Опубликовано в журнале День и ночь, номер 9, 2006
Несколько раз то или иное издание просило написать “про 11 сентября 2001” в Нью-Йорке, где мне действительно случилось тогда оказаться. Первый раз буквально сразу – в тот самый злосчастный день, через полчаса после происшедшего. Некто, звонивший из Москвы. Я отнекивался. Причина проста: те события были настолько подробно и наглядно описаны и показаны журналистами-профессионалами, что лезть в общий информационный хор своим доморощенным фальцетом было незачем. Ни одной уж такой “новости”, которая бы не была в одночасье заявлена и проиллюстрирована всей планете многочисленными ТВ и газетами я не знал. А никаких особых мнений, аналитических прогнозов и прочих тайных знаний, которыми бы следовало поделиться с благодарным человечеством, у меня тоже не было. Нет их и сейчас. Но, тем не менее, сейчас я почему-то все-таки решил напрячь память и вернуться к тем осенним дням в Штатах.
Погода в тот день, как, кстати, и сегодня, стояла великолепная. Осень вообще самое красивое, светлое и легкое время в НЙ. Впрочем, часто позже, когда я задним числом припоминал то утро, мне казалось, что была в нем какая-то тревожность, еще до всего – будто предчувствие какое. Как-то водители вели себя на улицах чересчур нервно; дурацкие мысли в голову лезли; что-то еще… Но, думаю, это – пустое наваждение, аберрация памяти. Мы ведь склонны выискивать в прошлом и в себе четко определенные, именно вот эти “рифмы” к событиям. А не случись тогда ничего, я того вторника сегодня конечно бы и не вспомнил.
Итак, утром, по уже сложившейся у нас с женой семейной традиции, отвез ее на машине на работу. Мы живем на Норзерн бульваре в Джексон-Хайтс, райончике Квинса, милях примерно в пяти от моста Квинсборо, перекинутого через Ист-ривер в Манхэттен. А работала жена на Квинс бульваре, совсем, по здешним понятиям, недалеко, так что я часто утром подвозил ее до офиса, а сам потом отправлялся по своим делам. В тот раз – вернулся за чем-то домой.
По дороге в машине радио не включал, так что вся информация обрушилась на меня дома. Раз в две недели, и именно по вторникам, к нам в это время приходит женщина – помочь убрать квартиру. Среднего возраста латиноамериканка из Парагвая. Марлен-Гарсия. Убирая, она всегда первым делом врубает на полную мощность телевизор. Потому-то с порога, уже зная и едва не плача, кинулась ко мне с криками “мистер Виктор, лук, лук! Уотс хепен!?” (надо сказать, что ее английский не лучше моего собственного) и стала тыкать рукой с тряпкой в экран. Тут я в первый раз все и увидел. Это были начальные кадры трансляции. Сперва горел только один небоскреб. Во второй – самолет еще не врезался. Это произошло уже на наших с ней глазах – то есть в экране. Хотя в принципе я бы мог выйти-глянуть на улицу. Манхэттен-то, говорю, от нас недалеко. На сегодняшний день даже затрудняюсь точно сказать, были ли видны тогда от нашего дома “близнецы”. Эмпайер-стейт билдинг и сейчас хорошо виден. А вот… и уже не вспомнишь… Потом все рухнуло. Марлен-Гарсия теперь уже и впрямь вовсю плакала и все пыталась куда-то звонить, причитая по-испански. Оказалось, что в одном из рассыпавшихся зданий работал кто-то из ее многочисленного иммигрантского семейства, и она пыталась разузнать его судьбу (как потом выяснилось, все ее домочадцы остались, слава Богу, невредимы). Очень многие говорили позже, что увидев на экранах те кадры, подумали в первый момент, что показывают какой-то очередной голливудский фильм-катастрофу. Не знаю. У меня сразу никакого сомнения в полной реальности происходящего не было. Хотя что же именно произошло – из англо-испанской мешанины голосов Марлен-Гарсии и теледиктора было поначалу не очень ясно. Собственно, по-моему, диктор и сам еще не до конца понимал, что происходит. Но не было и особенного испуга. И, – странно признаваться в этом, – даже и слишком большого удивления. Тут правда, должен заметить, что в силу определенных фактов биографии к тому моменту уже несколько повидал горящих и рухнувших больших и маленьких домов, разбомбленных городов и всего прочего в таком духе. Много в связи с Близнецами писали позже о “кинематографичности” тех событий, всяких взаимовлияниях видео-культуры и жизни и т.п. Если пользоваться киношными аналогиями, то только в том смысле, что – и впрямь: впечатление было такое примерно: “Ну вот опять свое говно крутят, сериал, мало того, что бездарный, так еще и сто раз виденный…” – но все – лишь в метафорическом плане – по отношению к безусловной действительности. Тут сомнений не возникало. Начались звонки. Во-первых, московские родственники и пара друзей справились, живы ли мы, не оказались ли в эпицентре. Позвонил, между прочим, мой товарищ Алексей Шведов. С этим московским журналистом мы на тот момент собирались делать книжку, то есть я помогал ему обрабатывать его фактологические рассказы о войне в Чечне, которую он исходил вдоль и поперек и знал множество, в основном ужасающих, подробностей о ней. Алексей человек очень умный. В частности, – не помню в этот ли раз или в другой, – по поводу теракта в США он сказал, что все мировые телепрогаммы и газеты выходят под заголовком “Конец света!”. “Разумеется, никакой это не конец света – сказал Шведов, – а вот правильно бы было назвать происходящее “Потерянный рай”. Потому, – говорит, – что для мирового массового сознания Америка была именно этим самым безбедным и беспечальным раем. В первую, кстати, очередь – для тех самых шейхов и вождей, которые могут сидеть на миллиардах долларов, иметь по тысяче наложниц в своих гаремах, но все равно сидят-то у себя в “песочном мире” среди рабов и верблюдов, ну да и на нефти, конечно. Вернее – только там они – шейхи и вожди. А истинный рай на земле обретают лишь когда разъезжают на лимузинах по Пятой авеню и раскланиваются на парти с президентами и голливудскими звездами. (Даром, что когда-то их великие пращуры выстроили гениальные по красоте мечети, создали современную поэзию и медицину и научили европейцев мыться). Теперь-то Нью-Йорк – то место, которого – в принципе, при праведной, по их понятиям, жизни – как раз и стремится достичь любой сегодняшний эмир или диктатор. А тут – на тебе!” Позвонила и почти сразу приехала жена с несколькими сотрудницами с работы на чьей-то машине, – ленд-лорд дома, где располагался их небольшой офис, объявил о срочной эвакуации всех, работающих в здании. В это время по ТВ уже передали, что мосты в Манхэттен (это же остров) перекрыты для автотранспорта, а пешеходов пропускают только – оттуда. Закрыто и метро.
Я все-таки решил отправиться – посмотреть, что происходит – поближе к центру. Доехал на машине до упомянутого Квинсборо-бридж. В нашей округе транспорта на улице было обычное количество: ни заторов, ни – наоборот – закрытых проездов. Только вот мост действительно был полностью перекрыт. Там рядом станция метро – именно линия “Е”, ведущая в Даун-таун, к Уолд-трейд-центру. На нее тоже никого не пускали. Я припарковал авто на одной из ближайших улочек, и пешком подошел ко входу. Здесь стояло довольно много людей, ждали открытия. И действительно, почти сразу по моем приходе метро открыли. Но поезд долго не двигался. Народу все прибавлялось. Впрочем, особенной толкотни в вагоне не было. Все сидячие места были заняты, но проход оставался почти свободным. Сидели молча. Не то, чтобы в нью-йоркском сабвее обычно слишком уж шумно. Но так – ровный гул голосов, порой смешки, возгласы… Как в любом метрополитене мира. Теперь же стояла тишина. Сидели все с каменными лицами, глядя – кто в пол, кто в пространство. Почему-то я разу обратил внимание на лицо белого, очень цивильно одетого американца лет тридцати. Наверное, эта “каменность” была особенно не свойственна его живым, красивым чертам. Машинист что-то скороговоркой пробормотал в репродуктор – нечто, как обычно, для слуха-то и коренного нью-йоркца малопонятное… За секунду до того, как поезду тронуться в вагон ввалились два парня. Типичные местные городские персонажи – завсегдатаи сабвея, – пофигисты, полубомжи-получудики с большим картонным стаканом из-под кока-колы для сбора мелочи. Черный длинный и белый – пониже, но такой же неряшливый. В данном случае, из-за общей статичной молчаливой обстановки, все на них сразу обратили внимание и вперелись взглядами. Те громко бормотали всегдашние глупости, прихихикивали, кривляясь, и трясли стаканом с несколькими монетами. Я буквально почувствовал разлившееся по вагону общее раздражение, быстро переходящее в ненависть к этой парочке. Оно вспыхнуло и во мне: “Ну, хоть сейчас-то, уймитесь, заглохните, придурки!” И сразу за тем: “Да взять бы тебя и тебя сейчас за шкирман – да обоих бы балдой об стекло!” Тем более, что черный, как только вагон дернулся, довольно громко заголосил, пританцовывая, какой-то свой полублюз-полурэп и двинулся по проходу. А белый шел чуть сзади и, извиваясь и гримасничая, тряс стаканом, в который, конечно, никто ничего не кидал. Но вдруг то негативное чувство внутри сменилось каким-то нахлынувшим – новым. Что-то отпустило в организме. И в ту же секунду я краем глаза заметил, как и сидящий рядом красивый-цивильный слегка начал притопывать ногой в такт песнопению длинного, а потом, наклонившись к попутчице стал ей что-то негромко говорить. И улыбнулся…
Поезд, набухая народом на остановках, доехал до Даун-тауна как обычно – минут за двадцать пять. Ну, может – чуть дольше. Конечная станция этой линии (если только я не путаю, и это был именно поезд “Е”, а не “F” – у них со стороны Квинса общие платформы) расположена непосредственно под близнецами ВТЦ. Так и называется “Уорлд-трейд-центр”. Вернее, называлась. Было понятно, что теперь ее уже нет. Но и две-три предыдущие были закрыты. И машинист объявил, что дальше не поедем. Так что вылез я, кажется, на “Вест 4-ой стрит”. А, может, это была “14-ая”… Как бы то ни было, оказался на 6-ой авеню. Движение транспорта на ней было перекрыто. А множество людей поодиночке и небольшими группками шли быстрым шагом в основном вниз, на поднимавшиеся из-за домов очень высоко клубы серо-черного дыма. Кое-кто катил на велосипеде или на роликах. Многие были с фотоаппаратами. И не успев еще осуждающе помыслить об таких – “за туризм и цинизм”, я сообразил, что и сам-то прихватил с собой из дома и держу в руке свой “Кеннон”. Почти все многочисленные магазинчики, лавочки и кафешки по пути были открыты. Часто их владельцы и персонал стояли у распахнутых дверей на тротуаре и тоже смотрели на дым. Тут позволю себе отвлечься. Сказал уже, что, в силу обстоятельств, мне доводилось видеть несколько городов, что называется, в “стрессовые”, “экстремальные” моменты их жизни. И вот, – прошу понять правильно! – каждый раз в какое-то мгновение, – будто бы щелчком включался некий хитрый механизм, – начинало вдруг казаться, что все непосредственные ужасы и беды происходящего и ты сам вместе с ними словно бы несколько отступают, не то, чтобы заслоняются, но вписываются в одну огромную общую картину “высокой трагедии” что ли – в том – античном ее смысле. И тогда, несмотря на беды и ужасы, а по сути-то – получается, – благодаря им! – все это (и ты вместе с этим всем) вроде как несколько воспаряешь, возвышаешься до тоже неких иных уже объемов, оказываешься в “большом пространстве и времени”. Причем – в более, что ли, чистом, кислородонасыщенном. Горьковато-трагичном. Но именно в силу этой – на твой, человеческий вкус, почти непереносимой горечи – очень истинном и каком-то обнаженном. Впрочем, думаю, этому есть несколько объяснений. Во-первых, некоторое обще-экзистенциальное. Наверное, когда все так обостряется и обнажается, и – вот оно – мясо бытия! – города, как и – в своих судьбах – сделавшие их люди, являют миру и себе свою впрямь истинную, оголенyю сущность. Во-вторых, может быть, им (нам) просто во что бы то ни стало нужно хоть за что-нибудь ухватиться, зацепиться в этой беде, а то и отвлечься. И ты особенно внимательно начинаешь рассматривать окружающее – дома, лица, деревья… Замечаешь и различаешь случайную чайку высоко над собой, между небоскребами, на которую ни в жисть не обратил бы внимания в том своем, регулярно-размеренном времени, где “все ОК!” и зришь – строго по курсу. Но есть тому еще третье, вполне рациональное объяснение. На проспектах и улицах в таких ситуациях, как правило, отсутствует автомобильное движение. Местные власти просто перекрывают его. Мол, не путайтесь под ногами. И вот твой взгляд не засорен этим бесконечным механическим мельтешением металлических коробок. Не заслонен. И архитектура бульваров и площадей предстает в своем первичном, застывшем на века, или уж по крайней мере – на десятилетия, облике. Я обожаю Нью-Йорк! (Хоть понимаю, что восклицание это вряд ли столь уж оригинально). Обожаю его запахи, голоса, стекло и рекламы небоскребов, хитросплетения хайвеев и пабы Манхеттена, гул улиц, разноцветных людей на них и их разноплеменный говор и одежды; это ощущение, когда перед тобой наконец разъезжаются стеклянные двери JFK, и выходишь на серый асфальт его тротуара с вереницей желтых такси вдоль… Но, пожалуй, впервые тогда я так четко и явственно видел и мог оценить его монументальную выверенность – земную (человеческую) целесообразность всего построенного в сочетании с почти невозможной, наглой свободой, устремленностью – отсюда, с тончайшей границы суши, океанской дали и неба – невесть куда, в зыбкое пространство, в бесконечность океана, неба, Земли, и куда-то, похоже, уже воообще – за все границы… Впрочем, многие места на Земле я очень люблю: и лесные полусонные речки Подмосковья в июне c бесшумными одинокими рыболовами при изогнутых удочках; и те, в полном смысле слова необитаемые, абсолютно на много-много сотен дней и верст окрест безлюдные каньоны, русла высохших рек, невысокие но и нескончаемые горы с навсегда до дна промерзшими озерами и молча застывшими отрядами лиственниц в распадках между ними – в Охотском краю, где довелось ходить в юности; и то животное чувство, которое испытываешь, когда ночью Калифорнийские отроги прижимают тебя к самой кромке Тихого океана, и, пытаясь вглядеться в его черноту, ты нутром ощущаешь, что вот это вот шевелящееся, живое перед тобой – половина планеты! Но Нью-Йорк в том ряду для меня (все-таки, “горожанин и друг горожан”) – особая статья. Нью-Йорк, кроме всего прочего, абсолютный город! Не в качественном смысле – мол, лучше других, а в том, что здесь урбанизм, как бы к нему не относиться, – но он уж по крайней мере доведен до логического, полного своего воплощения, до абсолюта (со всеми, разумеется, возможными плюсами и минусами, но и минусы в абсолюте – лишь необходимая антитеза плюсов). И сейчас, без машин и автобусов на пустой и широкой – действительно – авеню (по-другому не скажешь), у подножия, – и впрямь – рукотворное чудо людей, – стройных (и вовсе не страшных, напротив: каких-то совсем родных и, как выяснилось – таких беззащитных) красавцев из стекла, камня и металла, я словно бы оказался в самом сердце этого чудесного организма. Я был кровяным шариком среди многих – таких же, и артерия – авеню несла нас на серо-черный дым, туда, где боль, ужас беды, ампутация… Если длить данное нагромождение метафор, то можно сказать еще, что где-то, примерно в районе “Сохо” (Спринг, или Гранд стрит), как оказалось, и Шестая, и все параллельные ей, идущие с севера на юг, были в тот момент уже, словно жгутом перетянуты, перегорожены полицейскими кордонами. За них основную массу людей не пускали. Кто-то, впрочем, проходил дальше, показав то ли ID – водительские права с адресом, из которого следовало, что предъявивший их живет внутри зоны оцепления, то ли какие-то спецдокументы. С воем проезжали туда пожарные машины, полиция и фургоны скорой помощи. Тогда полицейские из оцепления просто раздвигали свои стандартные железные загородки и, впустив, тут же смыкали их вновь. Сбившись в стайки, тоже скуля и воя, навстречу первым из-за заграждений выкатывали такие же машины скорой, чтобы, разогнавшись на пустой улице, мчаться по госпиталям. Кажется, было приблизительно два часа дня. К этому времени (спустя часа четыре после атаки) оцепление еще не было чересчур плотным. Как потом выяснилось, многие, кто уж слишком настырно рвался на место катастрофы, в те часы мог туда так или иначе проникнуть. Видимо, я не очень стремился (по крайней мере, полуосознанно даже не прихватил из дома никаких журналистских бумажек-удостоверений). Но опять-таки, и то сказать, что нового, неизвестного и ценного (хоть для себя, хоть для кого-нибудь еще в этом грустном мире) мог там узнать и увидеть! А лезть с самонадеянными предложениями своей дилетантской помощи было тут бессмысленно. Сразу было видно: даже на этом, самом начальном и страшном этапе трагедии, организовано все вполне четко (хоть, потом, конечно, задним числом, многие действия всех служб и подвергались непременной критике в прессе и пересудах). Но первое, главное, и даже отчасти – обнадеживающее впечатление было: машина работает: пожарные здесь, кареты СП несутся, полиция – на страже… Так что, что называется, непрофессионалов просим не беспокоиться. Или – резче сказать: без сопливых обойдемся! Кстати, названное впечатление нашло через несколько дней свое подтверждение и в средствах массовой информации, когда городские власти, поблагодарив по ТВ нью-йоркское население за проявленные несомненные чувства сопричастности, сострадания и т.д., попросили больше не усердствовать в предложениях себя в волонтеры-спасатели, так как их уже достаточно (из контекста становилось ясно, что “более чем”), и лучшей помощью городу и жертвам будет возвращение его, населения к своей регулярной повседневной жизни. Забегая вперед: очевидно, что это-то пожелание, как всегда в подобных ситуациях, и было самым трудновыполнимым. Как и многие другие, уткнувшиеся в заграждения оцеплений, побрел полумеханически по смежным улицам (здесь, внизу Манхэттен теряет строгую четкость тетрадного листа, разграфленного в клетку, где “на север с юга идут авеню, на запад с востока – стриты”, появляется европоподобная кривизна отдельных проулков, когда зачастую можешь толком и не знать, куда вынесет очередной тротуар). Что влекло меня и тех, кто бродил в те часы по несколько спутанной здесь, словно скомканной, сетке улиц Даун-тауна в поисках какого-нибудь незагороженного проезда, прохода – туда, в эпицентр, как вода ищет любую низинку-лазейку, чтоб просочиться? Животное, а вернее бы – человеческое хамское любопытство (зрелищ!)? желание, тоже, впрочем, вполне звериное – во что бы то ни стало отметиться, поприсутствовать, причаститься названному “большому времени” истории? Или и впрямь (и опять-таки людское), истинное, искреннее стремление вдруг оказаться хоть кому-то, хоть чем-то полезным здесь и сейчас, помочь? А, скажу: все вместе, наверное… Да, собственно, что дурного может быть, хотя бы и в тяге к причастности человечьей истории, или в потребности информации о ней (дурнее, по крайней мере, ее самой)? Никакой щели-лазейки туда нигде не оказывалось. Везде пикеты. Как правило, окруженные людьми, пытающимися заглянуть за головы полицейских, всматривающимися в извивы улиц, углы и фасады домов, заслонивших то страшное, что происходит сейчас за их многоэтажными спинами. А с этой их стороны – как бы в зоне фронтира – все то и те, которые только что оттуда, а, стало быть, – я знаю, – туда обязательно еще вернутся. Через десять минут. Или позже. Через день. Год. Двадцать лет. Их словно бы уже накрыла многосотметровая тень рухнувших башен. И вот – башен нет. А тень осталась. Кругом в переулках – оставленные машины, засыпанные щебнем и мельчайшей каменной пылью, будто вмиг поседевшие. В тоже оцепленном скверике – автобусы и большая малоподвижная группа сидящих, лежащих на каких-то строительных балках и блоках людей – видимо, пострадавшие не слишком сильно, кому достаточно медицинской помощи на месте или можно госпитализировать во вторую очередь. Сомнамбулические пожарные, спасатели и полицейские, выходящие из зоны для передышки. Молчаливые с неподвижным взглядом. Группка таких расселась – вернее бы сказать – повалилась на какую-то широкую уличную лестницу. Сделав над собой усилие, вхожу-таки в нагловато-бесцеремонную роль журналюги-папарацци: прошу разрешения всех сфотографировать. Нет-нет, – вяло отмахивается женщина-спасатель, – прошу, не надо, прошу… Причем, я чувствую, опять же – если б очень хотел (был бы всамделешным репортером), то и сфотографировал бы, потому что, всерьез говоря, ей все сейчас безразлично и сил отстаивать свое прайвеси нет. Отсюда и такая ее странная для американки, наверняка уж (и слава Богу!) знающей свои права, молящая интонация. Сталкиваюсь с двумя усталыми парнями – полицейскими в момент, когда один спрашивает у второго или хоть кого-нибудь окрест – огня прикурить, и протягиваю ему свою “Зиппо”. Он молча берет ее, зажигает, медленно прикуривает и возвращает. Наши взгляды встречаются. Волной накрывает меня мешанина эмоций. Я кладу зажигалку в карман, делаю несколько шагов. Эмоциональная лавина словно бы застывает внутри, чтобы в таком своем, со щербатыми, неровными краями, виде остаться с тех пор навсегда. Зажигалка – подарок Бориса, ближайшего нью-йоркского друга. Был импульс: я хотел не брать ее назад у парня-полисмена. Сказать: возьми, оставь себе, – тебе пригодится… – или хоть что-нибудь… Не отдал. Тут вновь отвлекусь. Борис адвокат. Некоторе время назад он имел какое-то отношение к здешним процессам над уголовниками из бывшего СССР – всеми этими япончиками и проч., поэтому в какой-то период бывал в Бредфорде, Пенсильвания. Там федеральная тюрьма. Но там и завод “Зиппо”, есть даже музей этих зажигалок. Прямо с завода Боря их понавез – специальных, коллекционно-штучных, чтобы раздаривать друзьям. Одну сразу дал мне. Я ездил в Россию и в городе Тула махнулся по пьяни с тамошним другом – Лешей Дрыгасом, – он дал мне свою. Но и ту через пару недель я в Москве презентовал литовскому пииту. На том бы вся зажигалочная эпопея и кончилась. Но надо же было, чтоб как только вернулся в Нью-Йорк из той поездки и, стал, встретившись со строгим Борисом, искать у него дома спички, чтоб прикурить, он тут же спросил: “А где зажигалка?”. Я сначала соврал: в Москве забыл, а потом признался: подарил, мол, хорошему другу. Боря молча достал с полки другую: Эту, смотри, никому больше не дари! Я буду проверять. С тех пор из всех вещей я больше всего боюсь лишиться этой своей “Зиппо”. И вот: был импульс… Хоть что-то… А я пожалел…
Позвонил по мобильному приятелю скульптору – Аркаше Котляру, они с Элиной живут относительно недалеко в районе 23-ей на Ватерсайд-плаза, на самом берегу Ист-ривер. Вполне осознав свою принципиальную бесполезность здесь, сговорился с ними (оказались дома), примерно прикинул направление и побрел – вновь по свободным от транспорта площадям и улицам – в сторону Бруклинского моста. Вдруг поймал себя на том, что каким-то странным, совсем нереальным стало представляться все видимое вокруг именно по мере удаления от страшного места. Не мог в первый момент понять, в чем дело. По улицам привычно шли в разных направлениях люди – видать, по каким-то своим спешным нью-йоркским делам. Кто-то парковал машину. На стандартной – за железной сеткой – спортивной площадке белые, черные, испанские подростки, обыкновенным образом шумя, играли в баскетбол. Так что, если б вычеркнуть из памяти собственного знания то, что только что случилось, навсегда стереть, как на компьютере стираем лишний файл, то можно бы спокойно жить дальше, будто ничего не произошло. Уже здесь, в полукилометре от эпицентра кошмара и спустя всего несколько часов после него – продолжается и более того, надо думать, с новой силой наливается жизнь. И так же как там, в вагоне метро, вновь первый позыв раздражения на тупую бесчувственность и дебильность равнодушного ко всему мира стал вдруг сменяться более-менее здоровым психическим равновесием. Стало как-то спокойней. И так же как тот, в вагоне, красивый парень-американец, я при этой мысли даже тоже, может быть, улыбнулся. Вот и Бруклинский мост. Тот, с которого, по уверениям гения, безработные “в Гудзон бросались вниз головой”. Как известно, во многом, слишком многом тот, без сомнения великий автор, к сожалению, ошибся (особенно, на наш вкус – заметим тут в скобках – в своей безоглядной приверженности “атакующему классу”). Или по крайней мере, допустил досадную неточность. Мост, как и следует из его названия, переброшен из Манхэттена в Бруклин, то есть – через Ист-Ривер, а вовсе не через Гудзон, до которого отсюда, чтоб наконец в него броситься, пришлось бы сначала лететь по воздуху с пяток километров на запад. С натяжкой можно, правда, признать Ист-Ривер всего лишь одной из проток общей реки, именно – стекающего с Адирондакских гор в Аппалачах Гудзона. Но суть не в этом. А просто, думаю, с той своей высоты, откуда смотрел на мир Маяковский, не мудрено ошибиться, запутаться “в мелочах”. А вот ребята-то, в “Боингах” лучше, видать, пригляделись, не промахнулись… Думая об этом, вспомнил, как сам – похвастаюсь – видывал этот Бруклинский как раз снизу, от воды, всю гулкую, так сказать – внутренность его пролета с гудящим, натруженным исподом чугунно-каменной дороги над головой. Мы с Джимом проходили тут на катере. Еще в том, “доблизнецовом” мире. Вновь, чтобы отвлечься от грустного, стал вспоминать. Это все те же Аркадий с Элиной, к которым шел сейчас, познакомили как-то с Джимом Сент-Клером. Представили его, как художника, “живущего на реке”, то есть прямо-таки “на лодке”. Впрочем, последнее оказалось тоже не совсем точным. Джим со своей милейшей женой из Японии Митсуйо живут в крохотной квартирке в нижнем Манхеттене, типичной, как здесь называют – студии. Но значительную часть жизни Джим, выходец из океанского штата Мэн, действительно проводит не на суше. Ходит на лодке по рекам, протокам и заливчикам, которыми так изобилует город, лежащий в дельте. Заходит в какую-нибудь протоку с приглянувшимся ему пейзажем, и пишет Нью-Йорк с воды. Кажется, это стало основной его темой. Знакомя нас, ребята упомянули, что на своей лодке Джим с Мио выходят и в океан, и даже порой поднимаются вдоль атлантического побережья на северо-восток, до самого Мэна, родины Джима. Я тогда не придал значения этим словам, но вспомнил их когда как-то воскресным утром, спустя пару дней после знакомства, мы встретились с ним у небольшого порта, вернее бы просто – речной стоянки катеров и прогулочных яхт на Гудзоне в Верхнем Манхэттене. Так как английское The boat обладает несколько более широким значением, чем наша “лодка”, то я и представлял себе нечто среднее между приличной яхтой и экскурсионным теплоходом, то есть то, на чем, по моим понятиям, как раз и можно бы выйти, пусть недалеко, но в океан, и если уж на ближайшие дни метеопрогнозом там гарантирован полный штиль, то, чем черт не шутит, даже подняться – каботажно, поближе к берегу – до самого Мэна. Каково же было мое, мягко говоря, удивление, когда лодка оказалась именно лодкой – в прямом русском значении слова. Небольшой катерок со средней мощности, стареньким навесным моторчиком на корме и маленькой будкой в носовой части, куда вечно неунывающий Джим бодро запихал недоконченные еще, привезенные с собой на раздолбанной “Хонде-универсал” полотна, после чего мы и отбыли с ним к месту, где пару дней тому он начал писать эти картины. Слава Богу не в Мэн! Всего лишь вниз по Гудзону (даже на нем, кстати, штиля вовсе не было, и качало здорово), к Статен-Айленду, вокруг Манхеттена, вверх по Ист-Ривер… Случаются в жизни дни, никогда заранее не спланированные, но до того явные и фактурные, что остаются в памяти очень надолго. А, быть может, они-то и составляют жизнь. Одним из них был для меня тот наш день с Джимом, проведенный на лодке в каких-то заводях, на канальчиках с правой стороны Ист-Ривер, где-то между Бруклином и Квинсом. Ничего особенного не происходило. Да и вообще мало что происходило. Просто он, зацепив лодченку якорем за дно, постарался установить ее ровно под тем же углом к береговому пейзажу, как стояла она в прошлый раз, когда он начал свою, привезенную сейчас с собой картину, и потом несколько часов дописывал ее. Я валялся на крыше лодочной будки (язык не поворачивается назвать это “каютой”), наблюдал за процессом. Порой мы пытались болтать. Картины Джима вполне в классической европейской традиции. Но это – никак не “повторение пройденного”, это не “европейская живопись”. Впрочем, как раз-то американец Джим на все разговоры о “новых технологиях”, “об изменениях в нарождающемся мире самого места и понятия искусства”, как правило, словно бы несколько удивленно улыбается: “Да ну? Правда?” Он и вообще, как многие и художники, и моряки, не очень треплив, а при моем-то сомнительном английском все общение и вовсе сводилось лишь к отдельным редковатым репликам. Пейзажем ему в тот раз служили причудливых форм и цветов конструкции старого, заброшенного заводика на острове метрах в пятидесяти от нашей якорной стоянки. На другой берег, ближе к нам, но тоже заполоненный замершими промпредприятиями высыпала ватага подростков. Они что-то кричали нам с берега и потом долго кучковались, то скрываясь из глаз, то вновь подходя к воде. Эдакие “генералы песчаных карьеров” – вспомнилось, и действительно, вся окрестная обстановка в этих, никогда мной прежде не виданных, причудливых районах города напоминала антураж знакомых с детства “ненашинских” фильмов середины века. Шутя, мы с лодки тоже что-то отвечали им. Джим все писал. И я с трепетом смотрел, как это странное и теперь уже, видимо, совсем никому не нужное застывшее в своем умирании прошлое старых Нью-Йоркских промышленных предместий фантастическим образом обретает на его картине новую жизнь, вселяется в нее. Говоря “вселяется”, я сейчас хотел написать “зачем-то”, но вспомнил, как тогда, на лодке, меня наполняло понимание этого “зачем”, что, наверное, и определяло ту самую “жизненность” дня. Джим только время от времени вдруг взглядывал на меня и, проведя очередную линию кистью или мастехином, или выдавив из тюбиков и смешав краски, будто всерьез советовался: “Ты как думаешь? А?”, пока уже во второй половине дня ни сказал: “Все. – и вдруг обернувшись ко мне спросил как бы о чем-то само собой разумеющимся, – А ты-то сам не хочешь попробовать? У меня еще один холст есть”. Меня тогда пронзил странный испуг. Почудилось, что если я и впрямь, схватив кисть, сейчас намалюю-напортачу на новом холсте какую-нибудь дрянь (а это обязательно случится, так как мое умение рисовать хуже разве что только моего английского), то не просто испачкаю холст, но непостижимым образом непоправимо подпорчу весь окружающий мир от крохотного случайного пятнышка краски на борту нашей лодки до закатной блестки на верхнем этаже самого далекого небоскреба над океаном. Да, именно, наверное, блестки “близнецов” я и видел тогда вдали…
Дома у Котляров все и все, конечно, гудело о происшедшем. Громыхал телевизор: комментатор уже выдвигал обоснованные версии событий. Позже выступал президент. Элина подвела меня к большому окну одной из комнат. Они живут в высочайшем доме, этаже на 24-ом, и весь Даун-таун отлично просматривается от них. Она все видела в это окно. С самого начала. Видела, как летел и врезался самолет во вторую башню, когда первая уже горела. А сейчас было видно только, как на том месте бесшумно в едва наступающих сумерках вырываются вверх сполохи пламени. Если представить себе, что смотришь туда не с расстояния в километр или сколько там, а, скажем, метров с десяти, то можно бы было подумать, что перед тобой обычный, средних размеров, костер. Дворовый костер, какие так любили жечь в моем московском детстве. А вот в Америке разводить на улицах несанкционированные костры строжайше запрещено. И это правильно. Приходили люди, знакомые мне и не очень, – обсудить, поужасаться и высказаться, а – более всего – просто ради общения: быть поближе хоть к кому-то, прижаться к себе подобному. Вероятно, выпили для снятия стресса. Я точно не пил – мне предстояло еще забирать машину от моста, а за руль, даже после маленькой дозы алкоголя, стараюсь не садиться. Уже совсем поздно вечером на 23-ей, недалеко от аркашиного дома у какой-то кафешки, то ли магазинчика, или просто так – топталась обычная вечерняя молодежь. Снизу, от Даун-тауна по пустой авеню прокатилась большая красная машина с усталыми пожарными. Улица дружно зааплодировала. Все-таки, все как-то странно… В метро пускали даром. Я доехал до своей “Квинс-плаза”. И тут со мной случилась непонятная история. Я абсолютно не мог вспомнить, где запаркован автомобиль. Бродил по всем окрестным улочкам вообще-то довольно хорошо знакомого мне района. Кружил. Вновь и вновь натыкался на одних и тех же полисменов на пустых перекрестках. Видел вереницы застывших трейлеров в проулках, с прикорнувшими в кабинах дальнобойщиками (весь транспорт был остановлен перед въездами на Манхэттен, и похоже, они, ехавшие с грузом, вынуждены были теперь коротать ночь здесь). Плутал часа два. Я не мог плюнуть на все и ехать домой на такси. Во-первых, их как-то не очень и видно было вокруг. Во-вторых, драндулет все равно придется рано или поздно забирать. Ну а в-третьих, утром жене вновь нужно будет попасть на работу, а машина у нас одна… Наконец злосчастный “Олдсмобил” отыскался, причем мне показалось, я уже проходил мимо места, где сам же его поставил днем, раз, наверное, пять. Доехал до дому. “Обычный пост-травматический синдром”, – сказала супруга. Она психотерапевт.