Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2007
Есть знак молчаливый, что путь наш далёк.
Изба – колесница, колёса – углы,
Слетят серафимы из облачной мглы…
Николай Клюев
1. КОЛОКОЛ В РУБАШКЕ
Кони то и дело всхрапывали, обречённо кося налившимися кровью зрачками на усилия людей, таких же взмыленных и уже по-конски косящихся на приплывшее в Россию новое византийское чудо – колокол в рубашке. Остро пахло лошадиным потом, воздух с продвижением на север заметно захолодал, и вставшие на дороге тяжеловозы дымились, как запряженные цугом бани по-чёрному.
– Запороли лошадей! – остервенело бросил вожжи сидящий на тележном передке белёсый чубарь Ермолай. – До Ныроба еще вёрст тридцать. Всё одно не успеем к сроку. Стоит ли, ядрёна репа, жилы рвать?!
– Распрягай! – вдруг прищурился горбоносый и смуглый, намахивающий на цыгана подрядчик со скошенным черепом. Немного помедлив, словно взвешивая в себе пользу забрезживших мыслей, он разъяснил белёсому и остальным кнутарям:
– Да не затем распрягай, чтобы мы не поспели к сроку. Будем гать через болото мостить. Ночами – уже заморозки. Вот мы по утреннику и пойдем. Поменяем телегу на сани, а? Глядишь, скостим вёрст двадцать с гаком… Или я не прав?..
Щуркий “цыган” каруселью развернулся к возчикам: дескать, кто из вас откажется от оговоренной мзды, ежели колокол будет доставлен к месту в срок?
Возчики пооткрывали рты: “Ну, и голова, этот Грач!”, и только Ермолай покачал чубатой башкой:
– По трясине, Моисей?.. А не удержим?.. Нам бы колокол доставить, а не мзду получить!
– Колокол? Так он же в рубашке! – рассмеялся удачной шутке Моисей.
Возчики оскалились в усталых улыбках, а белёсый отмахнулся от шутки, как от зудящего на покосе паута.
Тайга начала аукаться повеселевшими топорами…
А наутро случилось так, как предсказал белёсый. Проложенная гать была санной ширины, но, поелику сам колокол, да ещё обряженный в деревянную рубашку, зримо выступал за края саней и покоился на трех крепёжных брусьях, во время движения по болоту сани дали предугаданный крен, и “Колокол Дома Романовых” неумолимо съехал по брусьям в трясину.
Мат взвился над болотом тучами выстывшей за холодные ночи мошки! И так пытались мужики ухватить колокол, и эдак. А как ухватишь-то? В нём весу, наверно, двести пудов будет – он сам за собой кого угодно утянуть может.
Моисей, сделавшийся бледнее северного инея, вкупе с почерневшим от горя Ермолаем-белёсым, кинулся было колокол подымать, да так заколыхались под ними вогульские зыби, что оба тут же вскочили на его домовину и сидели на ней какое-то время, отвернувшись с ненавистью друг от друга, как двуглавый орёл на российском гербе. Потом обратили головы встречь:
– Уходить надо! В тайгу уходить, мужики. От греха подальше. Навсегда!..
Трясина поглотила колокол не сразу. Она будто размышляла: а вдруг люди опомнятся и воротятся к провороненной святыне; давала им передышку – собраться с силами и мыслями и вызволить из языческих недр православную византийскую бронзу.
Тонул колокол всю Первую мировую, тонул в годину Октябрьского переворота, тонул в Гражданскую и даже продразвёрстку прихватил… А потом уж в полном и окончательном разочаровании ушел с головою в ныробские болота…
Что за надоба везти из Греции в Россию бронзового гиганта в деревянной рубашке? И не просто в Россию – в селеньице с ныряющим названием Ныроб, где во времена Бориса Годунова принял смерть в опальной яме боярин Михаил – оклеветанный за колдовство и закованный в железа дядя будущего первого царя романовского древа и первый же великомученник сего рода.
В том-то и надоба, что затерянный в лесах и болотах Ныроб стал для державного семейства местом тайным, исходным, святым. Над безмолвно вопящей ямой был возведён на столбах купол, а под куполом, как вседержитель вопля, подвешен колокол… Бом-м-м!.. Колокол для ямы?.. Или яма для колокола?..
Его-то и хотели поменять-обновить к 300-летию царствующей династии. Видать, уже другие колокола требовались державе. Этот, излаженный в Греции, как дар православной сестре, был всем колоколам колокол – трёхметровый, сарафанистый. Чтобы, если уж зазвонил, так от того волнообразного благовеста вздрогнули бы и заговорили все сопредельные колокола, а от них – и остальные, дабы склеилось, точно веки в блаженном дитячьем сне, всё неоглядное, расползающееся и неокликаемое пространство земли Русской.
Колокол везли почти год. Из Греции – пароходом, а дальше-то – на лошадях. И не потому, что немощны были в государстве дороги железные, а просто колокол огромен: не вмещался он в прокрустово ложе вагона. Ленин вмещался, а колокол – нет. Посему возчики и поспешали. Смекали, что опаздывают…
Вот, собственно, эту-то легенду и озвучил в редакции Андрей Ардашов, выбивая командировку на север. А Ватажников подвернулся как-то сам собою – как голеностоп. Паша не был ни геологом, ни учёным – скорее, жила в нём некая тоска по нехоженым тропам и невырытым кладам, сочетающаяся с самозабвенным щелканьем корочками помощника депутата Госдумы державного толка. Зато Ватажников мог сколотить команду.
Артель, причудливо сплавленная из университетских “препов” и “быков” частного охранного предприятия, поначалу не хотела брать Андрея с собой. А
как же: писака, ещё разглядит чего-нибудь не то, да и ударит спросонья в набат! Посему Паше-закоперщику ничего не оставалось, как прицыкнуть на своих подопечных: мол, не найдя “Колокола Дома Романовых”, вы уже его приватизировали!
Прибыв в гулажистый Красновьюшерск, они отыскали бывшего начальника милиции, а ныне краеведа Волынова. Тот долго вертел в руках удостоверения Ардашова и Ватажникова, мекал и бекал, приценивающе взглядывал то на одного, то на другого, выслушивал напористые доводы Ватажникова, что на личное приобретение “Колокола Дома Романовых” никто из участников экспедиции не посягает, затем, пожевав безгубым ртом и что-то прикинув в линейном, со следом от фуражки, уме, замысловато ухмыльнулся и выразил согласие указать то самое место, где затонул колокол.
Но указал, конечно же, обманку. Это сразу же определили с помощью потенциометра приглашенные Ватажниковым в экспедицию геологи. Ватажников был вне себя. Схватил за грудки Волынова:
– Ты что же, старый мент, петляешь?! Думаешь, у нас нет наводок, в каком месте искать?! Да с нами – дипломированный лозоходец, доцент… Мы тебе всю округу в два счёта прошерстим!
Волынов сделал вид, что угодил в заложники, и покамест решил набрать в рот незамутнённой вьюшерской водицы.
Тем временем “ватажники” разбились на несколько групп: кто со спецприборами, кто – с биолокационными “рамками”, г-образными проволочками из меди и алюминия, и скрупулёзно – метр за метром – прочёсывали обочины старой, ведущей из Красновьюшерска в Ныроб, рыжей, как хвост лисицы, грунтовой дороги.
Ардашов извлёк из рюкзака именную “рамочку”, вручённую ему в одночасье на Алтае раскосым человеком и тогда же, словно манием Шамбалы, закрутившуюся по оси в его руке. Стал “прослушивать” земные хрипы. У него были свои отношения с “рамкой”, и, хотя университетский доцент Игорь Шмелевский, прославившийся растиражированной “Методикой биолокационных поисков”, снисходительно поглядывал в сторону “многогранного сочинителя” и жужжал Ватажникову, что Андрей ничего не смыслит в биолокации, метрах в ста от дороги, над одним из густо поросших травой кочковатых мест бывшей трясины со следами полусгнившей лежнёвки ардашовскую “рамку” резко повело влево. Стоять! Рука Андрея мгновенно вспотела.
Постепенно артельщики вполне по-волчьи окружили “неправильного” лозоходца. Оголили близ отворившейся “точки” когти всего своего промыслового арсенала, оконтурили аномалию стальными щупами, принялись что-то чертить в блокнотиках и после некоторых разногласий закивали головами: означенный объект “К” имеет форму груши. Колокол?..
Волынов, ревниво наблюдавший за слитными действиями нагрянувших чужаков, наконец, принял выверенное направление и приблизился к ощетинившемуся по периметру иглами щупов пространству новоявленной зоны, в центре которой стоял с лопатой кряжистый Ватажников.
– Ладно… Ваша взяла! Кажись, в этом месте он и лежит…
– Коллега, – поправил его Шмелевский, – мы не работаем на глазок. Нас “кажись” не устраивает, – и, наблюдая, как вскопанную ух-командой мякоть “колокольной груши” заполняет подспудная болотная вода, в раздумье добавил: – Не исключено, что придётся прервать экспедицию и ждать, когда промёрзнет грунт…
– Так ты что же, краевед хренов, и здесь волынишь?! – подступил Ватажников с лопатой наперевес к сначала темнящему, а теперь нетвёрдому в своей памяти проводнику.
– Попрошу без намёков в непосредственный адрес! – откинул плешивую головёнку Афанасий Парфёнович и чуть было не пригрозил: “За оскорбление сотрудника милиции при исполнении…”, но, вовремя осекшись, взял человеческий тон:
– Мне про этот колокол баба Маня баяла… Так ведь я на том колоколе не сидел. А она сидела. Да и давненько это было…
– Что за баба Маня?! Что значит – сидела?! – закричали наперебой Ардашов, Ватажников и Шмелевский.
– Да не зэчка, – снисходительно усмехнулся Волынов, – таёжница. До сих пор живёт в верховьях Вьюшеры. Ей уж за девяносто. Отшельница, одним словом. Хотя людей-то не шарахается. В бараках старики сказывали, что, когда шла она по грибы или с ружьишком, то всегда сиживала на макушке того самого колокола. Вроде как отдыхала. Сядет, пригорюнится. Ровно сестрица Алёнушка на бережку. Как будто кличет кого…
– А ты знаешь, где эта баба Маня живёт?..
– Как не знать…
– Ну так вези нас к ней!
2. ИЗ ЗАПИСОК АНДРЕЯ АРДАШОВА “ЖЕНЩИНА В ЭПОХУ ЦИ”
Я заметил, что именно здесь, на высоком берегу отшельницы Марьи, на душу мою снизошло умиротворение. Будто обломилась некая игла, вытягивающая из тебя живицу. Или пространство заварило недрёманную, неотступно перемещающуюся вслед за тобою дыру?
Ровная, выверенная благодать. Уж не в в янтаре ли я?.. Запаян и увековечен, как черный муравей, влипший в историю сосен…
…Черный муравей ползёт по белому, крупной самочинной вязки свитеру бабы Мани. Рыбак, передвигающийся по занесённому снегом полотну реки…
Сколько их тут перебывало, рыбаков да охотников?! Все дивятся вьюшерской бабушке:
– Могла бы царицею быть! Места-то – самобранные!
А лесная старушка, коей, по разным прикидам, дают, кто девяносто пять, а кто и поболе годочков, приговаривает:
– Я лося отродясь не трогала. Один раз пошла с собакой по дороге-то. Кобель вперед убежал – где-то далеко на степи (гору, не заросшую лесом, баба Маня почему-то величает “степью”. Так и говорит: “Шла через степь”). Гляжу, лось стоит. Во, какие рога! Остерегла его: “Убегай! А не то кобель за тобой бросится!” Маленько отошла – слышу: шум какой-то. А он, бык-от, видать, кобеля лягнул. Кобель лежал. “Худо, Байкал, не трогай! Смотри, какие у него глазыньки…” Тут набежали две самки и два пацана у самок-то. И бык – с заду-то. Я – в роще. Стою – не шелохнуся. Они меня не видят. Я смотрела-смотрела, смотрела-смотрела – уж и полюбовалась, сколько можно! Потом кричу: “В лес убегайте, матушки!” Они затушевались. И пошли в речку тихонечко. Вплотную – эти дети-то к матерям-то. Ой, красивые! На тот берег поплыли. Ладно, говорю, ступайте с Богом! Я вас не трону. Это – моя, природа-то…
Давно я не слышал такой родниковой речи!
– Бо-бо-бо-бо-бо! – вдруг закричит с пенька баба Маня тоненьким голосом, точно зайчиха.
– Чичивири-и-и. Тока-тока-тока! – и руки расшеперивает, показывая, как крылья расставляют на токах глухари. Дразнилки её столь убедительны, что звери и птицы принимают отшельницу за свою – слетаются и сбегаются на охотничий манок. Да и какая она для них отшельница?..
Однако самку-копалуху сроду не задёвывала. Укоряет себя лишь в одном:
– Стыдно сказать, я спала на токах…
Но, оказывается, затем спала, чтобы песенки перво-наперво послушать.
– Прямо-таки – лебединые! Подумаешь: лебеди летят!
– Баба Маня, а зимой-то вы чем занимаетесь?
– Ак сижу вот здесь, на этом самом на крылечке, да волков стреляю! А то совсем обнаглели – воют, мешают…
– И попадаете?
– Раньше я и векшу в глаз била, а теперь вот шкурку порчу – старая, слепая стала…
Избушка у бабы Мани – махонькая с покатою на левый бок крышею: чтобы войти, надо поверить сказке – согнуться в три погибели. На маковке – треснутый в поперечине, потемневший до вороного – конёк. Над избушкой – берёзы: большие, раскидистые. А бабушка – сухонькая, подвижная, как зайчик. Прыг-скок по горам – и никакой одышки. Двустволка у неё, если поставить у ног, почти вровень охотнице. Стреляет старушка с левого плеча, а ружьё закидывает не за плечо, а за спину. И оно – не дулом вверх, а поперек спины. Будто носит баба Маня не ружьё, а лук. Прямо-таки вьюшерская амазонка!
Под горою – река. В ней и над ней – матово-белые в розоватых прожилках скалы. Течение Вьюшеры на плёсах гладкое, и, если заснять эту двоящуюся панораму, а потом перевернуть верх ногами отпечатанную карточку, – не поймёшь, где река, а где небо, где скалы, а где их отражение. Как две ладони.
Кажется, хлопнет сейчас в ладоши тайга – и прокатится эхо по краю непуганых людей…
Но даже среди людей непуганых у бабы Мани – своя околица. Никто в точности не знает, сколько живёт она на лесном берегу одна. Пятьдесят? Шестьдесят? Семьдесят? Восемьдесят лет? Известно лишь, что в начале отболевшего века цеплялось здесь за песчаную землю наполненными снедью голбцами да погребами, а за прижатое тучами небо – духовитыми дымками село Вьюжаниново в двести подков на воротах. Да, видать, не шибко цеплялось. Потому что, когда подкатила эпоха Ци – с её коллективизацией, индустриализацией, электрификацией и централизацией, съехали у села крыши, а вместе с ними – и оно само, с ободранными подковами подавшееся в город – на заработки.
Село съехало – Марья осталась. Звал её с собой в Латвию один ссыльный ухажёр, потом – в Грузию другой. Ухажёров след простыл – Марья осталась. Правда, жил подле неё одно время раскулаченный хохол. Так, по слухам, охотница самолично ухайдакала того выворотня под горячую руку. За дело! Больше зазывать Маню куда бы то ни было мужики остерегались.
Осталась она с ружьишком, лайкой, лодкой и рыбацкими снастями. Да ещё – с поджатыми в суровую нитку устами. Как Русь, которую все покинули, а она живёт, не сходя со своего исконного места. Да и не места даже, а “местышка”. Так баба Маня кличет собственные угодья. И наказ даёт:
– Пусть меня здесь и похоронят! С собачкой. И выстрел сделают!
А про свою личную жизнь повествует с таёжным кокетством:
– У меня ухажёры – косачи да таймени!
Единственно кого из зверей амазонка не жалует, так это медведя:
– Медведь встанет на дыбы и стоит, как мужик…
С той поры и повелось в промысловом народе: баба Маня да баба Маня. Никто уж толком и не помнит, что в метрике необыкновенная старушка значится Марией Николаевной Вьюжаниновой.
Над бабушкиным укладом царит закон целесообразности: ружье всегда справное, вычищено и смазано, сухие дрова возле избушки аккуратно сложены в кукурузный початок поленницы. “Сама, – говорит, – исколю и складу”. Уключины на веслах обмотаны тряпочками – “Чтобы скрипу не было”. Картошку сажает и копает тоже сама. Печёт хлеб. У входа в избушку – собранные вязанкой колосья ржи, колосьями же и подпоясанные. Ладит рыбацкие снасти. Удилища – из черёмухи или из ивы. Мушки на хариуса – из медвежьей шерсти или петушиного пера. Но перо непременно должно быть только от красного петуха. Старушка изготавливает мушки столь искусно, что к ней за товаром частенько наведываются бывалые харюзятники.
Время как бы остановилось над её избою. Или его вовсе не существует? И Мария Николаевна живет в янтаре Вечности, где прошлое, настоящее и
будущее не имеют разграничений?.. Баба Маня может обронить, будто речь идёт о теперешнем дне:
– Тут как-то колчаковцы заходили…
Или, выставив на вкопанный в землю стол чугунок свежесваренной – в младенческой плёночке – картошки, вдруг вынесет из своих тайничков литровую банку солёных грибов-путиков. Непримечательные, на первый взгляд, грибочки. Зато ведь как приготовить?.. Согласитесь: про Путина да путинизацию (может, эпоха Ци у нас и не кончалась?) в ту пору никто и слыхом не слыхивал. Тогда как расценить водружённые путики?..
Есть некая тайна, окутывающая магическим коконом одинокую избушку на берегу Вьюшеры и её обитательницу. И тайна сия кроется в образе и долготе её жизни, в незримой охранной грамоте, данной Марии Николаевне свыше. Недаром рыбаки с охотниками сетуют, что рыба да дичь сами прут старушонке в руки, в то время как они, матёрые промысловики, остаются ни с чем.
– Слово, ли чё, она какое знает?..
Я пробовал выведать у бабы Мани её тайну. Таёжница рассказала про сны. В них она часто летает. На всамделишных крыльях. И думает с испугом: “Ой, задену сейчас землю ногами!” Ещё снится ей, что угодила в капкан куница. Назавтра встает баба Маня на лыжи – идёт “на своё трудовое”. Смотрит – куница в капкане.
Был ещё сон. В молодости.
– Является ко мне священник и ведёт за собой. Говорит: “Смотри на праву сторону, на леву не смотри!” Вижу барак: там пожилые люди кушают белый хлеб. Вовнутрь заходить нельзя. Во главе стола – старец. Борода – вот такая! Белая. Перед ним – книга. Он листы перекладывает. Провожатый мой долго не дал смотреть. “Обратно пойдем. Теперь смотри на леву сторону!” Глянула я. Господи! Люди мучаются, как не свои. Маются, ничё не едят. Дошли мы до речки, а там – смола. Те же люди, только в речке. Священник повел меня через неё. Жёрдочка тонкая – гнётся. Но я по ней всё же прошла. На поляну вышла…
К этой-то поляне, оставив внизу катер, поднялись по земляным рукотворным ступеням и мы, ищущие в здешних болотах “Колокол Дома Романовых”: ваш покорный слуга, экспедиционный вожак Павел Ватажников, доцент-лозоходец Игорь Шмелевский и бывший начальник местной милиции Афанасий Парфёнович Волынов. Баба Маня с каждым поздоровалась за руку, причём рукопожатие старушки было для её лет весомым, даже с ощутимой оттяжкою вниз. Приняла она нежданных гостей приветливо – видимо, оттого, что привёл нас её стародавний знакомец.
– Афоня? – пригляделась она к Волынову. – Где же твои кучерявины?.. Никак девки выдрали?
– Шалишь, баба Маня! – игриво погрозил Парфёныч пальцем. – Смотри, привлеку за браконьерство! Опять, небось, рыбу лучила?!
– Привлекууу? – приняла игру отшельница. – Алименты-то с какого года не платишь? Али корень репейный с того года отсох? Ты бы меньше электроудочку пользовал…
– Всё-то ты, баба Маня, знаешь, – качая головой, шёл на попятную Парфёныч. – А вот скажи учёным людям да депутатам Госдумы, – горделиво обернулся проводник в нашу сторону (причем при словах “депутат Госдумы” помощник депутата Ватажников прямо-таки приобрёл дрожжевой разнос), верно ли мы ищем затонувший на ныробской гати колокол?
Покуда мои спутники наносили перед таёжницей черты и резы поисков на бумагу, я извлёк из походной сумки свой старенький “Зенит” и принялся фотографировать хозяйку северного берега. Невероятно! У “Зенита” не срабатывал затвор. Такое случалось у меня в аномальной зоне под Молёбкой, но это – в аномальной зоне, где действуют чёрт-те какие законы подлости. А здесь, в янтарно чистом “местышке”?..
– У тебя что, очки – “хамелеоны”? – вдруг приступил ко мне пристальный Ватажников.
Как же я не заметил, что, пока самозабвенно тщился увековечиться фотосъёмкой, стёкла моих очков потемнели?! Я сдёрнул очки, покрутил их перед глазами. У них же были обычные диоптрии – не “масочки”, не “хамелеоны”. Никогда с моими очками ничего подобного не приключалось. Что за причуда?..
– Ищите-то вы верно, – словно сваривая два параллельных пространства, искрил чуть насмешливый, напутствующий голос бабы Мани, – да только не всякому колокол откроется! Не всякому! – прибавила она.
…Наш катер отплывал от берега отшельницы Марьи вниз по Вьюшере, а я всё протирал и протирал очки и, открыв рот, наблюдал, как по мере удаления от владений русской амазонки отворялась – сначала с игольное ушко, а потом всё шире и шире – та самая следящая за мной недрёманная дыра, а “волшебные” окуляры обретали былую среднестатистическую видимость…
3. ТОКОВИЩЕ В БАРЕ “7.40”
– Знаете, какую картинку я вижу?! – поджав пухлым плечиком телефонную трубку, режиссер Лана Сукачевич ещё раз перелистнула на тахте разворот журнала “Пермудский период” с записками Андрея Ардашова “Женщина в эпоху Ци”. Привычно размножаясь в складне трельяжа, она извлекла из холодильной камеры своего стратегического ума уже законсервированную нарезку кадров:
– Вы, кандидат в губернаторы Родион Родионович Именных, выходец из красновьюшерских бараков, отправляетесь на свою малую родину – в тайгу к отшельнице бабе Мане за советом: как строить жизнь? Затем приглашаете знаменитую таёжницу с ответным визитом к себе в гости – в большой цивилизованный город, где она, отродясь, не бывала.
По-моему, это потрясающий пиаровский ход, до которого не додумается ни один из ваших конкурентов! Все будут стремиться к московским подиумам – запечатлеться с сильными мира сего: политиками, банкирами, звездами шоу-бизнеса. И только вы, Родион Родионович, заберётесь подальше от этой гнилой цивилизации – к истине, к смыслу жизни, к покосившейся избушке на берегу реки, к легендарной вьюшерской амазонке, эту самую цивилизацию отринувшей и живущей в ладу с природой…
В голосе Ланы зазвучали такие модуляции, будто бы она хотела сделать из кандидата в губернаторы человека.
– Кроме того, – выпустила в трельяж дымовую затяжку Сукачевич, – нужно будет финансировать и фактически возглавить поиски “Колокола Дома Романовых”, пусть даже это блеф… И тогда…
Что скрывалось за недомолвленным “и тогда…”, Родиону Родионовичу, разумеется, растолковывать было не нужно. “И тогда” край, некогда именуемый испуганными норманнами “краем света”, по иронии судьбы, в действительности этим краем света (да ещё какого!) ставший (тут кандидат в губернаторы с удовлетворением глянул, как на его указательном пальце в изложнице золотого перстня полыхнул добытый на здешних приисках алмаз, а за окном офиса под порывом вдруг налетевшего ветра – газовый факел), “и тогда” тот самый край ляжет к ногам не кого-нибудь, а Родиона Именных, низким лбом и высоким трудом проложившего себе путь из пропахшего аммиачными выхлопами барака к отливающей мраморной белизной нынешней резиденции.
Будто услышав промельк мысли Родиона Родионовича об аммиачных выхлопах, двое пареньков в голубеньких спецовках с наспинным трафаретом “Межродионгаз” закрашивали аршинные – во всю вышину заслонившей головной особняк каменной ограды разбитные буквы, складывающиеся в надпись: “Шершень, не ссы!”
Ограда разродилась крикливым восклицанием со вчерашнего вечера, и это означало лишь одно: конкурент по предвыборной гонке Вадим Шершнев (вернее, нарыв тех сил, который за ним вызревал) решил поиграть на нервах Родиона Родионовича. У новорожденного слогана было по меньшей мере два смысла. Первый являл наглое ликование: мол, как Именных не колготись, а за Шершневым – братва, газ перекрывающая любому. Второй следовало искать в зарослях провокаций: обвини штаб Родиона Родионовича, что непристойное ободрение – дело рук людей Шершнева, как тут же бумеранг прилетит в его сторону – а не ты ли, братан, сам к тому причастен? Когда гордыня уязвлена, лучше стать маляром её первоисточника.
Этот пасьянс разложила перед своим “подшефным” Лана – “коренник его предвыборной гонки”, как однажды в её присутствии да при всем честном народе (видимо, есть разница между честным и честным?) изволил шаркнуть крестьянским происхождением Родион Родионович.
– Я в оглоблях никогда не ходила. И я вам не тягловая лошадь – я тёмная лошадка! – выпустила коготки язвительного обаяния Сукачевич.
Вот сейчас Лана и подтверждала свой обнародованный окрас.
– Да…, – наконец вымолвил на том конце провода Родион Родионович, – проект заманчивый. Вот только, – тут кандидат в губернаторы споткнулся, – как отнесётся к этому сам автор? Судя по всему, он эту бабу Маню уже приватизировал? – применил Именных всё тот же глагол, что и Ватажников по отношению колокольной ух-команды. – Я слышал, Ардашов – человек непредсказуемый. Или будем действовать через Волынова – всё-таки земляк?..
– Волынов нам тоже пригодится, – ослабила вентель газового напора всеведающая Лана. – А с Ардашовым, уж будьте спокойны, я договорюсь. Андрюша, насколько я помню, даже собственную квартиру приватизировать не может. У него, представьте, другие жизненные ценности! Вот на этом-то и стоит сыграть. А то, что он появится в кадре, – плюс вам, Родион Родионович.
– Флюс?.. – не расслышал Именных.
– Привет, Ардашов! – раздался в трубке знакомый, всегда как бы подёрнутый дымкою голос. – Это женщина эпохи Ци…
Андрей вспомнил про мумию, извлечённую из открытого археологами могильника и выставленную ими же на всеобщее обозрение в одном из районных музеев: провалы глаз и носа, остатки волос на голом черепе и потемневшие почти до угольных бусы. Б-рр… “Вот что остаётся от былой обворожительности!” – зашипела выплеснутым ковшом каменка головы.
– Надо бы встретиться, – дышала мумия горячим туманом. – Или ты уже назначил встречу?
– “Ты в любви не минувшим, а новым богат.
Подтолкни уходящую женщину, брат!”, –
непроизвольно вырвалось у Андрея.
– Ардашов, ты стал циником!
– Это – не я. Это – Юрий Кузнецов. Впрочем, все мы из эпохи Ци…
Андрей представил, как воскресшая мумия, не оглядываясь на размягчённых алкоголем и прикорнувших Толика и Славку, жёлтыми могильными зубками овладевает локомотивом язычка на молнии его штанов, и гонит состав всё дальше и дальше – в тупик… Сукачевич была лет на пятнадцать старше Ардашова, но обладала непроизвольным магнетизмом притаившейся гетеры – именно этот магнетизм (а что ещё?) и притянул когда-то Андрея к Лане, любившей при случае поиграть перламутром своей фамилии на фоне других особей женского пола: “Если они – суки, то я – Сукачевич!” А после начались капризы, перерастающие в истерику с её стороны, безоглядность сменили глюковидные взоры на более юных соперниц, якобы штурмующих ледовитого Ардашова, аки столб Масленницы с набалдашником незатейливого подарочка наверху.
Андрей обернулся соляным столпом – на годы, для всех окружавших его женщин, для Сукачевич, в том числе… Ушёл в послушание экзотических экспедиций – то за кладом Емельяна Пугачёва на реке Чусовой, то за “летающими апельсинами” – энергетическими шарами под Кишертью, и, как он в шутку изъяснялся, единственным идолом, коему Ардашов поклонялся, была “Баба-на-Камне” – сфотографированный им в одном из ответвлений Вижайской пещеры портрет северной молодки, нарисованный на грубом валуне, до которого нужно было долго и упорно ползти – на брюхе, обдирая колени и локти.
И вот – звонок из прошлого.
Они встретились на нейтральной, впрочем, судя по названию, не совсем нейтральной территории – в чистеньком подвальчике бара “7.40”, что на Сибирской. Подливочки на тарелочках, пеночки в чашечках, пылиночки на одежде посетителей слизывала обходительным смычком скрипочка. Сукачевич помавала подведенными карими глазищами в такт музыке. Ардашов облегченно вздохнул, осознав, что нагнал на себя фантасмагорического страху: все-таки Лане было далеко до мумии. Даже через пять лет их взаимного необщения перед ним сидела источающая, пусть и немного оплывший, но ещё устойчивый магнетизм стервочка, к тому же оплачивающая стол.
– Ардашов, – склонила она набок осветлённую головку с аргоновыми прядями, чтобы посмотреть искоса, – судя по вдохновенной публикации, ты наконец-то обрёл идеал?.. Когда-то – мотовилихинская блядь Лана Сукачевич. Теперь – вьюшерская амазонка баба Маня. Тебе всегда нравились женщины постарше…
Андрей погасил прищуром синих, наливающихся весельем глаз, милую, самоуничижительную издёвку Ланы и, глянув на собеседницу сквозь призму наполненной коньяком рюмочки, сказал:
– А ведь ты права. Там, на Вьюшере, я наконец-то увидел человека, живущего в полном согласии с самим собой и окружающим миром…
В свою очередь, Сукачевич уняла в себе встречную улыбку: Ардашов, как актёр, уже выучивший текст, почти дословно повторял её сценарий, написанный для Родиона Родионовича. Вместе с рюмкой коньяку Андрей проглотил растаявшую льдинку – затаённую улыбку Ланы.
– До какого-то момента, – уже подчинялся он растекающемуся теплу, – любой человек живёт в коконе самозабвения. Это – счастливая пора. И пора эта называется детством. Ребёнок не вычленяет себя из окружающего мира, но, как только этот кокон разрушается, начинается большая трагедия. Человек осознаёт, что он одинок и смертен. И уже нет обратного пути – в состояние того самого самозабвения. Человек мостит гать через явившееся болото. Гать – алкоголь, гать – наркота, гать – телешоу и чтиво, гать – одноразовые бабы или мужики, если речь о бабах. Мостит к скорейшему самозабвению. Но это – иллюзия. Точнее – заменитель, суррогат. Извини, я – не о коньяке. Я – о том, что все мы тонем в трясине, – Ардашов окинул разгоряченным взглядом пространство и посетителей бара “7.40”. – И я, и ты, и этот вот упакованный печенег – похожий на бульдога малый с залысинами Мао Дзедуна, сидящий с двумя блондинистыми лягушками за соседним столиком, и, кстати, человек-леопард в телевизоре у стойки бара, имитирующий наколками по всему телу принадлежность к царству природы, и – глянь в окно! – бедняга-бомж, с блаженством открывающий пузырёк “Боярышника”, купленный в аптеке… Даже не подозревая – тонем. Даже – приняв постриг. Ты, наверное, не знаешь: я пару раз всерьез ездил на Чёрную Гору – примерять на себя монастырь. Не настоятелем, конечно, – послушником. Но когда узнал, что тамошним хозяйством ведает бывший замзав отдела обкома КПСС (причем я ведь понимаю, что и Павел поначалу был Савлом, но этот-то – манипулирует монастырской казной и стройматериалами, которые в качестве гати ежегодно бросают на возрождение святыни, а святыня как стояла в лесах, так и стоит, манипулирует так же, как он привык это делать в обкоме), – тогда я спрашиваю: а в чем разница между обкомом и монастырём?.. И не нахожу ответа… Но я причаливаю к берегу, где живёт удивительная старушка, да и не старушка вовсе, если она в свои девяносто пять ловит хариусов и тайменей, вскапывает огород, колет дрова, выходит на охоту, но никогда ею не злоупотребляет – ровно столько, сколько нужно на прожитьё, – причаливаю и понимаю, что вот он тот кокон самозабвения, нет, не единения с природой (это мы, убогие да сирые, иногда добиваемся единения с ней), а полного в ней растворения, когда ты – это она, а она – это ты…
Ардашова поволокло. Сукачевич не останавливала токующего тетерева – так легче подобраться к жертве.
– Вот подлинная жизнь! – восклицал впечатлившийся сочинитель. – Эпоха Ци? Да нет её на том берегу вовсе! Подступила и схлынула, потому что берег высок. Берег одного человека.
Я, когда первый раз вернулся с Вьюшеры, – произнёс он уже утихомирившимся, каким-то полуобречённым голосом, – поначалу жил, словно получил оберег, но потом ощутил кислородное голодание. При первой же возможности – снова туда: слушать и записывать бабушкину речь, наблюдать, как она движется с ружьем по своей “степи”, как в два счёта насаживает червя на крючок, бьёт острогой рыбу во время движения лодки – между прочим, не каждый индеец сможет… Я хочу написать о ней роман! Пока она жива. Только чувствую, что многого не доспросил, не доглядел, не дослушал. А как? Ты же понимаешь: в России нет рейсов к берегу бабы Мани. На перекладных? За большие деньги? Пожалуйста! Эх, если бы у меня была видеокамера!..
Сукачевич чуть не подпрыгнула на стуле: тетерев шёл прямо в руки. Действовать нужно было незамедлительно и без осечки.
– Решено! Через неделю летим к бабе Мане на вертолёте. Я беру видеокамеру. Вертолёт даёт Именных. Он дважды читал твои “Записки” в “Пермудском периоде”. Именных летит с нами. Или ты предпочитаешь, чтобы с нами летел Шершнев? Кстати, по моим данным, он тоже заинтересовался “Женщиной в эпоху Ци”, – сведя голос до свистящего шёпота, сблефовала на ходу Лана.
Манок прозвучал, и силки с капканами были расставлены на выбор. Смотря, в какую сторону взлетать. Ардашов опрокинул рюмку коньяку в широко раскрытый рот, прислушался к Алапаевской шахте ожога – там умирали великие князья и княгини, угасали стоны и молитвы – вспомнил обрубленную чёлку пацана с окраины и вечно сжатые кулаки даже на “расслабленных” фотоснимках сэнсея местной школы каратэ-кёкусинкай Вадика Шершнева, свой недавний разговор с элитным адвокатом Мыльниковой о том, как ухмылялись перед ней двое клиентов-братанов: дескать, “если Шершень сядет на губернаторское очко, они будут открывать дверь в его кабинет ногами!”. Вспомнил он и красноватое, с простодушной хитринкой крестьянское лицо “газового магната и фаната Газманова”, как скаламбурил однажды Андрей про Родиона Именных в прессе, и собственные слова, сказанные вьюшерской отшельнице: “Баба Маня, дождитесь меня – я обязательно вернусь, и мы с вами ещё порыбачим!”, и предпочел капкан предложенного Ланой вертолёта.
– Пам, па-ра-па-па-па-па, пам,
па-ра-па-па-па-па, пам, па-па-пам, па-рам-пам, рам-пам-пам-пам, –
стала наяривать скрипочка визитную музычку подвальчика, и похожий на бульдога малый с двумя блондинистыми лягушками, и Сукачевич с Ардашовым, и, казалось, даже человек-леопард из телевизионного “Шоу рекордов Гиннесса” – там, под потолком! – и бомж, опустошивший пузырёк “Боярышника” и прильнувший расплывшимся лицом к собственному телевизору – окну бара “7.40”, топыря самозабвенными тетеревами согнутые в локтях руки по разные стороны параллельных, но передразнивающих друг друга пространств, вдруг заплясали разом, заподпрыгивали в едином порыве, и в этот момент почудилось, что весь огромный, нестыкующийся мир подчинён кружевным, лопающимся, как мыльные пузыри, тактам припадающего на ногу мотивчика:
– Па-ра-па, па-ра, ра-ра, па-ра-па, па-ра, ра-ра!..
4. СОН О ТАЙМЕНЕ
Бабе Мане приснился таймень. Тот, который дважды сходил с тройничка. Был он толстым, как ребёнок, весь – в заревых оспинках. Весил килограммов тридцать – не меньше. Самый крупный тайменчик, в одночасье выловленный таёжницей и взвешенный ею на безмене, тянул на 8 кило 600. А этот…
Упустила она его так. Сначала таймень схватил большую мушку на хариуса. Само знамо, оборвал. К ночи, когда набежавшая тучка утянула за собой блесну луны (таймень луны не любит), баба Маня приготовила другую снасть – на мыша. Спустилась с крутояра к лодке, отгребла к ямке сонного залива, где поутру вильнула хвостом тяжкая рыбина, и со словами “Батюшка, мой будешь!” закинула черёмуховое удилище.
Таймень согнул его сразу же. И поволок отшельницу вместе с лодкой вверх по течению. Волок метров двадцать. Бабу Маню окатил восторг: мотора не надо! И тут живая торпеда дала резкий разворот и ударила под лодку. Та глотнула бортом осеннюю воду. Старушка спрыгнула по пояс в чём была – ватных штанах и фуфайке. Ладно, дно близко. А двухпудовый тайменчик уже ушёл – крючки на тройничке были ржавые.
Добрела до берега, сбросила мокрую одёжу. Где уж тут огонь разжигать – азарт такой! Так, нагишом, ещё раз испробовала снасть. Залив ответил повтором мощной поклёвки.
Оказалось, таймень – ну, не циркач ли?! – не ртом схватил, а хвостом. И обломил уже второй крючок. Такую пощёчину реке отвесил, что волны одну за другой ещё долго гасил берег. Разревелась тогда баба Маня, как маленькая девочка. Снасти бросила, лодку… Пошла отогреваться. Но, обернувшись к Вьюшере-сопернице, молвила:
– Всё равно он мой будет!
Приснившийся таймень имел человечье обличье. Хвост-то – рыбий, а голова… Сначала это была голова Раймонда – самого первого жениха Марьи, бывшего латышского стрелка, невесть откуда взявшегося во Вьюжанинове. Он постоянно мучился каким-то неотступным воспоминанием, то и дело дарил ей виноватые васильки и ходил по пятам, словно нанятый охранник. Раймонд-таймень, из нижней губы которого торчал ржавый крючок с концом оборванной жилки, хватал ртом воздух, и жабры его сильно кровоточили… Не удержала тогда его тайга.
Затем голову Раймонда сменила голова Ираклия. Второй жених Марьи, грузин, застрявший здесь на поселении ещё с царских времён за экспроприацию банков, отчаянно шевелил плавниками, будто плыл против течения и тянул за собою лодку, а в ней – юную, хрупкую и русоволосую Машу. В кровоточащей губе его тоже торчал ржавый крючок… Просила ведь Марья и его остаться.
И вот голова Ираклия обернулась ржаной головою Дмитро. Как-то зимою, когда по крыши заносила въюга вымершие дома Вьюжанинова, выбрел из необъятного уральского леса к единственно живой избушке голодный и обмороженный хлопец. Отогрела его Маня, откормила-отпоила и даже позволила себя любить. Она не расспрашивала Митеньку, кто он, откуда родом, хоть был приблудившийся парубок чсиром – членом семьи изменника Родины, а сам он про то молчал. Да только в царстве природы все расспросы и даденные людским кривосудием ярлыки ровным счетом ничего не значат. У леса иные законы. Про них-то и речь.
Прожили Марья с Митенькой худо-бедно вдвоём около года и, быть может, их лесной любви суждено было не только зазеленеть, но и зацвести, а там и налиться плодами, покуда вьюшерская амазонка не научила украинского примака стрелять.
Когда назревала охота на крупного зверя – например, кабана, повадившегося разорять их огород, караулили они добычу вместе. Но чаще, как и грибникам, охотникам лучше разбегаться в стороны, ежели они не хотят стяжать чужие трофеи.
И вот однажды, возвращаясь со своей делянки с двумя рябчиками на патронташе, Маня едва не обмерла. На опушке, примыкающей к “степи” – травянистому угору, стекающему к их усадебке, билась в агонии самка лося, а рядом на подрагивающих ножках носился одичалыми кругами – то приближаясь к матери и как бы заглядывая в её стекленеющие глаза, то отчаянно отбегая, будто пытаясь разорвать расстояние потери, – всполошённый телок.
Подбрюшье лосихи и трава, на которую она опустилась, подвернув в коленях ноги, были окрашены густой тёмной кровью. Чуть поодаль Марья обнаружила след устрашающий и необъяснимый – место разделки большой тёплой туши: бурое пятно маслянистого ужаса – смесь крови и костяной крошки. А дальше – чёткий и неоднократный оттиск колеса тачки, стоявшей на задворках Маниной избы.
В нехорошем предчувствии, почти бегом, таёжница сверглась с угора и обомлела: на голову огородного пугала, расплывшись в идиотской улыбке, прилаживал Митенька лосиные рога. Затаившись за изгородью, Марья подождала, пока прижившийся душегуб уйдёт с огорода, приблизилась к пугалу, сняла с него только что вырубленный из головы терновый венец сохатого, устремилась в сторону избушки, на задах которой Митенька бодро двигал затвором прибитого к берёзе рукомойника и, ни слова не говоря, ударила его рогами со всей силы вбок! Митенька охнул, но успел извернуться, прохрипел:
– На весь же год – мясо!..
Это были последние слова человека, глянувшего в зеркало смерти. Белая рубаха быстро напитывалась кровью. Он потянулся к поставленной рядом с рукомойником двустволке, но выстрелить не успел. Вьюшерская амазонка, мигом сорвав из-за спины ружьё, угодила возлюбленному прямо в сердце. Зарядом, который он сам же неделю назад загонял для неё в патрон… Митенька рухнул прямо к ногам Марьи. А Марья – к ногам Митеньки, схватившись за низ живота…
А назавтра из одной бутылки с соской она кормила коровьим молоком (своё напрочь иссякло) двух дитёнышей: дочь Александру и лосёнка Митю. Александра, услышавшая в утробе материнский выстрел, высадивший с белого света её отца, родилась семимесячной и, достигнув девичества, покинула таёжную избушку с мимоезжим лодочником, а, перебравшись в город, понесла от него в бараке пацанёнка. Лосёнок же, даже превратившийся в царственного красавца, до сей поры ходил проведать приёмную матушку, да и потомство своё не единожды к ней приводил.
Стряхнув сон, умывшись и позавтракав куском ржаного хлеба с чаем, заваренным на листе чёрной смородины и ягодах шиповника, баба Маня отправилась путём неторным даже для нее самой – на Топориное урочище к Митиной могилке. Кается: схоронила она своего самолично убиенного сожителя не на третий день, как по православному обычаю положено, а позднее – когда разрешилась от бремени и маленько пришла в себя, чтобы, впрягшись в ту же тачку тягловой лошадкой, отвезти извлечённое из погреба тело Митеньки в места, пожалуй, самые безлюдные, ежели уместно наречь людной северную тайгу.
Топориное урочище потому и зовётся Топориным, что якобы живут там лесорубы огромного роста, работающие по обе стороны Вьюшеры одним-разъединственным, непомерных размеров каменным топором. Рубит сначала один, подустанет, через реку свистящий топор перебросит, там его, дескать, кто-то изловит – и слышно, как ответно дробятся в беломошном бору удары меж стволами сосен.
Правда, пусть и считалось для промыслового народа это урочище запретным, Марья набралась как-то духу, чтобы глянуть хоть одним глазком на сказочные просеки. Но ни просек, ни засек, ни поваленных деревьев, ни даже щепок там не обнаружила. Зато окончательно закрепила за урочищем славу места смутного, оборотного и урочливого.
По сосне, выманивая из дупла белку, дубасили обухами топоров два мужичка из дальней деревеньки Дуралово. Никакие не великаны – пеньки в ушанках. И тут вместо зверька с красноватым пушистым хвостом показалась Марья в красной вязаной шапке. Побросали мужички топоры, кинулись из леса во всю прыть. На сельском сходе слёзно молили:
– На Топориное, люди, больше не ходите – мы там лешачиху видели!
Так сделалась Маня лешачихой. Неловко, конечно, о том вспоминать. Но после того случая в тайге на сушинах стали являться зарубки в виде буквы “М” – вроде как именной вензель Марии: мол, не пугайтесь, люди добрые, никакая я вам не лешачиха. Лесная азбука для заплутавших да посвященных…
Именно тут, на Топорином урочище, под той самой оглушённой сосной и нашёл последний приют Митенька. На кресте, сколоченном домиком и прибитом к сосне крупными коваными гвоздями, – ни имени, ни фамилии. Зато слёз Марьиных по первости здесь было пролито, что нынешних брусничин. Хоть и злыдень покойник, но ведь человек!.. К тому же – отец Сашки. А грех смертоубийства, он и в тайге – грех. И в двадцать, и в сорок, и в шестьдесят, и в девяносто пять годов. И чем старше человек, его совершивший, становится, тем тяжельше, морёнее этот груз. И слёз-то вроде давно уже память не выжимает, а не отпущенное болит. Да и кто отпустит, ежели сам себе не отпустишь?..
Про своего подлинного отца Сашка ничего не ведала, однако на Топориное урочище ей было заказано заступать строго-настрого. А отец, мол, как же, храбрым охотником был, да канул в реке во время ледохода, перепрыгивая с льдины на льдину. В общем, концы в воду…
Но у каждого выстрела есть эхо. А у всякого эха – время. Тот самый приставший к берегу бабы Мани и охомутавший Александру лодочник, токуя перед дикошарой девчонкой, разложил, как товары офеня, на лотке окутывающих вьюшерскую затворницу легенд, уважительно-сторожкий слух: дескать, “маманя-то твоя ох и крутая была в молодости – мужика своего за лосиные рога порешила!”
Вот тогда-то Сашка и нарушила материнский запрет – просочилась на Топориное, а там и напоролась на безымянную могилку. Дочерним чутьем поняла, кто в ней лежит. Вернувшись на берег и улучив момент, когда баба Маня уйдет в верховья Вьюшеры коротать с удочками вечернюю зорьку, Сашка села в лодку искусителя, и они улизнули по-тихому – на вёслах.
Потом в избушке таёжница обнаружила записку на обрывке старой газеты: “Маманя, не ищи меня!”, а на могилке Митеньки – букет ландышей. Ландыши дорассказали то, что умалчивалось в записке.
Она отыскала дочь в городском бараке – незнакомую, пьяную, в компании сальных, закопчёных мужиков – и пожалела, что отыскала. Сашка накричала на мать, крик закрутил мусор мужской враждебной разноголосицы, и Марье ничего не оставалось, как выхватить из-за спины амазонский лук своего несоразмерного ружья и выстрелить в потолок. Из полыньи враз отрезвевшей тишины она вытянула рысьим взглядом совсем тряпичного лодочника, молвила “Ступай за мной!”, а на воздухе остерегла:
– Сумел умыкнуть девку – держи ответ за жену. Обидишь – смотри…
Лодочник Тимоха по-рыбьи открывал онемевший рот и всё глядел мимо таёжницы – в одну из ноздрей двустволки, из которой вился лёгкий голубоватый дымок…
Тогда-то и познакомился с бабой Маней Афоня Волынов – только-только заступивший на должность начальник здешней милиции. Был он ещё кучерявым, въедливым и доскональным – за потолочный выстрел в бараке не пожалел времени, бензина и сил, но загнал себя на моторке в верховья Вьюшеры. Понятное дело, потолочный выстрел – не более чем повод к выяснению иных обстоятельств: видно, Афоня имел объективку и наводку, вместе взятые, на поиски беглого чсира – хотя бы его останков. Вот и подбивал должностные клинья, грозил не только конфискацией незарегистрированного ружья, но и арестом в связи с подозрением на смертоубийство.
– Ты видел?.. – откровенно усмехнулась таёжница. – А не видел, чего зря порох изводишь? Ружьишко же моё сам Михей Косолапый зарегистрировал…
Сталисто-синий взгляд Марьи вонзился в Волынова, как в еловый чурбан. Афоня раскололся надвое. Одна половинка ещё кочевряжилась, подпрыгивала для острастки: мол, это мы ещё посмотрим, кто кого, а вторая уже присмирела, прослезилась понимающей смолкой перед верховным, неохватно-смолистым духом тайги. До распятого на сосне креста начальник милиции так и не дотянул. Попетлял-попетлял по округе, да и сел, не солоно хлебавши, в лодку…
…Как изворачивается в своих мудрствованиях время! Марья – навсегда уже “баба Маня”, а Митенька – навсегда “Митенька”. Сторонний человек спросил бы: “Кто надоумил Марию Николаевну прибить крест к дереву тяжелыми коваными гвоздями? И зачем? Разве крест не держит могила?”
Но для отшельницы эта потаённая сцепка – могилы, креста и сосны – своего рода Численник. Это могила-календарь, крест-градусник, сосна-барометр. Крест прибит к дереву, и дерево, расширяясь в обхвате, тянет его год от года из глубин погребенья вверх, и крест сам по себе отмечает, сколько прошло природного круговорота – деленьями своими, более тёмными метками на древесине, вызволяемой из могильного тлена. Кажется, вот-вот – и вырвет могучая сосна из земли Митеньку, и облегчится Марьина душа…
Баба Маня опустилась на колени перед сосной-заступницей, сосной-страдалицей, сосной-спасительницей:
– Митенька, душегуб мой, сколь же годков я у тебя не была?!
5. ПЕСНИ ПЕРЕОДЕТОЙ ОТШЕЛЬНИЦЫ
Она услышала вертолёт задолго до того как он приблизился к Вьюшере. Так в ночной избе подлетает комар, неся перед собой фонарик звука. Сначала звук!.. Тебе блазнится, что ничтожный кровосос – у самого уха, а он ещё только высвечивает воздушные пути. Хотя, честно признаться, комарьё, равно как и вертолёты, не больно-то жаловали таёжницу. Чаще проходили верхом – к более лакомой добыче. Комарьё – к беглым зэкам, водным да пешим туристам, неустанным рыбакам-охотникам, вертолёты – в сторону заповедника или тех же зон. Уральская тайга набухала слухами об отстрелянных оленях, чьё поределое стадо и так пожирала копытка – болезнь, усугублённая столкновением былых ядерных утех захирелой державы и неудержимо-вечным оленьим гоном и бегом. Не от них крошились каблуки у северных танцоров тундры.
А беглыми бывают не только люди, но и звери. Если первые рассказывали бабе Мане, как опускались прямо у лагерного периметра зафрахтованные “вертушки”, откуда пилоты выставляли ящиками яства, как выходил из запретки к залётным столичным гостям марочный сиделец, как гужевались они три дня вместе с офицерами зоны, покуда в оной прессовали мужиков, к коим прилетит в лучшем случае пуля, то вторые – твари бессловесные! – утекающие тропами инстинкта из мест отдалённых к одинокому человечьему жилью на берегу Вьюшеры, всем своим смятенным видом, казалось, молили: ты-то нас, матушка, не выдай!
Снаружи заворчал и тонко звякнул сосулькой надломившегося скулежа Байкал. Так всегда бывало, когда верный сторожкий кобель лайки впадал в растревоженное воспоминанье, при котором он угодил под копыто сохатого и, наджаберно дыша, долго потом отлёживался в кустах.
“Гав-гав-лиуу!” означало одно: к бабе Мане пожаловал Митенька. Вот уж какое десятилетие Митенька нёс над собой окаменевший костёр рогов, а на густой плотной шерсти – всё расползающуюся с годами изморозь седины. Митенька, как и баба Маня, жил долго – гораздо дольше, чем обычные лоси.
– Дитятко моё! Никак мамку попроведать пришёл?! – выйдя за порог и приглядевшись к сиренево-слюдяным теням расходящегося сентябрьского утренника, молвила таёжница. Митенька был один, без семейства, и весь вид его – клубящийся из ноздрей пар, белёсая плёнка паутины на одном из рогов, обрушившийся на горб малиновый листок осины и свежая грязь, набившаяся в перемычки меж копытами, – говорили о спешности его намерений.
Баба Маня протянула Митеньке на своей сухой коричневато-шершавой, словно вырезанной из осокоря, ладошке кусок колотого сахару, но лось неожиданно мотнул губастой мордой, показывая, дескать, он явился сюда не для того, чтобы казаться маленьким.
– Ты чё, родимый, ты чё? Ладно ли с тобой?! – заглянула охотница в исчерна-синие глаза Митеньки и вдруг увидела выведенный на их орбиту, высоко и суетно трепещущий вертолёт…
Таёжница явилась негаданным гостям во всем своём непреднамеренном великолепии: в скатке болотных сапог несуразно путалось длинное оранжевое платье, переходящее в синее, подпоясанное старым солдатским ремнем пальто под изжелта-белой, с завязанными назад ушами, поношенной заячьей шапкой, которая вступала в перекличку разве что с болотниками.
После того как Ардашов представил сошедших с небес спутников, старушка, поздоровавшись со всеми за руку, при этом оттягивая её заметно вниз, поприветствовала каждого – в один мазок! – словно раскрывшая этюдник востроглазая художница, мгновенным “прочтением натуры”:
– Постой-постой, это не тот ли углан, что лет двадцать назад сопли в бараках зелёные передёргивал, ровно гирьки у ходиков? – спросила она у Родиона Родионовича Именных, сразу зашвыркавшего носом.
Глянув на его элегантного охранника Витю, грозно ступившего на берег Вьюшеры в широкополой чёрно-велюровой шляпе и такого же цвета длинном драповом пальто, из-под которого, закругляясь носами кверху, выныривали узенькие полуботинки чёрной замши, произнесла с опасливой усмешкой:
– Ну, вылитый Берия!
Узнав, что оснащённую видеокамерой Сукачевич зовут Ланой, несказанно удивилась:
– Я так на солонцы олешек кличу – лана-лана-лана-лана! Ишшо прибегут олени-то… Полное-то имя твоё каково? Светлана?.. Значит, Света. Ну, вот и ладно… А то я смотрю: нонче вроде светать раньше стало…
Однако, проведав, что Мария Николаевна “попадёт в кино”, ретировалась в избушку и вышла уже преображенной – в чистой малиновой юбке, памятных Ардашову белом крупной вязки свитере и такой же вязаной шапочке, по случаю выменянных в Красновьюшерске за несколько куньих шкурок. Мол, я вам не тётя Мотя.
Тут же начала хлопотать по хозяйству: извлекла из голбца трёхлитровую банку с малосольными хариусами, водрузила на вкопанный на крутом бережку метрах в тридцати от избы дощатый стол и попыталась подцепить самого крупного вилкой. Плотно согнутая рыбина не поддавалась. Баба Маня попросила наречённую Свету:
– У тебя рука чистая – достань прямо из банки… Он у меня под берегом жил. Вас дожидался. Да ты башку, башку угадывай!.. А теперь ножик возьми да харюза-то на реке ошкурь…
Впрочем, без охвата не остался никто. По указу хозяйки таёжных угодий Андрей принёс из избы поставленные друг в друга гранёные стопки и банку браги. Родион Родионович как человек, облачённый в простонародную куртку, – охапку берёзовых дров из поленницы. Только вот шурудить в печке-буржуйке с высоко загнутой в небо коленчатой трубой баба Маня ему не позволила – поставив на плиту чугунок с картошкой, разожгла огонь и подбросила полешек сама.
Нашлось дело даже для охранника Вити. Причем – весьма важное: он определён был в кравчие – разливать настоянную на мяте бражку. Витя налил Сукачевич, Ардашову и, получив молчаливый кивок благодетеля, – себе, а когда очередь достигла бабушки, та прихлопнула стакашек ладошкой, точно бабочку-лимонницу – сачком.
– Я с молодых годов не пью ни грамма. Ни белое, ни красное…
– Не пьёте, а бражку ставите? – насторожился Витя “Берия”.
– Завсегда! – подтвердила старушка. – Как жо без угощенья-то?
– И я не пью, – поддержал бабу Маню Родион Родионович.
– Как будущий губернатор, – извинилась за него Сукачевич.
– Помаленьку-то? В охотку-то? – не поверила таёжница.
– Нет-нет. Борюсь с холестерином и бляшками – браконьерами наших сосудов…
– Я смерть как ненавижу этих браконьеров!.. – ухватилась баба Маня за знакомое, но раздражительное словцо. – Давеча иду харюзка ловить – смотрю: лёщ опять пропашший… Воду травят – рыба дохнет. Лес вырубают – дичь уходит. Природа-матушка! Как я о ней горюю!..
Старушка сокрушенно покачала головой и задумалась. А Сукачевич, жадно поглощающая зраком видеокамеры напоминающие пересохшие русла рек морщины на лице таёжницы, уже вынимала, как фокусник из рукава, заготовленный вопросец:
– Баба Маня, а может, нужен человек, который бы навёл порядок? Есть у вас чутьё на людей?.. Может, такой человек сидит за вашим столом? Приглядитесь. Кем ему надо быть?
– Президентом надо! – оборотила отшельница взор в сторону Ардашова. Это было так неожиданно, что Андрей, дабы не поперхнуться от не желаемого результата сцены, осушил в одиночку благостную муть стакашка и начал вытирать рукавом рот, пытаясь скрыть эмоции, ящерками забегавшие на лице. Тень подавленности промелькнула по приготовившейся к благословению физиономии Именных.
– А Родион Родионович?.. – выправляла Сукачевич отклонившуюся от курса лодку. – Родион Родионович, заткните уши!
Бывший сопливый углан, склонив голову, прикрыл их неплотно двумя ладошками, как шаловливое дитя.
– Может ли Родион Родионович быть губернатором? И почему?
– Он – умственный. Не пьёт. Сосуды бережёт. Стало быть, может…
– А что для этого нужно делать? – с готовностью отворил барабанные перепонки претендент в народные спасители.
– Нагибаться надо! Землю-матушку вскапывать. Мне вон и то скоро уж сто лет будет, а до сих пор зовёт съездить на своё трудовое. Слышу: “Вот опять она тащит ведро рыбы!” А ты трудися. Если мне сегодня таймень не поддастся, я завтра приду. Летом они живут на ямках, а зимой на мель выходят исти. Я лунку пробурю – и хоп!..
– Может, так и губернатору надо что-то менять – снасть или блесну? – сопоставил Именных. Может, народ – как таймень? Взывает: зачем ты мне даёшь плохую наживку?! Тогда и выборов не надо?! Кто поймал больше рыбы, тот и губернатор?..
– А откуда вы про Берию знаете? – прорываясь из собственной озадаченности, вдруг подал голос Витя. – Вы же без политики живёте…
– Я – самоуком. Ты думаешь, мил-человек, я совсем тёмная? У меня даже транзистор есть. Журналов – целый ящик в комоде. Люди добрые привозят вроде Андрюши, – кивнула баба Маня на Ардашова. – Помню, когда Сашка малолеткой была, и прознала, что Берия – враг народа, так она ему в книжке-то зенки шилом выколола!.. Это я потом случайно обнаружила… Что Берия!.. Я на лыжах за двадцать вёрст, хоть и ступать угробно, против Ельцина в Громадиху голосовать ходила!
– Во как! – забыв про заготовленные вопросы, воскликнула Сукаревич. – Идти двадцать вёрст на избирательный участок через лес по снегу, зная, что твой голос ничего не решит!.. Вот что значит самоуком!.. А вам, Лаврентий Павлович, – укрупнила она видеокамерой одутловатое лицо Вити, – придётся прикид менять: наживка не та… Кстати, баба Маня, а почему вы голосовали против?
– Так ведь охотник я! Азарт, однако…
По камушкам переката солнце перебралось на другой берег Вьюшеры. Вскарабкалось по уступам уходящих под воду скал и, слепяще-обнажённое и потому почти ускользающе-невидимое на реке, словно явило себя, надев желто-красный сарафан приподнятого над водой осеннего леса.
– Время песен приспело…, – осветилось лицо отшельницы блуждающей улыбкой. Сукачевич, заметно захмелевшая, передала Ардашову видеокамеру, сдёрнула с шеи шелковый болотного цвета платок и, картинно взмахнув им, запела голосом, поставленным в поселковом доме культуры:
В лесу, говорят, в бору, говорят,
Растёт, говорят, сосёнка.
Уж больно мне понравился
Молоденький мальчонка…
Бойкая поклёвка вильнувшего хвостом припевчика на этом иссякла. Лицезрея в откидном экранчике увеличенно-наклёвывающуюся Лану, Ардашов как правопреемник упомянутого “мальчонки” откровенно поморщился.
– Девонька, – обратилась таёжница к Сукачевич, – песню-то нужно или петь до конца, или… Песня же – она ребятёнок: поди разобидеться может…
И завела сама – чуть прокопчёно-угарным, но по ходу звучания прорастающих на повторах слов всё более отворяющим вьюшку голосом:
Ваня в Марьином горОде,
Ваня в Марьином горОде
Веточки ломает,
Веточки ломает.
Он ломает, он бросает.
Он ломает, он бросает
Ко Марье в оконца.
– Уж ты, Марья, догадайся,
Уж ты, Марья, догадайся,
Раздомикнися…
– Мне теперь, Ваня, не время,
Мне теперь, Ваня, не время –
У батянушки гости.
У меня да у кукушки,
У меня да у кукушки –
Любезные подружки.
Пошёл Ваня со горОда,
Пошёл Ваня со чужого,
Головой качает…
Ардашов отмечал натренированным слухом: казалось бы, какая связь между “городом и огородом”? По нынешним временам – прямо противоположная. А на самом-то деле – теснейшая. Городить! Отсюда – огород и город. Порукой тому – добытая русская песня. Даже подсознанием своим, неуклюжим словотворением, когда Ваня “веточки бросает ко Марье в оконца”, вот это “ко Марье” с ударением на последнем слоге, клубящееся в “комарьё”, намекало, как заметили бы филологи-фольклористы, на сверхзадачу, только – не играми новодела привнесённую, а подспудно-непроизвольную.
– А ещё, баба Маня, а ещё?.. – просила с придыханием Сукачевич, перехватившая видеокамеру у Андрея. Таёжница одарила их очередным песенным ладом.
А на Ивана Купалааа
Девка с парнем пропалааа,
Девка с парнем про-па-ла-ааа.
– А скажи ты, дявица,
Чьего роду-племени?
Чьего роду-пле-ме-ни?
– Я дивчина такова:
Маменька Прасковья,
А маманька Пра-ско-вья-ааа.
– Скажи, парень, чей ты сам?
Скажи, парень, чей ты сам?
А скажи ж ты, чей ты са-ааам?
– А скажи ж ты, дявица,
Ты ль моя сястрица,
Ты моя ведь ся-стри-цааа!
– А Иван меня сберёг,
Что с сястрою спать не лёг,
Что с сястрою спать не лё-ё-ёг.
– Пресвятая сберегла,
что с братом спать не легла,
что с братом спать не ле-гла-ааа.
А на Ивана Купалааа
Девка с парнем пропалааа,
Девка с парнем про-па-ла-ааа…
Пока гости распугивали аплодисментами приманенную пением вьюшерской владычицы таёжную челядь – бурундучка, прибежавшего из Горелой Пади, белку, прискакавшую из Тугого Кедровника, бобра, притянувшего важный хвост из Подковных Плавней, баба Маня привстала с вкопанной в землю лавочки и начала кланяться: нет, не только слушавшим её людям – Бурундучку Берендеевичу, Белке-Распашоночке, Бобру Ивановичу, деревьям… И – осенив себя широким крестом, отвесила отдельный поклон – Тайменю Атамановичу с блёснами вместо серёг по бокам казацкой морды и матушке-владычице Вьюшере. “Водопоклонница!” – пронеслось в голове у Ардашова.
– Я много песен знаю… Вы, наверное, таких и не слыхивали? Иной раз взгрустнётся – одна пою на бережку. Берёзкам-осинкам. Уж они-то – слушатели! Есть песни совсем кручинные. К примеру, “Пошли нам, Господи, терпенье…” Чтоб её петь, надо наряд менять…
– В смысле? – спросил Родион Родионович.
– Переодеваться, что ли? – уточнила Сукачевич.
– Да, платочек повязать…
– Баба Маня, вы прямо как солистка Большого театра! Пойте так – без платочка. Или возьмите мой. Вы для берёзок-осинок тоже наряды меняете?
– Меняю… Они меняют, и я меняю.
Старушка удалилась в избушку.
– Чудная бабулька, – улыбнулся Именных.
– С прибабахом, как я погляжу, – надул щёки Витя “Берия”.
– Ты глядеть не можешь – у тебя зенки выколоты! – вернула Витю в Большую советскую энциклопедию Лана. Родион Родионович рассыпался в хохотке. Витя мрачно надвинул на глаза шляпу.
Баба Маня вышла из избушки вся в чёрном: боты, юбка, фланелевая фуфайка, платок на голове. Спустилась к завороженным зрителям точно с облака – какой-то нездешней, совсем не старушечьей, а прямо-таки девичьей походкой: руки на относе.
– Будто вёдра несёт на коромысле, – сравнил Ардашов. Сукачевич продолжила образный ряд:
– В одном ведре – вода живая, в другом – мёртвая…
Если б знали они, как недалеки от истины!.. Разрумянившееся на двух предыдущих песнях лицо отшельницы стало внутренне сосредоточенным, почти восковым, а по мере исполнения вновь представляемой – и вовсе иконописным.
Пошли нам, Господи, терпенье
В годину буйных мрачных дней
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей.
Дай крепости, о Боже правый,
Злодейства ближнего прощать
И крест тяжёлый и кровавый
С Твоею кротостью встречать.
И в дни мятежного волненья,
Когда ограбят нас враги,
Терпеть позор и оскорбленья,
Христос Спаситель, помоги.
Владыка мира, Бог Вселенной,
Благослови молитвой нас
И дай покой душе смиренной
В невыносимый страшный час.
И у преддверия могилы
Вдохни в уста твоих рабов
Нечеловеческие силы
Молиться кротко за врагов.
Над столом, вкопанным в берег, и, казалось, угодившим в ось земную, разворачивающую по мере протяженности песни подчинённых ей людей то в одну, то в другую сторону миновавшей и будущей жизни, над берегом, восходящим в северную тайгу, над тайгою, устремившейся всеми копытами-трутовиками к угрюмой чистоте Ледовитого океана, нависла намоленной тучей оглушительная тишина.
Слышно было, как поверхность плёса разрывает одиночными выстрелами какая-то могучая рыба. Ошеломление сковало всех – Ардашова, Лану, Родиона Родионовича, даже Витя “Берия” сдвинул шляпу на затылок.
Это было слишком невероятным: апокалиптический строй услышанного, оглашённого посреди осенних наигрышей леса, прошелся по всем шести чувствам слушателей и их подноготной, как сохатый по бурелому. Но извлечённый реквием так отличался от двух предшествующих песен, что верилось: и то, и другое исполнили два разных человека, доселе тайно от самих себя в одном существовавших, а теперь выскочивших из родовой оболочки и при столкновении друг с дружкой отшатнувшихся в противоположные стороны.
– Баба Маня, – решился дунуть на тучу тишины Ардашов, – откуда к вам эта песня-то пришла? Она же – не совсем народная. А вы вроде одна в тайге живёте…
– Откуда пришла, спрашиваешь? Сама не знаю! У нас раньше во Вьюжанинове много ссыльных было… Может, кто и напел. Говоришь, не совсем народная? Ну да, ежели судить-рядить по складу. Но для народа даденная!..
– А про каких таких палачей вы там поёте? – выказал любопытство Витя “Берия”. – Кого имеете в виду?
– Да-а, – оценил интерес своего охранника Родион Родионович, – песня странная. – Как будто с того берега песня… “Сносить народное гоненье”. Хотя…
Солнце уже упрятало жёлто-красный сарафан в скалистый сундук Вьюшеры, переодев осиянно-лиственный берег в приглушенно-скрытные тона. Из прибрежных пещер, пока ещё тихой сапой, льня к воде, поползли извивающиеся кольца многоголового тумана, сперва соскальзывающего с пружинистых ив, а затем – уже ухватывающегося за более податливые заросли ольхи, зажимающего девичник берёз и всё плотнее подбирающегося к скиту ёлочек, стерегущих угодья отшельницы.
Почти одновременно, словно в себе самих, люди услышали замогильно-нутряной, исходящий откуда-то из недр ноющей болью стыда и забвенья, перетекающий в световые дробящиеся обручи перед глазами, округло-протяжный звук, равный предшествующей тишине. Уловив безмолвное изумление, коим до краёв наполнились лица гостей, баба Маня погасила затрепетавший в воздухе вопрос ответом затаённой печали:
– Затонувший колокол мается…
С верхней природной площадки, на которую приткнулся вертолёт, явился озабоченного вида человек в шлемофоне, напомнивший:
– Земля дурить начинает…
Родион Родионович и Лана засуетились – стали уговаривать бабу Маню нанести ответный визит – “как представительницу другой цивилизации”, приехать, чтобы посмотреть большой город, нет, конечно, не сейчас – к такой встрече надо по-особому подготовиться, но и не откладывая, а все расходы и сопровождение принимающая сторона, разумеется, возьмёт на себя. В скороговорке сборов Именных с подачи Сукачевич подарил таёжнице белые с цветным набором на щиколотке трикотажные носочки, на что обрадованная бабушка ответствовала:
– Ой, спасибо: умру дак!
Ардашов внутреннее рассмеялся, потому что ему послышалось: “У-мудак!”
Касательно же уговоров баба Маня сначала с сомнением качала головой, а потом вдруг выдала:
– Согласна, но на один день! Хочу поглядеть, как звери в городе живут…
Она вызвалась проводить гостей до вертолёта – даже шла, показывая дорогу, немного впереди. У Ланы и Родиона Родионовича открылась одышка, а старушка двигалась в гору с завидной лёгкостью и быстротою. Когда вертолёт поднялся над берегом бабы Мани и отбывающие в свой мир нечаянные посланцы наблюдали в иллюминатор, как уменьшающаяся фигурка машущей им вслед таёжницы всё увеличивается и увеличивается, Ардашов шепнул Сукачевич:
– Вы бы ещё белые тапочки ей подарили!..
Однако Лана, пропуская мимо ушей его подначку, вскрикнула:
– Ой, что это?
– Кажись, лось! – пригляделся Витя “Берия”.
И не ведали пассажиры вибрирующей лопастями машины, что к Марии Николаевне Вьюжаниновой приблизился Митенька.
6. МАРИЯ НИКОЛАЕВНА – С ОФИЦИАЛЬНЫМ ВИЗИТОМ
– Ну как – закрасили? – вглядываясь в припухшие, с тайменисто-красноватыми пятнышками, мордуленции двух блондинок и человека с бульдожьим прикусом, спросил Шершень. Лицо его было, как всегда, по-буддистски уравновешенным, и только в уголках конских зрачков поигрывали норовистые искорки.
– Смотря, что ты имеешь в виду, сэнсей? – пытался уловить Липучка настроение Вадима. Блондинки Дина и Дана с игривой боязливостью заперебирали лапками.
– Забор! – застолбил Шершень. – Забор я имею в виду – ваши рожи меня не интересуют!
– Обижаешь, сэнсей. Если тебе интересен забор, то надпись на нём Факел уже затёр (под Факелом Липучка подразумевал Родиона Родионовича Именных). А если тебе всё-таки не так безразличны наши рожи, то слушай…
Человек с бульдожьим прикусом извлёк из бокового кармана пёстрого пиджака вместе с пригоршней “жучков” портативный диктофон: “Решено! – перебежал ручною белкою по столу к Шершневу голос Ланы Сукачевич. – Через неделю летим к бабе Мане на вертолёте. Я беру телекамеру. Вертолёт даёт Именных. Он дважды читал твои “Записки” в “Пермудском периоде”. Именных летит с нами. Или ты хочешь, чтобы с нами летел Шершнев? Кстати, по моим данным, он тоже заинтересовался “Женщиной в эпоху Ци”…”
– У нас кто Липучка? Ты или они? – скрыв удовольствие от прослушивания добытых на чужом токовище голосов, выкатил бодливые белки Вадим. Он опустил глаза долу, ибо на столешнице перед Шершневым трепетал в наплывах “грамотного” вентилятора журнал “Пермудский период”, раскрытый на озвученном в диктофоне одноимённом авторском сочинении. Липучка перехватил взгляд сэнсея и взбил словесный коктейль:
– Блябудутелепатия!..
– Телепортация! – изумилась Дина.
– Телекинез! – поддакнула Дана.
– Тёлки! – подытожил Шершень. – Впрочем, нет. Вас, кажется, отнесли к семейству земноводных? Ну-ка, ну-ка, прокрутите кассету чуть выше…
“…Я – о том, что все мы тонем в трясине. И я, и ты, и этот вот упакованный печенег – похожий на бульдога малый с залысинами Мао Дзедуна, сидящий с двумя блондинистыми лягушками за соседним столиком…”, – воспроизвел Липучка одухотворенный баритон Ардашова.
– Ква, – молвила Дина.
– Ква, – вторила Дана.
Липучка пообещал:
– Я ему глаз на жопу натяну!
– А мы выстрелим эти глазом…, – замешкалась в предположении Дина.
– …из жопы, как из зенитки! – завершила фантазию Дана.
– Ну что ж, теперь, когда мы во всеоружии (на этих словах Дина с Даной прыснули от смеха), остаётся немножко подождать, да? – сэнсей разжал кулаки, что случалось с ним крайне редко. – В каратэ-кёкусинкай есть неписаный закон: если ты не знаешь, что предпринять, сделай шаг навстречу противнику. Поэтому пусть вертолёт прётся к берегу бабы Мани. Пусть он там приземлиться. И пусть заберёт с собою бедную бабульку. Пиарщики хреновы! Думают, они ступу для Бабы Яги приготовили… Сколько, вы говорите, старушенции лет? – снова уткнулся в журнал Шершень. – Девяносто пять? Придурки! Нам ничего не придется изобретать. Вы не знаете, что такое биоценоз? Зато я знаю. Они подпишут себе приговор собственными же руками… Мне только бабушку жалко!
Дядя Петя Энэлолик – заслуженный привокзальный баянист в тяжеленных очках с толстыми зелёными стёклами – всей раскрытой пастью инструментального чемодана предчувствовал: нынче в Пермудске будут встречать какую-то шишку. Это он понял по нахлынувшим телеоператорам: у каждого на плече – по тетереву-телекамере. Во-вторых, наряд милиции разучивал таблицу умножения. В-третьих, на перрон внесли зацеллофанированный салют гладиолусов. А самое главное – грачами на борозде вышагивают охранники. Вообще-то телохранителей не должно быть видно. А эти всегда – в чёрных костюмах, белых сорочках с чёрными галстуками. И лица – сродни скульптурам третьего рейха. Только челюстями – жим-жим. И выкатывается изо рта глаз – недремлющий белок жевательной резинки.
За свою станционную карьеру дядя Петя встречал многих. Начиная с Леонида Ильича Брежнева. Правда, тогда баяниста вместе с тульским инструментом взяли за жабры пермудские милиционеры, выпустив в аквариум вокзала, где уже испуганно-любопытными рыбками сбились в косяк оттесненные пассажиры. Дядя Петя может похвастаться, что самолично видел застеклённого генсека, прогуливающегося по перрону с другими важняками. Хоть бы рыбкам по стеклу пальчиками постучал! Мол, всплывайте, пермудцы, кормить буду. Под брюхом государственного состава пыталась пролезть какая-то баба – так её обратно начали заталкивать ногами тут же прорезавшиеся охранники, в отличие от нынешних, подлинно невзрачные люди.
Ещё не забыть приезд в Пермудск Ким Чен Ира. Литерный бронепоезд, выползший из глазницы закопанного у Кремлевской стены Иосифа Виссарионовича, заставил тогда всю Россию перевести стрелки циферблатов согласно подзабытому ею, единственно верному часовому поясу. Чёрному поясу. И, если во время визита Леонида Ильича дядя Петя исполнил в здании вокзала под Зыкину:
Малая земля, великая земля –
вечный путь из боя в бо-о-ой…, –
а с явлением северокорейского вождя тоже не растерялся, протрындев голосом Цоя:
Переменнн,
мы ждем переменнн…,
то сейчас он недоумевал: кто едет и что петь?
Но недаром его прозвали Энэлоликом. Как частный предприниматель, дядя Петя не был чужд благотворительности. И на часть заработанных на привокзальной площади денег покупал для беспризорной ребятни киндер-сюрпризы. Чтобы клей не нюхали. И так уж получалось, что, как ни расфольгуют пацаны презент от дяди Пети, а там – зелёные человечки, пришельцы, энлонавты. Вот и стал он Энэлоликом. Значит, пусть теперь киндеры выясняют, отчего вокруг такой кипеш?
– Какую-то бабу Маню встречают! Из тайги, – выяснили киндеры.
– Ладно заливать-то, – не поверил дядя Петя. А сам подумал: “Во Россия в ожиданиях шарахнулась – от вождей до бабы Мани!
– Может быть, вы спутали с Саят-Бабой? – отломил баянист от голосовой клавиатуры фрагмент мелодии из индийского кино.
– У Саят-бабы – лингам, – выдал кто-то из отставных нюхачей. – А у этой – лунка…
“Какие начитанные и деликатные детки!” – подивился дядя Петя.
Между тем состав, доставивший бабу Маню из утраченного нами времени, был подан на главный путь отворившейся цивилизации. Прибывшую с официальным визитом отшельницу встречали сам кандидат в губернаторы Пермудска Родион Родионович Именных с супругой, Лана Сукачевич с видеокамерой, Андрей Ардашов с диктофоном, Витя “Берия” с замаскировавшимися в толпе зевак Липучкой и блондинками Диной и Даной – теперешними шатенками.
Два дюжих пермудца из службы безопасности Факела, сопровождавших таёжницу в поездке, вынесли на перрон увесистые сумки с подарками будущему губернатору, как то: пузатую четверть сладкой бражки, хлебный каравай лесной выпечки, берёзовый туес с мёдом, трёхлитровую банку солёных вандышей – мелкой рыбёшки, именуемой в иных местах малявой, связку вяленых, в янтарных родинках жира, лещей, корзинку ранней белобокой клюквы, мешок фиолетового луку, набор хариусных мушек из перьев красного петуха и медвежьей шерсти и блесну на тайменя, изготовленную из медали к 100-летию со дня рождения В.И.Ленина, выпотрошенной бабой Маней по случаю из брюха огромной щуки.
Как только отшельница ступила на перрон Пермудска, она начала пританцовывать. А как же? Грянула музыка. Да ещё какая! “Барыня”. Подивилась: отчего другие-то не пускаются в пляс – Родион Родионович, Лана, Андрюша?.. Идут, посмеиваются, кидают баянисту в чемодан мелочь. Не в охотку разве он жмёт на басы?! А вот и “Амурские волны”. А букет гладиолусов у Марии Николаевны такого росту, что прямо как кавалер. И закружилась с ним баба Маня выверенным попаданием шага – ровно на три четверти. Ну и охотница! Ну и таёжница! На каких балах побывала? И, поравнявшись с дядей Петей Энэлоликом, ещё напутствие дала:
– Похвально, молодой человек, играете… Вам следует учиться дальше!
Увидела старушку, стоящую с протянутой ладошкой. Подошла, приобняла, прослезилась, принялась расспрашивать:
– Ты чего это, матушка, здесь очутилась? Дочь, говоришь, не заходит? Внук в тюрьме? Милая ты моя! Давай не унывай. Ко мне тоже дочь не заходит. Эх, на природу бы тебя!.. На природе-то пойдёшь да что-нибудь себе обязательно возьмёшь. В городе-то что добудешь?! Знала бы, матушка, я бы тебе гостинцев припасла. Теперь-то мне неловко у губернатора отымать… Ну-ка погоди-ка, где-то у меня тайничок был…
С этими словами баба Маня сняла и развязала заспинный мешок, пошарила внутри рукою и извлекла оттуда большую кедровую шишку, сразу окутавшую себя защитным духом пробудившейся тайги.
– Зубов нету?.. Как же так-то? Тебе сколь годков, матушка? Семьдесят пятый пошёл? Мне и то скоро сто лет будет, а я орешки вдругорядь вместе с векшами щелкаю!.. Эх, бедные вы мои! Толкушка есть? Орешек-то из-под чешуйки вынешь – и толкушкою его. Жалко – ядрышко размозжишь…
Тут налетели эфирные толкунцы – начали совать микрофоны да выведывать, “каковы у бабы Мани впечатления от Пермудска?”, особенно усердствовали две шатенки с телодвижениями лягушек (Ардашову даже показалось, что он уже встречал их в каком-то болоте), старушка вдумчиво отвечала, будто испытывала трясину жердью, пока Витя “Берия” и подведомственные ему истуканы не выдернули её из царства кровососущих, пресмыкающихся и земноводных.
Как и был уговор, после обустройства отшельницы в отеле, перво-наперво повели Марию Николаевну в зверинец. Благо, от отеля до зверинца – хвостом подать. Пока спускались по проспекту к набережной, в которую упёрся зоопарк, баба Маня, наблюдая зорким оком лесного человека распутывающийся перед ней клубок, заметила, что в городе играют в догонялки ювелирные магазины, рестораны и аптеки. Из чего она сделала вывод, что в Пермудске должно проживать много богатых, но все богатые – голодные и больные.
Войдя в зверинец, остановилась у клетки с лисицами:
– Здравствуйте, воровки! Пошто продукт у меня крали? Вот и поймали вас за это!
Подмигнула ястребу, косящему на неё желтым глазом:
– Ясно, как ты здесь оказался. Мне голубя ручного из города привезли, дак вот этот уташшил!..
Сказала голландскому петуху:
– Ну, конечно, ты-то у нас олигарх!..
Уткам, пурхающимся в небольшом водоёмчике:
– Эх, сударушки! Сколь я вас за жись свою постреляла! Не по дроби пристанище: вам ведь надобно сейчас живую рыбу вытаскивать, а вам мёртвую кидают!
Бурому медведю:
– Батюшка! Волю ж тебе надо! Сколь разов мы с тобой встречались?! Помнишь, ранила тебя с перепугу? Ты уж прости меня, грешную!..
Долго смотрела на белого медведя, положившего на лапы грустную морду:
– До чего же ты красив, батюшка! Пожалуй, покрасивше нашего будешь. К океану бы тебя Ледовитому…
Глядя на отворённую ставенку Ланиной видеокамеры, Родион Родионович растолковал Марии Николаевне, что зверинец ещё со времён большевиков расположился не где-нибудь, а на месте старинного кладбища, где покоятся известные люди города.
– То-то я чую, – обронила сурово отшельница, – тяжко людям-то среди зверей, а зверям – среди людей.
Кандидат в губернаторы клятвенно заверил бабу Маню, что, как только пермудцы отдадут ему свои голоса, он тотчас вернёт людей на кладбище, а зверям отдаст парк культуры и отдыха.
Повезли таёжницу в магазин шапок. Потому что шапки – это же сладкий сон зверинца, а зверинец – Уголовный Кодекс природы. А на дворе – октябрь. Там, на Вьюшере, уже наверняка покров. Именных решил купить бабе Мане шапку – любую, какую она пожелает.
Вертлявый продавец с бейджиком “Евдоким”, просекая масть покупателей, начал предлагать Родиону Родионовичу, его супруге Снежане Эдуардовне, Лане Сукачевич, Ардашову и Вите “Берии” шапку за шапкой – ондатровую, цигейковую, из нутрии, из норки, из нерпы… Однако, раскланиваясь, как послы перед царицей, они почему-то передавали головные уборы сухонькой старушонке, которую сначала продавец и не приметил.
Баба Маня с любопытством изучала товар, щупала, встряхивала, примеряла перед зеркалом, избранный интерес у неё вызвал коротенький и гладкий, весь в родовых чернильных пятнах мех нерпы – такого она на Вьюшере не видала, но, встряхнув и ощупав, и даже примерив, таёжница отвергала шапку за шапкой.
– Бабушка, может, вам шапку Мономаха предложить? – теряя терпение, сыронизировал вертлявый пермудец.
– Можно! Вот её-то я и хочу примерить, – указала Мария Николаевна на чёрную кроличью ушанку, оттеснённую толпой других шапок на отшиб витрины.
Евдокиму легонько так – в один щелчок – указали место, и холоп отправился на склад. Две шапки со склада, казалось, ничем не отличавшиеся от той, что на витрине, таёжница продавцу воротила. Она примерила только ту – “застеклённую” а, примерив, пояснила:
– Я всё-таки, мил-человек, охотник. И так тебе скажу: зверя надо брать вовремя. Те шапки – как одуванчики – облетят быстро. А эта будет служить долго…
Из магазина владычица Вьюшеры вышла в обнове, а, уходя, наказала проникшимся шапкозакидателям строго-настрого:
– Смотрите, торгуйте с прибылью!
Когда два внедорожника – серебристый японский “Субару” и муреновая “Шевроле-Нива” – доставили гостью и свиту на званый ужин к Родиону Родионовичу – это был многоярусный красный дом, заретушированный стволами сосен по ту сторону разделяющей Пермудск величавой реки, и перед тем как сесть за стол, городские дамы – Снежана Эдуардовна и Лана Витальевна – фрейлинами сопровождающие вьюшерскую амазонку, принялись, развлекаясь, обряжать её перед зеркалами в разные бусы да платки, Ардашова в который раз охватило ошеломление, связанное с каким-то слоистым, двоящимся образом отшельницы. Он вдруг ясно увидел, как баба Маня буквально преобразилась на глазах вплоть до разгладившихся на лице морщинок, замерев в горделиво-утончённой позе. Вылитая княгиня Мария Николаевна!.. Да ещё повелевающая:
– Шампанского бы!
Откуда этот дар перевоплощения?..
Утро выдалось не мудреней, а мудрёней. Пребывание отшельницы в городе одним наречённым днём всё-таки не обошлось. Назавтра она выглядела не такой бойкой, как в первые сутки визита, а явно что-то в себе перебарывающей. Перед отъездом старушки на Вьюшеру провожающие остановились по её просьбе у воспарившей на их пути церквы, при входе в которую на прописном табурете восседал огненно-рыжий юрод с опрокинутой у ног собачьей шапкой. Родион Родионович опустил в её зев пятихатку – пятисотрублёвую купюру, всем своим видом показывая, что пожертвование – за каждого, кто с ним. И вдруг услышал:
– Мало!
Кандидат в губернаторы, побагровев от неоценимых щедрот и наглости “привратника”, сделал молчаливый шаг под церковные своды, но заново услышал:
– Прокляну!
Получалось, что в храм нельзя было войти ни при каких обстоятельствах. Во-первых, потому что – “мало”, а во-вторых, кто же входит с топором проклятья в спине?!
Ардашов впервые видел такого нищего. Конечно, Витя “Берия” мог бы взять сейчас вымогателя за шкварник и вышвырнуть из притвора куда-нибудь в бомжатник. Но даже не шибко верующий Витя понимал, что дворовые приёмы на паперти невместны.
Однако баба Маня неожиданно выудила денежку из шапки, вернула её Родиону Родионовичу, а остолбеневшего от таких действий “привратника” огорошила:
– Ну-ка, родной, примерь головной убор!
– Не понял юмора…, – пыхнул перегаром рыжий, но шапку на всякий случай поднял и, помедлив, водрузил на потухающие патлы. Голова божьего человека ушла в собачий мех по самые глаза.
– Великовата будет! – заметила Мария Николаевна.
– Не по шапке – Сенька! – переврал поговорку Витя “Берия”. А баба Маня со словами “Меня-то он проклясть поостережётся!” одна без провожатых, словно отсечённых запретным зигзагом, беспрепятственно вошла в храм, из которого – вот те на! – вскорости выдвинулся Ватажников.
Андрей, отозвавший Павла в сторонку и пересказавший события вчерашнего дня, включая только что приключившуюся стычку, поделился с ним тем памятным вечерним наваждением. В ответ предводитель колоколоискателей поразил его очередной, тут же сплавившей их сознание воедино вспышкой открытия:
– Угадай, у какой сейчас иконы баба Маня на коленях стоит? Ну? У иконы царственных мучеников – Николая, Александры, цесаревича и четырёх княжон…
– И?..
– И…
7. ТОСКА ЗВЕРИНАЯ И РЫБЬЯ
– Бедненькие! Как вы тут живёте?! Какой воздух у вас гружёный! Не наш воздух. По асфальту-то ходить тяжельше, чем по земельке. А глазыньки-то мои так щиплет и застилает – будто в баню по-чёрному, что не выстоялась, вошла!..
Серебро длящейся картинки покрывалось чернью окисления: “На какие только ухищрения не идут с нарастанием предвыборной гонки в Пермудске некоторые из соискателей губернаторского кресла! Например, Родион Именных даже отправился в тайгу – якобы за советом к знаменитой вьюшерской охотнице бабе Мане. А затем, особо не заботясь о последствиях, привёз девяностопятилетнюю старушку в наш город. Как вы только что слышали из уст самой отшельницы, дорогой ценой обошёлся для неё визит в мегаполис, в котором она никогда не бывала. И эта цена – здоровье. Ведь зрение для человека, живущего в тайге охотничьим промыслом, – основа существования…”
Сэнсей сбавил пультом звук в телевизоре. Он был доволен: Липучка со своим бубенцовым эскортом – Диной и Даной – опять сработал на опережение. Этот маленький сюжетец по силе эмоционального воздействия, пожалуй, перекрывал все выплески улюлюканья в адрес Шершнева, испятнавшие пространство и время податливого пермудского эфира. Даже памфлет Ардашова – не в счёт. Хотя единственный, кто мог рассчитывать на затаённое уважение Вадима, был именно Ардашов. Познавший упоение длительными занятиями каратэ вырабатывает не только способность к самодисциплине и перераспределению энергии, медоносно перемещающейся от одного бутона чакры к другому – у него отворяется третий глаз: не во рту, как у прочих-подобных, а в межбровье.
Растревоженная аджна позволяла сэнсею видеть на несколько картин вперёд. И, погружаясь в заглядье, Шершнев перелистывал за слоем слой: вот, как некогда купец Аника Строганов, получает он дарственную грамоту из Первопрестольной на обладание уже не чёрным, но Каменным Поясом, что, долго ли, коротко ли, но, как чёрный пояс – в пермудский музей, будет сдан потом в опричнину в обмен на иные пространства; вот слитным лягушачьим хором славословят обладателя Каменного Пояса все те, кто совсем недавно уличал его в стяжке с братвою; а вот сэнсея выманивает калачом нового чина Москва, и льнут к нему напоследок, будто сговорившись, сфотографироваться позавчерашние правдоискатели, среди которых не будет лишь одного – междоусобного Андрюши Ардашова. Эх, если бы Ардашов мог выйти на ринг спортзала!.. Это дух, с которым не зазорно попластаться.
Боковым зрением опытного бойца Шершнев разглядит Андрея замершим в сторонке от покорно ложащихся под скобы фотовспышек бревенчатых людей – одинокий топляк, погружённый в пучину несломленной гордыни и никак, даже при помощи багра, не прибивающийся к берегу. К берегу Шершня. Вадиму казалось, что между ним и Андреем было нечто родственное: презрение к человеческому гнусу, претендующему на роль зеркала…
Как меняется матрица сознания! Наведите на него третий глаз сэнсея и вы различите, что здесь, в ныне текущем времени, те, кто почтут за честь завтра облепить держателя Каменного Пояса райскими пташками, покамест бы и рядом с ним вместе с Радищевым не сели, чтобы “не десницею, но шуйцею подтирать задняя”. Но уже завтра самому Президенту будет не западло засняться плечом к плечу с одним из теперешних пермудских воротил дзюдо, который, собственно, и подвигал сегодня пуститься Шершня в предвыборный дрейф. Одно из двух: или надо менять верховную службу безопасности, или поменялась матрица сознания у Верховного!
Как сказала Ардашову просвещенная пермудка Инга – бывшая секретарша Вадима, а сейчас – девушка по вызову, Шершнев настолько погряз в долгах, что ему ничего не оставалось, как завалить под себя город и край, чтобы после начать откупаться. Инга даже намекающе открылась, что в некой заначке вздрагивают в предсмертной агонии подтверждающие её слова документы: копия – 500 баксов, подлинник – 1.500. У Ардашова денег хватало только на два часа, поэтому он поверил девушке на слово.
И вот Андрея настиг сюжет о бабе Мане, изготовленный тушителями Факела. В дзюдо это называется удушением по линии рта, в каратэ – ударом пальцами стопы в пах, в благородном боксе – просто ударом ниже пояса. Ардашову иногда представлялось, что, если бы он не стал тем, кем он стал, Андрей непременно сделался бы боксёром и, судя по всему, – чемпионом. Телевизионный раунд от Шершнева (а то, что за этим стоял именно он, Ардашов ничуть не сомневался) напомнил ему бой в Атлантик-Сити между пуэрториканцем Мигелем Котто и колумбийцем Риккардо Торресом.
Пружины, сжатые в двух углах ринга. В том только разница, что на Котто светили софиты всего мира, а Торрес почти не вылезал из своей Колумбии. Число проведённых и законченных нокаутами боёв – примерно равное. Тот и другой – без поражений. Но Мигель Котто – навроде Тимура Кибирова, увенчанного чемпионскими поясами новейшей российской словесности. А Риккардо Торрес – какой-нибудь Сергей Лузан, кочующий по таймырской тундре охотник мировой поэзии. Кого знала публика? Вопрос праздный. Но кого она узнала? Спрашиваете! Торрес показал, что он может окучивать Котто не хуже самого Котто. Кто вставал с настила ринга? Да, Риккардо. Но ведь к тому же – и Мигель. Что делает Котто? Вы думаете, идёт в клинч или постреливает джебом, пуская в ход пляску ног? Котто бьёт Риккардо по яйцам. В том-то и кошмар, что умышленно. Рефери, не заклеймив Мигеля, даёт Торресу время, чтобы очухаться. По правилам бокса, Риккардо мог бы разгибаться до пяти минут, однако он предпочёл одну. После этого Котто оставалось лишь “дожевать” противника, что он и продемонстрировал.
То же самое явил Шершень. Вроде бы не умышленно. По праву высшей справедливости. Но получилось по принципу: раз вы пользуете бабушку, то и я разверну её к лесу задом, к Пермудску – передом.. А удар пришёлся не только по Родиону Именных и Лане Сукачевич. Шершнев зацепил и Ардашова. Кто автор записок “Женщина в эпоху Ци”? Так-то. Теперь лишний раз подумает, прежде чем браться за перо и вмешиваться в чужую жизнь. Пусть лучше не берётся! Отныне он приговаривается к мукам совести. И будет приговорён к ним пожизненно, когда узнает, что после своего гощения в городе отшельница окончательно захворала и приказала долго жить. Или сие неосуществимо? А кто в тайге проверит-подтвердит?! Слово – не воробей, чтобы сказать “жив-жив!”
Сюжет о слепнущей охотнице обернулся для Ардашова серией ударов “в два этажа” – в голову и по печени. Печень вспомнила тот водочный вечер, когда, подстрекаемый нагрянувшими сотрапезниками, Андрей решил переместиться в квартиру чужого семейства, где тоже сидели за трапезой, однако – освещённой собственной привычной дозой. Ардашов втащил на плечах передоз. “Каков удар?! – осели в памяти последние слова главы этого семейства, фантасмагоричного пересмешника, неловко зацепившегося за край давно умолкшей радиолы и рухнувшего головой об пол. Позже они прозвучат предсказанием завтрашнего утра. Потому что утром Пересмешник отринет ещё с вечера намеченный путь, а, отправив оным своё семейство, выйдет во двор в поисках непохмелившейся судьбы. И будет замертво сражён шальным ударом в висок каблука женской туфельки!.. Каков удар?!
А если бы Ардашов не припёрся к Пересмешнику в тот вечер?.. А если бы к Ардашову не приплелись скучающие корефаны?.. Что тяжелее – нести прямую или косвенную вину – ту, которая оглашена в зале суда или которая недоказана, даже невымолвлена вообще? Каков, всё-таки, удар?!
Сэнсей заслал на Вьюшеру “борт” с Липучкой. Тот слетал туда с неутомимыми блондинками, преобразившимися перед полётом из шатенок в брюнеток, и воротился явно обескураженным. Вадим отсмотрел отснятый исходник. Никакой вам бабы Мани и, мало того, – избушки. Точно ледник языком слизал! И ровненький вокруг снежок – младенческая ладонь без насечек заметённых человечьих следов. Куда изба-то укатилась?!
Они проторчали там весь световой день, намёрзлись, ретировались в вертолёт, покружились над тайгою в напряжённом дозоре, снова сели, однако таёжницы так и не дождались.
Вокруг привидевшейся избы обнаружили мёртвых зверушек – белку, бурундука, бобра… Не убитых, а умерших каким-то иным путём. А когда спустились к уже скованной ледоставом Вьюшере, обратили внимание, что в большой полынье у берега что-то белеет. Думали, шуга. Подошли поближе, пошевелили палкой – мать моя Родина! – огромный, плавающий кверху брюхом таймень. Морда – вся в ржавых крючках и блёснах…
Неужели желаемое может становиться действительным с опережением действия? Именно такую или подобную картинку как раз и хотели запечатлеть лазутчики Шершнева, правда, по собственному сценарию и с личным участием.
Сэнсей прикрыл и расслабил веки, чтобы напрячь третий глаз. Но его аджна, ослеплённая тайной чистого снега, ничего не воспроизвела.
– Помните, я говорил вам про биоценоз? – включил Вадим обыденное зрение, процеживающее растерянность на лицах подручных. – Биоценоз – это совокупность живых организмов, которые не могут существовать друг без друга. Почему старуха заболела в городе? Потому что её лишили привычной энергетической подпитки, необходимых микроэлементов. Но есть и обратная сторона. Отчего дохнут звери и рыбы? Оттого что старуха сама была микроэлементом, даже аккумулятором. Что наступит, если убрать аккумулятор из среды обитания? То-то и оно! Изба? Да хрен с ней, с избою! Или для нас важен труп бабушки? Нет, не важен. Поэтому запускайте сюжет в эфир. Пусть Факел погаснет!..
8. ИЩИТЕ РОССИЮ НА 136-М КИЛОМЕТРЕ
Когда ему было тяжко, он ехал на 136-й километр. Если за 101-й посылали, то к 136-му тянулись. Скит – не скит, но некое поселение, где не запирались двери. Поезд листает пейзаж: горы, леса, заводские корпуса, трубы, ядовитые жёлтые дымы, снова – горы, снова – леса, снова – трубы… И вдруг среди этой заданности, которую навязал природе человек и с которой, кажется, смирилась природа, под высокой насыпью, в доисторической океанской впадине, выныривают между гор чешуйчатые часовни, деревянные карусели, колодезные журавли, лопасти ветряков, колёса водяных мельниц, крестьянские дома с подворьями, старинные торговые лавки, кузня, раздувающая горн мехами, и две ватаги гусей, идущих с кистенями клювов стенка на стенку с одного конца улочки на другой.
А вдоль улочки, как вторая улочка, течёт речка с хрипотцою в имени – Архиповка. И разгуливают по ней ермаки-хариусы, собираясь в ямках – погребках с медовухой. Струится речка из-под надбровной каменной дуги – зелёного от отражающихся ив тоннеля, на котором выложены цифры: 1911. Иной раз чудится: вытекает из тоннеля глаз минувшего века…
Вытекает глаз?.. Именно так. ХХ-го века?.. Не меньше, ежели по дну и берегам – отколотые донышки бутылок, ржавые винтовочные гильзы, обломыши битума, мятые баллоны тёмного пластика… Это ж сколько нужно просеять-переварить драге негромкой речки, чтобы в неё вернулись хариусы?!
А негромкая она лишь по имени, да не по норову. Однажды Ардашов привалил сюда с дружеской ватагой, коей верховодил замшелый московский гений Юрий Влодов, так и не нашедший в местах своей воровской юности Азаню, Килялю, Санчика и Мишаню Нефёда, зато – подцепивший на станции начинающую поэтессу, глуховатую на оба уха. До 3-х часов ночи пили чеботарёвку местной пробы, а в 6 утра Андрей пробудился оттого, что незримая крыса пространства тянула, пытаясь перекусить, из комнаты за окно телефонный провод. Предупреждала?.. Он встал, с трудом уравновешивая в голове свинцовый шар, а за окном – объяты ужасом деревья: их рвёт на себе, как волосы, обступившая гостевой домик распоясавшаяся вода.
Кто бы подумал, что махонький колонок речки, взъерошенный в верховьях затяжными дождями, обернётся неистовой медведицей – примется сначала ворочать, а после обрушивать с рёвом бетонные плиты двухэтажной гостиницы?.. Ардашов видел змеящуюся по стене к потолку, всё расширяющуюся трещину, в каком-то гипнотическом блаженстве взглядывал на неё, как в нотный стан оглохший Бетховен, пытаясь дописать близящуюся к развязке симфонию – дарственную поэму для Толяна Заботина, чей день рождения наступал в прилегающей комнате. Поставил точку, шагнул через порог, вручил подарок виновнику природного торжества и услышал, как за спиною опадает занавес наружной стены, а когда оглянулся, то сверху увидел, как под рукоплескания волн плывёт по Архиповке диван, подхваченный с нижнего этажа стремительной бражной водою, а на диване – ничего не замечая вокруг, в полном слиянии и самозабвении, несущиеся вдоль 136-го километра эпохальный Влодов с задыхающейся поэтессой, повторяющей и повторяющей:
– Публикуй меня! Публикуй!..
Так мчались они на диване из Архиповки в Чусовую, из Чусовой – в Каму, из Камы – в Волгу, пока не обернулся Влодов Стенькой Разиным, а поэтесса – персидскою княжной…
Вообще-то, когда посылали за 101-й, тем самым признавались: нам – в Москву, а вам – в Россию. Вот и оказалась Россия на 136-м километре. В прямом и переносном смысле. В переносном – потому что хозяин этой впадины буквально перенёс-перевёз-перетащил из окрестных сёл-посёлков-деревень остатки порушенной красоты в своё хвойное междугорье, собрал-восстановил-одухотворил и расставил в продуманном порядке, как шахматы. С кем играть? С властью? С Отечеством? С закулисой? С Вечностью? С самим собою? В этом-то и заключался прямой смысл. Так что ищите теперь Россию на 136-м километре!
Звали человека Постник. Жил он в двух веках. В прошлом – куролесил, в теперешнем – постился. Зимой ладил на речке опалубку с дверью. Выйдет на мороз из избы в набедренной повязке – высоченный, седой, как растущий у тоннеля серебристый тополь, дверь скрипучую над прорубью отворит, ухнется с головой в дымящуюся архиповскую воду, дверь захлопнет: мол, надо в тепле чуток поплескаться, дабы глаже грехи стесались, снова отворит – явится из сруба, где живёт речка, и в нарастающем куржаке переместится восвояси.
При Иване Грозном Постнику вместе с Бармой выкололи очи. Говорят, чтобы не могли повторить сотворённой ими красы – собора Василия Блаженного. Ан нет: прозрел через пять веков Постник – сложил по брёвнышку сперва дом крестьянина-промысловика, потом в доме том – глинобитную печь, а девкам-художницам повелел расписать её цветами. Девки лбишки наморщили:
– Разве печи крестьяне цветами расписывали?!
Ответствовал:
– Я же не убожество России хочу показать, а её красоту!
Эх, ещё бы вместе с Постником Барма прозрел!..
Возле Постника жил пёс Спиридон, по-простому – Спирька. Башковитый зело кобель. Днём добывал для Постника одёжу и еду, а вечерами, когда в древнерусской впадине оставался только он да хозяин, зевал вместе с ним на луну в полную пасть. Добывал так: приедут сюда рабочие собирать очередную спасённую Постником часовенку, в каптёрке переобуются-переоденутся – Спиридон тут как тут. Улучил момент – и несёт в зубах на крыльцо Постнику то кроссовки, то свитер, то куртку “Адидас”. Однажды притянул полную кастрюлю наваристого борща. Само собой, приходилось Постнику возвращать всё умыкнутое добро да ещё извиняться за Спирьку: родимую мужикам ставить. Так что они иногда злоупотребляли – не только родимой, но и Спиридоном: намеренно клали ему в пасть какой-нибудь башмак.
Как-то сошла на 136-м километре одинокая гулёна. Покрутила головой туда-сюда – шелушатся резные луковки часовен, в хранилище детской деревянной игрушки медведи с зайцами по наковальням бьют, в лавке – часы-ходики, показывающие совсем другое время, чем на рученьке приблуды, расцветшим вьюнком – раструб граммофона, женские ботиночки, какими ныне не торгуют, над прилавком на шнурках висят, – и поражённо спросила безлюдную тишь:
– Где я?!
Тут сзади Спирька. Прыг на молодку – и обхватил лапами. Насилу отбилась. Отбившись, полюбопытствовала:
– Как хоть тебя звать-то?
– Спиридон! – ответил за пса Ардашов, выглянувший из своей кельи, перелицованной из баньки. Гулёна, должно быть, предполагала услышать какие-нибудь привычные для русского слуха имена – Тайсон, Джексон, Ришар – поэтому разочарованно протянула:
– Спиридоны тут всякие!..
И вскарабкалась обратно – на железнодорожную насыпь. А Спирька с Ардашовым ни с чем остались.
Многих за жизнь свою в прошлом веке Постник повидал-перевидал, да немногих вспоминал. Ежели и вспоминал кого, так это бабу Маню. Как-то сплавлялся он на плоту по Вьюшере и к берегу отшельницы пристал. Подивился: как это она – одна среди тайги? Помнит ответ её: “Одна? Да разве это плохо?! Вот и ты, батюшка, рано или поздно один будешь – единственным-разъединственным. И поймешь: не каждому это даётся – одиночество-то. А коли даётся, то неспроста. И будешь ты подковы ковать в кузне своей. Те, с которых деревню-то сорвали. И начнут переезжать к тебе избы – то из одного брошенного села, то из другого. И наполнишь ты их тем, что от хозяв осталось: прялками, светцами, туесками, кадушками да тоскующими по людям фотокарточками. И похоронят тебя возле храма, каковой ты сам же среди леса и возведёшь”.
Слово отшельницы – зерно. Однажды Постник оставил на правом берегу Архиповки банно-мышечный комбинат и перешёл на левый, к коему и примыкал тот самый чаемый километр реликтовых всходов.
Прогрохочет мимо 136-го поезд – подчеркнёт тишину по линеечке. Тихо, будто высадили сейчас из вагона за безбилетный проезд Александра Грина. Так и было здесь на рассвете вытекающего из тоннеля века. И пошёл по шпалам Грин намывать в архиповках сказки. С той поры все за сказками на 136-й едут.
Поздний золотой осадок, который намыл Ардашов, слушая здешнюю речку, таков: “Если землянам не навязывать не нужных для Вселенной дел, они будут оголены перед мыслями о смерти. Представляете: насколько человек обнажится перед смертью, когда каждый станет думать о смысле жизни?! Посему нечего сетовать и пенять, что о смысле жизни люди думают мало. Те, кто поселили нас на эту планету, вероятно, щадя нашу внутреннюю природу, или, скорее, уберегая самих себя от возможного бунта прозревающих существ, именно потому навязали нам сначала Христа, Магомета и Будду, а после заменили трех китов на моральный и материальный ущерб, жилищный вопрос, шпионаж в пользу ядерного реактора, выборы, премии нобеля, букера и антибукера, ритуальные услуги, ксеню собчак и ксюшу бородину, доработку до пенсий; серафимов саровских – на алексеев митрофановых, есениных – на ларис рубальских, солженицыных – на татьян устиновых, от которых успокаивает только речка… Значит, мы должны поклониться сонму навязанных дел? Иначе – кранты: и нам, и тем, кто определил нас в земные поселенцы?..
А баба Маня, которую тоже успокаивает речка и которая не то что не удалилась, как Постник, с правого берега на левый, а просто-напросто никогда и не сходила со своего исконного местышка, разве она оголена перед смертью?.. Тоже ведь не оголена. Охотничий и рыболовный промыслы поддерживают промысел Божий. С единственной только разницей – они, если и навязаны, то навязаны Господом, а то, что отнесено к заставкам нашей цивилизации, насадили некие надсмотрщики, воспитатели в детском приёмнике-распределителе Человечества. Но разве Бог не всесилен над этими надсмотрщиками и не может поставить их на место? Он оставляет нам право выбора. И мы в смутной догадке в лучшие наши часы отшатываемся к варианту существования, поддерживающему промысел Божий. Написал ведь Алексей Решетов: “Потерять, как женщину, природу, мучиться и сохнуть без неё”. Не потому ли, когда Ардашов растворялся не в собственной, а в окружающей природе, ему не нужны были женщины?.. Не оттого ли пускался он во все тяжкие, что хотел распроститься с собственной природой в пользу природы окружающей?..
Постника и Ардашова свёл Ролан Шпатель. Тем и ценны полукровки, что они могут познакомить и объединить двух русских людей. Иначе русские в упор друг друга не видят. Особенно такие малоречивые, как Постник и Ардашов. Когда они сходились, то говорил обычно Шпатель – как переводчик. А когда не было Шпателя, Постник, ни слова ни говоря, бросал Ардашову ключ от кельи, тот молча ловил его в воздухе и отправлялся молчать у воды. И было слышно, как молчит на другом конце улицы Постник.
Не о том ли, о чём молчит на другом конце России у пушкинской Сороти незнаемый нами писатель Борис Сергуненков? Изо дня в день садится он в своём Ворониче к письменному столу, берёт чистый лист бумаги, ставит на листе дату и, уже написавший щадяще тощенькую, но трепетную “Жизнь сказочника”, замирает над листом, как Пимен, – весь в зыбящихся видениях, клубящихся временах и пространствах, пробегающих перед глазами образах великих предшественников, так густо проступающих сквозь плащаницу усопшей страницы, что лист, не теряя причастности к белому свету, более не страшится собственной оголенности. Лист ложится на лист, чистые страницы вырастают в сугроб перед входом в избушку вьюшерской отшельницы, а лопатой сугроб расчистишь, дверь в избу отворишь – фьють! – улетел из неё человек. Куда?
Ответ – на той самой росстани сергуненковских “Прогулок к Пушкину пешком и на велосипеде”, издав которые, он и набрал в рот тайной воды из Сороти, в коей купался Александр Сергеевич: “В первый раз я его встретил. – Ну что, пишешь? – спрашивает. – Пишу, – отвечаю. – Ну, пиши, пиши, – говорит, а я помолчу.
Во второй раз встретил. – А теперь молчишь? – говорит. – Молчу. – Ну, молчи, а я попишу.
В третий раз встретил. – А теперь пишешь или молчишь? – А теперь пишу и молчу.
Больше мы с ним не виделись”.
А вам не перебегал дорогу Пушкин? Жаль. Прежде чем отнимать время и деньги у своих современников и потомков, трижды усомнитесь: а чем, собственно, оправдана толщина ваших прижизненных и посмертных изданий? Эх, какое это счастье – повернуть оглобли, не соваться на Сенатскую площадь, воротиться к своему берегу, быть приговорённым к равенству с природой, а значит – безвестности…
А Чикатило? Джек-потрошитель? Гитлер? Разве они не приговорены к равенству с природой? Своей, разумеется. Но ведь они, во-первых, не безвестны. А во-вторых, это не равенство с лесами, полями, морями, пещерами, реками. “Люблю озёра без людей!” – воскликнул Игорь Шкляревский. Неспроста воскликнул-то. Не оттого ли, распространяя по планете птичий грипп, пернатые через свою погибель объявили войну людям? А раз так, не означает ли, что окружающая природа для нас – не то что бы чужая, но и не родовая вовсе и, судя по тому, как мы к ней относимся, Земля – всего лишь родовспомогательница, но не наша родина?..
Вот почему Ролан Шпатель вёз Андрея Ардашова из Пермудска на 136-й километр. Андрей иногда приходил в себя, нащупывал ногою сцепление золотисто-коричневой настойки “Мономах”, добавлял газу и снова отключался. Его уничтожала собственная природа. Ролан знал: спасение Андрея – только в 136-м километре. Потому что от своей природы не спасешься. А та – может и помиловать. Как оказался он в машине Шпателя?
9. ТАЙНА УЦЕЛЕВШЕЙ БУКВИЦЫ
– В общем, я влюбился! – сообщил Ардашову Ватажников. Вид у пятидесятилетнего мужика был заговорщицкий и глуповатый: человек впервые вылез из Интернета – от Павла несло сайтами, файлами и вирусами.
– Влюбился? В кого?
– Вот теперь давай разбираться, в кого. В Марию Николаевну – это точно! Только – или в отшельницу Марию Николаевну Вьюжанинову, или – в цесаревну Марию Николаевну Романову… А может, в обеих сразу? Смотри, что я надыбал…
Ватажников извлёк из внутреннего кармана свёрнутые четвертинкой листы, испещрённые его размашистым почерком.
– Во-первых, Великая княжна Мария Николаевна Романова родилась 14 июня 1899 года. Сколько бабе Мане лет? Правильно: кто ж считал?! Если верить её словам, на момент твоей первой встречи с нею в 1994-м году ей стукнуло девяносто пять. Кстати, помнишь, как она потом повторяла: “Мне и то скоро сто лет будет…”?
Во-вторых, в так называемых “царских костях”, захороненных в Петропавловском соборе, не хватает останков цесаревича Алексея и княжны Марии Николаевны. Это – факт. Чуешь?!
В-третьих, знавшие княжну свидетельствуют, что “у неё был сильный, властный взгляд” и “привычка подавать руку, нарочно оттягивая её вниз”. Это тебе ничего не напоминает? В письмах императрицы Александры Фёдоровны к дочери я наткнулся на любопытные психологические штрихи: “Мария, дитя моё, ну не будь такой дикой…” Или: “Ты обычно держишься в стороне от других…” Может, в дальнейшем вынужденное отшельничество сплелось с природным?
А ещё люди отмечали, что “у Машеньки красивый грудной голос”. Любила петь, знала многие акафисты, играла в театральных постановках. Ты же сам мне рассказывал про какую-то не такую песню, что вам баба Маня исполняла в тайге? И вот на что я наткнулся – текст молитвы, которую будто бы нашли в вещах расстрелянной царской семьи. Её авторство приписывают княжне Ольге Николаевне:
“Пошли нам, Господи, терпенье
В годину буйных мрачных дней
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей…”
Сличи. Не схожа ли с той?
А сама Мария, Бог ты мой, была настоящей русской красавицей, боярышней допетровской эпохи – в неё влюблялись даже коменданты-конвоиры: Панкратов – в Тобольске, Яковлев – в Екатеринбурге. Сёстры-княжны посмеивались: “Маше везёт на комиссаров!”
Бесстрашная: 27 февраля 1917 года, когда правительство Николая было низложено, Мария выходит с матерью к полкам, верным присяге. Видишь: историки зациклились на больном наследнике, а, выясняется, что душой семьи Романовых была именно Мария Николаевна. Ты приглядись к иконе царственных мучеников, – Ватажников положил перед Ардашовым цветной оттиск, – цесаревна Мария изображена под сердцем отца-императора!
Теперь вспомни метки в тайге на сушинах в виде буквы “М”. Оказывается, у четырёх княжон существовал совместный вензель: “ОТМА” – Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия. “М” – то, что осталось от вензеля.
А сейчас сопоставь с тем, что я тебе сказал, все “странности”, сопровождающие бабу Маню. То, что потемнели твои диоптрии на её берегу, оставим за скобками. Народный говор?.. А сколько раз тебя “коротило” от случайно брошенного, как бы не свойственного бабе Мане слова или внезапного её преображения? Кстати, если допустить чудесное воскрешение цесаревны и учесть то, что ей довелось пережить, Мария могла и не помнить, кто она есть на самом деле. Такие случаи известны. Просто временами изоляция истончалась – и шарах! – замыкание… Как с молитвою её у иконы царственных мучеников…
Нет, меня самого сейчас зашкаливает и замыкает… Ты-то чего молчишь? Почему никак не реагируешь? Квёлый какой-то. Со вчерашнего, что ли?
– Паша, не делай из меня Юровского! – мягко, но почти угрожающе попросил Ардашов. – Ты прав: именно “со вчерашнего”. Местные новости не слушал? Да не про то, как “у бабы Мани глаза застилает”. Они ещё один сюжет в эфир запузырили. Якобы слетали туда – показали сугроб на месте избушки, дохлых зверушек и тайменя в полынье. А старушки – след простыл. Мол, заболела и померла по приезде из города. Растворилась в тайге. Теперь, после твоих раскопок, как я должен себя чувствовать? Мне сейчас не до цесаревны – я о бабе Мане думаю…
Андрей стиснул виски шатунами ладоней и взорвался памятной ему поговоркой:
– “Если они – суки, то я – Сукачевич!” Будь проклят тот день, когда я согласился лететь с ней в тайгу! Будь проклят Именных! Будь проклят Шершень! Всё-таки достал, ублюдок. Слушай, у меня в холодильнике – “Мономах”. Давай выпьем!
– Я же десять лет как в завязке…
– А я не в завязке. Я сам ублюдок! Хотел роман о бабе Мане написать… Лесков выискался. С Ардашова достаточно и “Записок”. Так заканчивают свою жизнь мужики в эпоху Ци. Полный Юровский! Безоговорочная капитуляция. Капитулизм – это етецкая власть плюс шершенизация всей страны!
– Сам придумал?
– Нет, Лесков.
– Тогда выпей.
Ардашов крутанул на бутылке пробку, а очнулся на 136-м километре.
10. ИЗБИЕНИЕ ДВАЖДЫ СМОТРЯЩЕГО
На всех перекрёстках Пермудска стояли навязчивые мальчики и девочки в одинаковых шкурках-бурках российского триколора с надписью “Родион Родионович Именных”. Что спереди, что сзади мальчики и девочки прочитывались одинаково. Если сложить все перекрёстки города, можно было насчитать сотни три юных и разнополых “родионов родионовичей”. Улыбаясь в полный рот, как давние, ещё издали завидевшие вас знакомые, они приклеивались к прохожим, раздавали какие-то листовки и, бойко жестикулируя, втолковывали:
– Шершневская “утка” про смерть вьюшерской таёжницы сдохнет по весне!
– Кандидат в губернаторы Родион Именных снарядил и возглавил две экспедиции – на поиски бабы Мани и “Колокола дома Романовых”!
Уже скребли ковшами землю в предвкушении зубовного скрежета зафрахтованные северные экскаваторы, уже передвижные подъёмные краны “Ивановцы” прицеливались, как иваны-царевичи, своими ажурными стрелами в сторону заколдованного болота, уже в одной из верных Родиону Родионовичу военных частей попискивал миноискатель на выданье, уже доцент-лозоходец Шмелевский счищал прошлогодний энергетический налёт с медной поверхности хитроумных “рамочек”, но, получивший порцию прокламаций, уже мчался в спортзал к сэнсею его ученик и слуга – мастер подсечек и упреждений, гениальный Липучка. Это ему приписывались слова: “Прав не тот, кто заложил, прав тот, кто перезаложил!”
И ещё пуще скребли ковшами землю в предвкушении зубовного скрежета зафрахтованные северные экскаваторы, ещё зорче прицеливались иваны-царевичи – передвижные подъёмные краны – своими ажурными стрелами в сторону заколдованного болота, ещё твёрже и неуклоннее готовился встать на стражу извлечённого из тамошних недр державного зыка нанятый в проводники отставной, но двужильный начальник милиции Афанасий Парфёнович Волынов, а одна из верных Родиону Родионовичу военных частей ещё клятвенней присягнула Вадиму Шершневу, и только доцент-лозоходец Шмелевский продолжал счищать прошлогодний энергетический налёт с медной поверхности хитроумных “рамочек”…
Когда, обласканный лучами апрельского светила, лично возглавляемый сэнсеем, означенный обоз прибыл в точку “К”, земля, уже задышавшая вкруг таёжных деревьев повторяющими форму стволов тёмными проталинами, но ещё не везде утратившая корку снежного наста, злорадно покачнулась под колёсами и ногами перехватчиков.
На месте предполагаемого успения колокола зияла чёрная ямища. На дне её, окаймлённом столетним сцеплением перебродившего жирного ила и дегтярной тины с тусклыми проблесками уральской мерзлоты, уже вытаивала тёмная болотная вода, в которой хохотало ослепительное весеннее солнце!
Сэнсей, даже не развернувшись, коротко ударил локтем в солнечное сплетение стоявшего за ним проводника. Афанасий Парфёнович, согнувшись перочинным ножиком, почти вошёл в самоё себя, захлопнулся от боли и недоумения. И только свистящим спазматическим шёпотом всё приговаривал и приговаривал:
– Ни сном, ни духом!.. Ни сном, ни духом!..
Орущие следы вокруг взятой силком болотины не оставляли сомнений, что здесь не так давно побывала тяжёлая техника. Шершнев с вопросительной исподлобностью глянул на Липучку: это ж надо так облажаться? Тот присел на корточки перед покряхтывающим Волыновым.
– Ты чё, Сусанин?.. И нашим, и вашим, да? Когда Факела-то успел привести?
– Ка…кого… фак…кела? – прохрипел Парфёныч.
– Ишь, по-аглицки, мент, ругается! – усмехнулся Липучка и, чтобы как-то оправдаться перед сэнсеем, саданул носками тупорылых ботинок по почкам лежащего, заставив старика разогнуться в обратную сторону.
– Богом… клянусь, – округляя выцветшие глаза в небо, взмолился Афанасий Парфёнович, – я тут… ни при чём!..
Сгрудившаяся над ямой человеческая протоплазма, лицезреющая избиение проводника, тяжело и одобрительно дышала: кто-то внаглую покусился на закинутую для неё сеть ячеистого посула. Да столкнуть этого мента в яму – и землёю присыпать! Экскаватор-то даром, что ли, пригнали?!
Над воронкой разразившейся разборки пролетел из перелеска в перелесок с отчаянным плачем канюк. Откуда он здесь в эту пору? Сэнсей, прищурившись, проводил взглядом неспроста просквозившую птицу, судя по всему, как-то примирившую его с колокольным выкидышем и нежеланным рождением ямы. Сэнсей смежил веки, призывая в подсказчики третий глаз, однако он не раскрылся, как придушенный резинкой привезённый из теплицы тюльпан. Сэнсей сказал:
– Когда мент вспоминает Бога, у Бога начинается икота…
Человеческая протоплазма глухо и натужно заржала.
Три дня спустя тем же путём, но в другом составе, наполняя тайгу узнаваемым лязганьем гусениц и могутным рёвом тягачей, к старой ныробской гати, обходя стороной Красновьюшерск, двигалась ещё одна экспедиция. В ней не было Афанасия Парфёновича Волынова, зато передовой отряд оной венчали Родион Родионович Именных, Лана Сукачевич, Витя “Берия”, Павел Ватажников и доцент-лозоходец Игорь Шмелевский. Им ещё предстояло пережить то, что испытал Вадим Шершнев и его подручные, а посему, плотно позавтракав, они размышляли о готовности положить животы на алтарь Отечества, о провидении, даровавшем возможность возвратить России её византийство – “Колокол дома Романовых”. Представляли, как экскаватор будет вспарывать ковшом куски застарелой мёрзлой болотины, как ткнётся ломик в гулкий долгожданный звон, как мелькнёт в прорехе сгнившей деревянной рубашки покрывшаяся патиной бронза, как разорвёт эту рубаху, выламываясь из многолетней темницы, потерявший дар речи, оглохший и ослепший колокол, как крепко ухватится он за руку избавителя-поводыря – подъёмного крана, как станут читать пальцами забитую илом старославянскую азбуку люди, как погрузят державного узника в короб тягача и привезут в Ныроб, как очистят от смрада и грязи минувших времён и, точно шапку, примерят к той самой яме, где принял мученическую смерть боярин Михаил Романов, как подвесят колокол под стоящий на столбах купол, как впервые за беспробудные годы пожизненного заточения соприкоснётся с бронзовой оболочкой колокольное било, как медленно и постепенно начнёт обретать он зренье, голос и слух, как заболят-заноют обмороженными, но оттаивающими в тепле частями тела и речи клочки разорванной Империи, распознающие забытый язык…
Но Факел увидел то, что дано было узреть Шершню. На миг каждый из прибывших почувствовал себя поглощённым трясиной колоколом – оглохшим, ослепшим и потерявшим дар речи. Первым очнулся Ватажников:
– Ну, Афанасий Парфёнович… Ну, патриот-блюститель!..
Лицо Именных сделалось свекольным от гнева:
– Каков паразит! Мы ж его поставили смотреть за колоколом… Значит, дед решил сыграть в свою игру?
– А то! Место знал только он…
Когда на предельной скорости они ворвались в Красновьюшерск, прошвырнувшийся по рынку Витя “Берия” принёс совсем неутешительную весть: третьего дня по ту сторону Вьюшеры побывала экспедиция Шершнева. Значит, Волынов не просто сдал колокол – он сдал его врагу?! Любопытно: за сколько сребреников?
Однако, сдвинув с тыльной стороны деревянную вертушку потемневшей от времени калитки в ограду дома Афанасия Парфёновича – рубленного в лапу с видом на реку ещё полвека назад его родителем, – они были ошарашены тем, что, вышедший на зов хозяин не только держался с более чем оскорблённой осанкой, но прямо с крыльца обложил их такими словесными кренделями, выпекать которые нужно было учиться у редких мастеров:
– ……………………………………………………………………………..!..
– Ты чего, дед, совсем оборзел? – возмутился Родион Родионович. – Тут же, вообще-то говоря, женщина! – намекнул он на присутствие Ланы Сукачевич, чьи аргоновые пряди выглядывали над гнилыми досками забора.
– Видал я таких прошмандовок! – неслось с крыльца.
– От прошмандовки слышу! – подала голос Лана.
Доцент-лозоходец Шмелевский решил втиснуться в перепалку и призвал:
– Коллеги, вернитесь к русскому языку!
– Я вам по-русски говорю, – скрипело крыльцо, – так дела не делаются. Что же вы меня не известили, что прибудете раньше? Что же стороной обошли?!
Незваные гости переглянулись. Витя “Берия” и Ватажников подошли вплотную к Волынову.
– Дед, кончай мозги сифонить!
– Где колокол? Давай колись: ты вывел Шершнева на место?..
– Это вы колитесь, где колокол?! Это у вас с мозгами…
Афанасий Парфёнович не успел завершить фразы, которая, возможно, вновь заставила бы перевернуться в гробу Ивана Баркова, как Витя “Берия” подсёк Волынова натренированным крюком бдящей ноги, после чего непроизвольный реформатор русского языка поцеловал копчиком ступеньку, а взъярённый Ватажников всей сутью крепко сбитого, когда-то остановленного на ринге каэмэса вложился в апперкот, встряхнувший чугунные мозги смотрящего за “Колоколом дома Романовых”. Афанасия Парфёновича отбросило на ступеньки, какое-то время он пролежал в глубокой задумчивости, затем приподнял голову, выплюнул на ладонь стальной зуб и оценил удар:
– Дошло… Объявилась третья сила!
11. ЕРМОЛАЕВ И МОИСЕЕВ
Летом Ермолаев и Моисеев жили в лесу. С наступлением зимы – у мусорных баков. Спали в подвалах. Несмотря на то, что с утра до вечера в баки и из баков опрокидывались и изымались излишки человеческого бытия, и временами, подобно вымороченым колоколам проржавевшей державы, они гулко и зловеще гудели, бывшие воины-интернационалисты отсюда не уходили. Потом набрякшею берёзой к их берегу прибилась Оля Топычканова. Баки не только гудели – баки кормили. А случайно брошенное словцо задевало:
– Мы – бомжи?! Бомжи – те, кто опустился. Бомжи – в Кремле! А мы работаем!..
И вправду, пока они сидели на ящиках в окружении колокольных баков, поставленных в строгое каре так, что внутри возникал некий набросок жилища, и грелись у зажжённого, обносимого чёрным дымом круга бросовой автопокрышки, которые до сей поры заменяют в России окантовку клумб, к этим, в общем-то, ещё молодым людям, потемневшим от уличного существования, как от старости, подходили другие, быть может, менее потемневшие граждане и предлагали то поднять на верхний этаж приобретённую ванну, то врезать замок, то вставить стёкла.
Живущие таким макаром в центре Красновьюшерска уже не первый год, два серафима поселкового дна и их прекрасная ангелица не вписывались в обыденное представление о призраках помоек. На баках сушилась одежда, выглядывал телефонный аппарат (“Прямая связь с Президентом!”); словно в обувной мастерской, высилась гора тщательно отсортированных башмаков и туфель, виднелся очаг из огнеупорного кирпича, раскладной стол, а на столе – небольшая, подобранная на свалке иконка с ликом Николая Чудотворца. Чудотворец среди мусорных баков поражал и останавливал.
Похожий на цыгана, чернявый и горбоносый, со скошенным черепом Моисеев, был выпускником Рязанского десантного училища, дивизионным разведчиком, четырежды раненым комбатом и дважды кавалером ордена “Красной Звезды”. Скрежещущая звонница мусорных баков потворствовала его изматывающим снам, в которых он то брал дворец Амина, то расстреливал поднявших руки “духов”. Так совпало – поднятые руки и палец, легший на гашетку. Погоны срезали, ордена сняли. Отсидел восьмёру. По паспорту – латыш. По фамилии – гей. По духу – натурал. В Красновьюшерске потерянный паспорт не восстанавливают. Поехал в Пермудск. Там подтвердили: ты – не наш, а подданный другого государства. Сунулся было в комитет по защите “афганцев”: выдали 20 рублей. Моисеев десятки скомкал и товарищам по оружию скомканными – в рожу! Постоял у памятника “Разорванное братство”. Понял, почему оно разорванное…
Ермолаев служил вместе с Моисеевым. Нары тоже оказались рядом. Нет, в расстреле “духов” не участвовал. Дембельнулся с чужбины в Кострому и, познакомившись с девчонкой, повёл её в кино на голливудский фильм. Перед началом сеанса прикопался к ней один фраер. Ермолаев заступился. И вновь ушёл белёсый чубарь в разведку – только теперь на север Родины. Такое кино.
Там и встретился бывший старший сержант Ермолаев с бывшим старлеем Моисеевым. Когда разведка донесла, что единственный родной человек – костромская бабушка – померла, пока Ермолаев совершал ходку к хозяину, а отца с матерью он лишился ещё в раннем детстве, то потерять по тогдашним законам квартиру, а вслед за квартирой – по свойствам собственной природы – и паспорт, было как достать из рукава карты. Откинулись с разницей в год. Как младший по званию и сроку, Ермолаев уже ждал Моисеева у мусорных баков.
Однажды увидели они женщину, чьи волосы, когда-то золотистые, виновато занавешивали слипшимися ржавыми прядями кирпичного цвета лицо. Она стояла неподалёку от торгующих брусникой баб, стыдливо держа в протянутой руке одноразовый стаканчик. Ермолаев ухватил цепкими глазами разведчика десантные береты высадившихся на пустырь незабудок и в мгновение ока вложил их стебельки в пластиковую ёмкость для милостыни:
– Айда бутылки собирать?
– Айда, – поправила ржавые пряди Оля.
Она работала в Пермудске главбухом. Но тогда ещё не знала такого глагола – забухать. А как скоро на скамью подсудимых сели шестеро – в том числе, Топычканова и её муж-учредитель, и следователь посоветовал Оле сделать явку с повинной, тогда-то она и пополнила свой словарный запас многими доселе неведомыми глаголами. Сказано же: “Глаголом жги сердца людей!” И сердынько Оли обуглилось.
В России воруют все, а явку с повинной почему-то обеспечивают главбухи. Вот и заслонила Оля собой Россию – и мужа-учредителя, и остальных подельников, и раздающих щуркие советы следаков, и разборчивых судей, а когда освободилась, то, заслонившая Россию, она её и не увидела – там, где раньше была памятная со студенчества столовая, сиял синьором-помидором итальянский семейный ресторан, на месте берёзового скверика присел напруженным в обхвате сумоистом японский суши-бар, а в правом крыле детской клинической больницы, где Оля когда-то глотала зонд, расположились съёмные номера, в которых Топычкановой пришлось глотать вонючие шланги трёх таджиков, и кружили-кружили-кружили бегающими глазками игровые клубы и казино…
У мужа – новый главбух, у подельников – счета в иностранных банках, а Олины родичи, как она Россию-то заслонила, затворились от дочери, будто от природной стихии. И пошла Оля, как сама Россия, куда глаза глядят. А глядели они в сторону севера-отчима, который стал вдруг роднее отца. Там – мама-зона рядышком, куда Оля пять лет назад свою Россию-то и унесла.
Есть бедные и богатые, а есть прибачковавшиеся. Прибачковавшиеся могут убедительно, точно на уроке, с привлечением наглядных пособий доказать, что нынешние бедные, равно как и теперешние богатые, не имеют права быть бедными или богатыми. Если вы находите на свалке изящные женские сапожки бельгийского производства – без тени изъяна, с хорошо бегущей “молнией”, то во всей полноте постигаете смысл начертанного уравнения. Подарив сапожки Оле, Ермолаев доложил Моисееву:
– С жиру, скоты, бесятся!..
Они делились извлечённой из баков обувкой с жильцами ближних домов. Иногда из этих домов приходили к их очагу старушки – позавтракать да отвести душу. Вздыхали:
– Если вы, родимые, летом в леса подадитесь, мы без вас пропадём с голоду!..
Как-то к мусорным бакам причалила лодкой-долблёнкой Ленка Колыма, прибывшая в обход досмотра погранцов самолётом из Заполярья во фляге с хлорной известью сиплая и краснощёкая сказительница рифм. Прочитала стишок:
Лосьону отведав, с подружкою бомж:
“Голубушка, бедами дух не тревожь!
Вот сдам стеклотару… дружка помянуть,
за новым товаром отправимся в путь!
Там воздух сосновый, грибков наберём.
Лосьону – по новой, дружка помянём”.
Им лето – как пряник, зима будет – в кнут.
Быть может, лосьоном и их помянут.
Оля заплакала, привалившись к Ленкиному плечу, а зренье Ермолаева и Моисеева заметно обострилось за счёт удержанных линзочек слёз. Им было ведомо о подоплёке Олиного плача: белокровие, или, яснее говоря, рак крови – таким диагнозом оглоушили её в районной больнице, куда сводил теряющую былые золотистые, а сейчас проржавевшие волосы резко осунувшуюся подругу Ермолаев.
Не в каждом отзывается долгоиграющее предательство ближних. А ежели отзывается, значит, карма предавших уже начала загнивать. Конечно, можно было бы поехать в Пермудск, разыскать там бывшего Олиного мужа и его компаньонов, но что они понимали в карме?.. А Топычкановой срочно требовались деньги на лечение. Большие деньги.
Ермолаев и Моисеев размышляли. Весь цветной лом, какой был в Красновьюшерске, они уже в пункт приёма сдали. Срезать километры проводов? Снимать нержавейку с кладбища? Брать на гоп-стоп инкассатора? Как ни кидало их государство, ни сторонилась Родина, но оборачивать и так уж замудоханных людей в отъявленных лишенцев они не могли и не умели. Моисеев вспомнил: когда жили они летом с Ермолаевым в лесу, в оборудованной по канонам блиндажа землянке, их сам по себе отворяющийся слух и выдвинувшееся на разведку зренье стали свидетелями колокольной колготни на старой Ныробской гати. Понаблюдали тогда бывшие воины за хлопотами вскопщиков, да и о том забыли. А теперь бывший комбат Моисеев хлопнул себя по лбу и поделился своими соображениями с бывшим сержантом Ермолаевым.
В случае удачи выходило, что друзьям не потребуется ничего, кроме экскаватора и подъёмного крана с прицепом, с помощью которых они и вызволят Олю из ямы. Этот колокол нужен Оле!
Раздобыть экскаватор и кран Ермолаеву и Моисееву при их-то уличной востребованности особого труда не представляло. Только сбывать находку надо будет в Пермудске. Красновьюшерск под таким грузом просядет, а в Пермудске есть известный Моисееву ломщик-приёмщик, собирающий на своём подворье звучащие экспонаты – от коровьего ботала до всевозможной величины колоколов.
Трижды прав доцент-лозоходец Шмелевский: “Колокол дома Романовых” нужно было брать по весне, когда сверху уже оттаяло, а снизу ещё смёрзлось. Но четырежды права отшельница баба Маня: не всякому он откроется. Не всякому.
…В день, когда Ермолаев и Моисеев извлекли из трясины колокол, широко и слитно зарокотали сосны-самогуды, ударили из-под земли родниковые ключи жаворонков, закружились в девичьем хороводе боярышни-белки, вышли из нор на волю пожизненные полосатики-бурундуки, начали строить плотины бобры-мастеровые, а из освободившейся от ледяного затора Вьюшеры взвился “свечой” и закрутился в фуэте барышников-таймень, и на серо-фиолетовом стволе поваленной недавним ветродуем пихты открылся свежевысеченный вензель в виде буквы “М”, а за ним – второй и третий, выводящий на укромную полянку, где остановилась приземистая, с покатою на левый бок крышею и свежевыструганным коньком над нею отшельничья избушка, а неподалёку – вышитая сединой продолговатая морда Митеньки с человечьими глазами и твёрдо посаженной короною рогов…
И впервые за долгие месяцы болезни по лицу Оли Топычкановой проплыла лодочка улыбки.
г. Пермь