Опубликовано в журнале День и ночь, номер 9, 2006
Мною овладела предвесенняя истома: на дворе вторая полова апреля, а я все сижу в каменных стенах. Душа трепещет и рвется туда, туда, в леса-поля! Но… опыт и рассудок, хоть и с трудом, сдерживают: попадался ведь не раз. Это вдоль тротуаров ручьи, на асфальте играет солнце, а в тайге – снега глухие, считай непочатые, столько раз уже подводило нетерпение. А календарь продолжал ухмыляться со стены: жди, жди… До первого мая осталось воробью пару раз скокнуть – ну, не может быть, чтобы там!.. Может, это я точно знаю, у нас на Енисее всегда так. А душа рвется и трепещет.
И вдруг лукавое сознание подсунуло довод в обход несомненного “рано”: да и пусть снега, зато самое время поискать по насту новые глухариные тока. Охотничий сезон еще не открыт, а я – с фотоаппаратом, авось что-нибудь попадется. Авантюра явная, но не могу больше, хоть из дому вырвусь. Куда? Да вот махну к Максиму Андрейкину. Машину оставлю у него в ограде, он даст лыжи, забреду километров за двенадцать, кажется, до его первой избушки. Поживу в ней, поброжу на лыжах, все от самого начала увижу. И может получится рассказ. А что, такого я ни у кого не читал: “Весна на снегу”. Еду!
О Максиме Андрейкине я раньше писал – как его однажды заломал медведь, и он изувеченный полз по тайге восемь суток, на локтях и спине полз. С тех пор прошло несколько лет и каких – разгулье реформ в стране. Они накатились покруче цунами. Раньше в поселке был леспромхоз, но его деятельность сразу стала нерентабельной, производство умерло, народ побежал из поселка в “цивилизацию”. А Максим так и бедует на родном пустыре.
От города поселок по сибирским понятиям не больно далеко, но в том и заковыка, что от тракта-асфальта сорок километров в сторону. А как леспромхоз свою дорогу забросил, ездить стало настоящей пыткой, никакой гарантии, что доберешься. Меня в это раз гнала вперед неудержимая весенняя лихорадка (как, понимаешь, перелетную птицу сквозь северную пургу). Из города выбежал весело, вокруг поля уже почернели, но чем дальше – весна будто пятилась передо мною, сдавая одну позицию за другой.
Сначала появились остатки сугробов, затем земля начала лишь пестреть проталинами, а как свернул с тракта, стала вокруг настоящая зима – словно киноленту крутили назад. “Куда ты едешь, знал же, что в тайге еще нетронуто! Как малый ребенок – хочется, терпения нет…” По обстановке-то следовало бы сразу вернуться. Но таежная дорога заманивала: вопреки пугающим представлениям, она оказалась почти божеской. Рваные рытвины, ручьи и провалившиеся мостики завалило, заровняло снегом – зимник он и есть зимник… И вот уж ворота Максимова подворья. Только вокруг вместо улиц редкие дома темнели вразброс, словно последние зубы во рту старика.
Встретились как старые друзья. У меня на этот случай, естественно, была заготовлена бутылочка, у Максимовой хозяйки – грибки, капуста, тушеная картоха с мясом-луком, все как положено.
– У нас все настоящее! – угощая, пошумливал хозяин, – а в городе куры в магазине – как их только таких тощих, долгоногих делают, а? Как девки все на улицах – худобины, ухватиться не за что, хоть сквозь запертую дверь проходи! Потому – они фифир кушают. То ли дело наши бабы, любая мужика свалит.
На себя бы посмотрел… Всегда бывший поджарым, еще больше усох и потемнел, как сушеный гриб; борода и раньше была постная, монашеская, а теперь еще поредела, вся просвечивает. Только ясные глаза светятся лучисто. А что касается города, это у него любимая тема: город – средоточие всего дурацкого в жизни, городской для него – синоним недоумка.
– Я ведь у нас в поселке все стадии произошел. Ходил одно время в лесниках, раз еду вершни по обходу, и на тебе – пал прет, ветер его раздувает и гонит прямо в сосновую деляну. Я чуть коня не загнал, коней тогда лесникам выделяли, наметом в поселок: “Пожар! Собирайте народ, пока в сосняку верхом не полыхнуло!” А лесничий так поморщился себе и отвечает: “Сегодня какое число, Андрейкин?” Я, мол, тридцатое или тридцать первое, не помню, май кончается. “То-то и оно, что кончается. А у нас другой пожар – план по посадкам горит. Не сделаем план – всех лишат премии. Нет у меня, Андрейкин, сегодня людей на твой пожар, все на саженцы брошены. А по возгораниям мы в сводке не хуже людей. Так что еще пару дней будем сажать, а уж потом тушить”. Что останется, говорю я, сосновая-то грива точно сгорит, а вашим саженцам до такого возраста лет сорок надо тянуться… Чо у нас тут есть еще по грамуле? Ну, давай, за счастливую охоту.
– Какую охоту? – смеялся я. – Просто поживу в избушке, поброжу, весну посмотрю. – И, улавливая в глазах собеседника хитрое “понимание”, сам подумал: а ведь правда недоумок я в его глазах. На неделю в тайгу без ружья – явно с причудью мужик, писатель, да неуж до того блажной? И, чтоб хоть как-то мотивировать свою затею, показал глазами на фотокамеру: вот, дескать, ради чего еду, на какую охоту. В редакциях за хорошие снимки можно крутые бабки срубить.
– А то! Чо ты думаешь, мы тут вовсе без понятия? – успокоил он меня. И опять за свое. – Это у вас там… Вот тоже возьми охотнадзор. Я когда егерем работал, повадился, понимаешь, тут миша. Старуха Филимониха на окраине обитала, телку за огородом к колу привязывает, и паслась телка. А он, медведь, бродит по окромке ельнику, все на телку заглядывается. Филимониха, значит, выйдет и ну в пустую кастрюлю брякать, пугает непрошенного ухажера. А потом попросила у соседа ружье и стрелила его, такая боевая старуха! Так что ты думаешь, приезжает районный охотнадзор составлять на бабулю протокол. И ко мне прискребается: как ты, егерь, мог допустить, почему нет протокола? А я тоже порядок знаю, говорю: моя служба – бобровый заказник, этот случай не на моей территории. Еще бы я на старух протоколы писал – умора!
Доказывать Максиму, что существуют какие-то общие законы государства, совершенно безнадежно. Его убеждение такое: он божьих уставов не нарушает, а какие городские чиновники насочиняли, так пусть сами их исполняют. Я все-таки не утерпел и сослался на ученых: дескать, существуют все же учет, познанные биологические закономерности… Лучше б мне было не задевать эту больную для Максима тему.
– Ученые? – взъерепенился он, аж борода задралась. – Знаю я этих ученых! Сколь раз в заказник приезжали, такую хреновину потом пишут. Прошел мимо – нет зверя в тайге! А потом указания шлют, планы. Да сколь они знают, я столь всемеро забыл! Вся наука: “Зверя стало меньше, запретить охоту!” Большой ум для этого надо, пятнадцать лет учиться? Чужеумки, все из книжек берут, а их ведь такие же сочиняют.
– Опять ты не совсем прав, – не сдавался я, – вот устроили заказник по бобрам, развели их, наблюдали.
Он хитро понимающе щурится.
– Да ты – ровно дите, всему веришь. Заказник ради бобров создавали? Для начальства! Всем запрет, а имя воля. И ученым твоим. Ко мне приезжали двое аж из Литвы, все расспрашивали и в свои диссертации карандашиком записывали. Сколько, говорят, в среднем приплод? Я им докладываю: у нас завсе по два бобренка, три – редкость. На третьем годе старики молодых выгоняют, просто так дерутся с ними. Эти, из Литвы, пишут, пишут, все диссертации исчеркали. Я спрашиваю: а знаете, почему они осину валят кроной в реку, а березы на берегу вперхлест? Отвечают: березу, мол, только от бескормицы. Ан и нет. У них ход в нору из воды, а само логово выше, и получается иногда земляная крыша тонкая; бывает, собака или росомаха чуют, начинают землю разрывать, и логово промерзает. Так вот ушлые-то зверушки и заваливают поверх крыши, чтобы оберечь. А кормов у нас вдосталь. Говорю: хвост у них, как локатор, они ими воду слушают. Эти все пишут, пишут. А потом раз иду и застал: они бобра в капкане застрелили. Да так меня напугались, что жалко их стало. Я и говорю: капкан-то мой, мне задание было от начальства столько-то голов добыть, чтобы узнать возрастной состав. Услыхали мои ученые, что я их не выдам, возрадовались! Один тут же махнул на коне в поселок и привозит сумку коньяка. Ох, и погуляли! Другой-то литвин залез на дерево и давай по-обезьяньи вопить, еле его с лесины сволокли, сам слезть не мог. Ну, и что? После поехали домой, а им в аэропорту шмон утроили и сколько-то шкурок нашли. Ученые… Тут у нас раньше без профессоров сколь зверя водилось да птицы. Бывало, гуси идут. Идут, идут, неделю – сплошной гусь. А нынче…
– Чего баять, – в тон ему продолжил я, – раньше комара да всякого гнуса сколь плодилось – житья в тайге, бывалоча, нету-ка. А нынче и комара не стало.
Он удивленно глянул на меня. Дошло, весело ощерился:
– Гнуса, Михалыч, и теперь хватает, хватает.
Тем временем бутылек мы прикончили, и я стал задумываться, что делать дальше. День к вечеру, груз у меня с припасом на неделю – будь здоров, переть на себе двенадцать верст, на лыжах… как-то оно не хотелось. Но и терять сутки из задуманной поездки было жаль. И вдруг Максим запросто разрешил все мои сомнения:
– Да ты что, Михалыч, неуж я тебя пеши отпущу? “Буран” запряжем – мигом доставлю! Доставлю, доставлю…
Я-то думал, что на снегоходе уже не проехать, а Максим – легкий на подъем человек, Максим Андрейкин, все у него запросто.
* * *
Ближнюю избушку он называет своей “фазендой”, серьезного промыслового значения она не имеет, в основном летняя. В конце весны вывозит всю семью на подножный корм, на черемшу и “пучки” дудника; сам ставит сети, ребятня бродит по берегам с удочками. Привычный ему путь мы преодолели запросто. Максим почти не присаживался на седло, управлял стоя на ногах – что тебе ковбой в стременах, высматривая ход впереди, лихо закладывая виражи и объезжая опасные места, только легкую бороду сносило ветерком набок. Чувствовалось, что подобная езда ему по нраву.
Избушка имела внутри вид довольно разгильдяйский. На полу окурки и щепа, пахло сыростью и мышами, в паутинах на запыленном стекле окошка висели осенние мухи и мошкара. Окошко справа от входа, под ним приткнулся столик-пристенок, на противоположной стороне нара, устланная плоским сеном, ее изголовье упиралось в стол.
– Вот такая здесь моя таежная стадия, – объявил хозяин, бросая на нару верхонки и шапку. – Давай-ка, парень, чайку сделаем покрепче.
– Ха! Покрепче… Я же говорил: думал на горбу придется все тащить, у меня рассчитано строго, тебе покрепче, а мне потом без чая куковать?
– Не боись, я тебя совсем не оставлю, не оставлю. Сухарницей питаться не будешь, я гостей в обиду не даю. У меня тут как-то даже филин гостевал.
– Фии-лин? Что это ему приспичило?
– Такое дело случилось – в петлю он угодил. Мои ребятишки петли ставили, на каникулы приезжали, а он, видать, за беляком погнался и угодил. Я подхожу – клювом щелкает, бурчит и смотрит так выразительно, ага. Ну, я мохнашки надел, чтоб руки не изодрал и выпустил его. Иду дальше, а он за мной увязался, словно собака, над головой спланирует и садится впереди на дерево. До избушки проводил. Я у схода веником снег обметаю, а он сидит на коньке и так отрывисто: ду-ду-ду – поговорить ему хочется.
– Благодарность объявлял, – улыбнулся я. – Лесной царь.
– На другой раз возвращаюсь – снова дудукает на коньке. А перед дверью пяток задавленных мышей.
– Точно, благодарил! А ты не сочинил эту байку?
– Зачем сочинил? – удивился он. – Всякая тварь к добру привыкает. Кроме росомахи и волка, у этих совсем совести нет, одна злоба.
– А что, у других случается совесть? – легонько подцепил я.
– Ну, это я так, обмолвился. Не знаю… Совесть – она ведь дело божественное.
– А халява? – не отставал я.
– О, это такая рыбина. Скользкая, вихляется, манит, а в руки не дается. Ты чайку давай, заваривай, заваривай покрепче, сыпь побольше – само то будет. Да не боись, я тебе привезу.
– Ну, тогда и бутылочку прихвати, – брякнул я. – У меня там в мешке одна осталась, на возвращение.
– Эка! Дак на каку холеру откладывать-то, я сейчас мигом слетаю! – всполошился он, аж подскочил.
Подобной реакции я не предполагал. На дворе смеркается, туда-обратно – не ближний крюк, да мы уж и хорошо сегодня причастились. Еле удержал заводного друга: дескать, поздно, и утомился я, потерпим до следующего раза. Иметь пузырь в резерве тоже великое дело. Мало ли какая приключится нужда, а в тайге все на сорока градусах ходит – и “Бураны”, и трактора, и даже вертолеты. С трудом я его утихомирил… “Смотри, Михалыч, сколь пива, столь и песен”.
Уже в сумерках, напившись чаю, Максим укатил. В избушке стало тепло, пахло березовым дымком (словно в детстве от нашей домашней лежанки). Наконец я улегся на жестковатой наре, задул керосиновую лампу. Отсветы пламени из печной дверки играли на залоснившемся срубе стены, почерневшее окошко плакало слезами умиления… Вот я и в избушке.
В голове беспорядочно всплывали и тонули лоскутья сегодняшних разговоров о судьбе моего старого персонажа. Почему он не уезжает из брошенного поселка, безысходное ведь положение? Не уезжает и не унывает, характер такой – легкий. (Я писал в том рассказе: если б не “легкомысленность”, он бы, когда неделю полз по тайге, не выжил: другой на его месте от одного глубинного осознания смертельного своего положения лишился б последних сил). Вот и теперь смеется: “Нас тут таких ушлых чалдонов несколько осталось. Диомид, вон, на бересте живет. Вспомнил, как дед учил ладить туеса, набирки, короба-кузовники. Его туеса даже на выставки берут, по телеку показывали”.
Нет, дело не в том, что он тяжел на сборы, наоборот. И не в том, что не может расстаться с родной усадьбой. Просто Максим отродясь таежник, промысловик, нет у него другой профессии. А эта кормила всю жизнь его многочисленную семью. Не пирожными, конечно, однако привыкши, считали, что живут в достатке. Должностей всяких перебрал Максим немало, но, честно признать, все записи в трудовой книжке служили для него лишь “крышей”. А умел он, и тут ему нет равных, добывать сохатых, пушнину и любил это свое дело. Куда теперь ему отсюда подаваться? Все вокруг порушилось, остался Андрейкин никому не нужным “долговременно неработающим”. Вся его надежда: “Тайга прокормит!” То есть, как – браконьерничать? Но на этот счет у Андрейкина собственная неколебимая позиция.
Дивное дело: если посчитать от конца гражданской войны до “перестройки”, 60 лет советская власть твердой рукой насаждала в тайге свой закон и порядок. Да так, оказывается, до конца и не преуспела. В понятиях Андрейкина продолжали жить представления, что тайга и ее богатства – если по справедливости – принадлежат не государству, а им, законным местным жителям, которые здесь родились и выросли, и помирать собираются. Испокон так велось. У каждой семьи свои угодья, и все это признавали, все хватало; чужого не трогали, замков не знали, имели свое и чужое уважали. А коли заведется варнак, то… закон тайга, прокурор медведь. “Но это же дикость!” – ужаснулись городские деятели и стали писать таежникам “цивилизованные” установления: этого нельзя, то запрещено, извечные угодья не ваши, теперь мы ими управляем. Появились правила, милиция, суды. Да только тоже в городе! А тайга оставалась сама по себе, в стороне. Старое отменили, новое так и не внедрилось. И стал просто бардак. Кому бумагу выписали, тому можно (в том числе и кедровую шишку бить, ягоду заготавливать), а ему, коренному, не положено. Главным для Максима был аспект даже не юридический, а – русский человек! – вопрос о справедливости. За десятилетия отношения у таежников к понятию формального порядка так и не утвердилось. Вот в чем феномен.
Ну, а дальше, с “реформами”, вообще. Един бог стал – все можно купить. И опять Максим Андрейкин остался в отшибе: на что ему-то покупать, на какие шиши, коли у него во весь трудовой стаж зарплатешка числилась – прости господи! Тайгой жил и сейчас живет. Вот такая получается ситуевина… Ладно, надо спать. Дверь-то я закрючил? – подумал уже засыпая. – Кажется, закрючил…
* * *
И пошла моя таежная жизнь.
К утру избушка заметно выстывала. Я просыпался и глядел на оконце; сначала оно просто черное, затем начинало синеть, незаметно превращалось в серый прямоугольник – за стенами брезжило. Начиналось вставание, целая процедура с кряхтеньем, вздохами и кашлем. Лучина и полешки для розжига приготовлены с вечера, весело затанцевали алые лепестки в печурке. После завтрака я отправлялся гулять по окрестным гривам и вырубам. На лыжах.
В первое утро тонкое лебяжье покрывало прибелило старый снег, и все его исчеркали различные следы: заячьи поскоки, стежки колонков, дятлиные посорки. Всегда приятно, когда чувствуешь, что лес наполнен жизнью. Вот рябчик вышил строчку крестиком да закружил на одном месте, чертя снег крылышком – это он так токовал, точно как голубь-сизарь, воркующий вокруг своей голубки. Экий кавалер.
Все-таки попался мне и след глухаря. Но не токовой – деловито-равнодушный, куда-то он просто задумчиво брел. Направление держал в чащу молодого осинника, в таких местах токов явно не водится. Другой вопрос – откуда? Если, пройдя “в пяту”, увижу сосновый массив, то он может оказаться надеждой. Надо проверить.
Предположение оправдалось, вышел мой глухарь из соснового острова, который посетил на рассвете, а что ему там было делать в этот час? Очень даже может быть. Обязательно приду сюда на восходе… Теплая радость разлилась в груди, это всегда такое событие – найти ток, даже если пока только предложить.
День заполняли бытовые хлопоты. Подмел в “фазенде” мусор, взялся за пилу-дровянку и топор, натаскал к печке дрова в две груды: отдельно пылкие, отдельно жаркие на ночь, нащеплял лучины. Пока варил похлебку, в жилье стало совсем тепло, за окошком разыгралось солнце, очнулись зимовавшие по щелям мухи, пауки, даже коричневая бабочка затрепетала перед стеклом. Господи, как я люблю эту избушечную жизнь! После обеда сел за столик, чтобы записать очередные впечатления, да что-то стало морить в сон, и я – вольный обитатель – бросил ручку, завалился на нару и продрых до вечера.
На следующее утро еще раз сбегал в тот обнадеживший сосняк, где нашел глухариные следы. Да только обстановка выдалась неудачная. На рассвете отворил дверь – по глазам ударила стерильная белизна обильной ночной пороши. Кругом будто нетронутая зима. Деревья смиренно держат на ветвях пухлую вату, поляны девственно белы. Светло, чисто, в воздухе холодный аромат снега. Птицы примолкли, только синичка где-то ворчала недовольным зимним голосом. Как будто вчерашняя талица, играющее солнце и капели приснились мне под утро.
Весна работала, работала над рукописью земли, все исчеркала, испещрила вставками, дописками на полях и переносами, трудно стало следить за содержанием. И тогда она решила замученный, исчерканный лист перепечатать набело. Можно снова начинать творческие труды с чистого листа. Так я думал, направляясь в сосновый недоруб. Мой пешеход и на этот раз оказался в боровине.
Я увидел его издалека. Сосна стояла на открытой полянке, нижние сучья у нее были разлаписты и крепки, и вдруг мой красавец – я потому и углядел его на расстоянии – прошелся по суку взад-вперед, приспустил крылья и… нет, звуков желанной песни я не услышал; если он и пощелкал, то не донеслось в глухом ватном воздухе. Но поза-то была явно токовая. Ну, еще разок!.. А он вдруг как-то в момент “сложился”, стал вдвое меньше размером, посидел, посидел и… принялся деловито щипать хвою. Дескать, тебе надо – сам токуй, а у меня аппетит пробудился.
* * *
На восходе я сидел за столиком и завтракал чем бог послал. Показалось, что за окошком, вроде, коротко гукнуло, будто выстрелили где-то внизу на речке. Но кому и зачем там стрелять? На льду еще никакого весеннего движения. Наверное, показалось, дерево на утреннем морозе лопнуло или еще что…
Морозец на рассвете крепенько прихватил, наст меня на лыжах держал, хоть и не очень уверенно. Идешь поверху, лыжи погромыхивают, но легко, радостно шагать… Да вдруг и ухнешь в глубину: не выдержала слабая ледяная кора (Максим называет “чирем”), под хвойной навесью она стала особенно хилой. Несколько шагов барахтаешься в сыпучем холодном крошеве выше колен, наконец снова выбираешься на твердую поверхность и продолжаешь легкий путь. “Как в жизни, – подумал я, вспомнив про Максима. – То наладится, а то снова ухнешься, приходится карабкаться…”
А Максим-то и легок оказался на помине. Довольно намучившись на лыжах, я рано вернулся к зимовью, сидел за столиком, записывая в тетрадку, и тут послышалось завывание снегоходного двигателя, все громче – и вот, пожалте, лихо развернувшись, под окном стал, как вкопанный, “Буран” с прицепом. Принимай посетителей!
Мой друган прикатил с гостинцами: привез пару пачек чая, вытащил из куля на нарте большой оковалок мяса, считай переднюю коровью ногу, мясо было свежее, не мороженое. И в довершение достал… мелкашку-тозовку.
– Это все тебе, – довольный собой улыбался он в бороду, – тебе, тебе. А то как можно в тайге без мяса, без оружия, главное без чая? Я же сказал, что не оставлю одного тут куковать.
– За мясо спасибо, эт точно – на крупе да сухарях тоскливо. А с этой я что буду делать? – кивнул в сторону тозовки. – Вдруг кто увидит? Не дай бог – вертолет…
– Ветролет – это, парень, дело серьезное, ветролет. – Он намеренно говорил не вертолет, а ветролет. – Прежде все охотнадзоры на них летали. Как нагрянут – коли хозяина в зимовье нет, все соберут! Лыжи охотничьи, шкурки невыделанные, добрых собак с привязи снимут – ищи потом, кто был, доказывай. Пушнину-то народ приспособился поодаль под колодами зарывать, в стеклянных банках. Ветролет – это, парень, как стихийное бедствие, ураган “Катрина”. Да ты не волнуйся, у меня вторая доска под нарой поднимается, можно там тозовку хранить. А мясо… пришлось дома бычка порешить, ногу повредил. Тебе кстати будет.
– Ой, не хитри, Максим, какого еще бычка?
Однако приятель, если я согрешил (в чем у меня сомнений было мало), деликатно не стал травмировать мою щепетильность.
– А чо ты про свое порученье не спрашиваешь? – дипломатично сменил он тему.
Я недоуменно поднял брови:
– Поручение?..
– Ну, в прошлый раз сказал, что еще бутылка осталась. Я привез, не сомневайся, не сомневайся. У меня стадия такая: как словом, так и делом.
Короче, нажарили мы свежатины – от пуза! И наговорились. Ему, я понял, хотелось излить кому-то все, что накопилось в последние годы. А мне – ну о-очень интересно было слушать.
– Вот ты посомневался об оружии, – говорил он, теребя в кулаке легкий клин бороды, – тут я с тобой согласный. Тозовка-то – чего там, а вот карабин – это, парень, тюрьма. – (Я хотел было возразить, что кодекс калибров не различает, статья одна, но не стал затевать бесполезный юридический спор). – Мне раз из города предлагали, а зачем он мне? Я сейчас могу к зверю подойти – рукой бери.
– Нехорошо ведь по насту, Максим, нечестно, – все-таки потянул меня нечистый за язык.
– А к глухарю подскакивать, когда он ничего не слышит, честно? – огрызнулся Максим. Я и примолк: если “по кодексу”, то в самом деле, какая разница? И больше уж не возникал.
– Охота, парень, такое дело, всегда – кто кого, кто кого. Главное, не бей ради азарта… Карабин у нас у одного был, да кто-то и доказал на него. Наверное из вербованных, местные такой пакости не допустили б. Да, и заявляется участковый, словно снег на голову, и я тут подвернулся понятым. Вот он шурудит в стайке под сеном, ну еще бы вершок и наткнулся! Витька, хозяин, говорит: “Вы еще в курятнике поглядите”. – “Нет, у меня написано “в стайке”, а где еще я не обязан”. А мужик-то догадлив был – на крутую кашу заране распоясывался. Там в стайке четыре ондатра висели, невыделанные, говорит: “О! На шапку надо восемь, а у меня дома как раз только половина…” – Витька смеется: “Нет вопроса, забирайте!” Легко отделался, а то бы. На вершок, слушай, от тюрьмы был.
– Про оружие ты верно говоришь, надо с умом. – (Вообще-то я ничего не говорил, только слушал, изображая на лице игру разных чувствий по ходу очередного сюжета). – У Евгена Тархова избушка километров десять ниже этой, тоже летняя. Раз подсаживается к нему ветролет, привез рыбнадзор. Я, говорит, поживу у тебя дня три? Живите, какой вопрос. Числа с двадцатого июня у нас таймешки на блесну идут, некрупные, правда, но все же знаменитая рыба, заманчивая. Вот тот рыбнадзор отдыхает, а сам – натура-то, видать песья – не может не вынюхивать да не кусаться, шарится по привычке вокруг стана, сетушки ищет, рыбу соленую. Вроде, пустили тебя ночевать, так веди себя человеком, а он не может, песья натура. Ну и надыбал у Евгена ружье. Летом в тайге не положено, так Евген его в поленицу затолкал. А рыбнадзор нашел. Ну вот, коли у человека в голове тяма не хватает, так оно и скажется. Увидел рыбнадзор тулку и потянул за ствол. А она заряженная была. Зацепилась курком за сучок, произошел самовзвод… И грохнула рыбнадзору в правый бок. Хорошо, что пришлось краем, однако печень задело. Евген прибежал – ах, чтоб тя перекоробило! Чуть не поседел: свидетелей нет, докажи, что это не ты его, в отместку, мол. Тюрьма Евгену, тюрьма, тюрьма. Один выход: перевязать потуже и тащить на себе в поселок – Евгену его жизнь сохранить важнее всего, слушай, было. Двадцать верст по тайге на себе волок, вся спина кровушкой пропиталась, закоростела. Спаси и не приведи. Тащил и богу молился: только чтоб не помер! Доволок, операцию сделали. Ну и что? Он человеку жизнь спас, а его – к штрафу, за ружье.
– Я сам тоже сколь раз… У нас один молодой из Афгана с медалью вернулся, я его взял на берлогу. А он в самый момент растерялся, да чуть в меня вместо зверя не засадил, зверь-то промеж нас вышел. Афганец… В таежном деле оно, видишь, совсем другая стадия.
Наконец я осмелился вставить словцо, очень меня допекал один вопрос. Говорю:
– Вот у тебя все получается и то плохо, и это не по путю, не понял я, раньше было хуже или теперь при новом порядке?
Он пожал плечами, бороду покомкал.
– А по мне, так оно без разницы. Лучше – хуже… К прежней жизни мы приспособились. Я при ей вырос – как-никак приспособились. Как начальство измывалось, а теперь в тайгу всякая сволочь ринулась, народ-шатуны, избушку сожгут и дыма не заметят. Охотнадзор-то обнищал, деньги им – крылышки пообрезали. Теперь на вертолетах только пузатые бизнесмены, у этих все схвачено, вовсе борзеют. А мне опять нельзя в моей родной тайге. И та власть была чужая, и новая хуже мачехи. С пушниной, правда, проще, продавай, кому сумеешь. С другой стороны, безработный я. Как жил, так и живу от тайги-матушки, без разницы. А вот леспромхоз разорился – людям всю жизнь порушили. К керосиновой лампе вернулись, скоро и про лучину вспомним.
“Без разницы”… Этого я услышать как-то не ожидал. Получилось, что его уклад жизни настолько был далек от всяческих исторических ветров, дувших по стране то в одну сторону, то в другую, что лишь краем его задевало? Зима – весна… Одежку сменил, а все так и жил по своим законам.
– …Ага, приезжал тут один олигарх, на танкетке привезли, вездеход на гусеничном ходу, пострелять ему хотелось. Вина попили – море разливанное. Ох, грозен! Разошелся – я, говорит, им покажу, все размечу, по струне у меня будут ходить! Я, говорит, мэру всего края дам указанье, ты только скажи, ежели чо. А как ему скажешь-то?
Долго мы проболтали, пока Максим собрался домой. Все за жизнь, за жизнь. Я давно понял, что его “экологические” представления никогда не совпадали с официальными государственными, и, вроде, мне положено его осуждать. Но как-то оно все более не получалось. Это плохо? Это факт. Ведь явно не злодей Максим тайге и обществу. Добытое мясо или какой-нибудь там барсучий жир – все раздает по близким и знакомым; легко живет, и бог ему за это посылает. И я его понимаю. Но понять, говорят, – наполовину простить… А есть за что прощать-то?
Максим уехал, я долго без шапки стоял у порога, прислушивался вслед удалявшемуся “Бурану”. И вдруг подумал: точно был утром выстрел! Надо мясо закопать в снег в стороне от жилья. Не дай бог кто нагрянет – откуда сохатина? Что я буду мямлить? Целая ляжка – это тебе не каши и концентраты, эх, теперь и повеселюсь!
* * *
Весна, наконец, принялась за дело всерьез, да так рьяно – грянула обвалом. Снег не выдержал напора теплых ветров и стал оседать. Смотришь, то здесь, то там прыгнет пихтовая ветка, освобождаясь от снежного кома или вырвавшись из цепкой хватки размякшего наста. Пихточки-молодки, будто помахивая лапами, приветствовали друг дружку с пробуждением. Под моим оконцем вытаяла поленица чурок, оказывается, она длинная, думать о дровах не придется. На лужайке перед избушкой, наискось из-под моей лыжни, высунуло темный бок таившееся под снегом бревно. Обнаружилось вокруг жилья много всякого мусора – щепок, бутылок, консервных банок, над ними оживленно порхают синички, шныряет плотненький сутулый поползень. Да, кажется, всерьез пошли весенние дела, по-ошли! Наконец-то…
Утром я воткнул в снег у двери палочку-мерку, чтобы отмечать, как садится снег. К вечеру глазам не поверил: разница составила целую пядь! На поляне вокруг, словно на листе фотобумаги, опущенной в проявитель, проступали все новые темные пятна, образовался рисунок земли. Перед порогом играючи сверкала и рябила под ветерком лужа ясной талой воды. Ух, пошла весна, по-ошла!
И даже… Я увидел: как-то непонятно вел себя пестрый дятел на березе. Обычно, если уж возьмется, то молотит башкой, что тебе отбойный молоток. А тут стукнет раз-другой и замрет, сидит неподвижно, будто задумался. Неужели засыпает на работе? И вдруг мелькнула сумасшедшая догадка: неужели?.. Поверить трудно, но проверить просто. Взял топор, подошел к березе и слегка тюкнул острием по белой коре. Не сразу, через несколько секунд, в прорубе выступила ясная слеза, за ней другая, засочилось струйкой. Ожили березы, дятел соком похмелялся! Вот уж никогда сам не подумал бы, ведь кругом сплошной снег, и березы стоят по колено в зиме. А земля, выходит, внизу не мерзлая, корни пробудились.
Да, никто на Енисее не ждет, пока сойдет снег. Глухари и тетерева токуют по насту. Муравейники оживают темными кипящими вулканами посреди белого моря. Стоит куст смородины в таежном ручье, в снегу стоит, во льду, а почки надулись, показали зеленые язычки и наполнили воздух острым своим духом. Да что говорить, даже вальдшнепы начинают тянуть, когда на вырубках зачернеют самые первые пятна земли. Вся весна у нас – на снегу. А чего ждать, терпеть до половины мая? Вот и прождешь. Нет уж, мы на снегу свое отпляшем, отцветем. Потом растает, куда он денется.
Одно событие этих веселых дней расстроило: оковалок мяса, зарытый в снегу, кто-то уволок. Глубоко закапывал! Пришел и растерялся: вроде, точно вот тут спрятал… Да, снег осел, но не настолько же! Ни мяса, ни следов, лишь намек на оплывшую ямку, а остальные улики смыло теплом. Максиму я в подобном своем разгильдяйстве не признался.
* * *
На это раз он прикатил как-то вовсе неожиданно, еще до восхода. Я даже не успел выйти встречать – вот он в избушке.
– Здорово ночевали! – Обе снятые верхонки в одной руке. – А ведь я, Михалыч, за тобой приехал, за тобой, за тобой. Чего ладишь делать-то?
– Во как… Да я, слушай, и не собирался. Только обжился по-настоящему, ничего из задуманного пока не осуществил.
Максим поскреб в бороде, задумчиво произнес:
– Оно я тебя понимаю. Да только снег затяжелел, вода под него пошла. Пара дней, и мне на “Буране” путь закроется.
– Ладно, давай пока чай пить.
– Чай не пьешь – какая сила?.. Как твои глухари, нашел?
Странно, мне казалось, что глухаринными токами Андрейкин вообще не интересовался. Его дело – сохатые, белочки и всякие цветные зверьки. Соболя в здешних местах почти нет, так, занесет иногда ветром какого бродягу. Увидев соболиный след, Максим возгорается, все остальное бросает. Но основная надежда – речная норка. Главные ухожеи у Андрейкина – по речке в низах, километрах в полусотне от поселка. Так реку перегородил старинный залом, и за него у местных мужиков ни ходу пешего, ни плавежа водного нету, за ним другая страна, им неведомая, словно какая-нибудь Африка-Австралия. “Настоящие вертепы”, – проронил Максим.
– При чем тут вертепы? Знаешь, что это слово означает?
– А то! Непроходимые места, попадать трудно.
– Странно… Обычно говорят: вертеп – значит, притон, сборище всякой дряни.
– Вот-вот, самое ей там место, – весело соглашается он.
В его разговоре подобный старинных сибирских речений тьма, порой я с трудом их понимаю. Даже родилось подозрение, что он так нарочито щеголяет, эдакая сибирская спесь.
– Подожди, Максим, “телок” – понятно, а ты говоришь “лончак” – это что?
– Который не сёгоды родился, а лонись, прошлогодний, неуж не доходит?
Я с удовольствием ловлю эти перлы сибирской старины и позже украдкой записываю. Впрочем, Максиму нравится мой интерес к его речи – вот она гордость своим исконным языком (которая, увы, у нас горожан так бесславно отступает под чужеземным натиском).
Да, так вот в низах, в вертепах, у Андрейкина хорошее зимовьё (а не зимовье, как привычно по-книжному), лабаз и погреб; продукты и припас он завозит по реке на моторе. Главная промысловая страда – когда у норки гон, самый активный ход. А шныряет норочка в основном по прибрежным пустоткам подо льдом. За зиму уровень реки подо льдом сильно падает, ледяной покров повисает от берегов наподобие скатов крыши – там зверек и рыщет. Кто не знает, неделю по тайге прослоняется – ни следочка не увидит. (“А ты говоришь: учет! Учти вот ее…”). Но Максим все о повадках хитростях красавицы-хищницы знает “от и до”.
– До того, Михалыч, озорной зверок! Я раз часы на речке обронил. У нас часы обычно карманные, руки-то все время в снегу. Ну, потерял и потерял, видно копался внаклон с капканчиком – выскользнули. Через пару дён иду путик по пустоткам просматривать, гляжу норка тащил что-то по снегу и зарыл. Даже в ум не пало, что такое может быть, а все равно интересно. Покопался – мои часы! Это он, значит, на блестящее польстился и уволок, любопытный зверушка. (Норку, как и собаку, и ондатру, Максим величает в мужском роде: “У меня тот год хороший собака был, зверовой…”)
Вся эта охота привязана к реке, и в том свои сложности: в тайге морозы, а река становится “гнилой”. Там на быстротках образовались пропарины, там у береговых ключей – тальцы, ниже перекатов – скрытые под снегом наледи. Ох, попадался я сам в эту беду! Вспоминать не хочется.
Много разных таежных примет и хитростей надо знать промысловику, от мелочей порой зависит весь фарт. Максим Андрейкин профессор в этой науке. Правда, порой острые несомненные наблюдения причудливо переплетаются в его лекциях с сомнительными приметами и откровенно древними суевериями; не поймешь, то ли всерьез он, то ли подшучивает над городским, то ли сказку сказывает.
Вот, говорит, есть надежный способ – заиметь черную косточку. Только не каждому дается. Это, стало быть, нужно темной ночью в бане варить, варить черного кота, пока не останется одна черная косточка. А главное, не отвлекаться, не оборачиваться, что бы тебе не поблазнилось. У нас один так же варил, варил – вдруг как полыхнет в окошке! Он испугался: стайка горит! – да и оглянулся. Ничо не горит, ночь темнуща… А с косточкой так и пропало, раз правило нарушил.
Ты что, говорю, всерьез веришь в эти приметы? Покажи черную косточку! Смеется: я тебе лучше красный бобровый зуб представлю, видел? Приметы – не приметы… У вас, городских, все по планам и проектам, а в тайге так жить нельзя, по календарю-то. У нас вышел утром из зимовья – ан, погоды нету, зверок ночью не ходил, стало быть, возвращайся и лежи день на наре. Хочешь – дрова пили, шкурки мни. А другой городской себе говорит: вот поставил цель – да подь всё к опасной, добьюсь во что бы то! Нет, парень, только из сил выбьется, а то обморозится или на речке провалится. Насиловать тайгу бесполезно, она сама кого вымучит, кого выучит и выручит – только слушай ее… Так ты и в бога, поди, веришь? – не постеснялся я спросить в лоб. Опять смехом: а как же! Только такого, который курит и хоть маленько выпивает… Как все-таки удивительно переплелись в его взглядах самые разные типы мировосприятия, вплоть до древнейших; он ведь, пожалуй, больше всего язычник, да-да! Хотя церковь не одну сотню лет старалась… А потом эти хотели за какие-то десятилетия его перевоспитать, обратно в свою бездушную веру. По отношениям с тайгой уж точно язычник, ведь надо же сохраниться такому экспонату…
И уже совсем расположившись ко мне душой, тихо признался:
– Я в низах-то и золотишко находил.
– Что ты говоришь! Где? Много?
– Так, крупиночки. Ничо, однако.
– А где, на самой реке или…
– Ты чего пристал? Добывать, будто собираешься.
– Я-то? Что ты, Максим! Так просто, интересно ведь…
Про “желтого дьявола” поведал он неохотно. Значит, нашел в ручье и понес показывать одному поселковому деду. Тот в досельные годы был хожалый человек, все повидал. Глянул на крупинки, задумался. Потом рассказал: да, в вертепах, ниже залома, после революции людишки мыли. Так два англичанина-инженера пропали. Как вот при Горбачеве арендаторы, а тогда заводили иностранные концессии. Англичане говорили: развернем дело, город тут у вас построим. А зачем нам город? Вот и сгинули. Потом их родичи приезжали, поставили в тайге два больших белых камня, блестящие, на них нерусские золотые буковки… Знаю, Максимушка, заполошный ты, да лучше о том золоте забудь от греха подальше, посоветовал старый. Раньше как говорили? Кто золото в тайге взял, тот, считай, уже наполовину покойник.
В поселок я с ним все-таки не поехал, остался еще дня на два – на три. И оказалось, что поступил, как круглый… Максим сказал бы: “не при уме был”. Городской ведь, чего с меня взять. То есть, вот задумал, поставил себе целью описать “весну на снегу” и упорно стоял на своем. И не заметил, что голову между тем все больше занимала, скажем так, совсем другая тема. Но я в силу инерции еще сам в себе не мог разобраться. И “проект” сидел в мозгу, да и писал я уже про Максима, он как бы числился “отработанным человеческим материалом”… Короче, не уехал. А как раз наступил решительный снегосход, весна пошла на генеральный штурм зимних бастионов.
Вечером, когда уехал гость, мерка моя упала, снега не осталось, чтобы ее поддерживать. Всюду вылезла земля, квелая прошлогодняя трава, а сугробы, сохранившиеся в темноте ельников, превратилась в рыхлую крупитчатую пену, льдистое “безе”. Под нею всюду чернела грозная снеговая вода. На следующее утро я никуда не пошел: понял, что ходу нет ни пеши, ни, тем более, на лыжах. И точишко отыскал, и живу в лесу, да только близок локоток, а поди укуси. Елки-палки, зачем же я остался? “По календарю живешь, по календарю…”
А среди дня в небе что-то явственно зарокотало. Первая испуганная мысль вспорхнула: вертолет… Где у меня мелкашка-то? Нет, умолкло. И снова заворчало. Не может быть – гром? Над снегами?! А почему бы и нет! “Люблю грозу в начале мая!”
Да, это был гром. Но не грозный, а какой-то добродушный, даже ласковый. И дождь разреженно забарабанил по моей крыше. Ну, теперь прощайте, последние снежинки, увесистые капли разрушат вашу пену, против майского дождя никто не устоит. Над сумрачно-серой поверхностью снеговых пластов, прятавшихся в лесной тени – майский дождь и там их достал – начали куриться низовые, банные туманчики. Это означало полную и безоговорочную капитуляцию зимы. Зачем только я остался… Одна утешение – стал очевидцем великой победы. Но цену за фанфарное ликование пришлось заплатить крутую – всякий путь в поселок совершенно разрушился.
Я вышел из зимовья на рассвете и еле преодолел двенадцать километров к полудню. Таежные ручьи взбунтовались, каждый приходилось форсировать с риском. Вылезли изорванные колеи осеннего проезда, я пробирался по узким гребням этих рванин, оскальзываясь и спотыкаясь. На полянах вода шла поверх прошлогодней травы сплошным скатом, не признавая никаких русел и правил – вселенский потоп. В общем, выход “в жилуху” дался о-ё-ёй как.
У Максима встретили радушно, однако, честно признать, до того я измотался, что было не до разговоров. А дорога на машине предстояла, страшно подумать какая. Так что прощанье получилось скомканным.
Оправдались самые пугающие предчувствия. Пришлось несколько раз подкапывать и подваживать, выстилать ужасные вытаявшие рвы жердняком, даже дорожная лебедка пригодилась. Хорошо, что майские дни стали просторны, до вечера много можно успеть.
И только почувствовав под колесами асфальтную твердь, я стал понемногу расслабляться. Завершилась еще одна придуманная дома авантюра. На этот раз – “на снегу”. Да, затею я осуществил. Хотя и без особого успеха…
Но тут пришла другая – неожиданно ясная – мысль: а таежные-то истории Максима Андрейкина! Его судьба, характер – это ж такое богатство само приплыло в руки, вот о чем надо написать! Только… напечатают ли? Ведь, если формально, он то и дело что-нибудь нарушает. А я, ну, просто не могу своего друга хоть за что-то осудить… А! Хрен с имя, возьму и просто расскажу все его словами. (А свою позицию как-нибудь хитро объеду по кривой).
И пусть читатели сами нас рассудят.
г. Красноярск