, пробуждаться и с огорчением осознавать, как постепенно исчезает ясность, как растворяется в предутренней дымке понимающий, подтверждающий эту ясность взгляд…
В час предутренний трону рукою
Опаленный бессонницей лоб…
Не спасу тебя, не успокою,
Никаких тебе тайн не открою –
Беспощадно твое ремесло.
Что ты знаешь о людях такое,
Чтобы так их безмерно любить?
Ни житья у тебя, ни покоя,
Только бешеный пульс под рукою –
Сумасшедшая, дерзкая нить.
Подниматься, стараясь не думать о грустном, проталкивать неразмятые руки в рукава отсыревшего ватника, наматывать платок вокруг шеи, недовольно взглянув мимоходом в большой осколок настенного зеркала – убеждаться, что красоты со вчерашнего дня, увы, не прибавилось, пересчитывать ступеньки лестничных пролетов в подъезде и хлопать простуженной дверью…
Утро! Обычное здешнее утро. Пропитанный выхлопными газами воздух, изрытый колесами серый, утрамбованный сотнями ног снег! Не думать о грустном. Не думать о том, что не скоро увижу любимого. Не позволять себе сознаваться, что все, не касающееся его, – надоело. И, кажется, потеряло смысл. Ну и что же, что мы строим целый город и завод? Сейчас придется натягивать на руки слипшиеся резиновые перчатки, брать мастерок и отколачивать заиндевевший, вчерашний раствор в носилках. Потом нужно будет встать лицом к стенке и ряд за рядом подымать глазурованную, мутную от холода плитку вверх, к потолку, который лишь на сегодняшний день потолок, а завтра опять станет полом, следующим этажом, этажами… Будет скрипеть лебедка, ругаться со стропальщиками бригадир, будет с хрустом ломаться под черенком мастерка непокорная плитка, будет витать в пролетах муторно пропахших известкой лестниц кисловатый утренний сигаретный дым. Никто меня сюда насильно не посылал. Было наоборот – меня не брали, а я требовала, чтобы приняли! Теперь я давно совершеннолетняя, теперь я специалист, хотя и не слишком высокого разряда. И это моя профессия – стучать мастерком о жестяное дно носилок, громыхать ведром, устанавливать рейку.
К вечеру руки покраснеют, а лицо покроется мелкой цементной пылью. Она будет скрипеть на зубах, осядет на волосах под косынкой. В таком виде еще нужно добираться домой. Никакой гордости по поводу своего рабочего происхождения я уже не испытываю. Весь этот камуфляж: ватник, валенки, подшлемник – давно раздражает. Мой портрет в рабочей спецовке напечатала “Комсомолка”, где-то я мелькнула еще… Не нужно. Я, кажется, поспешила. Я хотела быть счастливой? Я что-то очень важное еще не поняла, но знаю точно – этот мой ватник не украсит никого, даже великолепную от природы женщину. Как все это теперь мне в себе помирить? Как решиться и бросить эту однообразную, вовсе не праздничную работу – если она была – цель. Не подозревать же саму себя в том, что все это – заранее продуманный ход, желание выделиться, “обречь себя на вечные спецовки”.
Но если жизнь и впрямь – игра,
Театр – а мы его актеры,
Не все ль равно тогда,
Который
Сегодня будет свят и прав.
Благослови беспечный нрав
Столикой бабы – Мельпомены –
Сумей оставить эту сцену,
Достоинства не потеряв.
Надеждой сердца не неволь –
Круши мосты – ломать – не строить
Забрали роль – и эта боль
Должна достойной стать игрою.
…Но если завтра умирать
Другой поднимется на сцену,
Страшась рассудок потерять,
Припомни истинную цену
Игры.
И сердца не губя
Утешься выдумкой двоякой –
Он просто научился плакать –
– Увы – естественней тебя.
Не нам во всем искать резона,
Терзаться – Бог не приведи –
Вон спит живая Дездемона
У режиссера на груди.
– А хочешь, я увезу тебя отсюда? – спросил меня на третий день нашего полуделового знакомства некий Курт из Франкфурта на Майне. Он был фотожурналистом, приехал в наш город по заданию своей прогрессивной редакции, а мне в моей редакции поручили его сопровождать по строительным объектам. Я и согласилась-то поначалу лишь потому, что мой немецкий был гораздо хуже, чем следовало ему быть у студентки-заочницы журфака университета. Я думала – пусть попробует разберет, что я там ему наговорю, но он меня с первого слова очень хорошо понял. Он неплохо говорил по-русски, гораздо способнее оказался, чем я в немецком.
Мы целыми днями мотались с ним по стройке, а однажды вечером отъехали подальше за реку, чтобы можно было ему отснять роскошные огни возобновившегося строительства Нижнекамской ГЭС.
Мы припозднились, едва успели на последний паром, и его машина подвезла меня, усталую и сонную, к общежитию уже под утро. Я принялась барабанить в дверь, но никто и не собирался мне отпирать. Правилами социалистического общежития это было предусмотрено: не впускать жильцов, если они где-то задержались за полночь. Некий Курт сидел в своем газике и наблюдал за моими усилиями. Я ему уже в который раз показывала, чтобы он уезжал, но не мог же он бросить даму, которая вот уже полчаса безрезультатно колотила в глухо запертую дверь. Обессиленная, я присела на скамейку, подождать мне оставалось часа два-три, пока не поднимутся в первую смену отделочники, заселявшие в основном наше общежитие. Некий Курт вышел из “газика” и примостился рядом со мной. Он был так воспитан, что не мог уехать, не убедившись, что я у себя дома, а не на улице, которая в эту пору была совершенно безлюдной. Он намеревался коротать эти два-три часа со мной. Он только не понимал, почему мне не открывают? Если я действительно здесь живу… Курт уже хорошо говорил по-русски, но таких простых вещей все еще не понимал. Мне было очень неловко перед ним за всю эту историю и нечего было ему отвечать, и вообще – я ужасно устала. От всего, что творилось вокруг, некуда было спрятаться; в общежитии совершенно невозможно было хотя бы на минуту остаться одной, на работе в редакции постоянно напротив меня кто-нибудь сидел и жаловался на свою незадавшуюся жизнь.
Некий Курт неожиданно поднялся и властно потянул меня за руку.
– Пошли! – сердито приказал он мне и кивнул в сторону машины.
– Не пойду… – заупрямилась я.
– Ты поедешь ко мне. И будешь спать. Отдыхать. Как положено человеку, который умеет работать. И которому завтра предстоит это снова доказывать.
Я отрицательно покачала головой и откинулась на спинку скамейки, которая тут же, скрипнув, отвалилась.
– Разве ты не понимаешь, что ты не должна позволять себе здесь сидеть? Под этой закрытой дверью…
Я понимала. Слабо, но все же понимала, что он прав. А если так, то что же я сижу?
– Хочешь, я вообще тебя отсюда увезу? – утром он вошел в ванную комнату, где я принимала душ. Мы глядели друг на друга через тонкую, полиэтиленовую занавеску для ванн.
– Опять ехать? – усмехнулась я. – Очередное неожиданное паломничество?
– Ты напрасно смеешься. Ты посмотришь, какие на самом деле бывают города. Моя бывшая жена очень похожа на тебя. Ты вообще здорово напоминаешь немку.
– Но я русская. А это – моя Родина.
– Это? – он усмехнулся. – Насколько мне известно – здесь Татарстан.
– Все равно. В этой стране я родилась. У меня здесь родители…
– Но ведь ты же с ними все равно не живешь! А летать к ним на самолете можно и от нас.
Он, в который уж раз, был совершенно прав. Он глядел на меня с надеждой, и совершенно не подлежало сомнению, что он желал мне добра. Он так вовремя откуда-то взялся, будто бы специально за тем и приехал, чтобы одним махом взять и перечеркнуть весь этот паноптикум, весь этот полдневный бред и полуночную явь: пьяных отделочниц и карабкающихся к ним в гости по балконам кавалеров, карабкающихся и срывающихся, летящих вниз и разбивающихся об асфальт, матерящихся зачуханных начальников и пустоглазых комсомольских вожаков, начитанных майоров и нетрезвых комендантш… Видя это не так уж часто, лишь проезжая с заданием редакции по нашей стране, он просто радовался теперь случаю помочь хорошему человеку отряхнуться от всей этой чуши, бездарного балагана. Он только не мог понять, что все это с самого детства стало частью меня, перемешалось, сопряглось. Произошло взаимопроникновение и отторгнуть это уже невозможно, можно лишь разорвать на неравные части всю смятенную сущность мою и никому не нужную, в сущности, душу.
В этом городе огромном –
Тыщи окон – в каждом свет.
Нет голодных, нет бездомных –
Даже пьяных нынче нет.
В этом городе ненастном
Все же всякий по себе –
Неудобно быть несчастной
И с неясностью в судьбе.
На дворе кромешный вечер,
Бесконечный мелкий дождь –
Совершенно незамечен
В одиночестве бредешь…
В самом деле – не идти же
В дом, где чай вечерний пьют.
В самом деле – не нести же
Бесприютность к ним в уют.
У друзей моих – не часты
Безмятежные деньки –
Может нынче в доме счастье,
Может, пишутся стихи,
Может быть моя морока
И сама собой пройдет –
Пусть минует их до срока
Череда моих невзгод.
Гаснут окна в нашем доме,
Сыплет мокрый снег с небес –
А в дежурном гастрономе –
Чай и пряники вразвес.
Торопливо – вдруг не впустят,
Покупатели снуют…
– Отчего, – вздыхает Люся –
Люди на ночь соки пьют?
– Что с тобою? – спросит Люся,
упаковывая чай.
Можно глупо улыбнуться –
Ничего не отвечать.
Но пока я вынимаю
Деньги… Сдача. Взад-вперед
Все, что я не понимаю,
Люся вдруг во мне поймет.
Одинаково устало
Потолкуем про дела –
Люся смену отстояла –
У меня любовь прошла…
В этом городе огромном
Для того, кто одинок,
В нашем с Люсей гастрономе
Продают томатный сок.
ГЛАВА 3. МОЛОДОСТЬ. ЕЛАБУГА
Шел 1990 год. О приходе нового времени, о том, что в городе появились коммерческие банки, я узнала вовсе не первая. Просто я слишком далека была от этой темы. Пока однажды мой знакомый из бывших комсомольских вожаков меня не позвал на встречу с президентом коммерческого банка “Континент”. Приглашение заинтриговало и вскоре я уже сидела на мягком диване в кабинете банкира – Леонида Григорьевича Онушко. Так запросто мы сидели и беседовали с банкиром. О литературе.
Онушко посетила внезапная идея – силами банка выкупить дом в Елабуге, где провела свои последние дни поэт Марина Ивановна Цветаева с сыном. Там же она и повесилась…
Дом этот предполагалось перестроить под музей, у музея должен быть директор… В директоры прочили меня. Надо сознаться, что я была не сильна в своих представлениях о музейной деятельности. К поэту Цветаевой относилась с уважением. Но без фанатизма. Над ее предполагаемой могилой там же, в Елабуге, никогда не рыдала. Стихов ее, как тогда было принято, в день ее смерти и в день рождения на елабужском кладбище не декламировала, рук в исступление не заламывала и городскую администрацию за отсутствие мемориальной доски на домике, где она окончила свой жизненный путь, не проклинала. В этом, на мой взгляд, и была странность – почему Онушко со товарищи выбрали именно меня. Позднее, когда выяснилось, что работа директора несуществующего музея довольно таки грязная и пыльная, мне хоть что-то стало понятно… А в тот день я согласилась на их предложение скорее от неожиданности самого предложения.
Наутро мы с Онушко и его заместителями на праворулевой “Ауди” двинулись в Елабугу. Нужно было выкупить этот самый дом. Меня такая история необычайно интриговала – домов, тем более под музей, я отродясь не покупала.
Ушлая хозяйка дома проявила необычайную расторопность и сметливость. Мы, оказывается, были здесь не первые. За деревянный двухкомнатный домик, небольшой огородик и пару сараюшек она просила несколько квартир и коттеджей на всю родню до третьего колена. Я возможностей банка не знала и в торгах не участвовала. Я уныло озиралась по сторонам – обе комнатки были настолько мелкие, что вот только мы там вчетвером и поместились. А где должна находиться экспозиция, было совершенно неясно. Да и экспозиции, собственно, не было – одна идея.
Мы пообещали подумать и уехали, уже в дороге мне стало ясно, что свободных средств на такое количество квартир и коттеджей у банка нет. Мы слегка приуныли, но ненадолго – Онушко твердым голосом приказал мне: “Давай, ищи дом поблизости. Подешевле и попросторней”. Возражать я не стала – в этот день я уже была на работе.
В конце концов, через месяц мы купили двухэтажный дом в двухстах метрах от первого. Я облегченно вздохнула – все же постоянно находиться под воображаемой петлей, которая полвека назад помогла Цветаевой перестать дышать, было бы тяжело.
Онушко сказал мне напутственное слово, что-то типа “Щи – в котле, каравай – на столе, вода – в ключах, а голова на плечах…”. и погрузился в банковскую деятельность. Я осталась один на один с чужим, полуразрушенным, захламленным домом. Счастливые бывшие хозяева, переезжая в новое, более комфортабельное жилище, весь свой вековой хлам оставили мне. Одних дырявых валенок мы вынесли на помойку пар сто, а весь остальной мусор из дома и огорода вывезли на пятнадцати КамАЗах-грузовиках. Вот где потрудились мои подросшие дети – они исправно исполняли роль мусорщиков и даже получали за это какую-то условную зарплату.
Наконец дом опустел, потревоженные крысы насиженное место покинули. Теперь предстояло его отремонтировать и наполнить содержанием. Хотелось бы еще знать каким…
Марина Цветаева в Елабуге не жила. Марина Цветаева в Елабуге самоубилась. Ни ее вещей, ни, разумеется, рукописей.
Лично я воспринимала трагедию Цветаевой как возрастную утрату невостребованной женственности. Любая женщина, мне представлялось, обязательно подумает, прежде чем повеситься, как это будет выглядеть – коричневые полуспустившиеся чулки, характерное для всех висельников лицо… Только не Цветаева.
Я уже и рада бы была отказаться от этой, казавшейся теперь бессмысленной, затеи. Но Онушко и мысли такой не допускал. И мне не позволял сомневаться. Думай, командир, шевели мозгами.
Я поехала в Москву. Тогда все в Москву ездили, если не знали, какое принять решение. Я побывала во всех музеях Цветаевой: в Борисоглебском переулке (Москва), в Болшево, Александрове и Тарусе(Подмосковье). Даже в музее Ивана Цветаева под Гусем Хрустальным. Я привезла из Москвы несколько книг исследователей жизни и творчества Цветаевой с автографами и заверения “цветаеведов” во всем мне способствовать. Заверения на стены не повесишь. Но время у меня еще было – ремонт продвигался не быстро. Нанятые рабочие отчаянно воровали у меня стройматериалы, пришлось в этом неотремонтированном доме на время поселиться, вспомнить, как это прекрасно, когда в доме нет воды, все удобства во дворе, а на улице – трескучий мороз. Очень кстати Министерство культуры еще неразвалившегося тогда СССР купило у меня пьесу и я, опять же очень кстати, купила на эти деньги автомобиль. Автомобилем “Ока” в наше время может называться с большой натяжкой, а тогда, в девяностом году, она меня просто спасала. Хоть и поздно вечером, но я все же стала добираться на ней до дома – это 40 километров пути – все же нужно было заботиться и о своих сыновьях, которые ни примерной учебой, ни примерным поведением меня не радовали. Пришлось пойти еще и в автошколу, но ездить за рулем я начала значительно раньше, чем получила права. Женщин за рулем тогда на наших дорогах было не много и гаишникам единственного встречающегося на моем пути поста и в голову не могло прийти, что ежедневно курсирующая из Елабуги в Набережные Челны и обратно женщина может еще до такой степени обнаглеть, что посмеет ездить без прав. Впрочем, правил дорожного движения я не нарушала, скорости не превышала, и вообще – через три месяца у меня уже были права.
Моя “окушка” стала для меня в то время палочкой-выручалочкой, даже номер ее до сих пор помню – 1968… А ведь у меня потом были и другие машины, получше, но я не помню их номеров. Вот, к примеру, мне нужен кран, чтобы спилить дерево, закрывавшее все окна второго этажа будущего музея. Я прыгаю за руль и мчусь за город, на трассу, по которой как раз и ездят эти самые краны и большегрузы. Дальше – дело техники. Голосуешь проезжающим машинам, останавливаешь, договариваешься, сопровождаешь к музею. Они пилят, ты – платишь. Дело сделано. Да будет свет!
Потом, когда решили, что мебель в музее будет стоять никакая ни цветаевская – таковой просто неоткуда было взяться, а просто елабужская, того времени – сколько же моя “окушка” исколесила дворов и задворков (мы с ней и помойками не брезговали) – если не удавалось чего-то найти в домах у елабужан – искали на свалках – подбирали, отмывали, отдавали в ремонт или в реставрацию… К очередной годовщине смерти Марины Ивановны в 91 году открыли музей. Музеем назвать его можно было с большой натяжкой – личных вещей Цветаевой у нас не было вовсе, но в фондах казанского краеведческого музея нам удалось получить вещи из дома Бродельщиковых. Самым впечатляющим было большое настенное зеркало. Думается, хотя бы разок, но она в него все же взглянула…
Получили благословение патриарха Алексия второго, владыка Казанский Анастасий отслужил литургию на предполагаемом месте захоронения Марины Ивановны.
Потом принялись записывать на кинопленку беседы с людьми, встречавшими Цветаеву в Елабуге. Через несколько лет этими нашими записями заинтересовался фонд Сороса, согласился частично профинансировать проект. К тому времени я уже жила в Москве – там и смонтировала документальный фильм “Марина Цветаева. История гибели и последних дней жизни”.
– Все… – сказал мне через год после открытия музея, который мы чаще стали называть Домом памяти Марины Цветаевой, Онушко. – Учись зарабатывать сама. Время сейчас такое – переходи на самоокупаемость.
Легко сказать – переходи… Вход в музей у нас был бесплатным, а хоть бы мы его и сделали платным, на зарплату сотрудникам вряд ли бы насобирали. К тому времени у меня работало уже семь человек, был даже садовник.
Открыли художественный салон, продавали картины местных художников, стали водить экскурсии по Елабуге, Онушко нам гостей привозил, коллег по бизнесу. Растроганные банкиры перечисляли деньги на благотворительный счет фонда Цветаевой. Мы, по-моему, стали единственным в стране музеем, существовавшим на деньги, которые нам самим удавалось заработать. Мы не только сами жили на то, что заработали, мы еще и гостей со всех концов страны у себя принимали. Любой человек, приехавший в Елабугу навестить места, где трагически оборвалась жизнь Цветаевой, мог рассчитывать на то, что у нас его встретят, накормят и спать уложат, если ему не по карману гостиница.
Музей стали навещать артисты из Москвы – Валентин Гафт, Инна Чурикова, Клара Лучко, Татьяна Васильева, Клара Новикова – еще многие. Приезжали цветаеведы, писатели, но я учила людей, с которыми тогда работала, не делить наших посетителей на известных и неизвестных, относиться ко всем одинаково гостеприимно. Не раз бывало, что мы открывали музей и в восемь, и в девять часов вечера, чтобы дать возможность людям, не располагающим достаточным временем, осмотреть экспозицию в то время суток, когда уже все подобные заведения закрыты.
Но случилось несчастье. И я приняла решение – уехать. В Москву. И не было сил ни поискать достойного преемника, ни толком передать дела. Бывают такие моменты в жизни, когда буквально все в этом мире становится безразлично.
Мы с сыном уехали, и лишь через пару лет я смогла поинтересоваться, что же стало с музеем. Как будто бы ничего страшного, преемница быстро нашлась сама, только вот музей ее мало интересовал и стоял этот дом какое-то время закрытый на замок. Упорно функционировал только благотворительный фонд, вернее его расчетный счет, который мы с Онушко оставили глубоко не пустым. Пятизначная солидная сумма, если пересчитать на доллары, на этом счете была. Была, была, а потом разнесся слух, что фонд Цветаевой бедствует. До такой степени, что продает музей. Городу. Потому что нужны ему деньги. Идея оригинальная – торговать музеем, в который ты ничего не вложила – не каждому это придет в голову…
Город музей купил. Но благотворительный фонд богаче не стал, видать судьба у него такая – быть бедным. Авось пожалеет кто-нибудь, да еще подаст. А банк “Континент” к тому времени прекратил свое существование, пошло тогда по республике такое поветрие – не всякий банк, дескать, имеет право быть банком. Мне жаль, что так случилось, я в своей жизни больше не встречала банкиров, которым не безразлична судьба российской провинции. Другие финансовые структуры ни благотворительным фондом Цветаевой, ни музеем не заинтересовались – не тот уровень, видать…
Впрочем, не все так печально – город Елабуга взял этот скромный домик на баланс, вложил в него деньги, капитально отремонтировал. Выкупил и тот домишко, который нам с Онушко оказалось выкупить не по зубам. Город Елабуга привел в порядок свою пристань и принимает туристические теплоходы…
С поздней весны до поздней осени плывут теплоходы – сначала по Волге, потом по Каме, везут россиян поклониться местам, где кончилось терпение слабой женщины Марины Ивановны и не стало на земле поэта Марины Цветаевой. Где стоял на ветру ошарашенный шестнадцатилетний мальчик Мур, родившийся под Парижем, заброшенный судьбой в предвоенную Россию, выброшенный той же судьбой в Елабугу и в одночасье оставшийся один на всем белом свете…
ГЛАВА 4. МОЛОДОСТЬ. НАБЕРЕЖНЫЕ ЧЕЛНЫ
Вся в заботах о праздниках близких.
Распустились у бабок в шершавых руках
Несравненные гроздья редиски!
Где же праздник обещанный, спросите вы,
Городской прокаленные скукой,
Эту пыльную книгу усталой листвы
Пролиставши на скорую руку.
– Ждите августа, – вам намекнет помидор,
Отвернувшись белесым затылком –
Подождем, в самом деле – какой разговор –
Его зрелости огненно-пылкой.
Рынки ломятся. Яблоку негде упасть,
Георгины в лоснящемся глянце –
Вон сентябрь у ворот – и пора покупать
Моим школьникам новые ранцы.
…В этом небе – зеркальном от голубизны,
Отражусь мимоходом, куда-то спеша.
Ощущения праздника и новизны
Так желает душа. Так боится душа…
…Отчего это дети так торопятся повзрослеть? Отчего родители так торопят своих чад:
“Хочешь скорее вырасти – доедай эту кашу!”
“Вот вырастешь, – говорит мне мама, – будешь ходить, куда захочешь, и возвращаться, когда вздумается!” “Вот вырасту, – говорит мне мой сын, – ни за что не буду своего ребенка заставлять учить сольфеджио!” “Вот вырасту, – говорю я отцу – никогда не стану спать по ночам, если не хочется…”.
Вот выросли… Я гляжу на ребят, совсем еще мальчиков, в солдатской форме цвета хаки. Куда их везут? Какие их ждут великие дела? Отчего непременно требуется увезти их теперь – когда они еще так нуждаются в близких, родных, в любимых, подальше от привычного дома, его знакомых стен… Как через треснувшее стекло, я слежу за движением их неприкрытых, беспомощно оголенных затылков, за тем, как трогательно движутся лопатки под гимнастерками, торопятся ноги в непривычно тяжелых солдатских сапогах. Куда на сей раз посылает их страна, откуда прискачут теперь за подмогой запыленные всадники, чтобы протрубить по-гайдаровски: “Эй, вставайте, кто еще остался!” и увести за собой моих подросших сыновей от родимого дома в такие дали, где само понятие отчего края сотрется, размоется, отдалится и канет за горизонт.
– Не отпущу! – твержу я упрямо, всматриваясь в такие родные, такие единственные лица взрослеющих мальчиков и остро чувствую всю тщету, всю беспомощность мою перед временем, которое отнимет… Обязательно отнимет… Господи, но за что? Теперь, когда, наконец, так понятна вся никчемность этих внезапных паломничеств и неожиданных путешествий, когда ясно и высоко взошла над домом моим счастливая звезда союза, единения, сознательной сопричастности, неужели кто-нибудь посмеет отнять у меня моих сыновей?
Но ведь уводят же! Вон опять старшина повернул на вокзал свою роту, вон еще повели, повезли, увлекли, и конца этим проводам нет. А мама, помнится, тоже просила меня не уезжать. Тщетно, бессмысленно, как я потом, через много лет, плакала и просила не умирать отца.
Ничего нет бессмысленней, жесточе этой, такой несвоевременной, такой неминучей разлуки и ничто не способно ей помешать. И в который раз беспомощно опускаешь руки, как опускала их перед смертью Руслана, беспричинной, внезапной, невесть откуда взявшейся лейкемией, за несколько дней сломившей его и увлекший за тот непреодолимый горизонт, откуда нет возврата.
На уроке труда в первом классе мой сын проглотил иголку. Натуральную швейную. Они там что-то мастерили, прикрепляли тряпочки к картонкам, игла не шла, он попытался ее протолкнуть, помогая себе зубами. Иголка исчезла. Дома за ужином он нам об этом сообщил.
Кинулись в больницу. Его сразу увели на рентген, а меня оставили ждать внизу. Было поздно, страшно и одиноко в пустынном приемном покое. Я приткнулась на краю дерматиновой кушетки и пыталась унять дрожь. Зубы стучали, мысли путались, воображение рисовало кошмар с летальным исходом. Хорошо, что в эту ночь в отделении дежурил муж подруги, детский доктор с обширным жизненным опытом. Позднее, когда рентген обнаружил иглу в кишечнике, меня по его звонку пропустили наверх, в ординаторскую, где не слишком трезвый врач дал мне валерьянки и показал снимок. “Перестань стучать зубами, вот она – игла – идет по кишечнику. К утру должна выйти с калом. Все будет отлично”.
– А если не выйдет?
– Тогда воткнется в стенку кишечника. Я сделаю малюсенький надрез, – он показал мне краешек мизинца, – и выну ее оттуда.
Ночевала (точнее – пролежала ночь без сна) я по его разрешению на койке рядом с сыном. Утром перерыла кал в горшке и убедилась, что иголка вышла. Сколько потом еще было таких бессонных ночей – ведь у меня одновременно подрастали сыновья-двойняшки.
Когда они появились на свет, мне было 22 года, грудных детей я, кажется, и на руках-то до этого ни разу не держала и помню, что из роддома было выходить страшно. Страшнее чем рожать. Перед выпиской я все косилась на соседку по палате – она родила тройню: двух девочек и мальчика – год в этом смысле выдался урожайным. Я лежала тихо, прикидываясь бесстрашной, и думала: “Ну, хорошо, у меня две руки и два сына. И две груди – как-нибудь я их накормлю. А вот что будет делать эта, не в зубах же она третьего будет носить на прогулку. Каждый из ее детей весил чуть больше килограмма (при норме 3,5 кг), а значит, требовал особого ухода. Лет ей было еще меньше, чем мне, и ее родители, как и мои, жили в другом городе. Ее муж – очумевший от неожиданности щенок – ушел в загул. Мой – еще не возвратился из командировки. Тишина в нашей палате звучала очень выразительно. Между кормлениями мы обе, если не спали, стояли у окна и смотрели на волю. Воля казалась опасной. Не для нас – черт с нами – для наших маленьких. Как сохранить их всех, таких беспомощных и хрупких, когда у каждой только две руки, только одно испуганно бьющееся сердце и только одна, молодая и не совсем еще разумная голова.
Меня выписали на 21-й день – накануне вес младшего сына достиг двухкилограммовой отметки, это только немногим известно, что недоношенный ребенок должен находиться в роддоме до тех пор, пока не наберет свои два килограмма. Мой младший именовался в медицинской карте “недоношенным” (1800 г), а старший – “доношенным” (2700 г).
– Как же так? – слабо сопротивлялась я. – Они же двойняшки? Родились одновременно. Они оба – доношенные (согласитесь “недоношенный” похоже на ругательство.
– Мамаша, не задавайте глупых вопросов. Врачам лучше знать, – отвечали санитарки, вручая мне для кормления два крошечных свертка.
На размышления у меня практически не оставалось времени, и доношенного, и недоношенного нужно было кормить каждые два часа, и это значит, что в промежутках оставалось буквально полчаса, чтобы что-нибудь проглотить съестное, обильно попить (а то молока не будет), пописать и мельком взглянуть на волю.
Я ушла из роддома на месяц раньше моей соседки. Потом мы с ней, серые от бессонницы, еще несколько раз встречались в детской поликлинике. Она жаловалась, что муж от нее сбежал, а нянечка, присланная из собеса, без остановки на нее кричит, потому что собес ей платит мало денег. У меня дела были получше – муж как будто бы наличествовал, только он круглые сутки пропадал в театре, где был режиссером, и мои материнские подвиги режиссировал по телефону. Он точно знал, как нужно растить детей, но не имел на это времени. Он удивлялся, почему я этого не понимаю. Он режиссировал мои действия и поздно ночью, когда я едва успевала забыться сном на несколько часов. Часа в два он возвращался из театра, будил меня и громко (режиссерам положено говорить громко) воспитывал. Нянечка от собеса мне не полагалась, нанять приходящую – не было денег, мама приехала навестить нас только через полгода. Легко поссорила меня с мужем, обиделась и уехала. Я осталась опять один на один с детьми: зеленая от недосыпания и какая-то, словно в воду опущенная. Приближалась сессия – я только поступила в Московский литературный институт. Бросить учебу – значит окончательно расписаться в собственном бессилии.
Спасибо – приехал отец. Он был в ту пору уже немолодым человеком, я – поздний ребенок, ему было 47 лет, когда я родилась, а теперь уже за шестьдесят. Не самое подходящее время возиться с младенцами. У него – хронические болезни, недомогания, вынужденная диета, режим. А у меня – дети болеют по очереди, спят – тоже по очереди (один – спит, другой – просит есть, потом наоборот). Отец оставался с моими детьми всякий раз, когда мне нужно было уезжать на сессию. Благодаря ему я не бросила, а закончила институт. Вечно занятый отец двойняшек пытался режиссировать и поведение дедушки, только с моим отцом не поспоришь.
– Ты чего здесь кричишь? – невозмутимо спрашивал отец. – Ах, у тебя неприятности на работе? Вот ты там и кричи. Но коли идешь в дом, в семью, и чувствуешь раздражение – ты пробеги несколько кругов вокруг дома, а не поможет – постучи головой об стену. И не приходи в семью, пока не успокоишься.
Короче успокоиться режиссер так и не сумел, и в семье появлялся все реже. Дети подросли и пошли в детский сад. Я устроилась сразу на две работы – диспетчером на завод (там сутки через трое) и литературным консультантом в местное отделение Союза писателей. Суровый молодой человек принес мне полную тетрадку стихов.
“Весна, распутица, роддом, – прочла я –
Из “скорой” девочку выводят.
С таким огромным животом,
С какими девочки не ходят!
Лицо немного наклоня,
Она прошла, минуя лужи,
И так взглянула на меня,
Что мне подумалось: “Без мужа…”.
Стою один в сиянье дня
И что-то трудно понимаю…
Простите, девочка, меня,
Хоть я вины своей не знаю”.
– Вот это стихи! – подумала я, и не успела я так подумать, как мы подружились. Поэт скучал, страдал, женился, родил сына, развелся, уехал в деревню, поближе к корням, а сын его тем временем вырос с другим отцом. А теперь и вовсе уж взрослый живет зачем-то в Израиле. С другим отцом. Не подумайте, что я осуждаю поэта, ничуть. Кто сказал, что я знаю, как правильно жить? “Человек свободен, потому что он за все платит сам”, – сочинил великий пролетарский писатель. И уехал на Капри. Детей, между прочим, тоже с собой не взял.
Город, где родились и выросли мои дети, переполнен безотцовщиной при живых отцах. Пока их папаши оттягиваются во вторых, третьих и четвертых семьях, безотцовщина курит “Мальборо”, коротко стрижется, носит спортивную одежду и обувь и принимает “заказы”. За тысячу рублей можно сделать “заказ” – заказанного принудят подняться на крышу четырнадцатиэтажного дома и прыгнуть.
Эти ушастые мальчики по очереди ходят в зону: старшие братья вернулись, а младшие – еще только сели. Эти мальчики до слез любят своих мам, крепко целуют их перед уходом туда и после возвращения оттуда. Если кто-нибудь маму обидит – они его закажут. Мамы курят “L&M”, стоят на базаре, торгуя турецкими шмотками, и каждый месяц возят на свиданку в зону теплые вещи и снедь. Папы советуют мамам прикупить где-нибудь травки – в зоне это уважают. Папы живут в других семьях и в зону ездят редко.
Когда я встречаю на улице девушку с коляской для двойняшек, я, которая редко плачет, едва удерживаю слезы. Мне тогда кажется, что только я одна знаю, как это непросто – растить сразу двоих мальчиков. И лишь я так отчетливо помню растерянное личико той, родившей тройню.
Господи, прошу я Того, к Которому в последние годы обращаюсь все чаще, дай мне сил понимать эту нелепую жизнь до конца и не черстветь сердцем. Боже, скажи мне зачем я вообще размышляю об этом?
Я, вырастившая двоих и уже потерявшая одного? Господи, я понимаю, что каждый пришедший на эту землю имеет такое же право жить, как и я. Как и мой сын, которого убили. Как и его убийца. Боже, отчего же мне кажется что в заповеди “Не убий” есть еще один смысл.
Но все же я спрошу у Тебя – где заповедь “не рожай”? Не рожай, пока ты не готов перед Богом ответить за того, которого произведешь на свет. Пока не поклянешься Ему, что за руку проведешь по жизни создание свое и будешь отвечать вместе с ним за каждый его неразумный шаг, и трупом ляжешь на пути своего сына к преступленью.
Я слушаю свое сердце и понимаю, что в крамоле моей есть доля разумного смысла. Не имея иной возможности, я говорю светским текстом, очень практичным и, если хотите, кондовым. Я говорю любовникам и супругам, молодым и не очень, я понимаю, что расчетливым разумом в этом мире жить тошно и неталантливо, а все, что касается рожденья детей, свято и богоугодно.
И все же я настаиваю: пусть мы наконец поймем, что родить ребенка (успешно пройти через роды) – не самое важное в жизни. Самое важное – чтобы родители были готовы отвечать за его поступки постоянно, на протяжении всей его жизни, и ОБА. Я представляю себе даже специальный юридический документ, карающий отцовскую безответственность. Скука, не правда ли? А я утверждаю – если ты к этой скуке не готов – не рожай. Или не зачинай, чтобы не убивать.
И совсем уже мелкое и неуместное. В месячном цикле супружеской жизни есть всего восемь дней, когда ребенок может быть зачат. Вы только подумайте – их всего восемь. Именно в этот период супруги, оставив привычки и порывы (а это необходимо воспитывать в национальных масштабах), обязаны блюсти своеобразный пост. Семь раз подумать, прежде чем решиться. Это должно стать понятнее правила не ездить на красный свет, не рубить под собой сук, не плевать в колодец. Необходимо, чтобы это стало религией, или больше чем религией, потому что если ты его породил, то ты же – и гарант того, что он тебя не убьет. И никого не убьет.
И когда жесточайший прошел гололед,
И дорога свободной казалась –
Оглянулась – а следом никто не идет…
Вот тогда я всерьез напугалась.
Эй вы, братья и сестры по смуте в крови,
Кто вы, где вы, когда же по коням?
Донеслось издалека – ты нас не зови –
Мы догоним. Мы позже догоним…
А другие молчат, потому что мертвы –
Ты-то где, мой единственный милый?
И доносится рокот стоустой молвы:
“Ты же первой ему изменила…”
Вот и все.Но мерцает шальная звезда
В горемычном плену небосвода.
Я счастливой уже отбыла навсегда
В жесточайшие дни гололеда.
ГЛАВА 5. С ТЕХ ПОР Я НЕ БОЮСЬ СМЕРТИ И НЕ СЧИТАЮ ЕЕ НАКАЗАНИЕМ
Двадцать восемь лет назад его появления никто не ожидал, томографов и УЗИ тогда в провинции не было, врач прогнозировал одного, крупного, младенца, а оказалось – их двое. Когда крошечное существо – 1800 г, через десять минут после первого, появилось на свет и закричало, акушерка озабоченно проговорилась: “Этот жить не будет…”.
Он прожил 17 с половиной лет. И жил бы долго. Если бы я не научила его, что людей убивать нельзя. Ни при каких обстоятельствах. Артем был сильным парнем и драться умел. И дрался. Но нож он никогда бы не посмел вонзить в человека. Поэтому хилый, тщедушный тип в одноразовом смокинге и с бабочкой (это сокамерники в следственном изоляторе так нарядили его на суд, а я его на суде только и увидела впервые) нанес моему сыну тринадцать ударов ножом. Убийце дали 15 лет, так что мне не надо вам объяснять, какое это было убийство. Убийца, впрочем, несмотря на наличие свидетелей, вину свою отрицал. Он твердил одно и то же – это сделал не я…
Артем встретился с этим человеком случайно, товарищ попросил постоять рядом, пока он будет разговаривать со своим обидчиком. Жена товарища была замечена в слишком близких отношениях с человеком, которому, как оказалось, ничего не стоило вынуть нож. Товарищ выжил благодаря усилиям реанимации. А Артема больше нет. Товарищ, кстати, продолжает мириться и расходиться со своей женой – даже в гости к нам в Москву приезжал. Я не захотела встречаться. А с братом Артема они говорили. Жизнь продолжается…
В тот страшный день похорон – 21 апреля 1995 года – у нашего подъезда собрались все музыканты города. Артем был саксофонистом. Полгорода провожало его до кладбища.
Было время, Артем учился в Москве у известной саксофонистки Шапошниковой, но потом так случилось – не стало хватать денег, чтобы закончить образование, и мы с ним вернулись в Набережные Челны, где тогда был наш дом. Не родина, заметьте, а дом, меня туда занесло в шестнадцать с половиной лет на комсомольскую стройку. Отец Артема был режиссером театра, я – журналистом, а мальчики Тима и Тема – обыкновенными подростками рабочего города. Получали двойки, дрались и были биты, курили тайком, влюблялись. Артем писал стихи и музыку. Тимур рисовал… В пионерском лагере, куда мои сыновья отправлялись каждое лето, Артем неизменно был самым маленьким в отряде. Зато он был горнистом и потому – шел впереди.
Когда это случилось, я лежала в больнице с язвой. На ночь, впрочем, всегда приезжала домой навестить сыновей. Садилась в свою машину, ждавшую меня под окнами, и уезжала, чтобы утром вернуться на процедуры. И в реанимацию к сыну поехала сама. За рулем. Только он уже умер. Язвы у меня с тех пор нет – видно, и эту мою хворь он забрал с собой, он меня очень любил. И я его – больше всего на свете. “Заряди меня”, – просила я по утрам, собираясь на работу. И обнявшись, мы стояли несколько минут в коридоре, между его и моей комнатой. Он заряжал. Он был очень добрым и стеснялся этого. Мужчина должен быть суровым… Когда я по дороге на работу завозила его в училище, он меня целовал на глазах у всей группы, не думая, как при этом выглядит. Мы и сейчас бы были счастливы, но я ведь не научила его, выходя на улицу, иметь при себе нож…
На суде меня спросили – какого я хочу наказания убийце. Я сказала – убивать не нужно, только пусть сидит где-нибудь долго. Как можно дольше. Понятия нашего города гласили – брат должен отомстить за брата. Брат Артема был мучительно болен. Он сам хотел разобраться с убийцей. Они были двойняшками, он осиротел еще больше, чем я. Это обстоятельство и не дало мне осуществить единственное мое тогдашнее желание – не быть.
Я увезла своего старшего сына в Москву. За один день продали квартиру и вышли оттуда, ничего, кроме одежды, не захватив. Курили в поезде. Кто-то из провожавших заботливо принес туго набитую папиросу. Анаша. Я попробовала. Но это… это так ничтожно, даже странно, что кого-то это спасает. От боли, от того состояния, когда вместо души, вместо сердца в тебе зияет пустая черная дыра.
Я вспомнила. В Литературном институте у меня был друг. Олег. Он, писатель-фантаст и реаниматолог по профессии, еще тогда, в 70-х годах говорил мне: “Ты знаешь, когда я их возвращаю на землю (это его смертельно больных пациентов), они выражают недоумение и даже недовольство. Они говорят – там музыка, яркий свет и настоящая жизнь”. Теперь я стала верить в это. Что мне еще оставалось? Я плакала по нему каждый день, но делала это только тогда, когда меня точно никто не видел! Москва слезам не верит… Каждый день я встречала кого-то на улице, отдаленно напоминавшего сына: походка, поворот головы, взмах руки… Конечно, я плакала.
Через год у старшего появилась подруга, она такая же невысокая, веселая, добрая, как Артем. Когда они спали, я думала, что вот у меня их опять двое, а иногда и вовсе казалось, что ничего страшного не происходило. Просто приснилось.
Мы редко говорим со старшим сыном о брате. Тогда еще, после похорон, Тимур сказал мне: “Мама, ему не было больно – я точно знаю”. И мы вместе плакали.
Когда я научилась снова жить, я почувствовала, что живу не одна. Откуда-то брались силы начинать дела, непосильные для меня раньше. Я стала работать больше, а уставать меньше. Как-то так вышло, что нужно было все время крутиться, чтобы не пропасть. По-прежнему не хватало денег, теперь уже на самое необходимое, купить квартиру в Москве, что-то в нее, дать сыну образование. Я работала по 20 часов в сутки – это было моим спасением, на мысли о страшном не оставалось времени. Когда кончались силы, я только просила: “Ну, Артем, заряди!”, и силы откуда-то брались.
Есть в моем окружении люди, которые понятия не имеют, что с нами стряслось. И они считают меня сильной женщиной и тем человеком, к которому всегда можно обратиться за помощью. Я им помогаю. Как это, оказывается, просто, сказать кому-то, расстроенному из-за ерунды: “Это – не горе. Это все пройдет”…
Раньше, а всякое было в жизни, я боялась поздно вечером ходить по улицам одна. И не зря боялась – были для этого причины. Теперь я не боюсь ничего и никого. В конце концов – мы все страшимся одного и того же: кто-то явится и посмеет лишить тебя жизни. Так вот, я точно знаю, что со мной этого не случится. Именно потому, что мне стало все равно. Я не верю, что здесь лучше, чем там. Жизнь – это, оказывается, череда суетных занятий: работой, любовью, литературой, торговлей или рыбной ловлей.
И уж во всяком случае – это не повод, чтобы ежесекундно унижать себя страхом расставания с этой жизнью. Не может быть, что дальше ничего не будет!
Теперь, когда я ночью добираюсь домой пешком, я, бывает, слышу угрожающие шаги за спиной, и, если бы это было до смерти Артема, сжималась бы в страхе от неминуемой встречи.
Но я никого не боюсь. Я готова принять все. Какая разница, когда один сын здесь, а другой – уже там. Я нужна обоим. И если так угодно Богу, я буду там, где нужнее. Остальное – детали. За эти годы было всякое. Горела моя машина – я подъехала на бензозаправку, а из капота вырвалось пламя – проводка электрическая замкнула. Подскочили водители, стоявшие в очереди за мной, – пламя потушили, как говорится, шапками. Бензоколонка не взорвалась. Потом грабили мою, более чем скромную, квартиру в Мытищах, потом калечились в автокатастрофах друзья.
Я говорила – это все не горе. Я говорила – это все пройдет.
Отец Владимир, мой бывший сокурсник – теперь настоятель церкви в Нижнем Новгороде, отпевал Артема. Тогда он служил в Орловской церкви города Набережные Челны и был со мной в это страшное время. Так вот, он говорил, а я не слушала – я тогда наливала стакан водки – чокалась со своим отражением в зеркале – и выпивала, чтобы заснуть. По-другому я заснуть не умела. Отец Владимир говорил мне: “Убитые на Страстной неделе сразу становятся святыми. А их убийцы будут прокляты во всех поколениях”. Артема убили на Страстной неделе. Я стояла в храме с этой черной дыркой вместо души и не понимала, зачем я здесь. Я хотела вернуть сына. Мне его не возвращали никакие молитвы. Я смотрела на Богородицу, прижимающую к груди хрупкое тело младенца Христа…
И настала минута, когда я смогла ее пожалеть. Эта женщина тоже потеряла сына.
Артем лежит на Молодежном кладбище в городе Набережные Челны. Мы живем в Москве, точнее – в Мытищах. Убийца Артема давно на свободе. Если утром, часов в шесть, сесть за руль здесь – уже к вечеру будешь у Артема на кладбище, но только сначала проедешь Владимир, Нижний Новгород, Казань.
– Мама, пойми, что его там нет, – внушает мне сын, когда я рвусь уехать. Так мы друг друга и уговариваем.
– Почему ты меня так назвала?
– Тимуром? Твоя бабушка читала мне в детстве Гайдара. Там был такой малый, помогал пенсионерам.
– А помнишь – ты нас крестила в Переделкинской церкви, и на Артема с крыши церкви упала глыба снега? Я тоже рядом стоял, но меня не задело.
– Я помню. Он и желтухой болел два раза. Хотя врачи говорили, такого не может быть…
– А я ни разу… Это он за меня – второй раз…
– И за меня, Тимур. И за тебя. Живи теперь за него…
Конец первой части