Опубликовано в журнале День и ночь, номер 9, 2006
ПРИБЛИЖЕНИЕ
Вспоминаются мне часто все съемные квартиры, долго скиталась наша молодая семья. И в каждой (а их было три) перед нашим вторжением умирали хозяйки. И в каждой находились молитвенники, эзотерическая и медицинская литература, иппликатор Кузнецова, массажные щётки, магнитные стельки, пропахшие горечью лекарств бутыльки! Конечно, эти бабушки молодость прожили весело и без ограничений: вместо Бога и Библии у них были вожди, его наместники или просто рангом пониже, дорогие леониды ильичи, их “курсы ВКП (б)” или “поднятые целины”. Наверное, ели и свинину, и водку пили – широко, по-русски. А когда стало невмоготу, объявили пост и стали ежедневно мерить давление.
Судьба щадила нас, запаха смерти в квартирах не было: бывшие хозяйки почему-то умирали вне дома. Дети забирали своих больных матерей, чтобы положить в больницу или выделить им комнату у себя, но матери их не обременяли. Годами жившие на ремиссии и сдернутые в одночасье с насиженных мест, они тихо уходили в течение нескольких недель.
Как только я узнавала об этом, бросалась в рассохшиеся комоды и кухонные шкафчики: нужно было придушить все эти флакончики с тошнотворными духами в матовом, неприятно запотевшем стекле. Нужно свернуть головы и солонкам, и почему-то не разбившимся за полвека молочникам, и бутылочкам с валокордином и йодом, лечившими чужое сердце и чужие раны, и всем-всем этим свидетелям немоей жизни, которая стала небытием, затхлым, липким, как бумага для ловли мух на несвежем прилавке советского магазина.
Моя неврастения мешает мне любить людей. Я ненавижу соседей изначально. И себя ненавижу за то, что у меня нет и никогда не будет американской бабушки, которая даст мне громадное наследство, чтобы я могла купить коттедж.
Это уже потом, трудно, как ростановская Роксана, я влюбляюсь в тех замечательных людей, без которых не проживешь. Но сначала мои соседи все с огромными носами. У них мерзкие дребезжащие или скрипучие милляровские голоса, шаркающая походка или вонючие сигареты. И самое ужасное: у всех есть телевизоры. У нас тоже есть телевизор, но к нему куплены наушники. Мы – не как они! Мы уважаем их право на тишину! Пусть они тоже купят наушники и не мешают нам жить!
Моя соседка тётя Рая явно не торопилась покупать наушники. Мало того, она плохо слышала и врубала телевизор так, что новости и петросяновские шутки без спросу, как пьяный мужик, рвались в наше жилище. Приближалась ночь, годовалая дочь орала из-за смены обстановки, да еще квартира была похожа на Казанский вокзал: чемоданы, коробки и тюки, тюки.
– Пожалуйста, сделайте потише, – постучала я к тёте Рае. – Тут, видно, бумажные стены?
– А что, громко, да? У меня телевизор хороший, “Samsung”. А ты что хотела? Дом такой! Я ночью слышу, как сосед храпит. Не-е-ет. Тише не услышу, – улыбаясь, отвечала тётя Рая.
– Вот сволочь, а! – объявила я мужу. – Мы, как цыгане последние, втроем должны ютиться в этой кибитке, а она, корова жирная, одна – в огромной трехкомнатной квартире!!!
На завтра мы поехали в магазин и взяли брестский ковер, пусть дешевый и депрессивный, как всё коричневое, зато большой, пять на три. Нас охватила жажда звукоизоляции. Мы, конечно, слышали, что самое лучшее в домашних условиях – это обклеить стены кассетами из-под яиц. Но жить в картонном бункере и уменьшать эту комнатку Раскольникова не хотелось. Шкафы и этажерки придвинулись к ненавистным пограничным кирпичам. На помощь им поспешили пенопластовые квадраты, ими народ вместо гипсовой лепнины украшает потолки, и еще один круглый ковер, который ни один дурак не повесит на стену, а бросит только на пол, для ребенка. Диван, эта несчастная жертва нашего безумия, всё ездил от стены к стене, как корабль, искал тихой гавани, пока, наконец, его дно не обвалилось.
Шли месяцы, Миткова вещала, Кармелита плакала, производила звезды ночная фабрика, народ рукоплескал, а Петросян всё шутил и шутил. Наша комната-пенал не состоялась.
Однажды мы с подругой, она живет двумя этажами выше, поехали развеяться в Москву. Тут позвонил мой муж и сказал, что у тёти Раи настоящий сабантуй. Что там куча народу, гармошка играет, рюмки звенят, частушки поются, и топот, топот стоит такой, что наш увечный диван подпрыгивает.
– Нет, ты представляешь, гадина какая, у нее три комнаты, но петь надо именно в той, где ребенок маленький спит по соседству! – кричал мне в ухо муж. – Я попросил чуть потише, мол, девочка спит. Её дочь сказала: “Ладно, уйдем в другую комнату”, а тётя Рая как заорет: “Да пошел он к черту! Пусть на улицу ведет гулять!” Всё! Эта жаба для меня взбесила. Я здороваться с ней не буду! – он бросил трубку.
Выставку смотреть уже не хотелось. Хотелось курить и немедленно ехать домой, ворваться к тёте Рае, перевернуть праздничный стол, сбросить с балкона гармошку и телевизор и под занавес дать ей по морде. Конечно, мы туда не поехали. Нас ждал еще шашлык из семги в “Артистическом кафе” и спектакль.
– Тань, а на гармошке-то кто играет? – спросила я подругу, потому что надо было что-то сказать.
– Внучок её любимый, Митенька. Он её один и терпит. Квартиру, может, хочет получить? Или любит бабулю, кто его знает. Когда он хорошо себя ведет, она разрешает ему поиграть на дедушкиной гармони. Дедушка-то умер давно. Достала она его. Пил, как лошадь, в последние годы. Она его домой пьяного не пускала. Возле двери и валялся, пока соседи к себе не забирали.
– А дедушка-то хороший был?
– Плохого не слышала о нем, – пожала плечами Таня. – Каждое девятое мая возле подъезда сидел весь день. А грудь вся в орденах! А ты лучше с ней не связывайся, гнилая она! Она тут как-то с Валеркой повздорила, тот ей в отместку химии в бочку огородную бросил, да сдуру об этом сказал. Так она эту воду мне на участок слила – соседи мы с ней. Прихожу, а у меня пионы все черные. А чем тут говорить?
На следующий день тётя Рая перехватила нас на лестнице и прошипела:
– Да как вы могли портить мне день рождения. Мне восемьдесят лет вчера исполнилось, а вы! Поти-и-и-ше!
Я хотела сказать, что три дня назад мне тридцать исполнилось, да промолчала. Старый человек всё-таки. Грешно препираться. Но, взглянув в её ухмыляющееся опухшее лицо, подумала: долго ли ей еще танцевать?
Ради справедливости надо сказать, что в девять часов в апартаментах тёти Раи стихали все звуки, она рано ложилась спать. Но я, засыпая, всё представляла, как грузно ступает она своими слоновьими ногами, как мерзко в полумраке огромной, совсем ненужной для неё одной квартиры колышется дряблое тело медузы. Но вот однажды мы уехали в Сибирь, а когда вернулись, узнали, что тетя Рая в больнице. Она сломала щиколотку (со стула падала), а дома одна была. На её крик прибежали соседи – дочерям звонить. Двери ломали: ключи-то вторые она никому не давала. Даже Мите.
Прошло несколько месяцев, и тётя Рая дома не появлялась. Мы наслаждались тишиной, моля Бога продлить её больничные дни. Но она вернулась. Не сама. Два зятя, матерясь, еле втащили её на второй этаж и внесли в квартиру. Потом еще много чего было в жизни тёти Раи. Это уж мне соседи рассказывали. И уколы, и капельницы, потому что сломанная нога не заживала. Отплясала своё тётя Рая.
И сделали ей операцию в Москве, в дорогой частной клинике. Кожу с бедра пересадили на щиколотку. Но рана зарастала плохо, сочилась, как лежалое мертвое мясо. Соседка наша слабела, дочери по очереди брали её к себе пожить, но терпеть её было невмоготу. Даже в таком состоянии она продолжала говорить людям гадости.
Тётю Раю перевезли домой. Родные навещали её аккуратно, раз в неделю. Митенька, правда, чаще приезжал. Как-то я возвращалась с Никушей с прогулки и увидела, что дверь в квартиру тети Раи открыта. Я вошла. Соседка лежала на полу, стянув с кровати матрас, на вонючем мокром одеяле и плакала. Она шла закрыть дверь, которую постоянно выбивал сквозняк, но сил не хватило. Мы стали звонить дочерям, одна уехала по горящей путевке в санаторий, другая работала, а мобильный Митеньки был заблокирован.
Теперь я бегала по этажам, чтобы кто-нибудь помог мне втаскивать постоянно падающую тётю Раю на кровать. Теперь мне, ненавидящей еще неделю назад её больше всего на свете, приходилось поить её на ночь молоком, менять ей простыни, желать спокойной ночи и закрывать на ключ. Тетя Рая называла меня умницей, просила забрать кабачки, все равно есть их некому, газету приносить и забегать почаще.
– Тётя Рая, вы кричите. Слышимость-то хорошая, я услышу и приду, если что, –каждый раз говорила я ей.
Конечно, это длилось недолго. Приехавшая из санатория старшая дочь забрала её. И, кажется, дела у нашей соседки идут на поправку. И дай Бог ей здоровья.
БАРМАЛЕЙ ВАЛЕРКА
Валерка умер. Нет, Валерку убили. Вернее, забили какие-то поселковые пацаны, и три дня он умирал в своей однокомнатной новогришинской квартире. Два дня он лежал один и не отзывался на долбежку в дверь своих собутыльников. Почуяв неладное, Ефимыч, его дружок, живший в соседнем подъезде, частенько по стеночке или ползком добирающийся до дому, вызвал милицию. Старую, измызганную, грязно-голубую дверь, которую кто только из наших не пытался выбить за все эти годы, всё-таки выбили. Валерка был еще жив, желтый очень, говорить еще мог, но с трудом. Шепнул: “Только не трогайте живот”.
Скорая помощь уехала от него через десять минут, сделав какой-то укол. А Валерка умер на следующий день. Никто из наших не вышел с ним попрощаться. Только сестра Таня, приехавшая из Москвы с друзьями на трех машинах, и кто-то из приятелей проводили его в последний путь. Таню очень жалели. Она ходила по соседям и спрашивала, не слышал ли кто чего. Может, пацаны эти его в квартире били. Но никто ничего не знал, а, может, и не хотел знать. Уголовное дело милиция всё-таки завела. Запомнилось всем, как кричала Таня, когда вынесли гроб: “Один ты был у меня!” Похоронила она год назад мужа, а еще раньше – взрослого сына.
Валерий Павлович Гордеев пожил чуть больше пятидесяти. Копал на сурминовском кладбище могилы, а таких в Подмосковье почему-то прозвали бармалеями. Не знаю я, что это за люди, копатели могил. Что в душе у них, что в мыслях? Помню, когда поминали моего отца, сказала мне мама отдать остатки вина и закуски могильщикам. Тогда был февраль, и на новом кладбище, выросшем недавно на пустыре без единого дерева, дул адский сибирский ветер. Мужики разогревали землю под новую могилу, сжигая шины, после которых всюду валялась кольцами скрученная проволока. Я протянула одному бутылку с кагором: “Возьмите, погрейтесь, и спасибо вам…” Тот поднял ко мне своё черное от копоти лицо и сказал как-то виновато: “Работа у нас такая”.
Когда мы поселились в Новогришине, соседи шепнули: “Не связывайся с Гордеевым, даже не разговаривай. Сволочной мужик. И глаз у него дурной. А если в квартиру пустишь, то не выпроводишь. Бил своего лежачего умирающего отца, пропивал всю его пенсию”.
Но нам общаться с ним все-таки приходилось. Жил Валерка прямо под нами. Мог взять молоток и в пять утра назло всем жильцам стучать по стояку. Рано утром дверь в его квартиру была открыта. Правда, только для тех, кто знал, как стучаться. Потом мы слышали каждое звяканье стакана, каждый мат, гнойной коростой слетающий с губ Валерки… Однажды, не выдержав его очередной попойки, в бешенстве схватила детский стульчик и стала бить им в пол. Стульчик сломался. Потрясённая дочка несколько дней меня спрашивала: “Мам, ты зачем Никин стульчик сломала?!”
Но обычно я спускалась и стучалась в дверь нехорошей квартиры № 17. Хозяин не открывал, и только после того, как кто-то ему говорил: “Да ладно, открой”, лениво отзывался. Потом выползал на порог, одетый в вылинявшие трико и майку, кажется, со следами всех процессов жизнедеятельности, обнажающую его худющее, испитое тело. Вонючий, небритый, он сочувственно кивал головой, щупая меня липким, масленым взглядом черных глаз.
– Ну, прости… Праздник у нас… А как тебя звать? – спрашивал меня Валерка каждый раз, почему-то не запоминая моего имени, хотя мы с ним были тезками, и уже мне вдогонку неслось: “Муж у тебя – хороший парень!” Андрея Валерка боялся.
Поднимаясь к себе, я иногда сталкивалась с соседкой слева тетей Дашей.
– Что, хвораешь? – спрашивала она. – Почему хорошие люди мучаются, и только им, – она рукой показывала вниз, – ничего не делается?
Я не знаю, был ли в нашем подъезде человек, который жалел Валерку. Ведь жили где-то его бывшая жена и дочь, никогда его не навещавшие. Конечно, смерти ему никто не желал, просто хотели, чтобы он куда-нибудь исчез. И зачем желать смерти алкашам, ведь все знают, что живут они долго, подружившись со своим циррозом и катаром легких, это только лучших Бог к себе прибирает. Мы покорно вызывали пожарников, когда дым из Валеркиной квартиры валил, и все пять этажей задыхались. При затянувшихся пьянках вызывали участкового, который дежурно опрашивал всех, брал заявление, потом приезжал вместе с судебным приставом – они тарабанили в Валеркину дверь, но тот замирал и переставал надсадно кашлять. И так годами не зарастала в нашем подъезде народная тропа. Хорошо летом было, когда слабые не доходили до своих домов, а падали под кустами. Зимой Валеркины посетители часами отсыпались в подъезде на полу, где плевки и окурки, кошачьи миски и клочки сваленной шерсти чаушки Фриды.
И вот Валерка умер. Случилось это уже без нас, когда мы переехали в лобненскую новостройку и в Новогришино стали приезжать как на дачу. Стало непривычно тихо у него. Шла как-то мимо его квартиры и странно – дверь была распахнута, как будто хозяин только что вышел и вот-вот вернётся. Туда из подъездной темноты прошмыгнула кошка. Я задержалась, заглянув в комнату, от которой нас отделяли стены да потолок. Шторы были плотно задернуты, свет приглушен, и глаза мои смогли различить только какой-то бесформенный, обмякший диван и рядом – стол с грудой грязной посуды. Вся наша трудная, шумная, по-нехорошему весёлая новогришинская жизнь сразу отлетела далеко-далеко, и уже новыми глазами я увидела… нет, не как он пил тут и курил свои дешевые сигареты, от которых загорались одеяла и обивка кресла, а как умирал тут один Валерка… Валерий Павлович Гордеев…Вдруг в подъезд вошла Таня и чуть было не прошла мимо меня, но я поздоровалась с ней, она подняла на меня черные, Валеркины глаза, пустые, дикие…
“Да, – сказал мне вечером муж, – а ведь если бы мы тут остались, может быть, Валерка был бы жив?”
– Может быть, – ответила я и замолчала. Говорить не хотелось.
ЗАВИСТЬ
Я стала завидовать Стёпке после того, как увидела на трюмо её мамы две банки. Они были нездешние, из ГДР, откуда только что вернулась семья Стёпки. Прозрачные, с голубым и розовым гелем, пузырчатым каким-то, как если бы фанту или пепси-колу сгустили. Стёпка открыла банку с голубым: гель задышал чем-то манящим, заграничным, и, может быть, даже развратным…
Мы жили на окраине Москвы, в длиннющем восемнадцатиподъездном доме, в народе называемом “кишкой”, с аркой посредине. И были соседками по площадке. Наши отцы служили. Мой был политработником, а Стёпкин – лётчиком. Белой костью армии. Родители мои иногда между собой перекидывались: мол, им-то за границей двойной оклад давали, когда мы тут по гарнизонам убогим мотались, комсомольцев воспитывали. Говорили ещё, что завидовать им незачем, ведь разбиться в любой момент могут, но я всё же завидовала Стёпке: лётчикам перед вылетом дают бесплатно шоколад. А папа её, конечно же, его сам не ест, всё в дом приносит.
Родители Стёпки, как потом я узнала повзрослев, ждали мальчика. Но родилась она, а имя уже ждало ребёнка. Дочку назвали Степанидой, но кратко – всё же Стёпкой. Она была старше меня на два года. Я с девчонками и постарше гуляла, но мечтала, чтобы только она, Стёпка, дружила со мной.
Однажды она пригласила меня на день рождения. Я, кажется, так и не поела именинного торта, выпеченного в форме чебурашки. Только фанту пила из стакана, где был наклеен Микки-Маус, и смотрела на маму Стёпки, завитую, надушенную, в красном платье в белый горошек из неведомого дедерона, и горошки всё время хотелось пересчитать.
А с полок улыбались нам немецкие куклы с чувственными женскими личиками, в нейлоновых кофточках и джинсиках. Стёпка и звала их по-заграничному: Виолеттой или Мари. А ещё там стояли заводной гномик-хохотунчик и – о, ужас! – голый резиновый мальчик, настоящий мальчик, и ему в рот можно было налить воды, которая, конечно же, выливалась.
А вскоре Стёпка легла в больницу. Мы только знали, что болеет она сильно, и что много пропустит в школе, и как навёрстывать будет – неизвестно. Так шли года, из сбитой пампушки Стёпка превратилась в хрупкую девочку со спокойными серыми глазами.
И тут в неё влюбился мальчик с моего класса. Русей его звали, Русланом. Двоечником был он последним. Однажды учительница попросила нарисовать “колючку”, потому что Руся порвал книжку – подарок в день вступления в пионеры, и засунул в карман галстук. Я плохо рисовала, мне помогла мама, и рисунок был вывешен в классе: Руся рвал книжку, а рядом стояли мы, его одноклассники, все в красных галстуках. И вдруг я поняла, что люблю Русю, хоть и презираю его.
…Он часто вылавливал меня на переменках, просил передать записки Стёпке. Я читала их в школьном туалете, грызла ногти, хотела порвать и чем-то досадить подруге, но, вернувшись домой, всё же робко стучалась в её дверь и отдавала записку. Потом Руся стал приезжать к нам во двор на убитом “школьнике”, театрально подкачивал перед нами шины и трогал красные, желтые катафоты, блестевшие, увы, не моим счастьем, как шары на чужой ёлке. Вываливал перед Стёпкой свои разноцветные кафельные квадратики, все мальчишки тогда играли в них… Подбрасывали такую плитку вверх и в этот момент нужно было схватить с земли ещё одну и держать в руках уже две плитки. И тогда Стёпка могла часами сидеть с ним, бросив нас с нашими скакалками, классиками и резиночками. Потом Руся сажал Стёпку на раму велосипеда, и они отъезжали в неизвестном направлении. Я уходила домой, плакала и однажды, запершись, в туалете изрезала Стёпкину скакалку на мелкие кусочки и выбросила всё в унитаз…
Мы доучивались в десятом классе, когда мне мама однажды мне по секрету, перед поцелуем на ночь шепнула, что Стёпку вылечить не могут. И что она, может быть, умрёт.
Мама щелкнула выключателем, я осталась в темноте, которой никогда не боялась, но в ту ночь я долго не могла уснуть. Мое чёрное пианино, которое я вечно забывала закрывать, вдруг оскалило зубы…
Я всё же не выдержала, рассказала обо всём Русе, и он больше у Стёпки не появился. А она ждала, ждала его, писала ему записки, которые я аккуратно, раз в неделю, бросала ему в почтовый ящик. В восемнадцать лет она умерла. Хоронили Стёпку в подвенечном платье…
После я уже не могла разговаривать с Русей, и он при встрече со мной не поднимал глаз.
Прошло несколько лет, и, казалось, что всё уже забыто. Мы как-то случайно встретились на дне рождения одноклассника. А на следующий день на пороге моей квартиры появился Руся с букетиком эдельвейсов: полтора месяца он путешествовал по Тянь-Шаню.
Честно говоря, мне до него не было уже никакого дела, просто хотелось взять от детства реванш. Но однажды я лицом к лицу столкнулась со Стёпкиной мамой. В руке она несла авоську с яблоками, хлебом и кефиром. И было на ней всё то же красное платье, только в пожелтевший горошек.
Я зашла домой и позвонила Русе:
Через два часа я приготовлю паэлью, рецепт читала в каком- то журнале, курица, рис, шафран, мидии, болгарский перец, креветки…
Руся пришел, принёс бутылку красного вина.
Мы прошли на кухню, он стал откупоривать вино, пробка отвратительно заскрипела по горлышку, и тут дно бутылки оторвалось и разлетелось на мелкие осколки. Руся облил брюки, и пол был залит кровавой кислой лужей, я побежала за тряпкой. Он ничего не говорил (мы вообще за всё это время не произнесли ни слова), только как-то заторможено помогал мне собирать стекло и пытался отнять тряпку.
Я заглянула ему в лицо и сказала: “Стёпка”.
Руся слабо, совсем по-детски улыбнулся. Глаза его смотрели близоруко, почти слепо.
Я отвернулась.
г. Лобня, Московская область