Опубликовано в журнале День и ночь, номер 9, 2006
Серым октябрьским днем 1941 года по вязкой болотистой равнине с редкими деревьями и мелким кустарником идут оборванные, усталые, измученные окруженцы, не дожидаясь отставших и не успевая хоронить умерших от ран. Слышится мерное чавкание грязи под ногами да редкие фразы, сказанные сиплыми, севшими от голода и усталости голосами:
– Куда идем-то?
– Говорят, к Гжатску пробираемся… Там, вроде, основные части…
– А как не фриц? Кто его ждал на Угре? А он вот, тут как тут!
– Генерала убило…
–Что генерала! Считай, дивизии как не бывало…
В пасмурном небе раскатывается гул самолетов.
– Воздух! – кричит паренек в шинели с двумя кубарями в петлицах.
Окруженцы валятся на землю, но вместо бомб из облаков сыплются большие белые хлопья. Молоденький лейтенант вскакивает с пистолетом в руке:
– Не подбирать! Не читать!
– Да мы же на цигарки! – добродушно сипит пожилой красноармеец, устраиваясь поудобнее спиной к деревцу с листовкой в одной руке, а другой доставая кисет.
Лейтенант подбегает к старослужащему:
– Отставить! Под трибунал пойдешь!
Тот отвечает тоже криком:
– А где он, твой трибунал, ети твою мать? Где?! Просрали вы со своими трибуналами Россию!
– Что?! Вражеская агитация? Да за это по законам военного времени!..
– Пусть по этим законам ответят те, кто пол-страны фрицу отдали!
– Да я тебя!.. Да ты у меня!.. – Лейтенант поднимает руку с пистолетом. – Встать!
Старослужащий, вдруг разом посерев лицом, медленно поднимается на ставшие непослушными ноги. Гремит выстрел, и тут же, словно это была команда кому-то, за спиной красноармейца раздается взрыв, и пожилой солдат падает с листовкой в побелевших от напряжения грубых пальцах.
Затемнение. Тонкие пальцы бережно расправляют листовку с аккуратно напечатанным текстом: “Командиры и бойцы Красной Армии! Ваше положение безнадежно. Ваша борьба бесполезна. Торопитесь! В случае перехода на немецкую сторону Вам будет оказан надлежащий прием и обеспечено равноправное место в дружной семье народов новой Германии без жидов, большевиков и капиталистов.
Смерть
Сталина
Спасет
Россию!”
Бойко молотя воду плицами, по узкому и извилистому в этих местах участку великой русской реки, у подножия высоких отвесных скал, торопится вниз по течению, на север, к большому сибирскому городу, пассажирский пароход “Лазарь Каганович”. В трюме на полках и на полу, в проходах, на корме, на верхней палубе, перед самой рубкой на деревянных скамейках, расставленных вдоль поручней, спят пассажиры – колхозники, сумевшие, кто на время, а кто и навсегда, вырваться из деревни. Лишь один из пассажиров не спит – молоденькая девушка в тесном пальто и темной косынке на тугих косах. Она сидит на скамейке, у ног фанерный чемодан, и все всматривается, всматривается вдаль, но впереди, как и по сторонам, тоже берег, и девушке непонятно, как это пароход пойдет дальше, он же упрется в скалы? Но пароход делает медленный поворот, и берега раздвигаются, открывая новый плес, и девушке кажется, что так будет длиться бесконечно, и она никогда не приедет в большой город, где ее ждет новая жизнь. Какая она будет, эта жизнь? Какие люди ей встретятся, добрые или злые? Она верит, что добрые, ведь это город, тот мир, про который говорила ее мама, провожая возле дома: “Мир, Маруся, – он не без добрых людей, совсем пропасть не дадут!”
Но вот, наконец, после одного из поворотов, открылся далеко впереди город по обеим сторонам реки; приближается, растет прямо на глазах железнодорожный мост, по которому идет настоящий паровоз с вагонами, и Маруся, шевеля губами и радостно блестя глазами, считает вагоны: “Тридцать шесть, тридцать семь…” Когда проплывали с огромной скоростью под мостом, паровозов и вагонов уже не было, но Маруся все равно сжалась и глаза зажмурила от страха: вдруг сейчас мост упадет прямо на нее?
На левом от парохода берегу сразу за мостом стоят на берегу новенькие комбайны, и Маруся с радостью узнала своего “Сталинца”, на таком прошлым летом она работала помощником штурвального.
Ниже по реке, перед самой пристанью, оказался еще один мост, понтонный, но сейчас, ранним утром, он разведен для прохода пароходов и барж. Миновали его, и в это время над правым берегом, над голыми бурыми сопками, поднялось рыжее солнце, большое и теплое, как каравай, испеченный добрыми мамиными руками.
Пассажиры уже поднялись, собрались, переставили поближе к выходу сундуки, мешки, корзины, тюки и котомки; перед швартовкой пароход гудит как улей.
Маруся не торопилась выходить, она все стояла и смотрела с верхней палубы на встречающих, толпившихся на дебаркадере, и, наконец, увидела, узнала:
– Дядя Петя!
– Маруся!
Огромный человек в форменной фуражке прорвался, смяв встречных, на пароход, на верхнюю палубу, и вот уже обнимает, тискает Марусю, гудит восторженно:
– Ну слава богу, радость моя! А то ведь нас могут увести сегодня в рейс.
– На север?
– На север, родная, на север. Но ты его не бойся, север – он теплый!
– Я с вами, дядя Петя, ничего не боюсь!
– Ты же наша, Дворкина, а Дворкины ничего не боятся!
Дворкин берет чемодан и они сходят на дебаркадер, а потом по трапу на берег, пристроившись в хвост многоголовой и многоголосой очереди.
– Как мама? – кричит Дворкин.
– Ей будет тяжело без меня. Я даже не хотела ехать…
– Как так? Ведь все вроде решили.
– Она прямо силой заставила…
– Жалко Наталью, да при ней малец остается, все не одна. А тебе так и так надо из деревни выбираться, да и мне помощница нужна. Свой человек – это как третья рука!
– Дядя Петя, мы сейчас куда?
– На лихтер! Устроишься, чаю попьем и – в кадры. Я уж там все решил. – Подмигивает Марусе. – Дворкин дело знает туго!
– Ой, дядя Петя, какой ты! – Маруся приподнимается на цыпочки и чмокает Дворкина в щеку.
Дворкин растроганно моргает повлажневшими глазами.
– Эх, Маруся! Как ты на мать свою похожа в молодости! Прямо одно лицо!
Маруся лукаво улыбается:
– Она мне кое-что рассказывала, как вы… ухаживал за ней.
– Ухаживал… Не то слово! А она вот папку твоего выбрала, брата моего… покойного.
Грустно умолкает. Но у Маруси скорбь по отцу прошла, притупилась, он – где-то там, далеко-далеко в прошлом, а она – здесь, ей жить, радоваться, ждать свое счастье.
А совсем рядом, на втором этаже дебаркадера, в комнате отдыха транзитных пассажиров, разбуженные пароходом, лежат на своих кроватях под чистыми казенными простынями Дима и Андрей.
– Выспался? – спрашивает Андрей.
– Спал – как убитый. Как в детстве, когда набегаешься за день… И так хорошо тут: вода плещется, пристань наша покачивается.
– Эта пристань называется – дебаркадер.
Дима задумчиво повторяет на французский манер:
– Дебаркадер…
Слово это напоминает ему что-то далекое, смутное: гудок паровоза, шипение пара, лязг буферов; мужчины в шляпах, женщины в длинных платьях прохаживаются вдоль синих вагонов, где даже тамбуры сияют чистотой и позолотой…
Словно вернувшись из другого мира, он оглядывает комнату и замечает большую черную тарелку радиопродуктора.
– Тут радио есть! Послушаем?
Андрей молча смотрит на него, потом произносит медленно и, как показалось Диме, с угрозой в голосе:
– Не буди лихо!..
И другим голосом, мягким, грустным:
– …пока оно тихо.
Дима решительно вставляет вилку в розетку.
– …июня 1950 года лисынмановские вооруженные силы по указке их хозяев из Вашингтона вторглись на территорию Корейской Народной Демократической Республики.
– Вот видишь, Дима, – слабым голосом говорит Андрей, прикрыв глаза рукой, – я ведь предупреждал!
– Что это, Андрей?
– Это, Дима, война.
– Какая война, зачем?
– Может быть, третья мировая. А зачем? Тебя ведь учили, что такое война?
– Наше дело правое, победа будет за нами! И мы победили!
– Война, Дима, это средство решения своих проблем за чужой счет.
– А разве нельзя свои проблемы решать за свой счет и без войн?
– Можно. Только результат будет другим.
– Да что мы как на политзанятиях? Я в армии сам их проводил…
Андрей отнимает руку от лица, смотрит на Диму с неожиданной нежностью.
– А вот повоевать не пришлось.
– Тебе повезло…
– Какое там! – горячо перебивает его Дима. – Мне бы на год раньше родиться – я бы как раз Берлин штурмовал!
– …Корейский народ под руководством Ким Ир Сена…
– Выключи, – просит Андрей.
Дима хочет что-то возразить, но все же дергает шнур.
– Это же сколько тебе будет в 2000 году? – спрашивает Андрей.
– Семьдесят два.
– А мне за восемьдесят. Если доживу. Нет, вряд ли, с моими грехами… А ты – чистый, ты доживешь. И встретишь двадцать первый век и третье тысячелетие. Представляешь, какая тебе удача выпала? А ты говоришь – не повезло! Живи и радуйся! – Помолчав. – Если есть чему радоваться…
– Как чему радоваться? Карточки отменили? С голоду не умираем? В магазинах все полки завалены! Да нам бы еще лет пять продержаться, чтобы не было войны, а потом никакой империализм не страшен. Все восстановим, новые города построим, братские страны окрепнут, если что, нас поддержат, атомных бомб у нас будет больше, чем у Америки…
Андрей смотрит на Диму, подперев голову рукой.
– И корейцам товарищ Сталин поможет! Это наши друзья, они за нас! Если будут набирать добровольцев, я запишусь! Не воевал в Германии, повоюю в Корее! Там военные специалисты очень нужны!
– Эх ты, военный специалист…
Открывается дверь, входит шкиперша в ватнике, повязанная теплым платком.
– Это кто тут воевать собирается?
Дима сигает под одеяло.
– Не навоевались ишшо? Жили бы да жили, нет – воевать надо! Бонбу придумали, атомов им не жалко, их же столько надо собрать на одну бонбу!
Андрей прикрывается одеялом с головой и беззвучно хохочет.
– А вы, ребятки, вставайте-ка. Я вас пустила без бумажки, пожалела. А сейчас уходить надо, пока никто не видит. Я тут приберу, застелю чистым, как будто никто и не ночевал.
– Спасибо вам, – говорит Андрей, откинув одеяло с лица, – вы очень добрая. Только можно мы свой скарб, – кивает на вещи в углу, – здесь до обеда оставим?
– А снесете ко мне в кладовую, пусть хоть до снега лежит.
Садится на стул, сбрасывает с головы платок. Открываются неожиданно пышные темные волосы. И шкиперша оказывается вовсе не старухой, а крепкой сорокалетней женщиной.
– Куда путя-то свои держите, если не секрет?
– Мы в рыбацкую артель поступили, – рассказывает Дима, привстав в постели и потянувшись к одежде, – вчера все документы оформили, справки получили, вот, смотрите, а сегодня будем грузиться на лихтер.
– А-а, с Дворкиным, значит, поплывете, со старым кобелем.
– Ну, нам-то, – усмехнулся Андрей, – сами понимаете, этот кобель, как вы выразились, не страшен.
– Да кто его боится? Болтун, хохотун, но дело знает. Ага… С рыбой всегда, нос в табаке, под боком жена-не жена. Сейчас с какой-то молоденькой целовался, страмота… – Говорит осуждающе, а глаза между тем игриво поблескивают. – А на севере и я была.
– Ну и как там? – спрашивает Дима.
– А как – зубы вот потеряла, а ревматизм взамен получила. – Заканчивает почти бойко. – Так-то вот, мальчики!
Мальчики молчат. Шкиперша поднимается с видимой неохотой.
– Ну ладно, вставайте. Была б моя воля, поселила бы вас здесь, живите, сколь хотите, хорошие вы ребята, сразу видно.
После ее ухода Дима в возбуждении шепчет Андрею:
– Хозяйка-то! Глаз с тебя не сводила!
– Дурень ты, Димок! Это она тебя усыновить хотела!
Пересмеиваясь, начинают одеваться.
Утро на пересыльном пункте.
– Выходи по списку! С вещами на выход!
Из барака, где лежат вповалку тысячи заключенных, медленно выходят выкликаемые нарядчиком, образуют неровный строй, негромко переговариваются. Все уж знают, что готовится этап на север, в Нордлаг, на строительство комбината “Норд”.
– Слава богу, отправляют.
– А мне и тута хорошо!
– А на севере еще лучше: двенадцать месяцев зима – остальное лето!
– Александр Ксенофонтович! Говорят, что на барже поплывем…
– На плавучей тюрьме. Как при царе-батюшке.
– Извините, при царе плавучих тюрем не было, я точно знаю.
– Ну, как при Колчаке…
– Извините, не при Колчаке, а при белочехах. В девятьсот восемнадцатом.
– Какая разница!
– Товарищ, вы не знаете…
– Тамбовский волк тебе товарищ!
– Я просто хотел спросить: а книги позволят взять с собой?
– Там, ето… газетку выдадут!
Принимающий конвой обходит строй, проверяет номера на спинах заключенных, роется в мешках и котомках.
– Колющее-режущее сдать!.. Зубной порошок? Не положено!.. Это что такое?
– Книга. “Славим Отечество” называется. Выпущена специально для выборов в Верховный Совет. Я агитатором был, очень мне помогла.
– Выборы прошли. Книгу изъять.
– Но, гражданин начальник! Там есть такие стихи, про коммунистов! Они помогают мне и здесь оставаться коммунистом!
– Ты враг народа, а не коммунист! Какое наказание получил?
– Десять лет лагерей.
– Будешь залупаться, еще столько же получишь.
На ступеньках крыльца отдела кадров пароходства, на траве, в чахлом садике сидят, стоят, лежат, ждут старые и молодые, мужчины, женщины и дети, с узлами, чемоданами, хозяйственными сумками; все это похоже на вокзал, да и сам вокзал речной – дощатый, деревянный, – рядом.
Деловито проходит комсостав в кителях с серебряными погонами. Степенно шествует молодая дама с волосами, уложенными валиком, в приталенном платье с прямыми широкими плечами.
Приблатненный парень в майке, с наколками на руках, передразнивает ее походку, вздернув голову, вихляя тощими ягодицами и выворачивая ноги в хромовых сапожках. Веснушчатая девушка в кубанке, возможно, для которой и дается представление, прыскает в кулачок. Даже пожилой отец семейства, расположившегося кружком вокруг своего нехитрого скарба, словно очнулся от тяжелой непреходящей думы; что-то, отдаленно напоминающее улыбку, скользнуло по его неподвижному лицу.
По ступенькам крыльца спускаются Дворкин и Маруся. Дворкин, широкий телом и душой, то и дело похохатывает. Маруся – в платье горошком, которое сидит на ней ловко, нарядно, празднично, напоминая о чем-то далеком, давнем, забытом, потерянном, нездешнем.
Маруся читает вслух:
– “Зачислить Дворкину Марию Ивановну матросом лихтера № 12 с оплатой по штатному расписанию”. Дядя Петя, а что значит – по штатному расписанию?
– А то и значит, что будешь каждый месяц получать 366 рублев, да 150 за коллективное питание, да за недостающих, да премии.
– А за трудодни? – лукаво интересуется девушка.
– Дурочка ты колхозная! Хватит, поиздевались над тобой, поживешь, как человек, а не как скотина.
– Дядя Петя, – говорит Маруся, оглядываясь, приглушенным голосом, – вы сильно-то не кричите, а ну как напишут куда.
– Хо-хо! Кто напишет? Куда напишет?
– Сами знаете, кто и куда, – строго говорит Маруся. – У нас в деревне что ни скажи – уполномоченный все знает.
– А у нас на “Красном Пахаре” одного такого писаря ночью за борт отправили, рыбам на корм!
Маруся дергает Дворкина за рукав.
– Дядя Петя!
– У нас на флоте с этим делом просто!
– Скажете, нет таких, кто подслушает да напишет?
– Хо-хо! Почему нет? Есть! Меня знакомый опер предупредил: смотри, кум, на тебя стучат! Я вот думаю, что это мой помощник, Кузьма, он всю дорогу что-то строчит!
– Вот видите, – улыбается Маруся. – Вы поосторожнее!
– А я его не боюсь. У меня заговор против него есть.
– Какой, дядя Петя?
– А я всем про него рассказал и Кузьме говорю: если меня из шкиперов турнут – тебе не жить, а уж работать на флот никто не возьмет, это – убежденно! – Неожиданно по-родственному, но с явным удовольствием обнимает Марусю. – Ох, и заживем с тобой! Пусть моя Шура хоть одно лето с ребятишками на берегу поживет. Я думаю в этом Приречном осесть. Огородишко возьму, дом поставлю – на две семьи.
– Зачем на две?
– Хо-хо! А ты замуж не собираешься?
– Нет, – искренне отвечает Маруся.
Дворкин отходит, оглядывает ее.
– Да к концу навигации выскочишь! Только ниже штурмана не бери! Через пару лет – капитаншей будешь! Сейчас много новых теплоходов пришло с перегона, петушки называются.
– Петушки? Смешно!
– А у них гудок такой, – объясняет Дворкин, – кукареку!
Оба смеются.
– Ох, дядя Петя, как мне хорошо с тобой!
– Так, считай, родная кровь!
Маруся вдруг останавливается как вкопанная.
– Дядя Петя, мы куда пришли?
– Хо-хо! Написано же: ресторан! Или ты читать не умеешь?
– Семь классов кончила! Не то что некоторые!
Дворкин вздыхает.
– Эх, мне бы твоей грамотешки! Я бы давно капитаном был. Или главным диспетчером.
Дворкин, заметно погрустнев, поднимается по ступенькам в дальнем крыле дощатого вокзала. Маруся упрямо стоит внизу.
– Я не пойду!
Дворкин оборачивается к ней с просящим выражением толстого лица.
– Пожалей, Маруся! С утра не емши!
– Девушки в ресторан не ходят!
– А ты здесь не девушка!
– Нет, я девушка!
Дворкин заинтересованно спускается вниз.
– Да я про другое… А ты что, в самом деле, еще ни с кем?
Маруся, покраснев, топает ногой:
– Дядя Петя!
– Матрос Дворкина! – громко, словно на палубе, командует тот. – Следуйте за мной!
Маруся опускает глаза.
– Так бы сразу и сказал, – шепчет она и поднимается на крыльцо ресторана.
Речной порт окружен с трех сторон (с четвертой – вода) высоким забором с колючей проволокой. У нового причала с приземистыми железнодорожными кранами стоит обычная деревянная трюмная баржа с каютами на корме и рубкой, но оба трюмных люка забраны решетками. У выхода из трюма тамбур. Вдоль каждого борта по четыре ручных насоса с деревянными ручками-рычагами. На корме по бортам плавучей тюрьмы торчат деревянные сооружения, напоминающие качели. По палубе прохаживаются двое конвойных.
Заключенные-докеры в вылинялых робах и суконных шапочках грузят на палубу баржи полевую кухню на колесах и вагончик. Вагончик раскачивается на гаке у крана “Январец”, ударяется о тамбур.
– Эй, поосторожнее! – с визгливым криком с кормы бежит заросший щетиной мужик в затрапезном ватнике, в шапке – одно ухо опущено, другое торчит, сам похожий на зека. – Кто отвечать будет?
– Пушкин!
Из-за вагончика высовывается молодой зек, с любопытством смотрит на мужика:
– Ты кто?
– Я шкипер!
– Шкипер, брось вонять, – лениво цедит другой зек.
– Я, – заходится шкипер, – правду воняю!
К барже-тюрьме подъезжает крытая машина-воронок. Выходит начальник конвоя, спускается по трапу на баржу. Один из конвойных подбегает к нему.
– Камеры осмотрели?
Конвойный – молодой, розовощекий, голубоглазый:
– Ага.
– Не ага, а есть.
– Есть, товарищ младший лейтенант.
– Что есть?
– Ага, осмотрели.
Начальник конвоя машет рукой:
– Ступай на пост.
Кричит:
– Найди шкипера!
А шкипер уже здесь:
– Здравствуйте, гражданин начальник!
Начальник конвоя, не отвечая на приветствие, показывает рукой на качели:
– Эт-что такое?
Шкипер оживляется:
– Щас покажу! Айда-те!
Начальник конвоя нехотя идет за суетливо семенящим шкипером.
– Во, смотрите! – Шкипер ловко, по-обезьяньи, взбирается на качели, пробует их раскачать. – Качните-ка, а?
Начальник конвоя оглядывается – не смотрят ли подчиненные, неуверенно толкает качели. Шкипер начинает раскачивать деревянную люльку. Слышится храп засасываемой воды, и вот мутно-пенная жидкость струится по деревянному лотку за борт.
– Баржа – старая, – выкрикивает шкипер, появляясь рядом с начальником конвоя, – водотечная. Руками качать – замучаешься. Вот я и придумал. Пусть зеки по очереди качают. А то, не дай бог, потонем.
– Ты мне брось – потонем! Нам с тобой не голову – скальп снимут!
– А у меня – во! – шкипер сдергивает шапку с голой, как колено, головы, расплывается в беззубой улыбке.
– Там найдут, где и что снять!
Шкипер останавливает люльку, спрыгивает с качелей. Начальник конвоя задумчиво рассматривает люльку, толкает ее раз, другой:
– Шкипер, у тебя рейка есть?
– Брусочек?
– Нет, можно рейку.
– Найдем! А что надо?
– Клетку.
– А? – шкипер приподнял отвисающее ухо шапки.
– Клетку, говорю. Набей рейку покрепче да почаще, а с одной стороны вход. Шарниры есть?
– У шкипера все есть!
– И петли для замка. Замки я привезу.
– Только, – шкипер чешет под шапкой, – это же сколько работы да матерьялу..
– Материал – твой?
Шкипер прячет глаза.
– Мой.
– Ну, пиши там наряд-калькуляцию. Оплатим.
– Все сделаем, гражданин начальник!
– Какой гражданин, почему гражданин?
– Все сделаем, товарищ начальник! Айда-те, я вам вашу каюту покажу!
– А что ее смотреть? Кровать, стол-стул есть?
Шкипер восторженно перечисляет:
– Кровать, стол, табуретка, тумбочка, лампа семилинейная, радиоприемник “Родина” – батареи новые получил. Только, товарищ начальник, можно будет к вам радио приходить слушать? Я про политику люблю!
– Политический, значит? – шутит начальник конвоя, но шкипер привскакивает, как ошпаренный.
– Не, гражданин начальник, я за недостачу сидел.
– И много недостало?
– Тридцать ящиков.
– Водки, поди?
– Ее, родимой.
– Чувствую, мы с тобой сработаемся. Как звать-то?
– Степан… Степан Степанович.
– А меня – Федор Федорович. Видишь, как нас легко запомнить. А радио оставь у себя, оно же за тобой записано?
– Ну а как же!
– Вот и оставь. А меня, Степан Степанович, поставь на свое довольствие. Я с общего котла не наедаюсь. Пузо набьешь, а только пукнешь – и снова голодный. Да и изжога мучит.
– Все будет, Федор Федорович! Жена и приготовит, и подаст, и накроет!
– Ну, а я в долгу не останусь. Весь свой паек, тушенку-сгущенку, отдам.
Шкипер едва не задохнулся от счастья.
– Федор Федорович! Все будет как надо!
Тем временем вагончик, наконец, установили. Докеры поднимаются на причал. Молодой зек, заговорщецки подмигнув товарищам, деловито направляется к верхнему причалу, где грузят мороженое мясо на широкозадый теплоход-холодильник “Советская Сибирь”.
В обеденный час ресторан полон. Речники в кителях, бородатые геологи в свитерах, приезжие в мятых костюмчиках. В открытое окно виден рейд с баржами, понтонный мост. Понтоны тонут под грузовыми автомобилями и автобусами, словно клавиши рояля.
Дворкин и Маруся двое за столом, на нем графин пива и графин водки, перед Марусей бокал с вином.
– Надо использовать круговорот природы, – поучает Дворкин. – Купим в деревне картошки мешков десять по сто рублев. Это сколько?
– Тысяча рублей.
– В Дудинке моряки ведро с руками оторвут за те же сто. Это сколько?
– А мешки большие? – деловито интересуется Маруся.
– А-а, понимашь! Бери по семь ведер, у меня ведро пожарное, оно меньше.
Маруся, подсчитав в уме, смотрит на дядю большими глазами:
– Шестьсот с мешка! Так ведь, дядя Петя, выгода-то получается шесть тысяч!
– Ну, шесть не шесть, – вздыхает Дворкин. – Сколько сгниет, да всю не продашь, да не за сто рублев. Но тыщи три-четыре – в кармане. А обратно наберем омуля, стерлядки, осетра. А уж если мои крестники уважут Дворкина…
– Какие крестники, дядя Петя?
Дворкин колеблется лишь одно мгновение.
– Ладно, ты свой человек. Расскажу. – Придвигается поближе к Марусе. – В прошлую навигацию я молодоженов на север провез, они даже из каюты не выходили. Сама понимаешь, им скучно не было. – Подмигивает Марусе.
– Дядя Петя!
– А че такого? Их паспорта весь рейс у меня были, там все чин по чину, штампы стоят. Так что любись и размножайся!
– Дядя Петя!!
– Ладно-ладно. Так вот, на зиму они остались, чтоб пушнины добыть. А ты знаешь, она в какой цене? Шуру, тебя и ребятишек оденем, и еще на хороший дом останется!.. – Выпрямляется и продолжает обычным голосом. – А еще нерпы настреляем…
– А ее что, стреляют?
– Высунет она свою усатую мордочку из воды, ты ее – бах из карабина!
– Жалко!
– А людей стреляют – не жалко? Вон в Дудинке прошлый раз один зек в бега пустился… Так на него охотились, как на зайца. Как на зайца!..
– Дядя Петя, не надо! – просит Маруся.
– Да ладно. А нерпу мы с тобой постреляем. Ты же у меня этот, как его… ну кто точно белке в глаз…
– Снайпер.
–Во-во! Снайпер. Передал нам с тобой деда Коля свое умение. Да вот с этими колхозами-совхозами – все прахом. Я хоть душой на севере отхожу. Ох, Маруся, какое там душе раздолье! Только там себя человеком и чувствуешь. Веришь-нет? Зона рядом, лагеря, зеки, беглых тьма, а уйдешь к пескам, бросишь якорь – и ты, как на другой земле: кругом птицы, звери, и ты сам, как птица или зверь, так бы и не возвращался к людям.
Дворкин неожиданно всхлипывает.
– Дядя Петя, вы что?
– А за что они отца твоего? Сами в теплом месте на жирных пайках отсиделись, а он, голодный да израненный, в плен попал… Думаешь, я от фронта скрывался? Нет, дядя Петя от фронта не скрывался, но нас привязали к Нордлагу да военное положение ввели. На работу опоздал – трибунал, на вахте заснул – трибунал… В Полое зимовали. С ребятишками малыми. Жрать – нечего. Я первым бы сдох, толстые – они самые слабые. Шура моя – тогда она еще в самом соку была – в столовую пошла. И вытащила нас. Где она только эту еду не прятала!
Дворкин наклоняется, шепчет Марусе на ухо. Та испуганно отстраняется:
– Правда, что ли?!
– Жить захочешь… А как-то приходит уже ночью. И рассказывает… Столовой штурман командовал, вот он и воспользовался… Он до сих пор в штурманах, так в капитаны и не выбился, бог шельму метит…
– А зачем… Зачем тетя Шура рассказала?
– А тяжело одной это носить, так я понял. Уж лучше мы с ней оба будем замаранные, а раз оба замаранные, то ближе друг к другу, вроде как повязанные одним. Хуже, когда один грязный, а другой от чистоты светится. Нет уж, пусть оба…
– И вы?..
– Погубить семью – дело не хитрое… А Шуру я… Шуру я еще пуще…
Маруся гладит его по руке, по плечу, по голове.
– Дядя Петя, не надо! Ну дядя Петя, у меня сегодня такой день!..
Дворкин вскидывает голову.
– Сказал дядя Петя, что вытащит тебя из колхоза – и вытащил!
Кричит официантке:
– Девчонка! Тащи печенку!
– Дядя Петя!
– Не бойся, Дворкина тут все знают!
Официантка, наклонившись над столом, ставит тарелки. Дворкин кладет ей пониже спины широкую мясистую ладонь.
– Вот так же в Казачинском пороге играет корма моего лихтера!
– А больше у вас ничего не играет в Казачинском пороге?
– Играет! Еще как играет! – восторженно кричит Дворкин.
Официантка уходит, крутя высоким, как у крольчихи, задом, то ли по привычке, то ли специально для Дворкина.
С широкобортного парового лихтера с грузовой стрелой на пологий берег брошены прочные мостки. В гору, к деревянным домам, над которыми возвышается тусклый купол полуразрушенной церкви, ведет пыльная дорога, запруженная грузовиками и телегами.
На лихтер грузятся лодки, бочки с солью, с сетями и пустые, под рыбу, доски и брусья, – все, что свезено на берег. У паровой лебедки орудует рычагами человечек в синей спецовке со сморщенным лицом – Кузьма, помощник Дворкина.
– Вира помалу! – кричат ему с берега. – Да не дергай ты так, растуды твою душу!
– Майнай-майнай потихоньку! – доносится затем с палубы. –Да чтоб у тебя руки отсохли, лебедчик хренов!
На тонких губах Кузьмы счастливая улыбка; можно подумать, что ему доставляет удовольствие вызывать на себя ругань.
На берегу собираются бригады по 7-10 человек, в основном немолодые мужики, но есть и женщины – жены бригадиров, поварихи. Есть и женская бригада. Голос бригадирши, статной женщины с обветренным лицом, звучит уверенно, зычно.
С лихтера по мосткам спускается пожилой мужчина, одетый, несмотря на сухую погоду, в плащ-дождевик. Он переходит от одной бригады к другой, что-то объясняет, показывает. Бригадиры кивают, дают команду своим, начинается передвижение.
Догорают костры, у которых многие провели по несколько ночей. Снуют ребятишки в коротких штанишках на помочах, крутятся цыганки, зазывая погадать. Похоже на базар, который совсем неподалеку, через несколько улиц. Тут и зеваки, и знакомые рыбаков, и предприимчивые мужики:
– Слышь, паря, отойдем-ка!
– Че надо?
– На пару хвостов договоримся?
– Не, без пользы, у нас по счету, все рыбкопу сдаем – за руб-коп.
– Ну себе же ты привезешь?
– Себе – само собой! Пару бочек – как пить дать!
– Так что тебе стоит на пару хвостов больше?
– Ладно, встретишь, только расчет сейчас. Вон к моим бахилам поставь незаметно.
Вскоре у болотных сапог рыбака как бы сама собой оказывается вытертая хозяйственная сумка с “расчетом” – две бутылки водки с сургучной головкой.
С берега спускается парнишка в хромовых сапожках, что утром паясничал перед крыльцом отдела кадров. Его внимание привлекает женская бригада. Он, пританцовывая, подходит к бригадирше, тянет руку:
– Познакомимся! Павел! Кочегар широкого профиля!
Бригадирша оборачивается, оглядывает его с ног до головы и, под смех товарок, добродушно басит:
– Не гудел, а уже чалится!
Парень ловко выходит из щекотливого положения, шлепнув ладошкой по сапогу, – таким движением обычно заканчивается пляска, и движется дальше, к трапу.
На кухне баржи-тюрьмы шкиперша, дородная женщина с плоским лицом и пучком жиденьких волос на затылке, готовит немудреный обед. Двое детей, девочка постарше и мальчик, терпеливо ждут. За русской печкой на лавке сидит седой бледнолицый зек в чистой застиранной робе.
– Думали, война кончится, все полегче будет, – говорит шкиперша без всякого выражения. – А нам, как тем медным котелкам, видно, всю жизь терпеть.
– Претерпевший – он спасется, – доносится из-за печки слабый голос. – А кто терпеть не умеет – сам погибнет и род свой не сохранит.
– Вот он – мой род, что он видит? – показывает шкиперша на детей. – Иной раз идем, а на берегу пионерские лагеря, пионеры в белых рубашках с красными галстуками строем идут, а мои – всю жизнь в зоне. Хуже зеков, прости Господи…
– Где Дух господень, там и свобода. Счастье да радость надо в себе найти, дух свой поднять, тогда и возрадуешься сама и детям своим свет откроешь.
– Уж не знаю, как мне свой дух-то поднимать. С утра до вечера на ногах: то учалка, то погрузка, сварить, накормить, постирать… На вахте стоишь и трясешься: как бы на мель не сесть, как бы не пробиться. И не за жизь свою да детей боишься, а что начнут таскать да допрашивать, и не дай Бог кого из начальства прогневить!..
– Всякая власть – она от Бога дадена. Посуди сама, кто ты без божьего наставленья? На то она и власть, чтобы напоминать…
С треском распахивается дверь. Молодой зек с широченной улыбкой на нахальном лице выхватывает из-за пазухи добрый шмат мороженного мяса.
– Во, мамонта добыл! Свари, мать, поскорей, да своим оставь, – кивает на замерших у стола шкиперских детей.
В зале ресторана появляются Дима и Андрей. С недавно отпущенной бородкой Дима похож на юного витязя. Андрей – с длинным искривленным носом, с жидкими распадающимися волосами, напоминает попа-растригу.
С “бородатых” столов машут руками:
– Андрюха, к нам!
Но Диму влечет к Марусе:
– У вас не занято?
– Дядя Петя, у нас не занято?
– Смотря для кого. – Дворкин оглядывает Диму и Андрея. – Прошу!
– Спасибо, – с иронической улыбкой произносит Андрей. Дима остолбенело смотрит на Марусю:
– Куда я попал?
– Ты попал в ресторан “Садко”, мой юный друг.
– О нет, нет! Я попал в девятнадцатый век! Мне всегда грезилось…
– Синонимы, пожалуйста, – просит Андрей, усаживаясь.
– …мнилось, мечталось, дримилось…
– Дримилось – это хорошо, – кивает головой Андрей.
– …что я однажды встречу вас – именно в таком вот платье в горошек, с длинной косой чисто вымытых волос…
– Я, правда, только позавчера была в бане, – смущенно, испуганно, радостно говорит Маруся.
– В курной? – с надеждой спрашивает Дима, усаживаясь напротив.
– Курная – это изба, а баня бывает черная, – поясняет Андрей.
Маруся смеется. Ей нравится этот светловолосый красавец. Она никогда таких не видела, а уж слышать такое!..
– У нас хорошая баня. Правда, дядя Петя?
– Ты еще не знаешь, какая у меня баня!
– А вы, – Дима смотрит на Дворкина чистыми глазами, – банщик?
– Нет, молодые люди, я не банщик. Но баня у меня есть. У меня много есть, чего вам и не снилось. Вы на севере бывали?
Андрей усмехается, а Дима простодушно выкладывает:
– Нет, но как раз собираемся.
– Так вот, когда соберетесь да доберетесь, то спросите у первого встречного: кто такой Кум-Дворкин?
– Это ваша фамилия Кумдворкин?
– Кум это значит кум, родной человек. Кум Дворкин.
– И кто же вы?
– Нет, вы спросите об этом на севере. В Карауле, в Усть-Порту, в Хатанге, в Воронцово, в Сопкарге, и вам скажут: Кум Дворкин – это…
Все замирают.
– Кум Дворкин – это…
Маруся в нетерпении топает ногами.
– Кум Дворкин – это человек!
Дима и Маруся одновременно начинают бить в ладоши. Маруся в порыве чувств целует дядю.
– А меня? – жалобно спрашивает Дима.
– А вас – на севере. Если найдете.
– А где вас там искать?
Дворкин стучит вилкой по алюминиевой тарелке:
– Маруся, ешь и пойдем!
Маруся подносит ко рту целый кусок печенки. Дима дергается как от удара. Андрей с снисходительной улыбкой берет нож и предлагает Марусе:
– Давайте я вам помогу. – Отрезает кусочек. – Ну вот, так лучше?
Маруся кивает головой и жует, воспринимая все как элемент ухаживания.
– А теперь попробуйте сами, – говорит Андрей. – Вилку в эту руку, нож в другую. Прижали, отрезали, на вилочку и в рот.
– Ой, – восклицает Маруся. – Я вспомнила, так в кино едят.
К Диме вернулась способность говорить.
– Так, к сожалению или к счастью, едят не только в кино. Моя тетушка, еще до революции, влюбилась в сына губернатора. Любовь, по ее уверению, была взаимной. Сын губернатора сделал ей предложение, но она отказала, сочтя, что ее манеры недостаточно хороши для губернаторского общества.
– А я, – усмехнулся Андрей, – слышал это от другой тетушки, но она говорила, что ей сделал предложение сын прокурора.
– При чем тут прокурор?
– Прокурор всегда ни при чем. Это мы – при чем.
– А у нас на севере, – вступает в разговор Дворкин, – закон – тайга, прокурор – медведь.
Маруся смотрит с улыбкой на Андрея:
– Значит, ваша тетушка влюбилась в медвежонка?
– Она не моя тетушка, она – общая тетушка.
– Как это – общая? – интересуется Маруся.
Андрей смотрит на нее из-под полуопущенных ресниц:
– А по-всякому, кто как захочет.
Маруся краснеет, в словах и взгляде этого человека с кривым носом что-то грязное и одновременно влекущее. Она встает:
– Пошли, дядя Петя.
– Девчонка, – кричит дядя Петя, – тащи расчет!
Капитанская каюта на самом большом буксирном пароходе, который носит имя вождя и именуется флагманом, отделана дубом и красным бархатом.
За столом капитан – пожилой человек с густыми бровями, начальник пароходства – моложавый, с округлым нерусским лицом, и двое, чем-то похожих своей безликостью, только один, как и первые двое, в мундире, а другой в штатском.
На столе коньяк, икра, крабы, осетрина, маслины.
– Ну, выпало тебе, Сергей Палыч, – говорит начальник пароходства, закусив маслинами. –А, с другой стороны, сам посуди: что рыбаки, что заключенные – для нас особый контингент. И отвечать за него всем придется. Я уж не говорю про себя – всем! А потому и решили: в одном караване лихтер с рыбаками и спецбаржу пустить. Чтобы все внимание пароходства на вас было. Так что тебе в чем-то тяжелее, а в чем-то легче будет. Диспетчера зеленую улицу обеспечат, нигде стоять не будешь. Связь – круглосуточно. Чуть что – МВД рядом, на каждой пристани будут в полной готовности.
Человек в мундире наклоняет голову в знак согласия, а человек в штатском, откашлявшись, вдруг произносит тонким, не вяжущимся с представительной фигурой голоском:
– И помните, что комбинат “Норд” – сталинская стройка! Будьте бдительны! Кругом враги! Они могут оказаться в вашем самом близком окружении!
Трое мужчин выслушивают эту тираду с каменными лицами.
– Будь начеку, Сергей Палыч, – начальник пароходства встает из-за стола; он оказывается совсем небольшого роста, но в белом генеральском кителе выглядит внушительно. – Сам знаешь, какое сейчас время.
И капитан понимает, что генерал имеет в виду вовсе не войну в Корее.
– Да, – вспоминает вдруг генерал, – с врачом экспедиции все решилось?
– Оформили в последнюю минуту.
– Прибыл? Устроился?
– Прибыл, – с чуть заметной улыбкой рапортует капитан. – Устроился.
– Тогда – счастливого плавания!
В плавлавке на дебаркадере, где отпускают товары только речникам и только по заборным книжкам, Маруся с изумлением смотрит на полки, заставленные продуктами:
– Это все можно купить?
– Можно-можно. – Дворкин передает книжку продавщице и начинает диктовать. – Тридцать банок тушенки.
Продавщица записывает.
– Три мешка муки.
Женщина пишет.
– Ящик макарон. Ящик сливочного масла. Соленого. Ящик топленого. Сгущенки – она у вас какая?
– В трехлитровых.
– Одну. Нет, две.
Маруся близка к обмороку.
– Гречки – десять. Пшенки – пять. Риса – пять. Манки – три. Сахару – пятнадцать. Соли – пять…
– Берите больше, рыба соль любит.
– Пиши десять.
– Дядя Петя, – со страхом спрашивает Маруся, – а как мы это унесем?
– А у меня личный катер! У начальника пароходства “Служебный-один”, а у меня “Служебный- два”!
Мимо, нещадно дымя, проходит портовской буксир. Дворкин машет рукой в открытую дверь плавлавки. Буксир подваливает к борту, из окна рубки высовывается усатое лицо:
– Здорово, кум-Дворкин! Подбросить, что ли?
– Уважь старика!
– Какой ты старик! Ты еще трех молодых загонишь!
– Это уж точно, – бормочет продавщица, слюнявя карандаш.
– А как насчет сижка-омулька?
– Когда тебя Дворкин без рыбы оставлял?
– Не обижал, не спорю, но напомнить не грех!
– Да и мне бы, – бормочет продавщица.
– Максимовна! Вот такого омуля тебе привезу, сам поймаю! – Дворкин делает жест рукой, увидев который, капитан буксира валится от смеха на штурвал, но продавщица пишет, не поднимая головы, и не видит, а Маруся ничего не понимает.
Маруся проходит на палубу буксира, усатый капитан зовет ее в рубку, но Маруся отрицательно качает головой. Она смотрит на город, окруженный синими горами, на понтонный мост, по которому туда и сюда едут желтые автобусы и зеленые грузовики, на набережную, по которой в тени деревьев прохаживаются горожане. Дышится ей легко, она чувствует себя птицей, вырвавшейся из неволи, и еще не знает, куда ей лететь, ведь все пути и страны света открыты ей, вольной, красивой, сильной.
Дима и Андрей с рюкзаками-сидорами за спиной, с чемоданами и сумками в руках, идут с пригородной станции мимо деревянных бараков на пустыре, потом долго-долго вдоль высокого забора с колючей проволокой. За забором, звеня цепями, с хриплым лаем бегают собаки.
– Что там, Андрей, тюрьма?
– Речной порт комбината “Норд”. А на самом деле тюрьма. Зона. Лагерь.
– На берегу такой красивой реки…
– А возьми Питер. Где там Кресты?
– Не знаю.
– А Петропавловка?
– Прямо на Неве, в центре Ленинграда.
– Тюрьма всегда в центре. Возьми Москву: Лубянка, Таганка…
– Я, когда демобилизовался, ночью шел пешком от Кремля по набережной как раз до Таганской площади, потом перешел по мосту на набережную Горького, вышел к Павелецкому вокзалу… Иду – молодой, свободный, счастливый!
– И тебя, такого счастливого, не забрали?
– За что?
– А вдруг ты вредитель? Ты же мог спокойно мост взорвать или подложить мину под Павелецкий вокзал. А там, между прочим, священная реликвия находится.
– Какая еще реликвия?
– Паровоз, на котором Ленина из Горок привезли. Мертвого.
– Да-а? А я не знал.
– Не знаешь, а – ходишь! Знать надо, где ходить, когда ходить, с кем ходить…
– А я – один…
– Тем хуже! Человек не должен оставаться один! Нигде! Никогда! Ни на минуту! Вдруг ты задумаешься?
– Что же в этом плохого?
– Это самое страшное, что может произойти с человеком. Ведь если он задумается, он непременно начнет размышлять о том, почему у нас говорят одно, а делают другое, Почему честных наказывают, а подонков награждают, почему не дают работать хорошо, красиво, со смыслом, почему…
– Дорогу! Посторонись!
Они оглядываются. На них бесшумно, страшно, безмолвно, мерным шагом наплывает толпа зеков под конвоем. Они отступают к самому забору, ставят поклажу на землю, стоят, смотрят на колонну: Андрей, криво усмехаясь, Дима с застывшим удивленным взглядом.
Первые ряды уже завернули к проходной, а колонна все идет и идет мимо Андрея и Димы.
Замыкает колонну начальник конвоя.
– Кто такие? Документы есть?
Дима лезет в карман за паспортом.
– Рыбаки, на лихтер грузимся, – глухим, непохожим голосом говорит Андрей.
Начальник конвоя взглянул повнимательнее:
– В одном караване, значит, пойдем?
Уловив испуг на лице Димы, успокоил:
– Они смирные, это все – пятьдесят восьмая. С ними хлопот немного.
– А с кем много хлопот? – простодушно спросил Дима.
Начальник конвоя помолчал. Потом кивнул на Андрея.
– А вон, спроси у товарища. – И, словно продолжая когда-то начатый разговор, спросил у того: – Угадал?
– Угадал, – вздохнул Андрей.
Начальник конвоя быстрым шагом догоняет колонну.
Поздним вечером караван учален и взят на буксир парохода “Иосиф Сталин”. Первым в счале идет лихтер, за ним на длинном тросе (по-флотски он называется “больная”) тащится баржа-тюрьма. В трюме нары в три яруса. Заключенные укладываются под тусклым светом фонаря “летучая мышь” в два ряда, один ряд головой к борту, другой головой к краю.
– Ну, Александр Ксенофонтович, с новосельем вас!
– И вас, голубчик.
– Блатные-то, Александр Ксенофонтович, и здесь наверху.
– Наверху – это не значит ближе к богу.
– Я подвинусь, располагайтесь поудобнее.
– Поудобнее, знаете, где всем нам будет? На том свете!
– А вы верите в тот свет?
– Верю, не верю… Не в этом же дело.
– А в чем же, Александр Ксенофонтович?
– А в том, что положат нас с вами в яму, забросают мерзлой землей, и ни дети, ни внуки к нам не придут, не помянут… Вот что главное!
– А я верю в свое возвращение.
– Да, ваше племя такое, ничем его не изведешь…
– Эй! Что-то нонче Агитатора не слышно! Лекцию бы прочитал, али стишки какие!
– А у него книжку отобрали!
– Это “Славься, Отечество” что ли?
– Ту самую. Раз ты враг народа, то тебе не полагается за Советскую власть агитировать.
В тамбуре стоит конвойный. Другой прохаживается по мостику.
Пароход выбирает якоря и выводит караван на середину реки. На капитанском мостике комсостав в кителях. Совсем рядом набережная, с которой доносятся музыка, голоса, смех, слышно, как под ветром шуршит листва тополей и кленов.
В своем кабинете под большим портретом Сталина сидит начальник пароходства. Увидев в окне силуэт корабля с высокими мачтами и трубой, выходит на балкон.
Маруся стоит на правом крыле мостика, вдыхает влажный воздух реки, ловит запахи еще не отцветшей сирени, слушает музыку и представляет себя там, среди них, она танцует с ним, со светловолосым, похожим на витязя из сказки. И не знает Маруся, что он совсем рядом, в пятидесяти метрах отсюда, на носу лихтера, тоже стоит и смотрит на город, словно прощаясь с ним навсегда.
– Маруся! – кричит из рубки Дворкин. – Сейчас на оборот пойдем! Иди к штурвалу!
Пароход дает отвальный гудок и поворачивает от набережной, и вот он уже идет мимо каравана вниз и караван медленно следует за ним, и вскоре остаются позади набережная и причал у старого базара, и порт за колючей проволокой. Пробежали мимо дома и огороды казацкой слободы, караван входит в узкое горлышко переката, пароход гудит, предупреждает идущих снизу: “Дайте дорогу!”
Маруся помогает Дворкину крутить тяжелый только на вид штурвал, на самом деле он идет под рукой легко, словно подчиняясь какой-то силе.
– Гидравлика! – объясняет Дворкин, показывая рукой на черные лоснящиеся трубы. – Системы Атлас Империалис!
В трюме лихтера такие же нары, что и на барже-тюрьме, но под потолком горит электрическая лампочка. Рыбаки укладываются на нарах. И здесь стоит такой же гул и гуд, как и в трюме баржи.
Андрей и Дима давно уже ежатся в своих рубашках, но страшно им идти в тесный и душный кубрик рыбаков.
– А знаешь, давай расположимся прямо на палубе, – предлагает Андрей. В темноте не видно его унылого носа, в голосе дружеское участие. – У тебя что из теплого?
– Свитер, тужурка меховая, шапка.
– А у меня, брат, целое богатство – спальный мешок. У геолога на бутылку поменял. С набором простыней и тулупом.
– У тебя и тулуп здесь?
– Здесь!
– Так чего ж мы?
Перед сном Дима в наброшенном на плечи тулупе подходит к борту и смотрит на корму, где идет на длинном буксире-больной эта страшная баржа с сооружениями, похожими на качели. Вдруг на мостике на мгновение ему видится что-то знакомое, но видение тут же исчезает.
Начальник конвоя медленно и с удовольствием готовится ко сну. Снимает сапоги и ставит их в ногах кровати, аккуратно расправляет на голяшках сапог портянки. Вешает на спинку стула гимнастерку, на сиденье размещает галифе и широкий командирский пояс. Сует пистолет в кобуре под подушку. В белом исподнем валится навзничь и с остервенением, подвывая от удовольствия, чешет, нога об ногу, опрелости между пальцами.
В каюте детей брат с сестрой спят “валетом”.
Толстая шкиперша мается на своей кровати, ворочается, вздыхает. Она не может заснуть от мысли, что рядом, за тонкой фанерной стенкой, спит здоровый, крепкий молодой мужчина.
Шкипер сидит на своей кровати, крутит настройку радиоприемника. Обрывки речи, музыки, шум эфира.
– Да выключи ты!
– Ти-ха! – свистящим шепотом кричит шкипер. – Я так думаю, что Сталин при смерти, вот-вот объявят.
– Ой, а как же мы?
И непонятно, то ли за весь советский народ горюет шкиперша, то ли за свою семью, живущую за счет зеков?
– А я так думаю, что товарищ Берия не хуже поведет нас вперед. Ох, и умный мужик! Сталин войну выиграл и думает, ну все, я теперь самый главный! А тут Трумэн атомную бомбу сделал втихаря: нет, я самый главный! Берия и говорит: “Товарищ Сталин, дайте мне полную волю, сделаю я вам бомбу!” Ну, Сталин дал ему полную волю. Собрал Берия в одном месте всю науку и говорит: “Что хотите просите, и масла любого, и сахару сколь угодно, и колбасы, и конфет, и коньяк пейте в три горла, только сделайте мне бомбу к такому-то числу!” А мужики-то у нас башковитые, им бомбу построить – раз плюнуть. Но для атомного пороха специальный завод нужен. И решили его построить на самом далеком севере, под землей, чтобы никто ничего не разведал и близко подойти не мог. Собрали всех врагов народа и повезли их на Север… Так что, видишь, Клавдея, с каким делом мы с тобой связаны?
Но “Клавдея” ничего не видела и не слышала. Она спала, сотрясаясь всем телом от громкого храпа.
Капитан парохода “Иосиф Сталин” проходит коридором, где пол застлан ковром, останавливается перед дверью с надписью “Медпункт”, осторожно стучит. Молодая женщина, отдаленно напоминающая ту, что днем деловито направлялась в отдел кадров, в накинутом на ночную сорочку белом халате открывает дверь:
– Товарищ капитан?
– Давайте договоримся, – говорит капитан, перешагивая через порог. – Вы перед ночной вахтой осмотр мне делаете: пульс, давление. Ответственность, сами понимаете, огромная, а здоровье уже не то.
– Да-да, конечно. Я понимаю. Подождите, я сейчас. Вы пока раздевайтесь.
Она скрывается за бархатной занавеской, чтобы привести себя в порядок, но капитан входит вслед за ней в ее каютку, смежную с медпунктом:
– И вы тоже.
– Что?!
Он снимает с ее плеч халат, подталкивает к кровати, приговаривая добродушно, почти по-отечески:
– Дорога у нас с вами длинная, на все лето. А вы женщина красивая, видная, аппетитная. Мужики вас живьем бы съели, да и вы не выдержите рано или поздно. А мне порядок нужен. Вот и будете под моей защитой. Не пожалеете: старый конь борозды не портит.
Женщина, словно загипнотизированная, ложится на кровать, остановившимся взглядом следит, как он неторопливо, словно нехотя, раздевается.
Дима сбрасывает с себя тулуп и поднимает голову. Андрей смотрит на него из отверстия мешка, отороченного желтоватой застиранной простыней.
– Доброе утро, сир! Что вам подать на завтрак?
– Доброе утро, старина. Я бы предпочел обычный английский: яичницу с беконом, жареные тосты, масло, джем, кофе, яблоко и стакан сока.
– Изысканно. – Андрей приподнимается на локте. – Неужели у этих буржуев так каждый день?
– А мне приснилась она, – говорит Дима. – Та, вчерашняя. Маруся. Как будто она здесь, с нами, на лихтере.
Он замолкает. Вдоль борта идет Маруся. На платье наброшена брезентовая куртка, волосы распущены, взгляд устремлен в даль: она впервые видит Енисей в его среднем течении, где много столь знакомого, близкого – и полянки в изумрудной зелени, и березки, и в то же время так дико и тревожно надвигается тень тяжелой дремучей тайги, холодного дикого севера! Пароход “Иосиф Сталин” иногда скрывает пелена дыма из его высокой и толстой трубы, и можно представить, что лихтер идет сам, повинуясь ее, Марусиному, желанию, и если б она захотела, то взмыла бы над водой и землей, чтобы увидеть их сверху и крикнуть всем там, внизу, что какие вы маленькие и мелкие, надо подняться и полететь хоть раз в жизни!
Маруся оборачивается и видит Диму. Он стоит перед нею на коленях, со всклокоченными волосами и багровой складкой на щеке от шва тулупа.
Марусе радостно, смешно, непонятно:
– Вы? Вы здесь?
– Вы здесь? – как эхо повторяет Дима. – Так это не сон? Это я вас видел ночью?
Дима встает на ноги. И, еще более пораженный, подходит к борту.
– Какая красотища!
– Сир, прежде чем говорить с дамой о красоте, надо умыться! – Андрей бросает ему короткое вафельное полотенце. – А вы, красавица, не сердитесь на меня за вчерашнее?
– Ой, да что вы! А вас как зовут?
– Андрей.
– Дима. А вас Маруся, я сразу запомнил.
– Запомнил – забудь, – смеется Маруся.
– Ни за что! – клянется Дима.
– Ой, – говорит Маруся, – вы идите скорей умывайтесь, пока народ не поднялся. Я покажу!
И идет впереди с уверенностью маленькой хозяйки этого большого железного дома.
Шкиперша кормит завтраком начальника конвоя. Перед ним на столе стопка блинов на тарелке, кружка ароматного китайского чая, горячее масло в блюдце. Русская печь накануне побелена, кажется, это и не баржа вовсе, а обычный деревенский дом и вот-вот замычит корова или пропоет петух. Но вместо этого снаружи раздается басовитый гудок парохода.
– Кушайте, Федор Федорович, кушайте. – Шкиперша присаживается напротив, с откровенной блядской улыбкой смотрит на начальника конвоя. – На обед щец приготовлю, самых настоящих: вилок свежей капустки на Злобинском рынке купила. Как знала!
– Я борщ люблю. Густой, чтобы ложка стояла.
– А вот на стоянке свеклой разживемся да сальцем – я вам такой борщ заварю, все встанет! Галифе порвете!
– У меня галифе крепкие!
– А в галифе?
– И в галифе все в порядке. – Спокойно смотрит на шкипершу. – Женщина вы, я вижу, аккуратная, блюдете себя…
– Блюду, – смеется шкиперша, – ох, блюду!
– …вот после обеда и проверим!
Шкиперша наклоняется через стол, громко шепчет:
– Я, как обедом вас накормлю и вы отдыхать приляжете, приду вроде как кваском вас угостить. А вы уж моему бутылку-то поставьте за работу, за клетку эту…
Начальник конвоя деловито сворачивает два блина, жует, запивает чаем.
– А еще, Федор Федорович, – жарко шепчет шкиперша, – я вас в баньке попарю, я люблю с мужиками в бане…
– Супруг-то ваш, Клавдия Михайловна, на сколько старше?
– Супруг? Какой он супруг – больной да порченый… Его немки испортили, он теперь по-людски-то ничего делать не умеет. А на сколь старше, я и не спрашиваю, на что мне. Как мой первый законный – силы, что у жеребца, ровня моя, красавец, ну прямо как вы, – на фронте пропал, тут этот прилабунился. Я тогда в леспромхозе работала, на раме с мужиками. У меня уж девка была, а он с войны вернулся и с сынком один остался, бабу у него забрали да сослали, до сих пор ни слуху, ни духу. Так и живем, и там не разведенные, и здесь не расписанные…
Начальник конвоя встает, оправляет гимнастерку:
– Ну, накормили, напоили, теперь можно наравне с голодными биться.
– Вы подождите, Федор Федорович, я вас так откормлю, жена не узнает!
Начальник конвоя выходит на палубу. Лысый шкипер увлеченно колотит клетку из свежевыструганных реек. Возле него с чурочками-обрезками возится босоногий мальчик лет девяти.
– Верка, стамеску подай! – кричит шкипер.
Голенастая белобрысая девочка-подросток с красным прыщеватым лицом медленно подходит к шкиперу, держа руки за спиной:
– А ты полай!
Шкипер замахивается на нее, но останавливается, встретив взгляд ее пустых светлых глаз:
– Дай сюда! Барахло!
– Сам барахло!
Девочка уходит, позвав брата:
– Пошли, Гринь, в “гости” играть!
– Ну как, товарищ начальник, – шкипер кивает головой на клетку, – принимаете работу?
Начальник конвоя деловито обходит клетку, пробует оторвать рейку, та держится мертво.
– Без пользы! – щерится шкипер. – Как в Освенциме!
– Ты не шути так, Степан Степанович! Не надо.
В рубке лихтера сизо от дыма. Рыбацкий начальник, все в том же дождевике, но с открытой головой, на которой выделяется белая полоска лба над самыми бровями, сидит в переднем углу, под самым окном, и готовит очередную “козью ножку”.
– Как, Петрович, – больше для поддержания разговора, чем из делового интереса, справляется Дворкин, – в Енисейске-то за пару дён управимся?
Петрович сыплет на клочок газетки махорку-крупку, сворачивает, слюнявит большим красным языком.
– Бог даст, управимся, Николаич.
– Смотри, Петрович, – весело говорит Дворкин, – не подведи!
– Петрович никогда никого не подводил!
– Да я знаю! Уж сколько мы с тобой на Севера ходим! – Вдруг опускает окно рубки, высовывает голову, кричит:
– Доброе утро, Елена Ивановна! Как спалось?
– Здравствуй, здравствуй, Петр Николаевич! – басит снизу бригадирша. – Да спасибо, только я думала, что забежишь, поможешь устроиться. А тебя на молодых потянуло. Не рано ли?
– В самый раз, Елена Ивановна! Только это племяшка моя, из деревни вывез.
– А-а, я уж испугалась, вдруг до самой Сопкарги одной спать придется? Там-то меня жених ждет, звать Медведь, фамилия Белый.
– Жди меня и я вернусь! – кричит Дворкин.
– Ох, Петр Николаевич, мотри не оммани!
– Во, веселая баба, – оборачивается Дворкин к Петровичу.
Тот кивает, думая о чем-то своем.
– Артисты, ети их мать, – в сердцах говорит он, затянувшись цигаркой.
– Ты о ком, Петрович?
– Да есть тут двое. Интеллигенция драная. Вчера погрузку прогуляли, на ночь на палубе улеглись, кубриком погребовали.
– Ниче, Петрович, Север их выправит. Если что, я им пару ласковых скажу.
– Старший-то с хитрецой, то ли проворовался да сбежал, то ли еще что похуже. А парнишечке учиться бы на доктора аль на инженера, а он – тута, с нами, которые в школе по два коридора прошли.
– Жизнь, она, Петрович, по-всякому поворачивает. Вон как река. Где ты видел, чтобы река была ровной да гладкой, как проспект Сталина?
– Так-то оно так, да только на то она и жизь, чтобы чему нибудь да научить.
– Строем, че ли, ходить?
– И строем тоже! – строго говорит Петрович.
Молодой конвойный, румяный парень деревенского вида, ходит по мостику баржи с автоматом, приглядывает за крышкой трюма, а сам краем глаза, а то и в полный взгляд, следит за Веркой. А та ведет брата на корму, у них там свой уголок, где на столике обломки посуды, треснувшие стаканы, осколок зеркала, чурочки, мутная вода в банке. Они играют: ходят друг другу в гости, наливают в стаканы “бражки”, пьют, морщатся, занюхивают чурочкой, изображающей кусок хлеба, потом начинают ходить в обнимку, покачиваясь, как пьяные, махать руками и петь… Верка становится похожа на разбитную бабенку, у бедного конвойного разгораются глаза, пылают щеки; он чуть не стонет, слюна вожделения выступает на его пухлых детских губах.
В машинном отделении горит неярким светом электрическая лампочка, выхватывая из темноты топку с котлом, трубы паропроводов, генератор, насос-донку, фигуры Кузьмы и Павла. Павел, голый по пояс, подбрасывает уголь в топку, Кузьма деловито регулирует по приборам давление пара и температуру.
Закончив дела, Кузьма поворачивает рожок переговорной трубы, присаживается к столу, на котором машинный журнал, чернильница, ручка. Кузьма пишет, прислушиваясь к чему-то, слышимому ему одному.
В рубке лихтера Маруся и Дворкин. Перед Марусей раскрытая лоцманская карта. Дворкин показывает на знаки путевой обстановки, объясняет:
– Видишь, Маруся, во-он перед носом “Сталина” белый треугольник?
– Вижу, дядя Петя, их два, повыше и пониже.
– Это створы. Сейчас повернем, и они будут ровнехонько один под другим.
– Точно, дядя Петя, выравниваются!
– А теперь посмотри за корму. Что видишь на берегу?
– Тоже створы!
– Вот так и ведут караван – по створам. Теперь найди-ка их на карте…
Слышится топот двух пар ног, в рубку входят Дима и Андрей.
– Это кто разрешил? – зычно вопрошает Дворкин и вдруг узнает вошедших. – А, старые знакомые! Заходите, ребятки, вам можно!
“Ребятки” входят, осматриваются.
– Это вы, значит, от стада отбились?
– А мы не в стаде! – дерзко отвечает Дима.
– Э, нет, раз вы в артель вступили, вы уже в стаде, а кто отбивается от стада, тому, сами знаете, что полагается. Как на флоте говорят: хочешь с нами жить в миру, срать ходи в одну дыру!
– Дядя Петя! Бессовестный! – смеется Маруся.
Дима подходит к Марусе, кивает на карту:
– Изучаете?
– Ага! Вот, смотрите, бакена, здесь они черные и белые, а на самом деле они белые и красные, – тараторит Маруся словно выученный урок, – когда вниз идем, белый бакен слева, красный – справа…
Они склоняются над картой, Дима касается щекой Марусиных волос, ему щекотно и необыкновенно приятно.
Подходит Дворкин, закрывает карту:
– Посторонним судовую документацию – нельзя!
– Да какие мы посторонние? – удивляется Дима. – Мы же на работе, как и вы.
Дворкин поднимает вверх толстый палец:
– Указ от 9 мая 1943 года!
– Указ этот, поди, отменен, – подает голос Андрей. – И зря вы так. Ведь мы работать едем, должны знать свой объект. Вы бы нам показали карту севера: где нас высадят, где мы рыбачить будем.
– Карту севера? – переспрашивает Дворкин. – Да вы что, ребятки? Там штамп Наркомата Обороны стоит! Это же военный документ!
Привалившись толстым животом к штурманскому столику, рассказывает:
– Стояли мы в сорок втором на Диксоне, у причала. Я тогда на другом лихтере помощником плавал. Поздно уже, снег лежал. И вот утром, темно еще было, раздались взрывы. Один! Другой! На одном “моряке” пожар начался, а все знали, что некоторые суда были погружены взрывчаткой. Тут снова взрывы, теперь уже невдали от нас. Я к шкиперу: “Так и так, на рейд надо отходить!” Шкипер давай сигналить. Пароход подошел к нам, взял на буксир и увел из-под обстрела.
– А кто стрелял, дядя Петя?
– Как кто!? Немецкий крейсер. А перед этим он наш ледокол потопил. Все погибли. Только один кочегар добрался вплавь до берега, на острове целый месяц жил…
– А что потом? – спросила Маруся.
– Герой Советского Союза летчик Черевичный прилетел и спас моряка.
– Прямо как в сказке, – усмехнулся Андрей.
– А у нас, – внушительно сказал Дворкин, постучав зачем-то по переговорной трубе, – сказка всегда становится былью. Разве товарищ Сталин оставит кого-нибудь в беде?
Он открывает карту, тычет толстым пальцем:
– Вот этот остров. Как раз тут начнем высадку. Сюда же в сентябре придем для сбора бригад.
Андрей внимательно смотрит на карту, пытаясь, видимо, представить себя на месте моряка: холод, голод, ужас полярного одиночества.
Конвойный на мостике баржи беспокойно озирается: он потерял Верку из виду, она словно сквозь землю, то есть сквозь палубу, провалилась.
Внизу под ним шкипер собирает обрезки рейки и инструмент. Отходит, любуется делом рук своих. Улыбка удовлетворения озаряет его темное сморщенное лицо. И тут, как пилой по жилам:
– Обедать иди, лысый хрен!
В каюте начальника конвоя полумрак, единственное окно занавешено. Клавдия, в одной нижней сорочке, сидит в ногах узкой железной кровати: вдвоем лежать здесь можно только в известном положении.
– Ой, Федя, как я тебя ждала! Всю зиму! Мой-то все весну ждет-не дождется, как он в первый рейс на барже выйдет, он этой рекой просто болеет, а я – другого жду. Что вот пригонят колонну, а начальником у них – офицер! Молодой! Здоровый! Красивый!
Начальник конвоя, который ощущал себя не очень молодым, здоровым и красивым, да и офицер он – так, самый маленький, почувствовал почти что ненависть к этой крупной бабе с жидким пучком волос на маленькой тупой головке.
– И ты… каждый раз? С каждым?..
– Да сколько вас, каждых-то? – искренне удивляется Клавдия. – Что я, мужика не могу иметь, хотя бы раз в год, но чтоб досыта?
– Можешь, – бормочет он и поворачивается, устраиваясь поудобнее, а она понимает его движение по-своему, валится на него, накрывает большим телом, ерзает:
– Ну! Ну!
– Не понукай, – хмурится он, но против воли тащит ее сорочку по толстым бедрам, освобождается от исподнего сам, она приподнимает голый огромный зад и, медленно покачивая им, снова опускается на начальника конвоя все с тем же односложным, но с разными интонациями:
– Ну! Ну? Ну-уууу!!!
За стеной на такой же узкой койке спит шкипер, свесившись ногами в кирзовых сапогах на пол. На столе пепельница, полная окурков, у кровати на полу полупустая бутылка водки. Светится глазок радиоприемника “Родина”, сквозь шум, треск, завывание эфира доносится торжествующий голос диктора:
– …первым свою подпись под Стокгольмским воззванием поставил генералиссимус Иосиф Виссарионович Сталин, главный защитник мира во всем мире!
Молодой конвойный, сменившись с поста, ходит по корме баржи, ищет Верку. Вдруг его внимание привлекает квадратное отверстие в палубе, неплотно прикрытое деревянной крышкой. Он опускается на колени, приподнимает крышку, смотрит. Глаза долго не могут привыкнуть к темноте, но уши чутко улавливают Веркин голос, он незнакомо, волнующе нежен, гибок, певуч:
– Цыпочка моя, лапочка, лоскуточек, тряпочка!
Наконец, молодой конвойный видит Верку, она лежит прямо перед ним внизу, на каких-то тряпках, задрав платье, и поглаживает руками темный лобок, а рядом сидит, зачарованно следя за ее действиями, мальчик, ее сводный брат. Но вот Верка тянет его на себя, снимает с него штанишки, и мальчик тычется в нее, старательно и бестолково, как заведенный.
Конвойный со стоном отползает от люка.
Дима и Андрей стоят у борта, смотрят на баржу-тюрьму.
– Сколько у нашей страны еще врагов! – взволнованно говорит Дима. – И ведь как маскируются! И в партию пролезли, и в армию, и на посты большие! Кому же верить, Андрей? Кому верить?
– Мы так Вам верили, товарищ Сталин,
Как, может быть, не верили себе.
– Что это?
– Не что, а кто. Михаил Исаковский. “Слово товарищу Сталину”.
Вы были нам оплотом и порукой,
Что от расплаты не уйти врагам.
– Ты прав, надо верить только товарищу Сталину. Если бы не он, мы не победили бы фашистов. Страшно представить, что было бы!
– А что страшного?
– Да все страшно! В рабстве у врага!
– А сейчас ты не в рабстве?
– Я – свободный советский человек!
– А это? – кивает Андрей на баржу-тюрьму. – Разве не рабство?
– Это наши классовые враги! И без ужесточения борьбы с ними нам не построить коммунизм!
– Палач так же несвободен, как и жертва. Свободными можно стать только вместе.
– Ты что? Выпустить преступников?
Андрей цедит медленно, словно нехотя:
– Каждый имеет право на преступление.
– И мы с тобой?
– Каждый!
– И на убийство? Неужели ты смог бы отнять чью-то жизнь? Не на войне, а так?
– А если война в душе?
– А совесть?
– А она сама может убить – если ты не убьешь. Совесть – страшнее любого лагеря.
– Ты серьезно?
– Нет, я смеюсь. Ха! Ха! Ха!
Появляется Маруся, на этот раз она в черных сатиновых шароварах и тельняшке с подвернутыми рукавами; волосы уложены в тяжелый узел на затылке.
– О! – говорит Андрей. – Сама Афродита!
– Вам бы смеяться. А дядя Петя сказал, чтобы я по-рабочему оделась. Палубу буду мыть.
Дима порывисто произносит, не сводя глаз:
– Вам очень, очень к лицу!
– А вот товарищу не нравится!
Андрей прижимает руку к сердцу:
– Нравится, ей-богу, нравится.
– А бога нет! – бойко парирует Маруся.
– А что же есть?
– Есть материя, то, что видят все.
– И все?
Маруся растерянно смотрит на Андрея.
– А что такое родина?
– Ну это… Наша страна, которую надо любить.
– А ты ее видела?
– Да как же ее увидишь? – смеется Маруся. – Она ж большая!
– А Бог – он еще больше! – говорит Андрей и уходит.
Маруся глядит ему вслед.
– Он что, и впрямь в Бога верит?
Дима встает рядом с Марусей, нежно смотрит на нее с высоты своего роста.
–Не думаю. Наука давно доказала, что бога нет. Сейчас такие чудеса в мире происходят, что никакому богу не под силу. Ты радио слушала?
– Про что?
Дима смеется:
– Я вообще спрашиваю.
– Конечно! У нас в деревне радио на столбе, а у дяди Пети есть радиоприемник!
– Представь: в Москве говорит товарищ Сталин, а ты его слушаешь в своей деревне! Разве это не чудо?
– Так это по проводам передают!
– А здесь, на лихтере, какие провода?
– Я вспомнила, мы изучали немного. Это радиоволны!
– Вот! А есть еще электроволны! Например, ты включаешь лампу и зажигается электрический свет!
– Это я знаю, к нам в деревню тоже скоро проведут электричество.
– Но оно передается по проводам, а скоро будет так: стоит такой же приемник, как радио, и все, никаких проводов. Ты включаешь его, и загораются электрические лампочки. Можно где угодно будет так получать электричество – на полярной станции, на острове, где живут рыбаки!
– А ты почему в рыбаки пошел, а не в институт?
– А мне жизнь повидать захотелось! Что я знал? В школу ходил, музыке учился, с тетей Зиной английским языком занимался, на катке катался, в пионерский лагерь ездил. В армию взяли – тоже ничего не видел, война уже кончилась. А тут такая возможность: себя испытать, свои силы. Да и матери помочь. Говорят, у рыбаков заработки большие.
– Я тоже маме помогать буду. – Маруся вздыхает. – Когда я уже увижу ее.
– Ты приедешь или она приедет к тебе.
– Кто? – смеется Маруся. – Деревня, что ли?
Не о матери скучала Маруся, а о деревне своей, словно предчувствовала, что никогда уже не увидит ее: пожалела судьба-злодейка, а погубили руки людские, управляющие громадными машинами. Через пятнадцать лет превратится ее милая быстрая река в мутное, без течения, штормовое море, под волнами которого навсегда будет погребена Марусина деревенька, и даже дом ее не станут вывозить на новое место, посчитают нерентабельным.
Поздний вечер, но еще по-северному светло. Караван делает оборот перед знаменитым порогом, который откроется только с рассветом.
На скалистом берегу бакенская избушка, мачты с шарами и треугольниками.
– Федор Федорович, – кричит шкипер, – давай-ка сплаваем к бакенщику, рыбкой разживемся.
– И я с вами! Сметанки возьму! – встревает Клавдия. – И молочка бы не мешало.
– Да что мы, сами сметанки не возьмем? – возражает шкипер. – Сиди на барже, стереги врагов народа.
Оглядывается на начальника конвоя: ловко, мол, я ее. Начальник конвоя хранит молчание, не поощряющее продолжение разговора в таком направлении.
Шкипер спускает на воду лодку, и они с начальником конвоя плывут к каменистому берегу. Федор Федорович в дождевике, скрывающем его погоны и канты, на голове накомарник, услужливо предложенный шкипером.
Поднимаются по узкой тропке к домику. Перед ним аккуратные грядки. Недавно прошел дождь, краски предельно чисты, тревожаще пахнет полынью и укропом.
Пока шкипер торгуется с бакенщиком, Федор Федорович с неожиданной для себя покорностью идет под навес вслед за женой бакенщика, одетой в ватник и до самых глаз по-староверски повязанной платком. Та льет молоко, накинув на ведро марлю, накладывает в кастрюлю ложкой густой, как масло, сметаны и между делом приговаривает:
– Как в прорву, все как в прорву, везут и везут…
До начальника конвоя не сразу доходит, что речь идет не о его ненасытной утробе, а о той “прорве”, которой он служит сам, от которой получает, со всякими надбавками, страшно сказать, какие деньги, да еще на всем готовом, и гимнастерка, и сапоги, и брюки диагоналевые – все от этой прорвы, а сколько можно еще вот так, без счету, но по закону – и тушенки, и макарон, и рыбы всякой, и икра у него на столе не переводится и выпивка дармовая. И вдруг Федор Федорович плотнее запахивает дождевик, ему почему-то не хочется, чтобы бакенщица увидела его галифе с кантами да гимнастерку с погонами, а ведь как надо бы? Документы спросить, может, прячется тут, в глухом углу, без документов, опера вызвать, но эти зеленые берега, тихая вода, запах травы после дождя что-то сделали с его душой, или что там у материалиста и коммуниста Ф.Ф.Козлова вместо нее было. И деньги он вывалил не считая, и уж бакенщица сама отобрала, сколько посчитала нужным, а остальное отодвинула, и он не смог, как хотелось ему, впервые в жизни сказать: “Берите! Все берите!” Что-то он такое в этой бакенщице увидел, чего давно не встречал уже ни у кого: достоинство, то, от чего отвык за эти годы, как отвыкали узники прошлого от света, а нынешние – от тьмы, потому что вынуждены круглые сутки жить при электричестве, как отвыкают на севере от солнца, от зеленой травы, от цветов, от запаха полыни и укропа.
А баба в ватнике смотрит непривычно прямо и смело своими усталыми, с темными полукружьями, глазами и говорит то, за что в их мире пригвождают, выкорчевывают, вырывают с корнем, предают пламени, как заразу, как чуждое, угрожающее самим устоям Системы, которую обязан Федор Федорович защищать, не жалея никого:
– Когда же это кончится? Когда же этот ирод захлебнется кровушкой народной?
Дима и Андрей лежат в своих “постелях” на деревянных щитах от трюма, смотрят в звездное небо, разговаривают.
– Вот ты говоришь, – начинает Дима, – про двадцать первый век. Как думаешь, коммунизм уже наступит?
Андрей вздыхает.
– Думаешь, нет? А когда же? Смотри, как за пять лет мы выросли, окрепли, промышленность перешла на мирные дела. А за пятьдесят-то лет? Каждому радиоприемник, мотоцикл…
– Зачем твоей тетушке, к примеру, мотоцикл?
– А ей пианино, старое совсем расстроилось!.. Пианино в каждый дом, мебель хорошую, чтоб одежда у всех была красивая. А изобилие продуктов раньше всего будет, вот мы уже не голодаем, а в скором будущем еще лучше будет.
– Коммунизм, Дима, он не в светлом будущем, а в светлом прошлом.
– Только наши враги так могут говорить!
–Это товарищ Энгельс сказал. У меня в рюкзаке его книжечка есть, “Происхождение государства, семьи и частной собственности”. Почитай обязательно. Гениальная вещь!
– А у Маркса с Энгельсом и у товарища Ленина с товарищем Сталиным все гениально!
– Общество, Дима, как человек, мечтает быть сильным, здоровым, красивым, сытым, бессмертным. А ведь все это уже было, только в разные годы: молодость, сила, здоровье, даже бессмертие – пока человек не знает понятия смерти. Остается только сытость. Но ведь это не цель, а только одно из условий существования.
– Так что же? – в голосе Димы неприкрытая детская обида. – Коммунизма не будет?
Андрей молчит.
– А товарищ Сталин говорит…
– Надо вернуться назад, – говорит Андрей, – и снова все назвать своими именами. Земля. Дом. Честь. Уважение. Достоинство. Мое. Наше…
– А при коммунизме все будет общее!
– Тебе нравится это общее? – показывает Дима рукой, и непонятно, что он имеет в виду: переполненный рыбаками кубрик или кишащий зеками трюм баржи. – Что же ты убежал, отделился? И зачем тебе мотоцикл? Тебя и привезут, и отвезут, и построят, и поведут. Вот это и есть коммунизм, осталось только немногое: чтобы каждый считал это пределом своих желаний и идеалом свободы.
– Так это, – сухо, с осуждением говорит Дима, – лагерь какой-то получается.
– Лагерь – всего лишь одна из форм организации общества.
– Правильно! Преступного общества!
Андрей направляет в Диму палец, словно целится из пистолета:
– Это ты сказал!
И лезет глубже в свой мешок, давая понять, что разговор закончен.
– Вот вы, Александр Ксенофонтович, “племя” наше, видимо, ответственным за все это считаете, раз в революции были не из последних и сейчас на больших постах…
–Да потому что вы больше нас, русских, знаете, что нам надо. “Свобода, равенство, братство…” А, может, нам, русским, и не надо ничего этого? В общем стойле все друг другу братья, для нас свобода и равенство – в общем корыте. И вот нас снова в стойло возвращают…
– Так ведь стойло это – лагерь!
– И правильно, раз не захотели в тепле да сытости жить. А кто виноват… Так разве виновата вошь, что она кусает?
– И все-таки вы, Александр Ксенофонтович, считаете…
– Ничего я не считаю. И не лезьте, голубчик, ко мне в душу. А мнение мое обо всем этом вы знаете. У врагов народа нет национальности…
– Что доказывает, извините за шутку, наш маленький интернационал.
– Шутка ваша неумна и неуместна. Я врагом народа себя не считаю.
– Агитатор-то наш совсем плохой!
– Ага! Второй день не в себе! Глаза закатит и бормочет, бормочет.
– Молится, што ли?
– Точно! Святому Иосифу и Преподобному Лаврентию!
– Эй, Агитатор! Давай вместе молиться. Чтоб твоих коммунистов огнем выжгло, водой смыло и дерьмом накрыло!
– Ха-ха-ха!
Заключенный, которого соседи называют Агитатором, вдруг садится на нарах и, обведя всех блуждающим взглядом, выдыхает слабым голосом:
– Я вспомнил! Я все вспомнил! Вот, послушайте:
Мы сорвали штандарты
Фашистских держав,
Целовали гвардейских дивизий шелка…
– Заткни ему хайло!
– Мало мы таких вешали!
– Сквозь века
на века,
навсегда,
до конца:
Коммунисты, вперед! Коммунисты,
вперед!
– Александр Ксенофонтович! Да что же это такое? Эти ж бандеровцы убьют его!
– Конвой! Наведите порядок!
Но конвойный то ли не слышит, то ли не хочет слышать.
По трапу из трюма поднимается Елена Ивановна, тяжело отдуваясь:
– Фу! Напердели, как кони!
Достает пачку “Беломора”, закуривает. Откуда-то, как черт из табакерки, выныривает Павел, теперь он в широченных клешах и застиранной тельняшке.
– Папиросочкой не угостите?
– Свои надо иметь, – басит бригадирша, но пачку протягивает.
– Мерси, – парень выковыривает две папиросы, прячет за ухом. – А я вахту отстоял и – гуляй, Паша!
– Вот и гуляй.
– А может, ето? За счастливое плавание?
–Сливай воду, парень!
Павел замечает Марусю:
– Скучаем?
– Нет, нисколько!
– Может, ето – спрыснем?
– Что – спрыснем?
– Ну, ето – сбрызнем?
– Куда?
– Ну, вмажем?
– Чем?
– Что ты мне падежи склоняешь? Я ж тебе русским языком говорю: погода шепчет, счас бы самое то и – кранты!
Маруся морщит лоб, силясь понять чудаковатого парня.
– Мне дядя Петя ничего про кранты не говорил. Наверное, завтра покажет.
– У, село! Понаехали! Городским не пройти!
Маруся смотрит ему вслед с полным недоумением.
Начальник конвоя и Клавдия на полу, на матрасе, сброшенном с кровати, неутомимо и монотонно, словно выполняя задание, занимаются любовью.
Молодой конвойный спит в вагончике, раскинув руки, разметавшись, стонет: ему снится Верка, она с ним, и ему так сладко, сладко, сла-адко…
В своей каюте спят шкиперские дети. Лицо Верки, спокойное, обрамленное светлыми волосами, может показаться красивым и по-детски чистым.
Кузьма спускается в машинное отделение, садится к столу, пишет. На его змеиных губах играет улыбка удовлетворения.
В темной, ничем не освещаемой рубке, Дворкин уговаривает Марусю идти спать, но она еще полна впечатлениями, выходит на мостик, смотрит на корабль, освещенный огнями; ей кажется, что там днем и ночью кипит какая-то необыкновенная жизнь, но и там в тесных кубриках спят матросы, а бодрствуют только кочегары в машинном отделении да вахтенные в ходовой рубке.
Раннее утро. Из своей избушки выходит бакенщик, меняет шары и треугольники на мачте. Новое их расположение означает, что порог открыт.
Капитан в кителе, глухой ворот которого обернут горловиной свитера, тянется к рукоятке звукового сигнала. Мощному гудку вторит таежное эхо.
На барже-тюрьме одни зеки под надзором конвойных опорожняют параши за борт, другие разводят огонь в полевой кухне, готовят кипяток.
Шкипер опускает длинную рейку с делениями в палубное отверстие, вынимает, озабоченно смотрит на мокрый след, которой занимает несколько пятисантиметровых делений. Шкипер озабоченно качает головой.
Маруся уже на ногах. Она идет вдоль борта, потом нерешительно останавливается. Ей хочется увидеть Диму, но она сдерживает себя: нельзя же быть такой бессовестной.
Она смотрит на близкий берег, и ей становится грустно и тревожно. Зеленые луга с их запахами трав и цветов теперь надолго отдалены от нее водой, уже не побегаешь просто так, когда захочется. А впереди север. Как он встретит ее, чем?
Неожиданно раздаются топот ног и крики. Маруся оборачивается и видит, что прямо на нее бежит Кузьма с округлившимися от ужаса глазами и черной ямой рта:
– Петр Николаич! Он меня убить хочет!
За Кузьмой гонится Павел с ножом в руке:
– Попишу падлу!
Маруся в страхе прижимается к перилам. В дверях шкиперской надстройки появляется Дворкин в кальсонах и с ружьем в руках. Кузьма и его преследователь проносятся мимо.
– Сучара! – кричит Павел. – Что ты там про меня успел написать?
Кузьму спасает то, что он знает лихтер как свои пять пальцев, он ловко, по-заячьи, обегает кнехты, лебедки, бочки, штабеля.
Андрей появляется на пути Павла как-то совершенно неожиданно, и так же неожиданно и молниеносно происходит все дальнейшее: нож вылетает из руки Павла прямо за борт, а сам он прижат к палубе, распростерт на ней с заломленными к самым лопаткам руками.
– Ему же больно! – кричит Маруся, но кто ее слышит?
– В шакшу! – гремит голос Дворкина. – В шакшу его!
Вдвоем с Андреем они уводят Павла на корму, а Маруся, сбегав за бинтом, перевязывает Кузьме руку. Дима следит за ее действиями, словно студент на операции знаменитого хирурга.
– Се с сего? – от волнения Кузьма шепелявит. – Се я ему сделал?
– Как же ты теперь писать будешь? – злорадствует появившийся Дворкин.
– Се писать? – глубоко посаженные глазки Кузьмы начинают бегать независимо друг от друга.
– То и писать, – Дворкин держит паузу, как мхатовский актер. – Объяснительную: что произошло, почему кочегар напал на тебя с ножом.
– А-а! – На губах Кузьмы появляется слабая улыбка. – Это я и левой могу!
За два захода – с лихтером и баржей-тюрьмой – караван преодолевает Порог и вот уже учаливается на нижнем рейде, готовится в дальнейший путь.
На барже уже вовсю работают насосы-качели. Конвоиры выпускают из трюма по четыре зека, разводят их по клеткам, запирают замки. Зеки поначалу раскачиваются неохотно и медленно, но поневоле увлекаются, вода хлещет по лотку за борт.
Сверху, из горлышка порога, появляется белый агиттеплоход, переделанный из трофейной баржи-самоходки. В его помещениях есть кинозал и магазин, а снаружи он обвешан лозунгами. На крыше рубки большой потрет Сталина; генералиссимус словно сам, лично, плывет по великой реке.
Из рупора громкоговорителя, установленного на прожекторе, гремит песня “Не бывать войне-пожару! Не пылать земному шару!”, а затем призыв:
– Внимание! Внимание!
Рыбаки выстраиваются вдоль борта в несколько рядов, с интересом и любопытством смотрят на белый теплоход, ждут представления. И только в глазах Маруси мелькает страх.
Над рейдом звучит хрипловатый, с искусственным акцентом, голос:
– Товарищи работники речного транспорта и рыбной промышленности! Товарищи капитаны, штурмана, шкипера и матросы! Товарищи бригадиры и мастера лова! Товарищи повара и кочегары! К вам обращаюсь я…
– …друзья мои! – нестройным хором заканчивают рыбаки и аплодируют смелой шутке диктора.
– Конгресс сторонников мира, – продолжает тот же голос уже без акцента, – состоявшийся в шведском городе Стокгольм, принял Обращение ко всем людям доброй воли. Его подписали уже многие миллионы людей, первым свою подпись поставил товарищ Сталин. Приглашаем вас подписать это обращение. Миру – мир, война – войне!
Рыбаки переглядываются. Многие из них впервые слышат о шведском городе Стокгольме, не говоря уж о воззвании Конгресса.
– Подпишите – и все! – говорит другой голос, в котором слышится то ли просьба, то ли угроза. – И вам ничего не будет!
С песней “В защиту мира вставайте, люди” агиттеплоход швартуется к лихтеру. На его палубу выносят стол, накрывают красной скатертью, за стол усаживается пожилой человек в круглых очках и в гражданском костюме с широченными штанинами – лектор-международник. Перед ним стопка бланков и чернильница с обычной школьной ручкой.
– Ну что, – кричит Дворкин, пробираясь к столу, – кто за мир во всем мире? Подпишемся! Отдадим голоса за товарища Сталина!
Первыми подписываются Дворкин, Петрович, Елена Ивановна. Рыбаки, кто посмеиваясь, кто с серьезным видом, подходят к столику, неловко, не с первого раза попав ручкой в чернильницу, ставят подписи.
Дворкин, отойдя от стола, замечает Марусю.
– Подходи, Маруся! Отдай свой голос в защиту мира!
– Нет, – Маруся отрицательно машет головой, – не пойду!
– Как не пойдешь? Разве ты не за мир?
– Не пойду, – повторяет Маруся. –Я боюсь!
– Чего боишься? Тебе же сказал начальник: за это никому ничего не будет!
– Я… Я его боюсь. – Маруся испуганно поднимает глаза на портрет Сталина. – Мне мама сказала, чтобы я ничего не подписывала, а то нас всех посадят.
На борту воцаряется тишина. Рыбаки подходят к столу, но что-то уже изменилось в их поведении, они похожи на подневольных конвоируемых зеков.
Дима бросается к Марусе, обнимает за плечи, отводит от стола к другому борту.
– Ты испугалась, я тебя понимаю, – бормочет он. – Я тоже, когда первый раз голосовал, очень волновался. Мне казалось, что от моего голоса зависит все: и моя жизнь, и жизнь моей мамы, и тети Зины, и всей нашей страны. А потом я понял, что это хороший страх: значит, я настоящий советский человек, а не какой-нибудь буржуазный выкормыш, которому все равно, лишь бы он сам был сыт. Ты ведь тоже думаешь не о себе, а о всех нас. Что будет, если американцы развяжут войну, сбросят на нас атомную бомбу? Ведь тогда не будет нас с тобой, никого не будет!
Он обнимает, прижимает к себе ее крепкое теплое тело, а она не слышит его слов, ее обволакивает волна счастья. Ей хочется всегда быть в этих руках, видеть эти светлые глаза, которые смотрят на нее с такой любовью.
И Маруся покорно идет за ним к столу и, по-детски всхлипнув-вздохнув, как после долгого, облегчающего плача, ставит свою подпись на листе.
На барже-тюрьме слышали голос по трансляции. Конвоиры переглянулись между собой и уставились на начальника конвоя.
– Команды не было! – говорит тот и исчезает в своей каюте. Он впервые слышит о Стокгольмском конгрессе. Поэтому – проигнорировать. Как не было. Все, что не соответствует указаниям, не существует. Так требует его Система.
– Я хочу подписать Воззвание! – раздается из клетки по левому борту. – Дайте мне подписать Воззвание!
Молодой конвойный ведет автоматом в сторону голоса.
– Прекратить! – кричит он. – Не положено!
Кричавший перестает раскачивать качели, другому зеку одному они не под силу, люлька снижает амплитуду, вода не льется за борт.
– Я инженер, я знаю, что такое атомная бомба! Дайте мне подписать Воззвание! Я по закону имею право! Это вам не выборы в Верховный Совет, я был агитатором, я знаю!
– Не положено! Качайте воду!
– Наше время вышло! – кричит заключенный. – Ведите меня в трюм!
Конвоир смотрит на наручные часы. Время еще не вышло, но лучше убрать этого зека от греха подальше. Он открывает ключом клетку, и тут зек, оттолкнув его плечом, выскакивает и бежит на нос баржи между бортом и трюмом, Конвоир трясущимся руками закрывает клетку, чтобы не сбежал другой зек, а когда он вскидывает автомат, беглец уже проскакивает между двух торчащих на самом носу деревянных тумб на трос-больную.
Рыбаки плотной толпой выстраиваются на корме лихтера, следят за смельчаком, который неумело, не по-флотски (те перебираются между баржами на тросе, лежа на нем животом), ползет по низко провисшему канату вниз головой, перебирая руками и ногами.
С баржи раздается выстрел. Заключенный с небольшой уже высоты падает в воду. И тут же кто-то отчаянный прыгает вслед за ним с кормы лихтера.
– Дима! – кричит Маруся. – Дима!
Дима старается уйти поглубже, чтобы проплыть под баржей, сильно гребет руками, отталкивается ногами. Закончилось темное днище, появился свет, Дима выныривает уже за кормой баржи, набирает воздуху и снова уходит в глубину на поиски зека. И он видит его! Тот плывет, не делая никаких движений, простоволосый, с открытыми глазами, и что в них: обреченность, страдание, освобождение от мук?
Дима хватает беглеца за развевающиеся волосы, со страхом подумав, а вдруг они такие жидкие и слабые, что выйдут у того из головы без сопротивления. Но этого не происходит, утопленник всплывает вслед за Димой, но неожиданно, освободившись от его рук, уходит, всплеснув руками, в воду. Дима вытаскивает его снова на поверхность, но тот хрипит из последних сил:
– Пусти! Дай умереть на воле!
И Дима смотрит, как зек снова уходит под воду, теперь уже навсегда.
К нему подплывает Дворкин на моторной лодке, за рулем Кузьма.
– Не нашел, – с трудом переваливаясь через борт, бормочет Дима.
– Наверно, об рули ударился.
– Утопленники на третий день всплывают, – говорит Кузьма.
Подплывает начальник конвоя со шкипером баржи на весельной лодке.
Дима, уже отдышавшись и сняв рубаху, и ему докладывает, что не нашел беглеца.
Начальник конвоя смотрит на него хмуро, подозрительно, недоверчиво и командует шкиперу:
– Давай у берега посмотрим. А вы, – обращается к Дворкину, – подальше вниз спуститесь.
Начальник конвоя внимательно всматривается в берег, пробует веслом дно. Потом они долго возвращаются. Шкипер выбился из сил, но начальник конвоя на весла не садится: не положено.
В каюте капитана парохода “Иосиф Сталин” собрались хозяин каюты, начальник конвоя и Дворкин. Начальник конвоя поначалу было взял бразды в свои руки, но постепенно инициатива перешла к капитану, мужику тертому, и с клиентами, и с зеками, и с операми поработавшему и знающему, что почем.
– Отправим радиограмму и будем ждать, – предлагает начальник конвоя.
Капитану не улыбается ждать. В дороге каждый при деле, а на стоянке все расхолаживаются.
– Как мне мое руководство скажет, так я и буду действовать, – твердо говорит он. – А пока все должно идти своим чередом. И свою вохру-то разбуди!..
– Это уж мое дело!
– Так ведь просрали твои молодцы! И что там еще за курятники понаставили? Будет в трюме вода – подойду и откачаю!
– Кто просрал – тот ответит! А вот этого, кто прыгнул с лихтера, арестовать надо.
– А он-то при чем? – возразил Дворкин.
– А надо проверить, зачем он прыгнул.
– Как зачем? Человека спасти! Парнишка молодой, горячий, из армии недавно пришел…
– А, может, они раньше где встречались?
– Да как бы он его разглядел с такого расстояния? – возмущается Дворкин.
– Нет, – упорствует начальник конвоя. – Тут не все чисто. У меня нюх на такие дела.
– Ну вот что, – говорит капитан, – не на псарне. А парень у меня на теплоходе побудет до приезда уполномоченного. Под моей ответственностью.
Дима спускается по стремянке в мотобот парохода “Иосиф Сталин”, вяло приподнимает руку в ответ на порывистое Марусино движение в его сторону. Андрей задумчиво прохаживается вдоль борта.
Начальник конвоя с шкипером уезжают на баржу, и начальник конвоя первым делом вызывает к себе в каюту молодого конвоира.
– Почему не стрелял?
–Не успел, товарищ младший лейтенант. А потом боялся на лихтере в кого-нибудь попасть.
Начальник конвоя смотрит на потное лицо солдата: дурак дураком, а придумал же! Сам-то начальник конвоя, выхватывая пистолет, и не думал о том, что может кого-то поранить: он при исполнении и привык все пространство вокруг считать зоной, а если кто-то и пострадает, то Система все спишет, все оправдает верностью правилу: шаг влево, шаг вправо… А тут явный, неприкрытой побег. Правда, прикрытие все же было: якобы подписаться под Воззванием. Сейчас не военное время, бюрократии стало побольше, могут и затаскать, а этот долбак не понимает, что не надо думать, нельзя думать о постороннем, за все ответит Система, не дотумкает пацан-губошлеп, что Система сама себя не съест, и надо не рассуждать, а действовать по инструкции.
– А я, значит, когда стрелял, не думал о других?
– Да вы же известный снайпер, сравнили!
Конвоир смотрит открытым бесхитростным взглядом, но начальника конвоя пронзает: да он же издевается! Он же понял, что начальник конвоя ни о ком не подумал, только о своей должности, о тех тысячах рублей в месяц, которые он в другом месте не заработает, о диагоналевых галифе, о возможности иметь дармовую выпивку и закуску, и вот такой раздолбай своим размышлением о жизни других фраеров поставил его благополучие под удар! Ну разве это не враг народа! Да таких в расход!..
– Сдать оружие! – кричит начальник конвоя. – До приезда уполномоченного на гауптвахту!
Гауптвахту оборудовали в шакше – том самом помещении, где Верка с Гриней “играли”. Закрывать, правда, на замок ее не стали, но конвойный на мостике то и дело поглядывал сюда.
Молодой конвоир нашел старые пробковые пояса, сложил их и улегся рядом с тряпицами, на которых вчера лежала Верка и жарко шептала и сладостно гладила свой “лоскуточек”, и у конвоира от этого воспоминания все плыло перед глазами.
После лекции о международном положении, где очкастый лектор с таким сарказмом называл имена Трумэна, Дина Ачесона и Алена Даллеса, что они вызывали неизменный смех, рыбаки смотрят эстрадный концерт, смеются, хлопают, а на низкой сцене играют на пиле и исполняют куплеты:
На колено
Взял полено,
Сам пилю,
Сам колю,
Сам и печку растоплю!
Потом выходит аккордеонист с остатками буйной шевелюры:
Я один, далекая подруга,
Но печали в сердце не таю…
Приходи, мы снова будем рядом,
И рука в руке расскажет вновь,
Что за этой дымкой снегопада
К нам весна приходит и любовь!
На глазах у Маруси появляются слезы. Она думает о Диме, видит Диму, любит Диму.
Капитан предложил Диме принять горячий душ и переодеться в новую, еще с ярлычком трикотажной фабрики, тельняшку, и нигде еще, пожалуй, Диме не было так уютно, как в командирской каюте, где сияет медь и полированное дерево, ласкает глаз яркий бархат, поблескивает в буфете фарфор, а в углу благородно чернеет лаком пианино “Красный Октябрь”.
В дверь постучали и вошла докторша с красиво, как на картинке из журнала мод, который выписывала тетя Зина, уложенными волосами:
– Ссадин, ушибов, ранений нет?
Дима вскакивает, разводит руками. Докторша ласкает его взглядом и говорит мягким, обволакивающим голосом:
– Если почувствуете что, то я в медпункте.
И не уходит, ждет чего-то. И Диме не хочется, чтобы она уходила.
– Так, – говорит капитан, – вы в медпункте.
И она уходит. А в каюте остается запах духов – знакомый, тети-Зинин.
Приносят ужин на двоих, на столе появляются рюмки и графинчик.
Выпив и закусив балыком, капитан спрашивает как бы между прочим, но Дима понимает, что начинается форменный допрос:
– Ты зачем прыгнул-то?
– Реакция, – развел руками Дима. – Ничего подумать не успел, а уже в воде.
– Может, толкнул кто?
– Нет, – улыбается Дима. – Я сам.
Капитан задумчиво смотрит в доверчивые Димины глаза. Надо бы помочь парню, ведь запутают, если захотят, а они захотят, это уж точно. Эти таких маменькиных сынков, чистеньких городских мальчиков, на дух не принимают.
– Но ты же понимаешь: это враг народа, а, значит, и твой враг. У нас тут лесобиржа горела, так ссыльные литовцы праздник устроили, а, может, сами и подожгли. А сколько предателей к власовцам записалось! А вдруг это был бандеровец, который в коммунистов из-за угла стрелял. Ты коммунист?
– Н-нет, но я подавал заявление. В армии.
– И что?
– Сказали: надо подождать.
– А. Ну да, – говорит капитан, взглянув на его тонкие “дворянские” пальцы. – Родители – кто?
– Мама – учительница…
– Я почему-то подумал, что врач. У меня сын врач, – поясняет капитан и пытливо смотрит на Диму. – Как-то вызвали его в лагерную больницу. Там больной при смерти. Сын сделал операцию, спас больного. А того через неделю расстреляли… Вот так!
– А папа еще до войны умер…
– Светлая память ему! Давай выпьем, только не чокаться. Вот видишь, – говорит капитан, значительно оживившись. – Ты же наш, советский человек, в нашей школе учился. Десять классов?
– И еще один курс пединститута. Физический факультет.
– А где твое классовое чутье? Выходит, нету?
– Выходит, нет, – со вздохом признается Дима.
Капитан негромко смеется, обнажая прокуренные зубы.
– На флоте есть команда “Человек за бортом”. И тут закон один: спасти, кто бы ни был.
– Так, значит, я правильно прыгнул? – радостно спрашивает Дима Он вдруг понимает, что и рассказ про сына, и флотское правило – это подсказка.
– Правильно, – кивает капитан, но добавляет. – Только вот опер-уполномоченный может морских законов не знать. Так что – удачи тебе, сынок. А тельняшку дарю. На память.
Верка приходит на корму, крутится возле шакши.
– Вера! А Вера! – слышит она горячий шепот. – Спустись сюда, вниз, я что-то скажу!
– Вот еще!
– А если не придешь, я расскажу про все, что видел!
Верка, заметив, что конвойный скрылся за рубкой, быстро проскальзывает под крышку, зовет, стоя на ступеньке:
– Солдатик, ты где?
– Здесь я.
– А что ты видел?
– Иди сюда, а то не скажу.
Верка задумчиво смотрит на парня сверху.
– Да что ты, боишься меня, что ли?
– Вот еще! – Верка спускается в шакшу. – Ну и че ты скажешь? Ну че?
– А как ты с братиком… Вот здесь… Я видел…
– Ну и че? Это у нас игра такая, мы как будто поженились.
– А брат с сестрой не женятся.
– А он мне вовсе не брат. Когда вырастет, он женится на мне.
– А хочешь? Хочешь, я женюсь на тебе? – страстно шепчет конвоир.
– Ты? – пренебрежительно говорит Верка. – У тебя еще женилка не выросла!
– Нет, выросла, – уверяет солдат.
– А покажи!
Солдат ложится на пробковые пояса, быстро расстегивает брюки, благо ремень у него отобрали.
– Какой большой! – удивляется Верка.
– А давай мы тоже с тобой… поиграем!
– Не-ет, – говорит Верка, не сводя глаз с “женилки”. – Это будет по-настоящему, от этого могут быть дети!
Он приподнимается, хватает ее за руку:
– Ну, давай!..
– Нет-нет, – сопротивляется Верка. – Ты большой, я с тобой не буду.
Конвоир отпускает Верку и отворачивается.
– Меня, может, расстреляют, а я никогда, ни с кем, а ты…
Верка садится на корточки, опускает руку на его плечо.
– Солдатик, – говорит она, – не плачь. А только я все равно так не могу.
Она укладывается рядом с ним на пробковых поясах и шепчет в самое ухо:
– А хочешь, я сделаю, как тятька в немцах выучился? Он рассказывал, я слышала…
Солдат смотрит на Верку мокрыми глазами:
– Хочу-у! А ка-ак?
Верка ящеркой метнулась вниз, к его ногам, и горячее, влажное, нежно-тугое обволакивает его до нестерпимой ломоты выпрямившуюся “женилку”.
– Дядя Петя, а за что его? – спрашивает Маруся.
– Может, за что, а, может, ни за что, – глубокомысленно изрекает Дворкин. – Если ни за что, то выпустят.
– Думаешь, зря держать не будут?
– А это как посмотреть, – вздыхает Дворкин. – Возьми твоего отца… Он же в этот плен не с радостью пошел, не с передовой побежал. Тут уж, кто сильней. Тогда они сильнее были, потом мы окрепли, дали им по морде – ой да-да! Так и пожалеть надо бы, своих-то, они и так намучились… Но парня твоего, я думаю, выпустят скоро, нет за ним ничего. Да и время сейчас другое наступает.
Маруся и сама чувствует это, и появление начальника конвоя было как бы возвращением в страшное прошлое.
Дворкин шепчет, опасливо поглядывая на дверь шкиперской каюты:
– А я так думаю, что Он или при смерти или уже умер. А правят нами совсем другие люди. Ведь возьми воззвание это. Да что бы Он войны боялся, за бумажками прятался? Да Он, знаешь, как сказал в Ялте Черчиллю с Рузвельтом: вот это возьмите, а остальное – мое! Не-ет, это все за его спиной делается. И скоро мы вот этот народ не туда повезем, а оттуда!
Начальник конвоя в раздражении шагает по тесной каюте. Нет, каков стервец этот губошлеп! Подставил его, офицера, командира, заставил выстрелить в беглеца, а сам чистеньким захочет остаться? И ведь вывернется, подлец! Еще и так может выйти, что пошлют дослуживать в нормальные войска, вроде в насмешку “вохре”. Нет, в лагере, среди своих, все было бы намного проще. А здесь – как в другой стране, боишься лишний шаг сделать. Он вспомнил вчерашнее свое движение на берегу – закрыть форму эмвэдэшную – и поморщился, как от кислого: вот до чего довели эти вольняшки, эти фраера! Нет, нельзя распускаться, не то этим вольным ветром сметет их всех, всю Систему!
Ему вдруг захотелось взглянуть на молодого конвоира. Что он скажет ему, что он сделает с ним – он еще не знал, но желание это гнало его, требовало действия.
Начальник конвоя поправил кобуру и решительно вышел из каюты.
Заслышав шаги, Верка испуганно вскакивает на ноги. Конвоир непослушными пальцами пытается застегнуть ширинку.
– Та-ак! – говорит начальник конвоя с нескрываемым удовлетворением, спускаясь по ступенькам. – Совращение несовершеннолетних! Срок – двенадцать лет. Да плюс побег из-под стражи. Законный четвертак! Как раз к пенсии выйдешь! Если доживешь!
Начальник конвоя сжился с представлениями Системы и считал, что весь остальной мир тоже выходит на пенсию к сорока годам.
Конвоир, наконец, справился с штанами и поднялся на ноги, прикрывая руками топорщившийся шов.
– Ложись, – неожиданно командует начальник конвоя Верке и рвет на ней подол платья, срывает ветхие трусы.
Та, глядя на него округлившимися от страха глазами, ложится, негромко поскуливая:
– Не надо, дяденька, ну пожалуйста, не надо!
– Ложись тоже! – Начальник конвоя тычет конвоира дулом пистолета в бок. – На нее! Да штаны сними, а то порвешь!
Конвоир, расстегнув штаны, ложится на Верку.
– Ну, продолжай. Или не можешь? Весь вышел?
Начальником конвоя овладевает дикое возбуждение, словно он сам лег на этого скверного подростка, блядищу будущую, как ее мамка.
– Давай-давай! – орет начальник. – Давай, твою мать! Или ты не мужик? Покажи, на что способны внутренние войска! А ты, курва, чего сжалась? А ну, раздвинь ноги! Да пошире! Не порвешь, там уже, поди, все порвано!
Конвоир плачет, бормочет “Вера, прости! Верочка, прости!”, но делает то, что приказывает начальство и чего так хочет его молодое тело. Верка кричит, что удивляет и еще больше возбуждает начальника конвоя.
– Давай-давай! – кричит он. – По самые яйца! Чтоб на всю жизнь запомнила, как на гауптвахту лазить!
Верка жалобно скулит, конвоир плачет и, когда это мучительное наслаждение достигает апогея, голову его разносит оглушительный взрыв. Верка с отчаянным визгом выбирается из-под обмякшего тела и вскакивает на ноги. Из-под короткого разорванного платья струится розовая моча.
– Запомни! – зло шепчет начальник конвоя, тыча ей в подбородок пистолет. – Это он тебе платье порвал и овладел тобой силой! Ты кричала, я прибежал и выстрелил. Поняла?
– По-по-поняла…
В шакшу заглянул конвойный татарского обличья.
– Товарищ лейтенанта! Кто стрелял?
– Зови шкипера! Я застал рядового Сироткина на месте преступления: он насиловал девчонку, я не сдержался и выстрелил.
Конвоир-татарин убежал.
– Как ты оказалась здесь, сученка?
– Он меня позвал, сказать что-то хотел…
– Заманил, значит. Скажешь, что конфет обещал. Хотя какие у солдата конфеты. Молоко сгущеное любишь?
– Ага.
– Вот и скажешь, что обещал сгущеного молока. Целую банку.
– Трехлитровую?
– Дура! Кто ему даст трехлитровую?
В шакшу спустились шкипер и Клавдия. Клавдия, увидев мальчишку-солдата со снесенным черепом, завыла.
– Тише ты! – прикрикнул начальник конвоя. – А ты рассказывай, как было!
– Он позвал меня, сгущенного молока пообещал, я спустилась, а он говорит: давай мы с тобой как муж с женой будем делать. Я говорю: нет, я еще маленькая. Он говорит: я женюсь на тебе. Я говорю: нет, я все равно не буду.
– Дальше, дальше, – требует начальник конвоя с пистолетом в руке.
– Потом он… уронил меня и платье порвал, и так сделал больно, что я закричала, дяденька командир услышал и пришел, и убил его.
– Все слышали? Сможете подтвердить?
– Что ж не подтвердить, – с горькой ухмылкой говорит шкипер. – Дело ясное, что дело темное.
– Ты поговори мне еще, сам на этап пойдешь. А ты? Вы? – поправился он, хмуро глядя на Клавдию.
Та, размазывая слезы по лицу, только кивнула своей маленькой головкой.
– Приедет врач, осмотрит, зафиксирует. До тех пор не вздумайте смывать это, – кивает начальник на обсыхающие грязно-ржавыми потеками Веркины ноги.
– Да как? – вскидывается Клавдия. – Ребенок же, больно ей!
– Нельзя! Вещественные доказательства! Как я иначе оправдаю это? – кивает он на труп. – Меня же, если следов не будет, засадят за убийство!
В трюме баржи весть о побеге встречена по-разному: с осуждением (остальных прижмут), со скорбной радостью (есть еще смельчаки), с надеждой и сочувствием (вдруг побег удался?), с болью (прервалась еще одна жизнь), со злорадством…
– Дайте мне, говорит, воззвание подписать! Чтобы войны не было!
– А нам война что мать родна!
– Мериканец на север бомбу не бросит!
– Чему радуешься, корешок? Этот комбинат сраный первым бомбить будут!
– А вы как думаете, Александр Ксенофонтович?
– А чего тут думать? Что будет, то и будет. Против судьбы не попрешь.
– Вас и сюда, выходит, судьба направила?
– Она самая.
– И вы обиды ни на кого не держите?
– А я, голубчик, принцип имею.
– Это какой же?
– Меня нельзя обидеть. Ведь если ошибка вышла – то что ж на нее обижаться? Ведь и я, поди, ошибался!..
В каюте, служащей кладовой, – свалены здесь веревки, старые матрасы, банки с краской – Верка сидит у старенькой тумбочки на рассохшейся табуретке и пишет в тетради показания, макая ученическую ручку в чернильницу-непроливашку. Начальник конвоя ходит в тесном пространстве кладовки и диктует:
– …он овладел мной силой, я закричала, он продолжал свое черное дело. Тут прибежал главный начальник над солдатами и застрелил моего мучителя. Написала?
Верка пишет, высунув язык. Ей уже не больно и даже интересно, что такой важный дяденька занимается с ней весь вечер.
– Дата. Подпись.
– Чего?
– Чаво-чаво! Пиши: 3 июля 1950 года. Вера… Как твоя фамилия?
– Степанова.
– Вера Степанова.
Он забирает тетрадку и перечитывает:
– А ошибок-то, ошибок! Что у тебя было по русскому?
– Тройка.
– Оно и видно. Вот выгонят тебя из школы, будешь, как мамка, арестантов возить да… А кто хорошо учится, тот в институт поступит, человеком станет!
Он говорит, и, странное дело, вдруг чувствует жалость к этой бедной девчонке и уж точно знает, что так оно и будет, не выбраться ей из нищеты, порока, грязи.
– Ложись спать, – показывает он на старый матрас. – Придется тебе ночь под замком, мало ли что.
– А если мне в уборную захочется?
– В уборную? – Начальник смотрит на нее, что-то соображая. – А ты заявление напиши!
– Какое заявление?
– Вот какое. – Начальник возвращает ей тетрадку. – Пиши. Заявление. От Степановой Веры. Я не могу больше терпеть. Подпись. Дата.
Верка пишет на чистом листе. Начальник нетерпеливо вырывает тетрадь из ее рук.
– Кто так пишет? Не “терпедь”, а “терпеть”, не “болши”, а “больше”! И всем веришь! Сказал я про заявление, а ты и поверила! Я же пошутить над тобой хотел! Ну, а захочешь чего, вон в ведро сходи. У нас все так делают.
Вера понимает его слова по-своему:
– И генералы – тоже?
– И генералы! У них горшки особые, судно называется, как баржа твоя.
Верка улыбается. Ей нравится этот суровый дяденька, от которого исходит такая сила.
Дима блаженствует один в капитанской каюте, где пахнет дорогим табаком и еще чем-то неуловимым, но волнующим. Он садится к пианино и начинает негромко наигрывать: сбивается, начинает снова, и снова сбивается, но вот под его тонкими и длинными пальцами складывается щемящая мелодия, и он видит Марусю, но не в шароварах и тельняшке и даже не в платье горошком, а в длинном вечернем платье, с красивой прической, с ожерельем на гордой шее.
А в своей постели лежит и ловит звуки мелодии, словно капли прохладной влаги в пустыне, и плачет, не вытирая слез, молодая докторша.
Клавдия стоит, согнувшись, у окна. Она упирается лбом в стеклянную раму, и рама позванивает стеклами от мерных движений начальника конвоя.
– Он сам меня послал, – говорит Клавдия, словно разговаривая с кем-то там, за стеклом. – Иди, говорит, чтоб Верке хуже не было.
Начальник конвоя молча, сосредоточенно, ритмично надвигается на мощный зад шкиперши, и вдруг эти движения напоминают ему мельницу-качалку: рычаг ходит вверх-вниз, льется мутная вода с желтой пеной; потом он видит Веркины ноги, по которым струится розовый ручеек.
– Эй, на корме! – говорит шкиперша и хихикает. – Не спи, а то обморозишься!
Она высовывает из-за занавески свое лицо, которое кажется ему отвратительно жирным блином. Он валится на свою койку. Шкиперша присаживается к нему, запускает руку в его брюки.
– Это от нервов, – объясняет она. – Шутка ли сказать – человека убить!
Снова хихикает, словно ее щекочут, и, низко наклонившись к нему, шепчет доверчиво:
– А я сейчас хоть до утра и все мало, вот как ты меня раскочегарил, я теперь всех моложе стала. Вот бы мне сейчас в казарму, чтоб взвод молодых, вот как этот несчастненький, в очередь встали, и я бы каждому с такой радостью, а уж мне бы они хором такое удовольствие, после которого и умирать можно.
Начальник конвоя приподнимается и спрашивает страшным голосом:
– А к зекам, в трюм, не хочешь, курва?
И, без размаха, толчком, бьет ненавистное лицо.
Верка проснулась, хотела крикнуть, но сильные руки зажали ей рот. Потом что-то затянулось у нее на шее, а в глаза ударил нестерпимо яркий свет, и она услышала свой истошный крик:
– Солдатик! Я иду к тебе!
К утру караван спустился на 100 километров и встал на рейде большой пристани в районном городке, напротив разрушенной колокольни и ряжей когда-то, еще до революции, возведенных, а теперь обсохших причалов.
С баржи приплыл на веслах шкипер и сообщил капитану страшные новости: убит конвоир, изнасиловавший его падчерицу, а сама девчонка ночью повесилась, оставив записку “Не могу больше терпеть”.
На катере прибыли оперуполномоченный, судмедэксперт, следователь и милицейский капитан. Катер забрал капитана и Диму и отправился к барже-тюрьме. По пути высадили следователя на лихтере.
Очередь до Димы дошла только к обеду, и он все это время просидел на решетчатом диванчике на палубе катера, наблюдая то за тоскливой суетой на барже-тюрьме, то за обычными, но кажущимися сейчас такими необыкновенно далекими делами районного городка: возят воду на лошадях; женщины спускаются к реке с тазами в руках и вальками; по бревнам плота бегают ребятишки, прыгают в воду; у пивной бочки собираются мужики.
Допрашивали Диму в каюте шкипера.
– Так что вас, – оперуполномоченный заглядывает в ранее сделанные записи, – Дмитрий Юрьевич, заставило прыгнуть?
– А у меня на все такая реакция. Вы знаете, в автобус старушка входит, она еще на ступеньках, а я уже с места вскочил, ну просто машинально.
Оперуполномоченный молчит. Конечно, можно закрутить, запутать, сбить с толку, надавить, но это все там, на своей территории. Здесь судно, он среди речников. Не любил оперуполномоченный речников, но немножко завидовал им и даже втайне побаивался. Под боком был большой затон, несколько тысяч башковитых (попробуй без башки водить караваны на север!) мужиков, которые не подсиживали друг друга, не кляузничали и не писали доносов; план по их поселку, как ни старался оперуполномоченный, никак не выполнялся, приходилось покрывать леспромхозовским, райпищеторговским да колхозным контингентом. И еще мечтал оперуполномоченный выйти на пенсию и переселиться в речной поселок, где и водопровод есть, и коттеджи с центральным отоплением. Так что заводить врагов ему там совсем не хотелось.
В дверь постучали, но не вошли. Оперуполномоченный встал и вышел из каюты. Вернулся он не скоро, что-то пряча в кармане кителя.
– Так о чем вы говорили с гражданином Покровским?
– Я… Я не знаю Покровского…
– Андрей Николаевич Покровский – это ваш друг, с которым вы отделились от общей массы рыбацкого коллектива, вели антисоветские разговоры, что зафиксировано бдительными гражданами.
– И кто же эти граждане?
– Здесь вопросы задаю я. Так о чем вели разговоры?
Дима вдруг явственно вспоминает чью-то смутную фигуру, возникшую у щитов во время их полночного разговора.
– О жизни, да мало ли о чем.
– Говорите, говорите. Ведь вы, наверное, будете утверждать, что в ваших разговорах не было ничего предосудительного. Так?
– Так!
– Так расскажите! Чтобы не было недоразумений между нами! Докажите, что это вовсе не антисоветские, как полагают некоторые, разговоры!
– Понимаете, нам было очень интересно разговаривать. Мы не на все вещи смотрим одинаково.
– Какую же позицию занимали лично вы, Дмитрий Юрьевич?
– Моя позиция – это позиция честного советского человека! Я полностью поддерживаю нашу политику – внутреннюю и внешнюю.
– Хорошо, хорошо! – оживился уполномоченный. – Продолжайте!
– Все, – сказал Дима.
– А Покровский, стало быть, возражал и высказывал противоположную точку зрения, то есть антисоветскую?
– Понимаете, это был не политический спор, а…
Дима замолчал, подыскивая нужное слово.
– Научный, – подсказывает уполномоченный.
– Даже не научный, а скорее – мировоззренческий.
– Так и запишем, – обрадовался уполномоченный, – у вас разные мировоззрения: у одного – правильное советское, у другого – враждебное антисоветское…
– Да вы не поняли! Покровский тоже за советскую власть, только…
– Так, так! – поощряет уполномоченный.
– Он знает много такого, чего я не знаю! Он говорит о вещах, которых я не видел, – во всяком случае, в таком свете. Мне кажется, что таким должен быть настоящий советский человек: мыслящий не прописными истинами, а пытающийся самостоятельно докопаться до правды, а если понадобится, защищать ее в борьбе с врагами! В разговорах с Андреем я увидел себя маменькиным сынком, который еще не знает настоящей жизни.
– Так-то оно так, но как вы, советский человек, отслуживший в Советской Армии, ведете откровенные разговоры с лицом, занимающим антигосударственную позицию, ведущим провокационную деятельность!
– Неправда! Андрей – не провокатор!
– Как же не провокатор? Его цель – растлить вашу молодую душу, посеять в ней сомнения в самом святом, в самом главном – в линии партии, в нашем движении к коммунизму!
– И про это вы знаете?
– Мы знаем все, – многозначительно говорит оперуполномоченный и вдруг, по наитию, добавляет. – Нам об этом сам Покровский рассказал.
– Андрей? Сам? Когда?
– Вы же понимаете, что мы занимаемся не только вами. Да, он признался во всем, испугавшись, что иначе кара ему будет очень жестокой.
– Покажите мне его заявление!
– Юноша! Заявление пишут в отделе кадров! Мы не обязаны ничего вам показывать. У вас будет очная ставка, об этом мы позаботимся.
– Разве я задержан?
– Это будет зависеть только от вас. Вы готовы оказать нам помощь?
– Разумеется.
– Я не сомневался в вас, юноша.
– Покровский, вы зря запираетесь! Ваш сообщник признался, что вы вели антисоветскую пропаганду!
– У меня нет никакого сообщника.
– Полчаса назад Дмитрий Смирнов рассказал нам, какие вы с ним вели разговоры.
Андрей пожимает плечами.
– Да, мы разговаривали, я не отрицаю. Он очень чистый и, к сожалению, во многом неискушенный человек.
– Да, он чистый, не в пример вам, и он прямо признал, что вы склоняли его к антисоветской деятельности.
– Этого не может быть, потому что я не склонял, а Дима не тот человек, который врет.
– Значит, все, что он сказал, это правда?
Андрей растерянно молчит.
– Отвечайте, Покровский!
– Все, что он говорил по доброй воле, – правда, – говорит Андрей после минутного колебания.
– Чудесненько! Слова “Коммунизм – это не светлое будущее, а светлое прошлое” принадлежат вам?
Видно, что Андрей сник, подавлен.
– Да, – произносит он. – Я говорил это.
Трупы завернули в брезент и отнесли на катер. Шкиперша в черном платке, повязанном так, чтобы не был виден огромный синяк, сопровождает тело дочери, ей предстоит вызволить его из морга и похоронить.
Катер отошел, и начальник конвоя погрузился в привычный лагерный распорядок. Все прошло великолепно, к тому же вчерашний утопленник попался на осетровый самолов.
Начальник конвоя не слышит, как шепчет ему в спину шкипер, вдруг за эти сутки обмякший, словно проткнутый мячик:
– Фашист! Настоящий фашист!
Перед уполномоченным сидит Дворкин. Правда, стул придвинут к столу, да и происходит все это в дворкинской каюте, так что тут не допрос, а просто беседа.
– Ну и натворили вы делов! Побег заключенного! Изнасилование! Убийство! Самоубийство! Провокационные разговоры!
– Про разговоры – это дохлый номер, – машет рукой Дворкин, – я этих ребят знаю, хорошие парни. Я за них ручаюсь.
– Да знаешь ли ты, хрен моржовый, что сейчас нельзя ни за кого ручаться. Я сам за себя поручиться не могу, а ты за первых встречных, один из которых вел явную антисоветскую пропаганду.
– А у вас все – антисоветская пропаганда! Скажи, что хлеб на прилавке несвежий, – вот и пропаганда!
– Ну, кум, ты у меня смотри! Доболтаешься! Укоротят тебе язык ровно на четвертак!
– А что я, – моргает Дворкин белесыми ресницами, – пошутить нельзя?
– Вы, речники, смотрю, зажрались! Живете на всем готовом, не знаете трудностей в стране! А какое сейчас международное положение!
– Да ты что, кум, – искренне удивляется Дворкин, – политграмоту мне читать будешь?
Опер солидно откашливается.
– Не буду. Ты человек ответственный. Вон у тебя какая важная задача. Но помни: мы все видим, все твои действия отслеживаем. Потеряешь бдительность – я тебя не спасу, хоть ты мне и кум.
– Я бдительность усилю, – обещает Дворкин, а про себя думает, что не смог Кузьма на него ничего наклепать, очень аккуратно Дворкин вел себя, а вот ребят, курвец, заложил.
– Вот-вот. Контру эту мы сейчас брать не будем, зачем портить аппетит перед таким роскошным обедом. – Опер расхохотался, считая шутку весьма удачной, – Что наши возможности по сравнению с теми, что там, на месте! А твоя задача: бдить. Не спускать с него глаз!
– С Димки, что ли?
– С Покровского! Головой за него ответишь! А Смирнова я капитану верну. На крючок посажу того и другого. В Дудинке обоих встретят. Они все там друг про друга и расскажут.
И снова хихикает. Потом встает, говорит словно нехотя:
– Давай, что ли, что там у тебя?
Дворкин вскакивает, тащит из угла сверток с рыбой:
– Привет куме!
Оперуполномоченный важно кивает.
В печальной суматохе напрочь забыли про кочегара Павла. Когда же Дворкин с Кузьмой, наконец, открыли шакшу, то увидели его мирно дрыхнувшим на голых досках.
От шума и света он проснулся, потянулся, зевнул:
– Эх, щас бы кваску!
– Говна тебе на лопате! – загремел Дворкин. – А ну, вылазь!
– Ты че, шкипер? Перегрелся, че ли?
Его встрепанная голова показалась над палубой. Дворкин схватил его за чуб, заставил чаще перебирать ногами по лестнице.
– Я те дам – перегрелся! Ты за что вчера за Кузьмой с ножом гонялся?
– За каким Кузьмой? С каким ножом? Ты че, шкипер?
– Не помнишь?
– Не-а.
– Ну и хрен с тобой! Заявление есть, свидетели есть. Пошли в милицию!
До Павла, наконец, дошло. Но это его не испугало, а обескуражило:
– Че, правда, с ножом? – Повернулся к Кузьме. – За тобой, че ли?
Кузьма скромно, с горьким достоинством улыбнулся, только что не поклонился. А Дворкину вдруг стало жаль парня. Никакой он не урка и не блатной, так, игру себе придумал.
– Не умеешь пить – не пей! – заорал он, заводя себя своим же криком. – Быстренько в трюм загремишь!
И он кивнул в сторону баржи-тюрьмы, на что Павел ответил ровным голосом, без всякого вызова:
– А нам без разницы.
– Это ты здесь так говоришь, а там сразу почувствуешь разницу-дразницу! В общем, оставляю до первой стопки. Увижу пьяным – не в шакшу, а на лодку и на берег, на съедение к комарам.
Кузьма согласно кивнул. Он, видимо, тоже не держал зла, а оставаться в машинном отделении без кочегара ему не улыбалось.
Лихтер подвели к берегу и началась загрузка еще нескольких бригад рыбаков с лодками, бочками, сетями и неводами. На палубе было уже не развернуться, и хорошо, что Дворкин отпустил Марусю на целый день в город. Она сходила в кино и в музей. И кинотеатр и музей поразили ее своим великолепием. Потом она пила морс и ела мороженое, которое выдавливалось из широкой трубочки специальным поршнем. Сидела на лавочке на берегу и смотрела на рейд. Несколько раз ей показалось, что она увидела Диму на борту “Иосифа Сталина”.
Напротив формировался большой караван. Сверху приходили составы из одной-двух барж и рейдовый пароход-колесник навешивал их на буксир однотипного с “Иосифом Сталиным” красивого парохода “Клим Ворошилов” с такой же толстой, мощной задымленной трубой, как бы прикрытой сверху перевернутой тарелкой. Между берегом и баржами курсировали лодки с разноцветными веслами. В основном в лодках приезжали мужчины в форме и кирзовых сапогах, спешащие в контору и в плавлавку. Лишь на одной лодке среди мужчин оказалась девушка в кубанке. Маруся критически осмотрела ее наряд, когда та поднималась в гору в оживленной компании: платье с поясом, туфельки, носочки. Сама Маруся была все в том же платье в горошек, но после вольных шаровар и настоящей матросской тельняшки она чувствовала себя в нем скованно, как если бы надела свою школьную курточку с белым пришивным воротничком.
Вечером Маруся увидела вдруг девушку в кубанке у себя на лихтере. К кому уж она пробиралась средь бочек и щитов в своих туфельках и носочках, неизвестно.
Всю ночь Маруся пробыла на вахте вместе с Кузьмой. Он разрывался между палубой и машиной, а она то сидела у окна в темной рубке, то выходила на мостик. На рассвете, когда потянулись на берег первые водовозки, ее сменил Дворкин. Идя в свою каюту, Маруся увидела стройную фигурку, проскользнувшую в каюту Павла со стороны гальюна.
В рейс вышли вечером. Перед этим рейдовый пароход подошел к барже-тюрьме и откачал воду. Об использовании качалок-насосов теперь не могло быть и речи, и это еще более подкосило шкипера. Он словно усох, сжался, стал ниже ростом. Мальчик Гриня ходил за ним по пятам, они представляли собой достойную пару: потерянные, потерявшие, одинокие.
А река здесь стала совсем другой, широкой, с равнинным западный берегом, покрытым лесом и травой, а в приречной полосе поросшим кустарником, и высоким, яристым правым, восточным. Богаты эти места, где соединяется сибирская средняя полоса с сибирским севером, рыбой, зверем и дичью, ягодой и грибами, здесь вызревают огурцы и картошка, есть место и для выпаса скота и для покосов. Кабы не комары да мошка, живи-не хочу.
Живут здесь и староверческие семьи, и переселенцы голодных лет, и ссыльные, и аборигены: сибирские татары, остяки, кеты. И названия сел потому самые разнообразные: Городище, Плотбище, Комса, Бахта, Мирное, Лебедь… И выплывают рыбаки да охотники на лодках каравану навстречу, ловко причаливают к пароходу и к лихтеру, продают и обменивают на что-нибудь ценное для своей таежной жизни осетра, шкурки, сохатину.
Баржу-тюрьму здесь знают и обходят ее по дуге.
– Не приболели, Елена Ивановна?
– Жарко, Петр Николаевич! Вечер, а все прохлады нету.
– В жару, Елена Ивановна, только банька помогает.
– Кто о чем, а вшивый про баню… А, может, правда, попарить старые косточки?
– Хо-хо, Елена Ивановна! Да вашим старым косточкам комсомолки позавидуют!
– Еще скажи: пионерки… Врешь ведь, старый кобель, а все равно приятно. Баня-то когда будет готова?
– А у меня она, Елена Ивановна, круглые сутки в полной готовности!
– Это ты про какую баню толкуешь?
– Про всякую! И про перед, и про после! У меня пару на всех хватит!
– Ну, проводи, коли так. Да покажи, как твой пар включать-выключать. А то, помнится, угорела я у тебя.
– Помнишь, Елена Ивановна? Не забыла, значит?
– Как не помнить, Петр Николаевич? Как ты меня тогда, такую толстую, на руки поднял?
– Как говорится, своя ноша не тянет!
– Ох, и хитрован! Да только меня все равно не перехитришь. Если б я сама не захотела, ты бы ко мне и к мертвой не подошел, не то что к угоревшей.
– Значит, захотела?
– А че ж я, не баба, что ли?! А твою хитрость я раскусила. Не сразу, правда, но поняла, что ты включил побольше пару да и стал наблюдать в окошечко. Наблюдал ведь, старый блядун?
– У меня, Елена Ивановна, правило: за трусы тебя поймают, а ты все равно тверди “не было, не было, не было!”
– Эх ты! А мне, может, приятно было бы, если б сознался!
Ночь, светлая, с половинкой луны, не принесла прохлады. Дима мечется без сна на кожаном диванчике, с которого соскользнула простыня. Он с тоской вспоминает свое спальное место на лихтере, под звездами, где утром можно было увидеть Марусю, а перед сном поговорить с Андреем.
Дима вспоминает их последний разговор.
– Жизнь – это поток, вроде вот этой воды, которая несет нас с тобой. Что ты можешь один против нее? Потому-то жизнь каждого человека – это трагедия. Ты понимаешь, что ничего не можешь, но и плыть как щепка, тебе противно. И потому каждый человек – изначально преступник. Каждый кого-нибудь да убивает. Большинство предпочитает убивать себя – ради родины, общества, семьи, детей, покоя, славы, благополучия, власти, денег, женщин, уважения близких… Другие, чтобы сохранить себя, вынуждены убивать других. И середины – нет, середина была когда-то далеко-далеко, когда человек еще не отделился от рода, не знал своего я…
– В будущем, – Дима уже не говорит “при коммунизме”, – как раз и придут люди к этой середине! И не будет ни войн, ни преступников!
– Возможно, возможно… Только идите, пожалуйста, без меня.
Дима садится на диване, потом встает, наливает из графина воды, но она теплая и невкусная.
Словно вспомнив что-то, он в одних трусах выходит в ровно освещенный коридор, идет, держась за поручни, читает таблички на каютах.
Докторша открывает дверь на его стук почти мгновенно, словно она стояла и ждала его.
– Заснуть, – бормочет Дима, – не могу. Дайте что-нибудь.
– Сейчас, мой хороший, – поет докторша, поворачивая ключ в двери. – Пойдемте ко мне, здесь лампочка перегорела. Там у меня все есть, вы у меня так хорошо уснете!
Дворкин спит, умаявшись после дневных и ночных трудов, возвышаясь на кровати огромной грудой. За ней даже крупная фигура бригадирши не сразу различима. Но вот, убедившись, что с Дворкина больше нет толку, она перелезает через него, встает, медленно одевается при свете луны.
У нее большое тело, но не бесформенное и тучное, а крепкое, пропорциональное, с длинными ногами и прямыми плечами, высокой мощной грудью, и таким крутым изгибом спины в пояснице, что на него можно поставить ведерко воды. И лицо ее в темноте кажется молодым, красивым, мягким и чуточку грустным.
– Я знала, что ты придешь. Я так ждала тебя, я за тебя так много заплатила! – шепчет докторша, и дождь волос проливается на него, и он узнает их запах: так пахли в далеком детстве волосы тети Зины, в которую он был влюблен и поклялся быть верным ей всю жизнь.
Маруся встает поздно, наскоро собирается и выбегает на палубу. До двенадцати ей надо убрать помещения и приготовить обед.
Караван проходит мимо большого села, вдоль которого тянется тополиная роща.
Помощник Дворкина возится у лодки с мотором.
– Что, Кузьма, на берег поедем?
Кузьма молчит.
– Меня возьмете?
Кузьма только загадочно улыбается.
– Дядя Петя, – кричит Маруся, задрав голову, – что ли на берег поедем?
Но и рубка безмолвствует. Приходится Марусе подниматься наверх. И тут ее ждет сюрприз: в рубке, кроме Дворкина, кочегар Павел и девушка в кубанке.
– Я блядство на судне не позволю разводить! – гремит Дворкин.
– Шкипер, – усмехается Павел, – ты же сам-то нормальный мужик! Какое блядство?
– Да ты знаешь, что она все караваны прошла, шалашовка эта?
Девушка в кубанке дергает плечом, выставляет вперед грудь:
– А ты меня за ноги не держал!
Рыжеволосая, с зелеными глазами, она в этот момент выглядит такой свободной, нездешней, что Марусе хочется быть похожей на нее.
– Короче, Кузьма вывезет ее и пусть катится к чертовой матери! Еще скажи спасибо, что не в лесу высаживаю!
– Спасибо, – говорит девушка в кубанке, и в ее глазах сверкают веселые и озорные искры.
Она покидает рубку, не взглянув на Павла. Маруся выходит за ней.
– Ну, че смотришь? Живую блядь не видела?
Выбивая на железных ступеньках одному ему слышную мелодию, промчался Павел.
– А ты знаешь, что я – внучка Сталина?
– Кого?!
– Сталина. Иосифа Виссарионовича. Его же сюда в ссылку сослали.
– Знаю, – говорит Маруся. – В село Курейка.
– Вот он с моей бабушкой там и сошелся, папка мой родился. Похожа я на деда?
Маруся всматривается и видит сталинские глаза, нос. Вот если б еще усы!
– А тебе не страшно? – вдруг спрашивает она.
– А че мне бояться? Пусть меня боятся, вон как дядька твой!
– Он тебя не боится!
– Дура ты! Че ж он тогда меня выгоняет? Ему с бабой Леной можно, а мне нельзя?
– С какой бабой Леной, ты о чем?
– Да что ты целку из себя строишь? Что ли ни одного парня не нашлось?
Маруся жарко краснеет.
– Было же? Ведь было? – с радостью спрашивает внучка Сталина. – Такую девку, да чтоб парни пропустили!
Она подается к Марусе, задевает ее высокой грудью.
– Ну, расскажи, подруга, как это было первый раз? Где? На сеновале? На покосе?
– На Ивана Купала, – шепчет Маруся.
Девушка обнимает ее, и они присаживаются на пустую подставку из-под пожарных ведер, словно на общий детсадовский стульчик.
– Ну расскажи, расскажи, – тормошит ее девушка. – Он тебе нравился?
Маруся отрицательно качает головой.
– А как? Как?
– А над ним все смеялись, он такой безобидный, всем помогает, все рассказывает…
– Дурачок, что ли?
Маруся мнется.
– Ну, не дурачок, а все все равно смеялись…
– А тебе его жалко стало.
– Нет, я просто увидела… Жарко было, все купаться полезли, мы отдельно, ребята отдельно, а он к нам прибежал. Голый, и я увидела: у него как стакан с молоком – большой и белый.
– И тебе захотелось? С ним?
Маруся кивает головой.
– И в ночь на Ивана Купала он погнался за тобой?
– Я… Сама…
– Ты мне нравишься, подруга! Хочешь, я с тобой останусь? Вдвоем веселее будет.
– А как?
– Запросто! А меня Зоей звать.
– Меня – Марусей.
– Так хочешь?
– Ага.
– А ты знаешь, что завтра как раз Иван-Купала?
Маруся кивает головой.
Капитан, отодвинув шторку, говорит с усмешкой:
– Деревня гуляет!
Дима подходит к окну. На баке полуголые матросы поливают друг друга из пожарных ведер, хохочут, орут:
– Иван Купала! Поливай, кого попало!
Они стоят и смотрят, и что-то более существенное, чем стекло, отделяет их с капитаном от веселых ребят. И, словно отвечая на Димин вопрос, капитан вдруг рассказывает о себе:
– Я – ровесник века. Представляете, что это такое? Я еще первую революцию помню, в девятьсот пятом с отцом на демонстрацию выходил. Он был помощником паровозного машиниста, его в первый Совет избрали. В Октябрьскую мне уже семнадцать было, сразу к большевикам пристал. В восемнадцать в плену у белочехов оказался, а плавучей тюрьмой вот этот самый лихтер был, с рыбаками который… Потом с Колчаком воевал. В ленинский призыв в партию вступил. В тридцать лет капитаном стал. Золотопромышленность обеспечивали, Игарку строили. Потом война. Тут уж комбинат “Норд” все жилы из нас вытянул. И до сих пор тянет…
Садится к столу.
– Устал… Да и время мое уходит. Сейчас новая поросль пошла, после речного техникума, грамотные, молодые. Институт открыли, глядишь, и на мостике инженеры появятся. Пора уступать дорогу.
И, несколько поколебавшись, добавляет, не глядя на Диму:
– Мы люди подневольные. Что сказали, то и везем. Но свое мнение имеем. И дай бог молодым капитанам возить нормальные грузы и грузиться не за колючей проволокой. А дело к тому идет. Только порядок – он нам завсегда будет нужен. Нельзя русскому человеку без твердой руки.
Оборачивается к Диме:
– Думаете, я не знаю, как в других странах живут? Знаю, повидал на перегонах судов. И в Америке бывал, когда вот этот пароход принимал, и в Германии до войны и после войны. Русский человек так жить не сможет. Ну вот представьте, чтобы у нас рядовой солдат и старший офицер запросто, как там, сидели в пивнушке за одним столом. Да он же, солдат этот, потом ни одного распоряжения не выполнит, поскольку себя ровней считать будет! А дай нашим людям волю да сытость, кто поедет север осваивать, комбинаты и железные дороги строить? Сразу пол-страны опустеет!
– Вы говорите: порядок, порядок. А что же тогда счастье? Любовь? Тоже порядок?
Дима улыбается. Ему кажется, что своим вопросом он рушит все капитанские доводы.
Капитан же утвердительно кивает аккуратно подстриженной головой.
– И счастье – порядок! Вот, возьмите тех же белогвардейцев и других врагов Советской власти. За что они воевали? За любовь? За счастье? Или, может, за богатства свои? Нет, они воевали за порядок! За свой порядок! За то, чтобы им каждое утро подавали кофе в постель, чтобы мужики кланялись, чтобы каждый день в ресторанах шампанское пить! И правильно товарищ Сталин говорит, что врагов у Советской власти еще много! Пока вот эта память об ихнем порядке жива, будут существовать наши классовые враги!
– Выходит, мы с памятью воюем?
– Не воюем, а боремся, – строго поправляет капитан.
Встает, оправляет китель.
– Ну ладно, отдыхайте. Недолго уж осталось. Три дня, на четвертый будем на месте.
На лихтере готовятся к свадьбе. Зоя чистит рыбу, которую выменяли у рыбаков на веревки и старые спасательные пояса из пробки.
Кузьма и Маруся выехали на моторке в леспромхозовский поселок с ровным берегом, заставленным лодками. Улица из добротных одинаковых домов, каждый на два хозяина, чистенькие палисадники. Дед сидит на пеньке в шапке, шубе и в рукавицах. Бородат, лицо кажется обгорелым.
– Дедушка, где можно молочка купить? – спрашивает Маруся.
– Заходи, – хрипит дед и машет рукой за спину, – сноха нальет.
Седая женщина налила Марусе молока – еще теплого, только что привезла с дойки. Дед хрипло кричит с улицы:
– По трешке бери!
– Больше молока нигде не найдете, – говорит женщина, принимая деньги, – мы его сразу же в совхоз сдаем.
– За деньги?
– Ну а как же!
– Ой, а у нас в деревне, – рассказывает Маруся, – никаких денег не надо, потому что на них ничего не купишь.
– А как же люди-то живут?
– Так все же свое!
– Ну а если я хочу своим ребятишкам конфетку купить?
– Так обменять можно – на яйца, на шерсть. Вон к нам дядя Петя приехал, а тут как раз 9 мая, день победы, выпить же надо. “Налей-ка, Семеновна, сто грамм труженику тыла!” А продавщица ему и говорит: “Да тебя всего побрить – на десять грамм не наберется, не то что на сто!”
– Так и не выпил? – с улыбкой интересуется женщина.
– А я собрала десяток яиц да и отнесла.
Судя по ассортименту в магазине, жили сплавщики богато. Купили водки, хлеба, колбасы с одуряюще вкусным запахом. Продавец, пожилой еврей в брюках от подмышек, засуетился, повел Марусю к промтоварному отделу:
– Что молодая интересная уже выберет?
У Маруси разбежались глаза, но тут она увидела его:
– Вот это! Покажите!
– Но оно же для молодого человека! У нас есть дамское, как раз для вас!
– Нет, покажите это!
Продавец пробовал было апеллировать к Кузьме, но Кузьма только криво усмехнулся. Маруся приняла из рук продавца тяжелое драповое пальто и, недолго думая, надела его на себя. Оно было ей тесновато и длинно. Маруся постаралась вызвать в памяти сцену: она прощается с матерью у родного дома, а на далекую пристань ее провожает братишка. Ростом он почти с Марусю, а носит детские штаны и рубаху, из которых его хилые конечности торчат жалко и нелепо. А уж на зиму братишка остался совсем голый.
– Сколько? – спрашивает Маруся.
– Двешти шестьдесят, – сокрушенно произносит продавец.
– У меня брат есть, младший, – объясняет Маруся, – как думаете, пойдет ему?
– А я знаю?!
Маруся фыркает: до чего интересно разговаривает этот старичок. Потом, не стесняясь мужчин, вынимает из потного тайничка свои деньги, деловито пересчитывает и добавляет из пачки, выданной ей Дворкиным на общие расходы. Кузьма следит за ее действиями внимательно и явно неодобрительно.
Марусе понравилось в селе, она то и дело восклицает:
– Ой, Кузьма, как здесь хорошо-то! Вот бы где жить!
– Везде хорошо, где нас нет! – с ухмылкой отвечает жених и поторапливает Марусю. – Давай поскорее, а то догонять долго придется.
Кузьма и Маруся подходят к своей моторке, возле которой куча полуголых, с выгоревшими вихрами ребятишек. Те окатывают подошедших водой с ног до головы. Кузьма хватается за весло, ребятишки бросаются врассыпную, а Маруся смеется и кричит:
– Кузьма! Сегодня же Иван Купала!
– Я им покажу Иван Купала!
Марусе хорошо и весело. Она снимает мокрое платье, бросает его на сиденье и входит в воду. Она оказывается неожиданно теплой, дно хорошее, галечное, Маруся плюхается на живот и плывет саженками, тем единственным стилем, которым владеют в ее деревне.
Потом они с Кузьмой долго догоняют караван, и Маруся сидит в трусах и лифчике, нисколько не стесняясь чужого жениха.
Гуляют в шкиперской каюте. За столом Зоя и Кузьма в подростковом костюмчике, Дворкин, Маруся, Елена Ивановна, Петрович с женой, черноглазой хохлушкой, Андрей, набегами из машинного отделения появляется Павел.
Дворкин грозит пальцем Зое:
– Провела меня! Ох, провела! – поворачивается к бригадирше. – Приходит: “Замуж выхожу”. “За Павла?” “Нужен он мне!” “За кого же? Неужели к Андрюхе, – кивает на того, – в мешок залезла?” “За Кузьму!” Вот те на, думаю!
– А что Кузьма? – говорит Зоя. –У Кузьмы все на месте!
И подмигивает Марусе.
Елена Ивановна неожиданно встает.
– Я вот чего хочу сказать. Случай он и есть случай. А только бывает, что случай в такую радость, в такую радость! – Вдруг всхлипывает и по-детски вытирает слезы рукой.
– Да что ты, Елена Ивановна! – тревожится Дворкин.
– Ниче, Петр Николаевич, это я так, про свое. Была бы и я… кабы моего под Москвой не положили. – Тянется стаканом к новобрачным. – Так вот, радуйтесь, что вам такой случай выпал. И жалейте друг друга. – Пригубив стакан, обводит всех серьезным долгим взглядом. – А горько-то как!
– Горь-ко! Горь-ко!
Зоя и Кузьма встают, целуются. Зоя – она на полголовы выше Кузьмы – подмигивает Марусе. А той уже неприятно ее подмигивание. И почему-то жаль Кузьму. Хотя она знает, почему.
Андрей подсаживается к Марусе, негромко спрашивает:
– Вы в это верите?
– Во что?
Он показывает глазами на Зою с Кузьмой.
– А вам-то что, верю-не верю?
Андрей грустно вздыхает:
– Ухожу, ухожу, ухожу.
И он действительно исчезает, словно его и не было.
Дворкин знаком зовет Марусю. Она подходит, садится рядом.
– Пальто для Сашки, что ли, купила?
Говорит он негромко, да никто и не прислушивается, все рассредоточились по кучкам.
– Сколь из общих взяла?
– Сто… Сто шестьдесят.
– Че сразу не сказала? Почему я от Кузьмы должен узнавать?
Маруся молчит. Она впервые видит дядю таким – чужим, строгим.
– Я одного своего помощника, который истратил общие деньги, на берег высадил в Ермаково, хоть он в ногах валялся и обещал все вернуть. А тоже – с семьей из деревни вырвался, сразу всех хотелось одеть-обуть, самому погулять.
Маруся вдруг вспоминает пожилого мужчину, который сидел перед крыльцом отдела кадров с потухшим, неживым взором. Может быть, это и был тот самый помощник?
– Че молчишь?
– Я, дядя Петя, не буду больше.
– То-то. Ладно, не обижайся. Если не я, то кто тебе скажет? А дело это очень серьезное, надо, чтобы сразу и навсегда.
Начинаются песни. Поют и про бродягу, который бежал с Сахалина, и “Каким ты был, таким остался”. Жена Петровича заводит свое:
Ой ты, Хгаля,
Хгаля молодая,
Обманули Хгалю,
Увезли с собой.
– Петрович, – кричит Дворкин, – не про тебя ли песня? Не ты ли “Хгалю” обманул?
Петрович, в рубашке, застегнутой на все пуговицы, молча отирает белый лоб маленьким, видимо, женским платочком.
Дворкин берет гармонь, пробует басы и голоса.
– На палубу! – кричит Зоя. – Плясать будем!
Выходят на палубу, тут как раз появляется Павел:
– Ритмический вальс! Исполняет Павел Иваньков!
Он выходит в круг, поправляя, поглаживая волосы руками, словно это не светлый чубчик под “полубокс”, а роскошные черные кудри. Дворкин пытается подыграть ему, однако ноги Павла в рабочих ботинках с заклепками выстукивают на гулкой палубе свою мелодию, под ее можно петь, так этот стук выразителен, ритмичен, разнообразен. А Маруся с удивлением отмечает, что глядит Павел только на бригадиршу, и не сказать, чтобы Елене Ивановне это было неприятно. Только хохлушка Галя не дает Павлу закончить выступление, выскакивает в круг, начинает вытанцовывать свое, кружась вокруг Павла, завлекая того, заводя, но Павел уходит, небрежно отмахнувшись от нее.
Поют и пляшут и на баке парохода “Иосиф Сталин”. Но здесь таких мастеров, как Павел, нет, зато больше задора, молодости, надежды.
Маруся стоит на носу лихтера, прислонившись к фальшборту, и глядит на пароход, на его огни. Ей кажется, ей верится, что и Дима не спит и смотрит сюда, на нее.
– Маруся! – вдруг слышит она сдавленный голос.
Она оборачивается и видит Андрея, по пояс высунувшегося из спального мешка.
– Маруся, давай поговорим!
Маруся подходит, садится на деревянный щит.
– О чем?
– Как о чем, Маруся? Только о любви! У мужчины с женщиной не может быть другого разговора. Это вечная тема, это вечный разговор: глаз, губ, рук… Дай мне твою маленькую ручку.
– Не такая уж она маленькая, – говорит Маруся, рассматривая свою светлую ладошку.
Андрей берет ее руку, и Маруся вздрагивает: руки у него холодные, неприятно влажные. Вот если бы это был Дима!
– Маруся, ты необыкновенна, ты – мечта, я сразу понял это, и мне стало горько, что этой мечте никогда не сбыться!..
Маруся пробует освободить руку, но Андрей держит ее словно в тисках.
– Но ведь бывает в жизни чудо, ведь хоть раз в жизни оно может случиться с уставшим, заблудившимся человеком, и он снова может стать сильным, смелым и счастливым! Маруся! – кричит он шепотом. – Сделай меня счастливым! Стань моей!
Маруся с силой вырывается и вскакивает на ноги:
– Никогда! – И для пущей убедительности машет головой. – Слышите? Ни-ко-гда!
Шторм встречает караван за высоким угрюмым мысом. И на теплоходе “Иосиф Сталин”, и на лихтере, и на барже еще не понимают, что пришла беда. Большая беда.
В трюме баржи вопли, стоны, рвотные судороги. Конвойный на мостике то и дело переваливается через перила. Начальник конвоя в накинутой плащ-палатке входит в вагончик, зуботычинами и пинками приводит в чувство очередную смену. Шкипер ходит по изгибающейся змеей палубе с длинной рейкой. После каждого измерения воды в трюме его лицо все больше мрачнеет.
Легче всех переносит шторм Гриня. Он ходит за отцом, и впервые за несколько дней у него на лице появляется подобие улыбки. Похоже, его радует шторм.
Рыбаки – народ, к штормам привычный, но и здесь есть подверженные морской болезни. Особенно тяжело женщинам.
Зоя лежит пластом с позеленевшим лицом.
Маруся как раз собиралась готовить обед, как вдруг все на плите, на столе, на полке загремело, двинулось и оказалось на полу.
Дима лежит на своем диванчике, уставившись взглядом в точку на потолке. Ему кажется, что если он сосредоточит на этой точке все внимание, то болезнь не сможет овладеть им. И ему долгое время, пока корабль идет на ветер, удается сдерживать позывы к рвоте. Но вот корабль поворачивается и попадает в килевую качку, и Дима с изменившимся лицом бежит к раковине умывальника.
Капитан дал команду делать оборот слишком поздно. Потом будут обсуждать, надо ли было в такой ситуации делать оборот, не лучше было бы пройти открытый всем ветрам плес и сделать оборот под крутым яром.
Лихтер послушно потянулся за “Иосифом Сталиным”, а баржа все шла своим ходом, на север, навстречу ветру и шторму, и скоро произошло то, что неминуемо должно было произойти: больная, соединяющая баржу с лихтером, лопнула как струна, один ее конец с силой ударил по железному гальюну лихтера.
– Петр Николаич! – закричал Кузьма, выскакивая из гальюна. – Тюрьму оторвало!
– Мать вашу! Куда он попер? – Дворкин выскочил на мостик, замахал руками, пытаясь привлечь внимание на пароходе. – К барже! К барже надо идти!
Но со “Сталина” не поступало никакого сигнала.
– Кузьма! – заорал Дворкин. – Отдавай буксир!
– Да как же, Петр Николаич? Разобьет нас!
– Мой лихтер до одиннадцати баллов выдержит! А баржу или поломает или зальет! А у меня там кум!
Кузьма бежит на нос лихтера. Но неожиданно перед ним возникают рыбаки, крепящие веревками свою рыболовную снасть:
– Ты че, паря? Если бочки смоет – плакала наша рыба!
Громче всех верещит хохлушка, жена Петровича:
– Не дадим отдавать буксир! Пусть тащит до тихого места!
– Так баржу же!… Потопит же!..
– Ну и хрен с ней!
– Там же люди!
– Врагов народа спасаешь?
– Там же дети!
– Мы тоже жить хотим!
– Петрович! – кричит с мостика Дворкин. – Уйми свою… Хгалю!
Но Петрович не вмешивается в перебранку.
Начальник конвоя с ужасом смотрит, как все дальше удаляется от них пароход с лихтером на буксире.
– Шкипер! – наконец, приходит он в себя. – Дай сигнал! Чтоб теплоход за нами пришел!
Шкипер выносит из кладовки флаг, привязывает к флагштоку. Начальник конвоя, судорожно перебирая руками, сам поднимает флаг до середины мачты. Но корабль удаляется: спокойно, невозмутимо, равнодушно. Начальнику конвоя кажется, что это уходит от него его сытая, спокойная жизнь, а их несет в пропасть, в бездну, в черную яму.
– Шкипер! – кричит он. – Отдавай якоря!
Ему кажется, что еще можно удержаться в той жизни, если зацепиться за ее краешек якорями, продержаться до прихода той Силы, которая олицетворена у него в корабле “Иосиф Сталин”.
– Товарищ лейтенанта! – кричит конвойный. – Они лезут!
– Стреляй! Стреляй без предупреждения!
К нижним ярусам в трюме подступает вода, зеки перебираются наверх, толпятся на лестнице, рвутся наружу.
– Александр Ксенофонтович! Вы здесь? Что же это? Что же с нами будет?
–То и будет – братская могила! Даже на северной земле нам места не нашлось.
–Александр Ксенофонтович, ведь если нас на палубу вытолкают, то конвоиры пристрелят!
– Как пить дать!
– Что же делать? Что-то надо делать, Александр Ксенофонтович!
– Вы помните стишки про коммунистов? Должны помнить, раз шесть языков знаете.
– Помню. Мне говорили, что такой памяти у людей не бывает.
– Помните про плотину, которую пробило? Читайте, да громко, криком!
– И пробило однажды плотину одну
На Свирьстрое, на Волхове иль на Днепре.
И пошли головные бригады
Ко дну…
Коммунисты, вперед!..
– Коммунисты, вперед! Коммунисты, слушай меня! Если мы не остановимся и не остановим других, то все погибнем! Призываю всех к порядку и спокойствию! Пустите меня к тамбуру! Я пойду разговаривать с конвоем!
– Жиды с коммунистами и здесь спелись!
– Здесь нет коммунистов!
– Неправда, есть!
– Братва, жить-то всем хочется! Послушаем батю!
– А на хрена такая жизнь?..
– Батя дело говорит! Пропустите его!
– Товарищи коммунисты и все разумные люди! Если мы не спасем себя, никто не поможет. Это я вам точно говорю. А спасут нас только порядок и дисциплина!
Начальник конвоя лихорадочно надевает на себя спасательный нагрудник, командует шкиперу:
– Спускай лодку!
– Да как я ее спущу в такую волну?
Начальник конвоя выхватывает пистолет:
– Спускай, твою мать!
Шкипер настраивает стрелу и лебедку, вываливает лодку за борт.
– Со мной поедешь! На пароход!
Шкипер отрицательно мотает головой в шапке, у которой все так же одно ухо опущено, другое торчит.
– Поедешь!
– Я судно не могу оставить! Даже если сам начальник пароходства прикажет!
Начальник конвоя прыгает в лодку.
– Товарищ лейтенанта!
– Я вернусь на пароходе! Никого не выпускать! Стрелять без предупреждения!
Волна накрывает лодку и начальника конвоя. Лодка всплывает вверх дном. Начальника конвоя нигде не видно.
– Товарищ лейтенанта! Товарищ лейтенанта!
В рубке парохода оцепенелое молчание. Четко выполняются команды, отдаваемые ровным голосом капитана, крутится штурвальное колесо. Но все уже не так, как прежде. Словно с выходом на этот страшный плес кончилась прежняя жизнь.
В радиорубке радист передает радиограмму:
“ЧР1 сего семь мск мыса Убойного встретили штормовой шквал восемь баллов тчк семь сорок пять мск пошли оборот целью постановки каравана убежище тчк семь пятьдесят лопнула больная баржи тридцать четыре тчк баржа дрейфует штормовом месте взять ее буксир невозможно тчк постановки лихтера якоря последуем барже оказания помощи КС2 Иванов”.
– Эй, на посту! С вами говорит бывший начальник УВД генерал Бураков! Позовите начальника конвоя!
– Товарищ лейтенанта нету!
– Как нет?
– Товарищ лейтенанта волной накрыло!
– Тогда слушайте меня вы! Речь идет о жизни сотен людей, в том и числе и вашей! В трюм снизу и сверху хлещет вода! Если не действовать вместе, мы все пойдем ко дну! Я принял на себя командование в трюме, выпустите меня, надо решать, что делать!
– Товарищ лейтенанта приказал стрелять!
– Ну так стреляй, морда татарская! Пойми, нам бежать все равно некуда!
– Я открою! Только буду стрелять, если генерала не один!
– Да один я! Если обману, то стреляй!
Только у самого берега рыбаки сняли блокаду, пустили Дворкина на нос лихтера. Он ударил тяжелой кувалдой по гаку, тот разомкнулся, и буксирный трос с брызгами ушел в воду. Вслед за ним в воду упали два тяжелых якоря.
Пароход развернулся и пошел к барже. А ту спасительным течением увело с штормового участка, прибило к высокому берегу, закрывшему от ветра. Здесь в затишье шкипер отдал якоря.
Глазам всех на пароходе открылась странная картина. На всех восьми ручных насосах работали зеки, меняясь через несколько минут, раскачивались люльки-качалки, двери клеток были открыты.
Шкипер, задрав голову, выкрикивал бессвязные фразы вышедшему на мостик капитану:
– Он кричит: “Отдавай якоря!” Я говорю: хрен тебе, нас тут разобьет! Он говорит: “Садись в лодку!” Я говорю: я – шкипер, я свое судно не брошу, пусть хоть сам товарищ Сталин прикажет! Он говорит: “Я стрелять буду!” Я говорю: стреляй!
К шкиперу жался босоногий мальчонка в пальтишке.
С кучкой конвоиров беседовал внушительного вида зек. Капитан с удивлением обнаружил, что он отдает тем указания, и эти указания выполняются. Что-то очень знакомое показалось капитану в фигуре зека, но он не захотел копаться в памяти.
– Маруся! Ты Андрея не видела?
– Нет, дядя Петя! А что случилось?
– Нет Андрюхи! Неуж волной смыло?
Маруся подходит к борту, смотрит на спокойную зеленую воду.
Ей удивительно, что еще два часа назад эта вода бушевала, пенилась, накрывала лихтер с палубой, и Маруся шептала слова забытой молитвы. А сейчас все тихо, спокойно, как будто ничего и не было.
И эта вода забрала Андрея.
– Значит, так надо, – шепчет она.
На рейде Дудинского порта караван встречает катер. С теплохода на его палубу сходят капитан и Дима. Докторша смотрит им вслед и утирает слезу, но кто знает, кого она оплакивает: капитана, Диму, себя?
Лихтер подводят к огромному высокому морскому пароходу, на пароход поднимают мешки с картошкой, а на лихтер грузят уголь.
– Ну что, подруга, – говорит Зоя, побывав на “моряке”, – прощевай, я с капитаном договорилась, на Диксон отправляюсь.
– До свидания, – говорит Маруся.
– А забавно все вышло, правда же?
Марусе не кажется забавным то, что произошло в эти несколько дней.
– Может, встренемся когда, еще что-нибудь учудим.
Маруся молчит.
– А ты, подруга, видать, себе на уме. Все ждешь-ждешь, добычу выбираешь покрупнее? Смотри, не оманись! Уж лучше, как я: бери, чо дают!
Баржу-тюрьму подводят к причалу порта, и тут звучит духовой оркестр. Зеки выходят под музыку из трюма, ступают на палубу и потом на берег, и не сразу понимают, что музыка встречает вовсе не их, а просто заведено здесь такое правило: играть духовому оркестру в честь лучшей зековской бригады докеров.
Лихтер стоит на якорях в бухте, вблизи песчаной отмели, на которой местами лежит снег. Далеко на севере виднеются вечные полярные льды.
Маруся – в ватнике и в темном полушалке, осунувшаяся, повзрослевшая, – в рулевой рубке перечитывает письмо, которое неизвестно когда попадет в руки адресату. Маруся знает это, но ей нужно выговориться.
“Здравствуйте, дорогая мамочка и брат Саша!
Как вы поживаете там без меня?
У меня все хорошо”.
Маруся смотрит куда-то вдаль, видит катер и фигуру Димы на диванчике.
“У меня все хорошо. Конечно, случаются всякие происшествия. А сейчас мы пришли за рыбаками. Теплоход поставил нас на якорь, а сам ушел на Диксон, на-днях вернется и поведет нас собирать рыбаков.
Здесь уже наступили холода. Два раза шел снег. А однажды выглянуло солнце и получилось снова лето, как тогда, когда мы привезли рыбаков. Здесь летом очень красиво, много птиц, я настреляла столько куропаток и уток, что замучилась чистить.
Сейчас я на лихтере одна. Дядя Петя и Кузьма уехали на берег. Был еще кочегар Павел, но он ушел с рыбаками. Пристал к женской бригаде. А нам котел пока не нужен, топим печь на камбузе.
Мама, я по тебе очень-очень скучаю. Зачем я не послушалась тебя?”
Маруся долго сидит с письмом в руке. Из ее глаз катятся крупные слезы.
Дворкин и Кузьма с карабинами в руках идут по острову. За неширокой протокой с плавником на берегу начинается тусклая осенняя тундра. Солнце который уж день не появляется из-за низких облаков.
– Должны бы уж встречать, – говорит с беспокойством Дворкин, вглядываясь в строение на окраине острова . – Неужто за год по людям не соскучились?
– И как тут не страшно одним! Целый год без людей! – говорит Кузьма.
– А у кого еще первая ночь целых полгода? В октябре легли – в мае встали!
– Сейчас их поди уже не двое, а трое! – кривится в улыбке Кузьма.
– И это может быть! В тундре весной только плавник не размножается! – смеется Дворкин, – Ты вот что мне расскажи, Кузьма. Как тебя Зоя вокруг пальца обвела?
Кузьма молчит.
– Ты что, не знал, что она все караваны прошла?
Кузьма молчит.
– Что хоть она тебе сказала? Когда на Диксон собралась?
Кузьма смотрит куда-то вдаль, и что он там видит, кто ж его знает, но лицо его в этот момент – лицо человека, познавшего счастье.
– А ты знаешь, что она себя за сталинскую внучку выдает?
– Самозванство это, – уверенно говорит Кузьма.
– А ты почем знаешь?
– Да уж знаю, – многозначительно говорит Кузьма.
Они подходят к зимовью.
– Кузьма, ты осмотрись тут.
Дворкин опасливо входит в избушку. В лицо ему целится ствол карабина.
– Эй! – кричит Дворкин. – Что за шутки?
Обросший человек в тулупе с вырванным клоком на груди держит винтовку и не опускает. Дворкин всматривается в его лицо:
– Ты… Ты как тут? А мы думали, тебя волной смыло!
– Узнал, дядя Петя? – говорит бородатый мужчина, опуская винтовку. – Смыло, да я выплыл, вот и брожу два месяца.
– А этих, молодых-то, увезли чо ли?
– Увезли, дядя Петя. Погрузили снасти, рыбу и увезли.
– Вона, значит, как! А я с ними договаривался, что увезу. Рыбы обещали, шкурок.
Озадаченный Дворкин проходит к столу, садится.
– Ладно, коли так. И мне меньше хлопот. – Смотрит на мужчину. – А Дмитрия забрали.
– Меня б тоже забрали…
– А ты убежал.
– А я убежал!
– Петр Николаич! – раздается истошный вопль Кузьмы. – Здесь они, под навесом, теплые еще!..
Открывается дверь, мужчина стреляет не целясь. Кузьма падает, пораженный наповал.
Дворкин вскакивает на ноги, наводит на мужчину свой карабин:
– Брось оружие!
Мужчина откладывает винтовку в сторону.
– Дядя Петя, случайно это, рука дернулась от крика.
– А ну, выходи!
Мужчина идет к двери, переступает через Кузьму. Дворкин бросает взгляд на развороченную пулей голову, но этого мгновения достаточно: его карабин оказывается в руках мужчины.
– Сядь, дядя Петя, потолкуем.
Дворкин возвращается к столу, садится. Мужчина присаживается по другую сторону стола.
– Дядя Петя, успокойся. Да, я сбежал. Почему – тебе не понять. А бежал я при твоей помощи.
– Как при моей? – дергается Дворкин.
– Я твою карту срисовал, – мужчина стучит себя по лбу, – она мне хорошо помогла! Нигде не блудил, прямо так и вышел на место.
– Зачем ты этих, молодых-то?..
– Я, дядя Петя, на их огонь три дня шел, вчера вышел как раз напротив, плот из плавника связал, преодолел протоку. Я, дядя Петя, к людям шел! Я снова в людей поверил! И снова… В общем, встретили они меня пулями. Я упал, лежу как мертвый. Они подошли, а я им песок в глаза…
– Ловко. Не по-нашему. И тогда Пашку скрутил уж очень споро. Как будто обучался где.
Дворкин пытливо смотрит на Андрея, и тот отводит глаза.
– Не будем об этом, дядя Петя. Давай думать, как нам с этими…
– Пусть пока здесь лежат. А придет “Иосиф Сталин”, все и расскажем. Как было.
Андрей качает опущенной головой.
– Расскажем, дядя Петя. Как было. – Вскидывает голову. – А было так. Их Кузьма убил.
– Когда? Да и зачем Кузьме убивать их?
– А ты видел шкурки? Вот он на них и позарился. Если хорошо продать, можно на юге домик купить и безбедно жить… О молодых-то кто знал?
– Да, считай, никто, кроме нас с Кузьмой. Мы их тайно провезли год назад.
– Вот на этом и стой, что, мол, Кузьма давно задумал… экспроприацию. Обмануть тебя хотел. А ты заподозрил неладное, и возмездие свершилось. Поверь, дядя Петя, копать никто не будет. Ты же сам говорил: закон – тундра, белый медведь – прокурор…
– А ты?.. С тобой-то как?
– А меня спрячешь на лихтере. Ну, а там, в средней полосе, я спрыгну за борт и прощай навеки!
Дворкин смотрит на Андрея тяжелым взглядом.
– А ведь наверняка, Андрюха, ты не троих, а четверых убил! Понимаешь? Баба-то, поди, беременной была!
Мотобот с двумя мужчинами на борту приближается к лихтеру. Маруся идет его встречать. И вдруг с удивлением видит, что рядом с Дворкиным совсем не Кузьма.
Мужчины поднимаются на палубу. У незнакомца одно ружье на плече, другое в руках. “Как у Робинзона Крузо на картинке”, – думает Маруся.
– Андрей?! Вы? А где Кузьма?
Дворкин молча привязывает фалинь. Андрей, обросший, исхудавший, с ввалившимися злыми глазами, говорит Дворкину, не выпуская из рук оружия:
– Дядя Петя, приготовь мне место. А мы тут поговорим с Марусей.
– Нет-нет, – говорит Маруся. – Я не хочу.
Ей страшно оставаться одной с этим человеком.
Дворкин хмуро глядит на Марусю:
– Накипяти там воды побольше.
– Сейчас, дядя Петя!
–Только без шуток, дядя Петя, – предупреждает Андрей, – дело у нас с тобой слишком серьезное, чтобы шутить.
Ночь. Лихтер покачивает и вместе с ним качаются звезды в иллюминаторе.
– Кто здесь? – вскрикивает Маруся.
И уже понимает, кто. И понимает, что вовсе не по рассеянности она оставила дверь каюты открытой.
Потом она лежит молча, неподвижно, безучастно, а Андрей говорит, говорит:
– Я сдался в плен. Все сдавались, но я… Я не хотел воевать за эту страну. И когда предложили… воевать против нее, я согласился, чтобы воевать за мою страну. Я думал, что был прав, пока… Пока не пришлось убивать… Таких, как Дима. И я понял, что больше не могу. И я перешел… к нашим. Меня судили. И я уже вышел, а те, кто не взяли оружие и остались в плену, – сидят до сих пор, только уже у нас. Разве можно защищать такое государство? Но и воевать против него – преступление…
Маруся молчит.
– У меня не было выхода. У нас у всех нет выхода. Все, что мы делаем, – бессмысленно. И даже преступно. Надо разрушать, а начинать с себя, разрушить себя, не дать себе привыкнуть, смириться, забыть, стать щепкой. А Диму мне жаль. Я любил его, а он… Лишь только пропоет петух, как ты предашь меня… Так и произошло.
Маруся смотрит на Андрея.
– Да, это он рассказал про все наши разговоры, он выложил им все. Сам. И если бы я не ушел…
– Поклянись, что это так!
– Клянусь!
– Или сюда! – зовет Маруся. – Иди ко мне!
Андрей приближается, не веря своим ушам.
– Я буду с тобой, – говорит Маруся, – что же делать? Ведь я ему так верила, а теперь буду верить только тебе!
Она плачет, обнимает Андрея, прячет лицо в его вымытой и подстриженной бороде.
– Маруся! – шепчет Андрей. – Я знал, что чудо произойдет! Я верил!
А в своей каюте бьется в запертую дверь Дворкин.
Ранним утром Маруся и Андрей лежат, обнявшись, в тесной кровати. Вдруг Маруся вскакивает, бежит к иллюминатору и, чтобы лучше видеть, поднимает тяжелое стекло.
К лихтеру приближается катер, тот самый, который увез Диму. Ошибиться нельзя.
Андрей тоже встает и смотрит в окно.
– Это конец, – говорит он.
– Андрей! Беги!
– Куда? Нет, Маруся, пришла моя пора, прощай.– Глядит Марусе в глаза. – Помолись за меня. Святая ты моя Мария!
– Нет! – кричит Маруся. – Не пущу! Не отдам! Мы вместе уйдем!
Катер совсем рядом. В рубке торчит голова рулевого, а перед рубкой маячит до боли, до ужаса знакомая фигура.
– Маруся! – кричит Дима. – Меня выпустили!
За спиной у Маруси с треском распахивается дверь.
– Не надо! – кричит Маруся. – Не надо!
Раздается выстрел, и Андрей валится на пол с карабином в руках.
– Дядя Петя! Что ты наделал?
–Это по-божески, – бормочет Дворкин, усаживая Андрея у стены и меняя положение короткоствольного карабина в его руках, – по-божески. Он же и Кузьму, и моих крестников, и тебя, мою девочку…
Маруся выхватывает из его рук карабин и стреляет не целясь. Дима изумленно отнимает руку от груди:
– Кровь… Как больно… Маруся!
Заполярное кладбище. Пять грубых гробов, одна неглубокая яма. Дворкин, Петрович и еще несколько рыбаков закапывают могилу, ставят дощечку с надписью. Дворкин стреляет вверх из карабина.
–Раньше-то самоубивцев отдельно ото всех хоронили, – говорит Петрович. – А ты еще салютуешь.
Дворкин открывает хозяйственную сумку, достает бутылку водки и стаканы.
Молча выпивают, крякают. Рыбаки, потоптавшись, направляются к выходу, осторожно ступая по доскам, проложенным по тундре.
Дворкин и Петрович, оба в дождевиках, надетых на ватники, в кирзовых сапогах и зимних шапках, стоят у земляного холмика. Петрович несколько раз взглядывает на Дворкина, но так и не решается что-то спросить. Дворкин начинает сам:
– Я Андрюху-то не со страху так посадил, чтоб про самоубивство подумали. Он бы и сам, я только помог ему… В своей жизни запутался, других загубил, Марусе жизнь сломал, дочке моей…
– Я ведь догадывался…
– Об чем?
– Считай, обо всем. И про Марусю тоже.
– Моя… Моя кровь! И ведь пошла поперек папки! Я старшине катера так сразу и говорю: “Пиши протокол, что в Димитрия Смирнова стрелял я!” А дочка: “Нет я, я!” – Дворкин всхлипывает. – Эх, Маруся, Маруся! Как же ты поперек папки-то пошла, не позволила мне твой грех на себя взять?
Дворкин плачет – как-то не по-мужски, открыто, некрасиво, гримасничая толстым лицом.
– И Димитрия жалко. Хотя он и Андрюху под монастырь подвел, и капитана сдал…
– Ты, Николаич, говори да не заговаривайся! – строго говорит Петрович. – “Под монастырь”, “сдал”… Что он, фашистам на допросе, что ли, военную тайну выдал? Он нашей, Советской власти, рассказал то, что знал, что видел, а уж власть будет решать по справедливости.
Дворкин смотрит на Петровича так, словно видит его впервые. Мгновенное прозрение меняет выражение его лица, сушит глаза, они становятся острыми, как у охотника.
– Так вот, выходит, кто у нас ссучился! На Кузьму-то я зря грешил, у него другая беда: он на вахте “Поэму о Сталине” писал! А это мой кум Петрович! А все с того началось, что ты свою старуху бросил, на молодую полез, а силы не те. Вот и хочешь утвердиться, к власти примазаться, зас-сранец!
– Ты за эти слова ответишь!
– Ты хоть понимаешь, что все это на твоей совести? – кричит Дворкин, кивая на могилу. – Димитрий! Андрюха! Кузьма! Крестники мои! Дите их неродившееся! Дочь моя Маруся грех на душу взяла, кровь пролила!
Еще не зная, как поступит в следующий момент, он поднимает карабин.
– Николаич! Не вздумай!!!
Петрович хватается за ствол, дергает его на себя. Раздается выстрел.
– Ну вот, – говорит Дворкин умиротворенно, – ты сам, Петрович, все и решил, и слава богу. Теперь у нас с тобой, Маруся, одна судьба. Где ты, дочечка моя?
А Марусю везут в воронке по грязной разъезженной улице. Автомобиль выскакивает на горку, и Маруся сквозь зарешеченное окно видит далекий берег, на котором местами лежит снег, и ей кажется, что там белый город, где живут красивые, добрые и счастливые люди.
г. Новосибирск