Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2007
Освободившихся от работы в читинских лагерях военнопленных солдат внутренней службы, их было более трехсот, собрали у здания бывшего управления и объявили, что теперь им предстоит заняться несколько иным родом деятельности. Кто желает, может остаться в Чите и выполнять милицейские обязанности, обязанности тюремных надзирателей и постовых на вышках, а кому служба такого рода не по душе, тот поедет продолжать ее в далекую Коми АССР.
Быть в числе охранников лагерей военнопленных для нас еще куда ни шло, охранять своих заключенных, тем более стать презренными надзирателями и постовыми на вышках никому не хотелось. Поэтому желающих остаться в городе не оказалось. И тогда наши отцы-командиры поступили просто. Они отсчитали тридцать человек и скомандовали им: “Шагом марш в казарму”. Так была решена проблема – кто останется охранять тюрьму, где содержатся воры, бандиты и так далее. Остальным было приказано взять вещмешки и отправиться на железнодорожную станцию, где их ждут благоустроенные телячьи вагоны.
Телячьи вагоны были в самом деле оборудованы под длительное жилье. В них, двухосных, были устроены вдоль стен из неоструганых досок нары и, что самое главное, – вот что значит настоящая забота о человеке! – поперек двери в специальные скобы были вдеты довольно солидные, тоже неструганые, бруски из свежей сосны, источающей запах ароматной смолы. На такой брус в пути при открытой двери можно было облокотиться, чтобы не выпасть из вагона. Помогал он и при посадке на ходу поезда. За него, встав ногой на подножку, можно было ухватиться рукой.
Нары были голые. Ни сена на них, ни соломы. И после первой же ночи наши “бравые воины” начали кряхтеть и стонать. Их локти, колени и бока оказались нашпигованными мелкими занозами, которые вызывали боль и зуд. На остановках поезда мы вынуждены были, вооружившись иголками, выковыривать их из собственного тела.
На одном полустанке, неподалеку от насыпи, я нашел кусок старого брезента, отмял его от грязи и приволок в вагон. Проблема подстилки для меня и брата была решена.
Наш путь к месту назначения длился более месяца. Если бы я приехал в Москву, был бы москвичом, в Ленинград – ленинградцем. Но поезд привез меня на станцию Абезь, а там почти все шутя называли себя абезьянами да вдобавок еще и комиками, потому что поселок находился в центре далекой Коми АССР.
Если говорить откровенно, была бы моя воля, эта самая республика Коми никогда, ни при каких обстоятельствах не видела бы меня на своей обширной северной территории площадью в 404 тысячи квадратных километров.
Я видел пустыню Гоби, маньчжурские сопки и забайкальские степи, а теперь вижу эту серую тундровую однообразность и мысленно отмечаю про себя, что лучше мест, чем в нашем сибирском краю, в нашем Приангарье с его таежным безбрежьем, быстрыми холодными реками, просторными заливными лугами нет.
По приезде в Абезь в моем мозгу застряла еще такая мысль: зачем наш батальон гнали сюда из забайкальской дали, через всю Восточную и Западную Сибирь? Неужели мы, сибиряки, в самом деле в чем-то особенные, отличимы какими-то данными от парней, что живут в близлежащих к Коми АССР местностях? Ерунда все это. Скорее всего, нас, после отправки японцев домой, просто некуда было девать. Армию до опасной черты сокращать нельзя, а занять нас чем-то было непременно нужно.
Когда от города Кирова наш эшелон свернул в сторону Котласа и начал продвигаться на север, я, лежа у окна теплушки, не сразу заметил постепенно меняющие окраску пейзажи. Но перед станцией Ухта лиственничная тайга как-то особенно резко отодвинулась к горизонту. В прогалах между редкими деревьями повсеместно засверкали под тусклым приполярным солнцем обширные болота и озера. И то тут, то там на широких проплешинах, едва заметно возвышающихся над окружающей местностью, стали встречаться небольшие поселки, состоявшие преимущественно из сборнощитовых (по местному выражению – сборнощелевых) бараков для охраны и обслуги и обязательного, как придаток к поселку, небольшого лагерного пункта, обнесенного тремя рядами колючей проволоки и сторожевыми вышками по углам. И не было в таких… не поселках, а точнее сказать, жилых пунктах, ни магазинов, ни возделанных огородов, ни банек по-черному. Помню, тогда подумал: “Людей здесь лишь условно разделяют колючей проволокой. Только те, что живут внутри зоны, считаются преступниками, а за зоной – вольняшками. И было непонятно, что их, вольных-добровольных, должно привязывать в зоне? Какие обстоятельства? Конечно, если в вольный барак загнали солдат срочной службы, то им от этого никуда не деться, а если… Нет, я даже не мог себе представить, что на охрану заключенных можно приходить по найму. Не может быть, чтобы на такой непрестижной работе здорово платили. И еще, что это за жизнь такая рядом с лагерем заключенных? Что в ней можно находить прелестного, если поблизости абсолютно нет ничего из того, чем живет человек. Ни школы, ни детского садика, ни клубишка, куда бы можно было зайти после работы отдохнуть, ни библиотеки. Возможно, у этих людей были какие-то другие стимулы жить на отшибе, о которых я не знал, но я бы сюда, в эту глушь, в эту изоляцию от цивилизации, добровольно жить ни за что не пошел.
Однажды под вечер я занес в общую тетрадь эти свои мысли и наутро был вызван в штабной вагон. (В нашем – нашелся стукач). Высокий блондинистый старший лейтенант с сиявшими во рту золотыми зубами, он сел в наш эшелон в Котласе, без всяких обиняков, обращаясь ко мне по фамилии, словно давно знал меня, сказал, как показалось, не зло:
– Мне стало известно, что ты ведешь путевые заметки. Это вообще-то не возбраняется, но не вздумай туда вписывать что-нибудь о лагерях, о стройке, вообще о заключенных и их охране. Ты меня понял?
– Так точно, товарищ старший лейтенант. Понял, но что делать, если я уже кое-что записал? – я специально так поставил вопрос. Пусть думает, что я наивный мальчик, не ведающий, что творю.
– Вырви и сожги. Это я тебе по-товарищески советую. Еще советую, не разглашай ни в письмах, ни в разговорах условий своей жизни и жизни окружающих тебя людей. Ты чекист, и твоя служба является секретной. Все ясно?
“Да уж, да уж, – думал я, спускаясь по лесенке из вагона. – За одно слово “чекист” можно жизнь положить!”
На одной из станций, еще перед Ухтой, к нашему вагону подошел масленщик, парень чуть старше нас по возрасту. Попросив закурить, он осведомился:
– Кого охранять едете, ребята?
– Як кого? – переспросил украинец Вася Мандрыкин. – Известно, врагов народа.
– Ну, ну. Этих сволочей, верно, охранять надо, а как быть с теми, кто сидит не за понюх табаку?
– А хибы ж таки е?
– А ты думал… В тридцать седьмом сколько мужиков из деревень загребли…
– Так то ж кулаки булы. Кровопивцы! – воскликнул Мандрыкин.
– Ишь ты, историю партии, стало быть, изучал. Только ты бы лучше отца своего поспрашивал, какие они были кровопийцы, и много ли крови выпили у народа заодно узнал.
Мне сразу же вспомнился наш побег с цыганами из деревни Нижняя Слобода. А еще вспомнилось Светлолобово, где прятался от ареста отец. Мы там с ребятишками однажды собрались в избе соседа Кошкарева, слушали перед топящимся комельком его сказки и вдруг видим, входят трое в синих шинелях. Обындевевшие, продрогшие. Обогрелись они, покурили, и старший по возрасту, почти старик, спрашивает хозяина:
– Ну, как охота нынче, Егор Семенович, в ваших местах?
– А я, паря, охотой не баловаюсь, – ответил хозяин. – У меня, паря, вон, семеро по лавкам да трое на полатях и все жрать просят, – он показал на нас. – Робить надо, а не охотой займоваться.
Говорит так, а у самого голос дрожит, понял, что за гости нагрянули. По пути-то к нему на огонек не заскочишь, сворачивать с дороги надо – на отшибе живет. Да и милиционеры не с ближнего пути, а из самого райцентра, за два десятка километров пожаловали.
Старший опять спросил:
– Ружьишко-то цело?
– Чо с им сделатца. А вам на чо оно? Шонпольное, заржавело, поди, косарем не отскоблишь, – и к жене: – Выгреби-ка его, Анисья, из-за печки. Кочергу возьми да выгреби. Да пыль-то мокрой тряпкой смахни.
Анисья выгребла ружьишко, смахнула пыль, подает старшему, а тот отстраняет его и говорит:
– Ты нам что это кажешь? Ты которое прячешь покажи.
– А у меня, извиняюсь, другого и не было, – возражает Егор Семенович. – Наговор это на меня. По злу кто-то набрехал.
– Как же нету, когда точно известно, что под крышей хранишь. Пойдем-ка на двор.
Двора у Кошкаревых давно нет. Сарай, стайка, заборы пошли на дрова еще когда Егор Семенович, молодую советскую власть защищая, воевал с белыми да в госпитале по тяжкому ранению лежал. Одно и осталось от всех строений – худой поднавес в стороне, куда никто и не ходил даже. И я когда шел к Кошкаревым, еще заметил при свете луны, что не было туда никакого следа, а тут почти от самого крыльца кто-то пробрел по целику.
Старший толкает Егора Семеновича в спину, велит идти под навес. А когда пришли, он выдернул из-под одной старой драницы, даже не сделал вид, что ищет, старый кавалерийский карабин, стал тыкать его стволом в лицо перепуганного мужика и кричать:
– А это, сукин сын, на кого ты припрятал, а? На кого приготовил?
Егора Семеновича увезли в райцентр, а куда оттуда, никто не знает до сих пор. Вот что мне припомнилось.
Парень докурил папиросу и, берясь снова за масленку, чтобы продолжать смазку колес нашего состава, проговорил следующее:
– Так что, ребята, не все тут власовцы – власовцы, не все осужденные враги. Умейте различать их и не обижать и без того обиженных.
– А сам ты кто? – спросил все тот же Мандрыкин. – Говорят, тут е поселки, где уси начальники заключенные. Хиба ж такэ можно?
– Не только начальники, а и охрана из числа заключенных. Я тоже власовец. Тоже зэк. Ну, что глаза-то вытаращил?
– А… – Мандрыкин споткнулся на словах, но тут же и поправился. – А Власова-то хоть бачил?
– Ага. Как из Майданека освободили, так сразу мне его показали. Не веришь?
С этим масленщиком мне потом доведется встретиться. Александр Мудров, так его звали. Он в сорок первом был командиром взвода на одной из погранзастав на юге Украины. В плен попал раненым, удалось скрыть, что командир и член партии. Удалось уцелеть в концлагерях. В Майданеке был насильно мобилизован в РОА, русскую освободительную армию, и через месяц сумел каким-то образом убежать к партизанам, в числе которых и воевал с немцами, до апреля сорок пятого. За месяц пребывания в РОА получил пять лет лишения свободы с отбытием наказания в исправительно-трудовом лагере общего режима.
Через день или полтора мы прибыли в столицу пятьсот первой стройки МВД СССР, так она называлась, в поселок Абезь. Это событие я отметил стихами, которые постарался накрепко запомнить. Вот пара четверостиший из него:
Конец пути. Он длился сорок дней.
Осталась память лишь о батальоне.
Рассредоточили средь местных лагерей
Кого куда, по взводу к каждой зоне.
А зоны в тундре. Хляби да холмы,
И весь народ – солдат и заключенный.
И мысль бьет: чем провинились мы,
Чтоб жить вот так на точке отдаленной?
Но прежде чем отправить нашего брата по ближним и дальним точкам, нас еще, даже непонятно, для чего, решили несколько просветить. Прямо на станции, на свободной от разного груза площадке были сооружены из досок скамьи. Мы расселись и прослушали лекцию о международном положении, затем беседу о бдительности и осторожности. Пояснили, что среди заключенных есть разные элементы и они, дескать, имеют склонность вносить смуту в сознание малоопытных солдат внутренней службы.
Что верно, то верно. Позднее я убедился, что заключенные, особенно пожилого возраста, действительно во всю старались “просвещать” нас, раскрывать нам глаза на реальность.
И вот тут-то, на этом инструктаже, и произошло ЧП, забыть которое захочешь, да не сможешь. Ефрейтор Хорышев из второго отделения первого взвода, участник боев в Маньчжурии, обратился к тому капитану, что вел инструктаж с такими словами:
– Товарищ капитан, а кому мне написать докладную с просьбой, чтобы меня перевели в другие войска? Я не хочу охранять заключенных.
Вместо капитана над столом поднялся тот самый золотозубый старший лейтенант, что подсел к нам в Котласе. Голос его сразу накалился.
– В чем дело, ефрейтор Хорышев? Какая у тебя к этому причина?
– Я когда охранял японцев, слова не говорил, а тут… это же наши, советские люди. Тут многие…
– Ну-ну, Хорышев, – поторапливал старший лейтенант.
– Тут многие сидят ни за что.
– Кто тебе сказал, Хорышев, что сидят ни за что?
Далее на наших глазах произошел форменный допрос Хорышева, направленный, главным образом, на то, чтобы другие не осмеливались начинать подобные разговоры. А когда с языка Василия сорвалось, что его отец, деревенский мельник, никогда не имевший своей мельницы, был в тридцать восьмом году арестован как злостный кулак и увезен бог знает куда, старший лейтенант не стал сдерживать себя. Лицо его покраснело, глаза засверкали… Вопросы начал задавать быстро, четко, как будто заранее выучил их.
– Каким образом ты пробрался на службу в МВД? Почему утаил, что отец осужден как враг народа? Имеешь ли связь с отцом?
Хорышев в тот день был помощником начальника караула по охране эшелона, подле которого мы и расположились на полянке. Он стоял позади меня, и мне не видно было ни выражения его лица, ни напряженной позы, я об этом только догадывался. Мы все, сидевшие на скамьях лицом к столу, обернулись только тогда, когда Василий зло сказал:
– Ну и гадина же ты, старший лейтенант! Где ты, падла, врагов разоблачаешь?!
Я в самый последний момент успел увидеть, как рука ефрейтора Хорышева выметнулась из-за спины, поднесла к виску пистолет. Еще успел разглядеть, как после хлопнувшего выстрела только что нормального цвета лицо стало мгновенно белым.
Все произошло так неожиданно, было так поразительно, что все солдаты в едином порыве вскочили с мест и кинулись к своему товарищу. И кто-то из солдат от вскипевшей ярости, воспользовавшись суматохой, швырнул в сторону стола половинку кирпича, которая сбила с головы старлея фуражку, а часовой, что стоял от нас шагах в сорока, выстрелил вверх. Это заставило золотозубого опера выхватить из кобуры старомодный наган и, широко расставив ноги, приготовиться к стрельбе. К стрельбе в нас. Других противников перед ним не было.
Трагедия нас потрясла. Некоторые солдаты плакали. Нам в сорок седьмом году, прослужившим уже по три года, было всего по двадцать лет. По двадцать маленьких лет, и кое-кто из нас еще не расстался с детством.
Настроения всем “добавил” опять же старший лейтенант. Когда понемногу утихло первоначальное возбуждение, он, грозя кулаком, осипшим вдруг голосом сказал:
– Только попробуйте, хоть кто-то, сообщить о смерти Хорышева его матери. Он сын врага народа и сам такой же затаившийся враг. А застрелился потому, что понял, здесь ему номер не пройдет, он будет быстро разоблачен.
Где и когда был похоронен наш сослуживец, восставший против насилия над собой, я так и не знаю. Скорее всего, где-нибудь на кладбище заключенных, и без всякого знака над могилой. Но матери о его смерти кто-то из ребят все-таки сообщил. А старшего лейтенанта я еще не раз встречал в Абези, а позднее и на 503-й стройке уже в Красноярском крае, в поселке Ермаково, уже в чине майора. Отличился, знать, где-то очень, если за два года нацепил на погоны большую звезду в центральный пролет погона.
В Абези живут не обезьяны.
В ней две категории людей:
Первая относится к охране,
А другая поднадзорна ей.
Меня еще потому, наверное, оставили служить в Абези, что в моей личной карточке была запись о том, что в лагере военнопленных я исполнял офицерскую должность, был “младшим инструктором политотдела, владею японским языком, занимаюсь поэзией и систематически работаю над собой”.
Узнал я и то, что личный состав комендантского взвода, куда я был зачислен, подбирался по признакам, если так можно выразиться, талантливости хоть в чем-то и по служебным качествам в первую очередь. То есть надо было быть дисциплинированным, уметь либо хорошо петь, плясать, играть на музыкальных инструментах, либо отличным шахматистом и так далее. Так, старший сержант Виктор Горбунов, например, мастерски играл на баяне, аккордеоне, гитаре, был солистом в хоре самодеятельности. Иван Музыка – поселковый чемпион по шахматам, рядовой Нечепуренко – виртуоз-балалаечник, Алексей Сова – иллюзионист, Александр Озеров и Петр Назарчук – вокалисты. Они позднее придут в ансамбль песни и пляски, которым буду руководить я.
Разумеется, это делалось не случайно, а для того, чтобы командованию Абезьского стрелкового отряда было чем хвалиться перед гостями из столицы, которые часто сюда наезжали. Да вроде и сам Лаврентий Павлович Берия требовал, чтобы солдаты развивали свои таланты. Поэтому самодеятельность в поселке работала что надо, а культбригада систематически выезжала на периферию с интересными концертами.
В комендантском же взводе проходили службу те, кто преуспевал в каком-либо виде спорта.
Через день или два я был подвергнут испытанию на пригодность, то есть не ошиблись ли во мне, оставляя в Абези, и насколько мои способности кропать стихи могут быть использованы штабом отряда. И они не ошиблись во мне.
Откровенно сказать, я боялся сочиненных мною стихов о чекистах: “Вот какой он чекист, бдительный герой! Как врагов в бараний рог сгибает, даже если встретится с ордой, то ее в бою одолевает”. Но майору Степанову, замполиту начальника отряда, этот набор слов понравился настолько, что он усадил меня на стул и вдруг начал расспрашивать о таинствах поэзии, которая в моем стихе фактически и не наследила. Да и сам я еще не разобрался, что это за штука.
Обращаясь ко мне на “ты”, майор спросил, ожидающе глядя мне в глаза:
– Я вот вычитал у Пушкина: “Не мог он ямба от хорея, как мы ни бились, отличить”. Там речь шла о стихах?
– О стихотворных размерах, товарищ майор.
– Вот здорово! Их что, по размеру надо писать? А какая мерка? Как ее определять? Линейкой, что ли?
– По схеме…
Майор смотрел на меня с недоумением.
– Час от часу не легче. Схема, размер… А я их просто беру и пишу.
– Хорошо, если вы чувствуете размер, товарищ майор. Я, например, часто сбиваюсь и приходится проверять себя. Бывает, начну ямбом, а глядь – перешел на хорей. А это уже не годится. Например, пушкинское стихотворение “На берегу пустынных волн” написано ямбом, а “Буря мглою небо кроет” – хореем. Ямб – двухсложная стопа с ударением на втором слоге, хорей – на первом…
– Закружил ты мне голову, Володя. Литература по этому есть какая-нибудь?
– У Маяковского целый научный труд “Как делать стихи”.
– Вот за это спасибо. Почитаю. Но все же в двух словах объясни, что это такое?
Старый добрый политотделец майор Степанов, крестьянский сын, прошедший на фронте “огни и воды” и зараженный сочинительством стихов, как я ни бился, тоже не мог разобраться в стихотворных размерах. А когда я заявил, что есть еще такие размеры, как дактиль, амфибрахий и другие, у него расширились глаза, он даже воскликнул:
– А эти-то еще зачем нужны?
Прощаясь, майор Степанов, сказал:
– Считай, что теперь ты наш человек. Чем можем, поможем. И завертывай ко мне, когда побежишь мимо. Не может быть, чтобы чекист да не разобрался с какими-то там ямбами, черт их дери. А стихи твои в стенгазету вместо передовой поместим.
Майор Степанов, скорее всего, и подсказал командиру комендантского взвода лейтенанту Жданову, что меня лучше всего использовать на службе в театре.
Теперь я должен рассказать о самом командире комендантского взвода. Честное слово, он достоин этого.
По национальности лейтенант Жданов коми. Родился под Сыктывкаром в бедняцкой семье, в которой кроме него было еще четверо мальчишек и три девчонки. До войны, выбиваясь изо всех своих далеко не молодецких силенок, родители только ему, старшему, помогли закончить семь классов. Это дало возможность поступить в армии на командирские курсы и стать взводным. В боях с фашистскими войсками он был несколько раз ранен, имел два ордена Отечественной войны, орден Красной Звезды и несколько боевых медалей.
Жданов считал себя счастливым человеком в том плане, что на войне не потерял ни руки, ни ноги, что мог перевестись на службу в родные места и помогать родителям поднимать младших братишек и сестренок.
Для своего взвода он был до щепетильности заботливым командиром. Все это видели, и никто из солдат, во всяком случае при мне, не подводил его. Пить они, конечно, пили, забегаловка была рядом, но в пьяных дебошах не участвовали и на службу не опаздывали.
Рассмотрев учебники за седьмой класс, Жданов похвалил меня:
– Молодец, что не теряешь время… Сколько еще придется служить, не известно, зато когда демобилизуешься, можешь сразу поступить в какой-нибудь техникум. Учись, я тебе помогать стану. Постарайся найти преподавателей, которые бы консультировали тебя, а вот на будущий год, говорят, у нас откроется вечерняя школа, так мы вместе пойдем. Ты в седьмой, я в восьмой класс.
Он нашел для меня старенькую учительницу по имени Серафима Анатольевна, которая без всякой оплаты, а, как она выразилась, развлечения ради давала мне уроки по физике, химии, математике и даже английскому языку. Учил его прилежно, знал множество слов, но разговаривать по-английски ни с одним иностранцем так и не довелось.
Жданов добился, чтобы на братишку в поссовете выдали продовольственные карточки, помог определить его в школу. Добился он и разрешения, чтобы я жил не в казарме, как все срочники, а в отдельном балке, до которого было идти метров триста. Согласитесь, что в моем положении это значило очень многое.
г. Красноярск