Опубликовано в журнале День и ночь, номер 9, 2006
Был конец августа – время, когда лето закатывается за горизонт вместе с солнцем. Здесь, у реки, они сразу почувствовали изменения. Второго августа наступил Ильин день, после него, как положено, вода стала темной, быстрой и легкой. Какое-то время она еще хранила тепло, накопленное за лето, но потом рассталась и с этой памятью. Ольга по-прежнему выходила на берег полоскать белье, от холодной воды сводило руки, но она старалась не обращать внимания. Руки у нее были худые, с тонкими пальцами, детскими запястьями, крохотными, хрупкими, с сине-зеленоватыми жилками под тонкой кожей. От воды кожа грубела, становилась шершавой. Ольга не замечала. Возилась с бельем. Одна на пустынном берегу. Домишки смотрели на нее сверху, темные, кособокие, укрывшиеся за хлипкими заборами. На другом берегу темнел лес, черно-зеленый, строгий, стеной. Изредка проплывал по реке корабль, тащил баржу с бревнами, углем или песком. Тогда над рекой по-особому пахло, и Ольге нравились все запахи: и угля, немного искусственный, какой-то заводской, и смолы, живой, искристый. Она не думала о том, как сжимается сердце у мужчин на кораблях, когда они смотрят на одинокую женскую фигурку на заброшенном берегу, неистово борющуюся с отяжелевшими от воды простынями. Ей некогда было отвлекаться. Раз-раз, вода просачивается сквозь ткань, уносит следы стирки, раз-раз, теперь отжать. Тоненькие руки пытаются обхватить ткань и сжать, сжать сильно-сильно, и косточки на пальцах становятся белыми. Но вот дело закончено, белье аккуратной горкой сложено в таз. Ольга поправляет выбившиеся из прически пряди, смотрит на тот берег, собирается уходить, но вдруг видит, как желтый лист проплывает мимо нее. Она улыбается как маленькая девочка, заходит в воду и забирает его, чье-то послание сверху по реке. Осень.
С тяжелым тазом поднимается по трапу к своему дому, десять неудобных палочек-ступенек. Дедушка сидит на лавочке у калитки и курит трубку.
– Рыбку что ли поймала? – он выпускает дым и хитро смотрит на Ольгу.
– Да нет, так, чепуха. – Дед встает и открывает калитку. Пропускает Ольгу вперед и идет за ней. “Чего идет, сидел бы себе”. Ольга протирает веревки и начинает развешивать белье.
– Вот ты скажи мне, чего ты отсюда не уедешь? – “Ну, начинается! Каждый раз одно и то же”. Ольга старается не обращать внимания.
– Посмотри на себя, молодая, красивая, в дыре этой маешься. Поезжай в город, найди работу, жилье, мальчика в школу пристрой. Пропадет ведь он, в этой глуши. Одна здесь дорога – пить, воровать да в тюрьме сидеть. И хуже ведь может быть – убьет кого или его. Это он сейчас еще маленький, несмышленыш, а через пару лет уже ничего и не изменишь. Ольга слушала в пол-уха, орудуя прищепками, развешивая детскую одежду: маечки, футболки, трусики, рубашки. Она только выглядела спокойно, повернуться бы, закричать, чтобы замолчал, чтобы не мучил ее.
– Ольга, вот не слушаешь ты меня, думаешь, взрослая, сама разберешься. Добрая ты у меня, добрая и глупая.
Дед постоял и ушел в дом. Ольга смахнула набежавшую слезу и села на крыльцо. Так и сидела, недвижимая, посреди колышимых ветром парусов-простыней, пододеяльников и одежды. Сидела, опустив усталые руки, слушала, как шумят на берегу тополя, исполины, великаны из детских сказок. Ваня прошмыгнул неслышно, даже калитка с улицы не стукнула.
– Мам, ты чего?
– Устала, сынок, – Ваня сел рядом и прижался к ней. Она потрепала его по светлой голове. Ванечка, солнышко, одна радость у нее в жизни.
– Где был? Что делали? – Родненький, кровиночка, Ольга чувствовала под ладонями, через одежду, теплое тело. Такой маленький, беззащитный, не обидел бы кто.
– С Мишкой шалаш строили. Там даже спать можно. Хочешь посмотреть? – С Мишкой – это хорошо, Мишка из соседнего двора, спокойный, вроде неиспорченный. Хороший друг для ее шустрика.
– Конечно, посмотрю. А сейчас – руки мыть и обедать.
Когда-то это был большой, растущий поселок на берегу реки. Мужчины ходили на судах, вверх, на юг, и вниз, на север, до Ледовитого океана. Везли все, что угодно – песок, уголь, древесину, топливо, оборудование. Потом судоходство начало приходить в упадок, все меньше и меньше кораблей проплывало по реке, мужчины, не мыслившие жизни без рубок, машинных отделений, без воды, стали оставаться на берегу. Работы не было. И все как-то быстро стало разваливаться, домишки, словно почувствовав всю безысходность в людских душах, начали стареть и разрушаться, о том, чтобы строить новое, даже и не думали. Молодые без сожаления уезжали в большие города, старики доживали свой век. Поселок тоже доживал. И Ольга ясно видела, что через десяток лет он исчезнет с лица земли, как будто не было ни мужественных людей, покоривших тайгу, покоривших суровые воды, ни их большого, тяжкого труда, вон, как у деда, засевшего в заскорузлых пальцах, как будто все было зря и понапрасну. Еще в детстве она помнила светящиеся лица речников, вернувшихся домой, рассказывающих о своих путешествиях, о планах, о стройках, еще в юности, гуляя по берегу, она не раз замачивала ноги в набежавшей от проходящего судна волне. Сейчас – нет, ничего, спокойно течет река, сама по себе. Взбунтуется в непогоду, но также и успокоится. Мужички выменивают у старух пойманную рыбу на самогон и вспоминают прошлое, и все доказывают друг другу, кто сильнее, кто лучше, хотя одряхлели совсем. Женщины выбиваются из сил, обихаживая свои огороды и живность. Школа, два магазина, ателье, которое и ремонт обуви, и парикмахерская, почта, клуб с маленькой библиотекой – вот и все достопримечательности.
Дед читает газету местного района, два листка с ровными колонками букв и парой фотографий.
– Наше пароходство купила соседняя область. Почему-то все очень рады. Рады последнее продать, не свое, не своею кровью и потом, потому и не жалко.
Ольга быстро резала овощи в салат, помидоры и огурчики со своего огорода, перец, ароматную зелень, лук.
– Сметаны-то не жалей, сметаны, – пробубнил дед, не отрываясь от газеты.
Ольга стала разливать щи, сваренные на свиных ребрышках, с молодой картошечкой, со свежей капустой и щавелем.
– Пахнет хорошо, да, братец? – подмигнул дед Ваньке, тихонько отламывающему хрустящие плавники у жареной рыбы.
Наконец все уселись за круглый стол и принялись за еду. Ольга любила, когда они вот так, одной семьей, сидели за столом, что-то обсуждали, ели, потом пили чай с ароматными травками: мелиссой, тархуном, душицей, смородиновыми листочками. И у деда всегда находилась вкусная конфетка для Ваньки. Она улыбнулась.
– А не затопить ли нам баньку, Иван? – спросил дед, отодвигая пустую чашку и довольно потягиваясь. – Затопим, Ваня, затопим, поможешь мне, ладно?
Ольга убрала со стола и вышла на крыльцо. Подул ветер и принес яркий, густой запах реки, от которого закружилась голова, это был воздух свободы, странствий, от которого мурашки по коже и сладко щемит сердце. Странно, в этом забытом Богом месте запах был словно вынутый из флакончика духов, опьяняющий, даже терпкий, куда же он пропадает, когда тянешься за ним, уезжаешь туда, в далекие, манящие, зовущие без конца, земли? Водишь носом в больших городах, но никогда больше не вдыхаешь его – твою путеводную нить, что не давала спать по ночам. Может, дело в реке. Когда видишь, как, невзирая ни на что, бегут себе воды, хочется тоже обрести свободу, стремиться куда-то, открывать новое. А, может, дело в наследственности, когда мужчины в твоем роду – капитаны, жажда движения уже в крови, и никуда от нее не деться. Ольга зашла в дом.
Жилье у них было не ахти какое, дом еще прадед построил в начале века, когда приехал из Вятской губернии с молодой женой. Но потому все поколения, что жили здесь, относились к жилищу с большой любовью, содержали в чистоте, регулярно ремонтировали. Неприхотливые фиалки и герани на окнах, старые портреты, и мебель, увы, тоже старая, типовая советская, прадедова не сохранилась, испорчена жучками, наводнениями, да мало ли что было за это время. Телевизор. И часы, большие, с маятником, отсчитывают время, непоколебимые на службе у неумолимого. Тик-так, тик-так, Ольга, ты стареешь, Ольга, ты увязаешь, Ольга, ты не знаешь, что делать, Ольга, ты боишься будущего, Ольга… Боюсь. Оставаться боюсь, уезжать боюсь, за деда боюсь, за Ваню.
В доме пахло старостью, она уже привыкла и не замечала, но знала, что запах этот есть, что в деревянные стены въелись навсегда запахи прежних жизней, что были здесь, и воздух был едва живой, сотканный из воспоминаний, из прошлого. Места для людей и не оставалось, было только место для времени, для разрушения, что топталось у дверей, все еще сдерживаемое твердой человеческой волей, ее волей.
Все было против будущего в этом доме. Поселок умирал, и надо было бежать. А становилось жаль. Жаль несбывшихся надежд, и собственных, и прадеда, почему-то бросившего свое спокойное существование в Европейской России и поехавшего через полстраны, через Урал, равнины и степи по только что проложенному железнодорожному пути сюда, в таежные места, чтобы служить сильной и строптивой реке, чтобы мерзнуть в ледяные зимы, чтобы задыхаться от жары летом, чтобы спасать скарб и домочадцев от внезапных наводнений, чтобы мучиться легкими, так и не принявшими местного климата, чтобы в тридцать седьмом загреметь под суд и быть оправданным, для этого приехал он сюда? Человек с благородной внешностью, вышедший из крестьян и завоевавший такой авторитет, какого у иного дворянина не было. Приехал, построил, как положено дом, воспитал детей, годами ходил по реке и умер в больнице с кровью на устах в возрасте шестидесяти лет. Кто-то скажет: “Крепкий старик”, кто-то добавит: “Такое было время, такие были люди”. Рвались за тридевять земель, строили, осваивали, побеждали. Знали во имя чего? Спроси об этом, рассмеялись бы, может и презрительно. Ни денег искали, ни славы, возможно, хотели почувствовать на самом пределе, что может человек, что в его силах?
А что в моих? Тайга, как колючее шерстяное одеяло, укрывает, успокаивает: все успеется, а река, ласковая, нежная, рвет на части: беги, беги, не медли!
Надо собраться с силами, переехать в город. А там начнутся вечные проблемы с пропиской, которая нужна, чтобы устроиться на работу, чтобы Ваньку приняли в школу и в поликлинику, будут трудности с жильем, съемные квартиры, чужие люди. Никогда она не сможет иметь собственное жилье. Этот дом не продашь, кому он нужен, да и звучит кощунственно, как будто хочешь собственную душу продать. На свой не заработаешь. Дед гонит ее, а знает он, что накопленных им сбережений даже на похороны не хватит? А остаться… То, что называется, влачить существование, да ладно бы она, у нее хоть что-то в юности было, Ваньку жалко. Некуда здесь расти. Работы нет. Даже в школе, где она перебивается, классы совсем маленькие, меньше десяти человек. Речное училище в районе закрыли, кому надо – валяй в город. В город, в город, в город. И деда с его сердцем больным оставь. Оля, Оля…
Пока вырастаем в женщин, мечтаем о принце, о надежном плече и каменной стене, а когда вырастаем, сами оказываемся и плечом, и стеной, да еще и белым конем в придачу. Вон, Ванькин отец, сбежал, ответственности испугался, и она, совсем еще молоденькая, после школы, какой еще институт, какой город, с ребенком на руках, так и осталась в этой глуши, а он не появился. Глупый штамп в паспорте, где-то в бабушкиной резной шкатулке никому ненужное обручальное кольцо. И одна. Только ребенок и старик в помощь. Превозмогай, борись, одолей обстоятельства, пусть тебе только четверть века, ты сможешь… Плакать не велено.
Иногда, смотря на Ваньку, раздумываю, что у него там, в голове, как он видит окружающий мир, что понимает в происходящем. Он растет в иное время, с иными ценностями, и что заберет он отсюда, из этого места, из родового гнезда, что унаследует? Будет хоть чуточку похож на прадеда, на остальных? Будет ли любить реку всем сердцем и жаждать пути?
Ольга села за стол. Посреди комнаты в солнечном свете искрились и играли пылинки, с улицы доносился неторопливый, уверенный звук пилы. А на сердце было тяжело и страшно, потому что уходило лето, и, казалось, происходит что-то необратимое, не зависящее от тебя. Необратимость была в легких лучах, в золотистом воздухе, в вечернем холодке, от которого поводишь плечами и кутаешься в шаль.
Звезды монетками на счастье летят с августовского небосклона, а будет ли оно, счастье? Ночной лай собак над рекой, костер на берегу, теплые, медовые огни в окнах домов, босиком по полу, на котором витиеватые, колышущиеся тени, холодная вода из ковша и обратно в теплую постель, и у себя в уголке спокойно сопит Ванька. Вот ее жизнь, ее маленькая радость.
Но осень, осень идет, с дождями, с неизбывной тоской, серыми днями туманными, когда все будет пропитано влагой, а потом заметет округу снегом, река укроется льдом, и будут тяжелые ведра с ледяной водой с колонки, продуваемый туалет, плохо протопленные классы, холодная школьная библиотека, и телевизор с чужой жизнью, которая к этой, ее или Ванькиной, не имеет никакого отношения. Спрашивает: “Мам, а почему жизнь в телевизоре такая красивая? И люди красивые? Может, потому что ненастоящие?”
И будут дедовские разговоры, с одного на другое, воспоминания: “Помнишь, когда ты была маленькая, стоишь на берегу и кричишь: “Смотлите, баба Маша, “Путькин” идет!” А “Пушкин” – последний колесный пароход на реке, мамонт, раритет, я на нем до последнего ходил, пока в музей пароходства его не сдали. Стоит там, ржавеет, а может, кто прыткий уже приспособил, чтобы деньги приносил. Детишкам, наверное, понравилось бы на нем кататься. Тебе нравилось. Только ты колеса сначала очень боялась, как оно крутится, как вода шумит”. Ольга только улыбается, помнит все смутно, но, когда дед рассказывает, кажется, так это и было. Или вдруг начнет о прадеде.
“В тридцать седьмом, по осени, пароход отца в фарватере реки наткнулся на якорь, якорь пробуравил обшивку, и судно чуть не затонуло, отец все же сумел вывести корабль на косу. Но что тут началось! Саботаж, халатность, отца под суд. Что мы пережили тогда, и страх, и стыд, будто сами были виноваты. Но отца оправдали, все пароходство сплотилось вокруг него, все капитаны, отстояли. Вина не его была, а бакенщика-пропойцы. Но если бы не его товарищи, если бы не он сам, такой, сильный, выдержанный, уважаемый… Больше всего меня поразило, что произошедшее не сломило его. Я бы такое не смог пережить, а он смог. С достоинством.
Может, был излишне строг с нами, любил, чтоб обедали молча, за шалости наказывал, дневники всегда проверял, и если что не так, выговаривал, будь здоров, мне мог и затрещину дать. Но когда мы болели, когда приключались с нами детские беды, он был первый защитник, первый спаситель. И лекарства редкие находил, и врачей привозил… Радовал нас игрушками, гостинцами из рейсов. Он для нас был больше, чем просто отец. Капитан. Мы им очень гордились. И я только теперь понимаю, что в этом мамина заслуга, она научила нас относиться к отцу с большим уважением, принимать его недостатки, ценить его труд.
Когда отец умер, а все знали, что он умрет, долго лежал в больнице, слабел, слабел, и такая жалость была, видеть его, прикованного к постели, Маша все ходила к нему, супчики носила, фрукты, а он прятал и велел внукам отдавать, и вот, когда он умер, и его уже вынесли из дома, и понесли по улицам, весь поселок вышел, и потом, когда уже все, везти на кладбище, теплоходы дали последний гудок. И, знаешь, я плакать не мог, а тут заплакал, когда они, как раненые звери, такие большие, все вместе зарыдали, закричали, словно поняли, что он оставляет их навсегда. И нас навсегда оставил”.
После такого хочется обнять деда, прижать к себе, как ребенка, гладить по голове и утешать. А иногда боишься оставаться с ним наедине, боишься, когда он излишне близок, когда душу нараспашку, и от его откровений еще тяжелее. Родной и беззащитный человек, сердце сжимается, когда он садится рядышком, вздыхает и говорит, говорит. “Мне жаль твое поколение, Ольга. Твое особенно жаль. Поколение без надежды. Многое изменилось в стране, но у вас одна забота – выжить, ни достичь чего-нибудь для себя, ни развиться, ни сделать жизнь лучше, а приспособиться, заработать денег. Кто-то может, у кого-то силенок не хватает, первым – все, вторым – ничего. Я работал всю жизнь, себя не жалел, и, веришь ли, был счастлив, знал, участвую в общем деле, для других стараюсь, для себя, для детей, для всех. А сейчас мне стыдно, потому что смысла не оказалось в моем труде, в моей жизни. Все, что сделано, вот, разваливается на моих глазах. Оленька, я так хочу, чтобы ты была счастлива, только что я могу, я старик, жалкий, убогий, больной. И самое страшное – обманутый”.
“Не говори так, дед, не говори. Все будет хорошо. Каждому времени – свои трудности. Я смогу, а как иначе. Все изменится, верь, все изменится”.
Тикали часы, крутили стрелками, перемалывали время, словно мельница, и покрывали все пылью-мукой. В кухоньке еще было душно от готовки, пахло щами и рыбой. В открытое окно виднелся заросший малинник за домом, с улицы все доносился звук пилы, кто-то заготавливал дрова на зиму. Испечь бы чего к чаю после бани, порадовать деда и Ваню. Муки много.
– Ма-ам, тетка Дуняша молока принесла, – в перетянутое зеленой сеткой от мух окно врывается Ванькин беззаботный голос. Тетка Дуняша – соседка, у нее корова, на буренкином молоке и вырос Ванька, у них-то у самих из живности только куры.
– Иду, сыночек, иду.
Тетка Дуняша на пенсии, теткой ее по привычке называют, ездит в район, торгует маслом, сметаной, творогом, иногда по-соседски и им занесет чего-нибудь. Рассказывает про последнюю поездку подробно, не забывая никакой мелочи, для тех, кто здесь живет, и путешествие на автобусе событие. А уж районный рынок… Ольга покачивает головой, улыбается, едва слушает, поглядывая, как Ванька таскает дрова в баню, сосредоточенный, с морщинкой между бровей, смешной.
Ради него всегда старалась быть больше, чем есть, чтобы не заприметил, что его мать – всего лишь тростиночка, колеблемая ветром. Ради него готова на многое. Но в ее ли силах совершить невозможное, победить пространство, время и обстоятельства, а, главное, понять свой путь, дорогу, ту, которая предназначена только ей?
Тетка Дуняша уходит, и стоит у калитки Ольга с крынкой молока, и из трубы начинает виться дымок, и пахнет горько-сладко, и томится душа, когда с реки доносится гудок теплохода…
Я бы неводом уплыла,
Оборванным легким неводом,
Закрывая глаза, видя сны
О далеком, чудесном, неведомом.
Уплыла бы серебряным облаком,
Невесомым, прозрачным облаком,
Но крепкой нитью привязана
К этой Богом забытой земле.