Опубликовано в журнале День и ночь, номер 7, 2006
ПРОХОЖИЙ
Если ты искренне хочешь увидеть,
Как солнечный свет
Играет на листьях,
У тебя должны
Быть чистыe окна.
Лао Цзы
Чем ближе Голованов подходил к школе, тем меньше оставалось в нём уверенности и ощущения важности предстоящего мероприятия. Выступление перед любой аудиторией несло не только определённый творческий заряд, но и подтверждало его убеждения в искусстве, политике, да и всей жизни, которые многие годы нивелировались в сознании.
Студенты первокурсники, интеллигенты-гуманитарии, даже заключённые колоний были благодарными слушателями, и худшее, на что они способны – задать вопрос с заковыринкой, не догадываясь, что в таких чувствах, как насмешка, ирония, сарказм Голованов был большим виртуозом, и щекотливые ситуации не заставали его врасплох. Но школьники! Возраст, когда в природе и людях нет ничего значительнее и интереснее себя. Порой ему была совершенно непонятна их новая трамвайная терминология, а употребляемое буквально в каждом предложении слово “короче” от столь частого использования утратило свой первоначальный смысл и звучало как пароль поколения. Пещерная грубость и дерзость молодых людей, нарочито отталкивающая вульгарность девушек вырыли ров неприятия, который сегодня попытается преодолеть Голованов.
Писатель Николай Аркадьевич Голованов вёл жизнь не шумную, не броскую, отодвинутую куда-то в угол бодрыми переменами перестройки. Интеллигентно-безалаберный, книжный, непритязательно лёгкий, он писал безупречно ровную и мелодичную по технике, но безнадежно мрачную и беспросветную по колориту и тону прозу. Сказать, что Николай Аркадьевич творил не покладая пера, мягко говоря, было бы преувеличением. Он считал, что самое важное в работе литератора – это внезапное озарение, когда рука сама тянется к пачке бумаги, и ты пишешь под диктовку свыше. Правда, зачастую голос с небес безмолвствовал довольно долго. В достаточно примитивный сюжет Николай Аркадьевич ввинчивал динамичные куски текста с чертовщинкой, где фабулу повествования двигала любовь к полнолунию и потревоженным гробам. О смерти много писать не принято – достаточно нескольких предложений, и вот оно, воплощение скоротечности бытия. Благодаря гофманиаде Голованов вскоре обрел дутую репутацию самобытного автора. Втащить идею мистики, вне зависимости от содержания – это надо уметь. Трепетным пером, как многим казалось, он превращал грубый человеческий материал в идеальный зазеркальный образ. Лишь немногим удавалось увидеть зыбкую связь между мистикой и неискренностью. Сам автор к их числу не принадлежал и, войдя в пыльное пространство литературы, относился к своим произведениям в равной мере удовлетворенно и разочарованно – в зависимости от настроения.
Николай Аркадьевич никогда не был женат, что отнюдь не отражало его равнодушия к прекрасному полу. К своему пятидесятилетию он безошибочно научился определять женщин, которые не любят спать одни, и в каждой из них, прежде всего, видел орудие своего наслаждения, нередко повторяя, что важнейшим из искусств для нас является любовь.
Были у Голованова и недобросовестные попытки отразить в своей прозе томную действительность чужой постели, но альковные страсти обозначались в тексте скупо и клишированно, и он оставил фрейдистские упражнения. В одном были единодушны как почитатели творчества писателя, так и его критики – он счастливо избежал встречи с пошлостью.
“Ну и что же я им буду рассказывать?” – вздохнул Николай Аркадьевич, входя во двор школы. Он шел мимо стаек акселератов, без особой брезгливости прислушиваясь к виртуозной, беззлобной, бесцельной брани, нарочито громкой, а посему еще более отвратительной. Накрашенные девицы лицемерно-застенчиво прятали за спину дымящиеся сигареты. “Эстетическое также удалено от них, как и этическое”, – совсем растерялся Голованов, – “да, впрочем, какая мне разница, не учитель же им я, в конце концов. Здесь я не участник этой жизни, а наблюдатель, прохожий”.
На крыльце его встретили завуч школы, женщина загадочного возраста с невероятно строгим взглядом и молоденькая учительница, как впоследствии оказалось, литературы.
– Рады вас видеть, уважаемый Николай, – завуч заглянула в бумажку, – Аркадьевич, – и крепко пожала ему руку.
“Где-то я ее видел”, – Голованов нахмурил лоб.
– Вот, знакомьтесь, – завуч слегка подтолкнула вперед учительницу, – Татьяна Анатольевна, – если позволите, – коллега ваша – стихи пишет.
– Валентина Сергеевна… – алая краска смущения бросилась в лицо девушки, – ну, кто сейчас стихи не пишет?
– Я не пишу, – Голованов дольше, чем диктовала ситуация, задержал взгляд на учительнице, – “Как, все-таки, блондинкам идет голубой цвет”.
Актовый зал гудел, как стадион до начала матча. Они втроем поднялись на сцену.
– Тихо! – возопила вдруг завуч.
Писатель вздрогнул от неожиданности и вспомнил, где он видел Валентину Сергеевну. Несколько лет назад группа литераторов выступала в колонии для несовершеннолетних, и одна из надзирательниц была поразительно похожа на завуча. “Неужели это она?” – Николай Аркадьевич внимательно разглядывал женщину.
– Внимание! – уже тише произнесла Валентина Сергеевна. – Ребята, сегодня перед вами выступит известный писатель, Николай, – она развернула бумажку, – Аркадьевич Голованов. Многие из вас читали его книги “Черный шар”, “Посторонним вход воспрещен”, “Несорванный букет”, “Стервятник” и другие, – завуч сунула шпаргалку в карман жакета. Раздались жидкие хлопки, свист. Кто-то заулюлюкал.
– Тихо! – снова рявкнула Валентина Сергеевна.
Голованов смотрел в лица уже почти взрослых людей и видел на них раздраженное ожидание очередных банальностей, которые они уже сотни раз слышали от родителей и учителей. Разглагольствуй о том, что надо старушек через дорогу переводить, маме не грубить, не курить-не пить. Ранний секс – это плохо, а главное – надо учиться. Да пошел ты… Николай Аркадьевич усмехнулся. Нет ничего глубже и мудрее банальности: не надо никаких подпорок и объяснений. Но поймут они это значительно позже. Когда переболеют Пелевиным и Ричардом Бахом, и, может быть, станет ясно, что все философии мира ведут в тупик, стены которого, как это ни странно, выложены банальностями. О, юные человеки, если вам это не нравится – тем хуже для вас, потому что таково положение вещей. Голованов не заметил, как начал говорить самозабвенным тенорком, в экстазе какой-то житейской мудрости о том, что дети – нравственная перспектива, камертон будущей жизни. Детство должно быть справедливым, а если нет, то это откладывает отпечаток на всё бытие. Так в чем же наша заслуга перед вами, чему мы вас можем научить? Тем идеям и идеалам, в которые верим сами. Все доброхоты, – ими могут быть родители, учителя, политики, писатели, – хотят только одного: чтобы вы следовали по нашему пути. Не хочется ставить под сомнение свои добрые замыслы, но благие намерения, как известно, приводят к плачевным результатам. Мы познакомили вас со своим образом жизни, передали вам свои болезни, неудачи, мелкие желания, страсти.
В зале стало невероятно тихо. Они впервые слышали такое. Завуч нервно теребила бумажку-справочник.
– Люди приходят и уходят, – продолжал он, – но болезни общества остаются. И если вы решили выбраться из этого тупика, то станьте неповторимыми. Пусть ваша жизнь раскроется без чьей-либо помощи. У вас будут неудачи, но это будут ваши неудачи. Станьте самими собой, и с плеч свалится огромный груз. Груз наших неудач. – Николай Аркадьевич говорил о любви, о счастье, о грехе, о раскаянии и чувствовал, что они верят ему. Верят простым истинам, но сказанным прямо и честно. И, пожалуй, без банальностей. Голованов взглянул на часы.
– К вашему великому удовольствию прекращаю сотрясать космос.
Валентина Сергеевна ушла, не попрощавшись, буркнув что-то насчет дешевого популизма.
– А мужик-то не лох, – послышалось из задних рядов. Сначала неуверенно, затем все громче зал аплодировал ему. Учительница преподнесла ему цветы и спросила:
– Вы действительно так думаете? – и, не дождавшись ответа, неуверенно добавила: – Николай Аркадьевич, не могли бы вы почитать мои стихи?
Боясь подвергнуть себя опасности пропустить трансляцию футбольного матча, Голованов поспешно согласился.
Как-то вечером, Николай Аркадьевич полистал тетрадь со стихами и раздраженно бросил ее на стол. Скорее всего, пишет вирши о сексуальном томлении, что-то путанное, туманно-пугливое, причем, прежалостно о самой себе. Он почему-то представил учительницу в черном нижнем белье. Голованов открыл рукопись и перевернул несколько страниц.
Я знаю: любит ночь. Она – зарница,
Что он нашел тогда от ночи в ней?
Ее ресницы, как ее страницы,
Мое же сердце бьется все больней.
Ну, что ж… Прилежно написанные романтические строчки, причем, не лишенные филологического обаяния. Николай Аркадьевич прочитал еще несколько стихотворений, и пренебрежительная ухмылка сменилась пониманием ее замысла. Ему захотелось позвонить Татьяне Анатольевне и за чашкой чая поговорить с ней о литературе, искусстве, о влиянии этого самого искусства на человека. Голованов знал, что не в стихах-то, собственно, дело – роль мэтра в компании с молодой женщиной льстила ему и сулила многообещающее продолжение. Он представил, как будет ходить по комнате, добродушно-иронично вещая о смысле жизни и пафосно разводить руками.
– Совершенно не уверен, что галантно звонить девушке в вечернее время, но не смог отказать себе в удовольствии услышать ваш голос, – Голованов умел нравится женщинам. –Беспокоит вас имитатор бульварной литературы, некто…
– Узнала вас, Николай Аркадьевич, добрый вечер, – она не заметила иронии. А, может, ее и не было.
– Очень внимательно ознакомился с вашими стихами, Татьяна Анатольевна, и должен сказать… – Голованов придал голосу непринужденность, – а что мы, впрочем, по телефону? Приезжайте в мою творческую юдоль. Тем более, что живем мы близко друг от друга.
– Не знаю, Николай Аркадьевич, – она задумалась, – а давайте лучше вы ко мне.
Заросли жасмина доверчиво прислонились к домику, затаившемуся в глубине двора, и полыхали приторным ароматом. Татьяна Анатольевна вышла на лай собаки и, придерживая ее за ошейник, представила:
– Это Глобус, мой лунный сторож.
– А почему Глобус и почему лунный?
– Ну, я же учитель. Правда, не географии, но все же. Днем я в школе, а ночью он меня охраняет.
– В какой-то степени логично, – хмыкнул Голованов и, пережив громогласные приветствия лохматого друга, вошел в дом.
Комната, в которую они вошли, отличалась простотой быта, чистотой и сугубо женским уютом, грозившим одиноким мужчинам задержаться здесь намного дольше, чем предполагалось. Голованов вдруг ощутил резкий запах жареной картошки, которую он терпеть не мог. “Не могла в другое время приготовить…” – сморщился он.
На книжных полках теснились тома Толстого, Пушкина, Чехова, Достоевского. “М-да, классика…” – Николай Аркадьевич легонько провел ладонью по корешкам книг. Русскую литературу, да и прочие литературы Голованов знал не блестяще, интересовался преимущественно собственным творчеством.
– Не хочется выглядеть осквернителем праха отечественной изящной словесности, но я почему-то давно не возвращался, – он взглянул на полку, – к Достоевскому, например. И не особо тянет.
Учительница неуверенно пожала плечами и спросила:
– Чаю, кофе?
Голованов достал из пакета бутылку коньяку и коробку конфет.
– Кофе, если не трудно, – он взял из шкафа рюмки и наполнил их. – Люди, к сожалению, не придают значения простым вещам, и моменты истинного общения уходят на второй план. Изнурительная повседневность поглотила нас целиком и не отпускает ни на шаг, – Николай Аркадьевич закусил конфеткой и покосился в сторону кухни. – Представляете, какого труда мне стоило выбраться к вам?
– Представляю, – учительница, пригубив, поставила рюмку на стол.
Он почувствовал в ее ответе едва уловимую иронию и старательно не обижался. Татьяна Анатольевна сидела перед ним в простеньком бирюзовом платье, степенно благоухая незнакомыми духами, такая загадочная, привлекательная, но почти чужая, и от этого строгая и недоступная. Она не хотела нравиться и не стремилась казаться лучше, чем есть. И именно поэтому нравилась и манила.
Голованов снова наполнил рюмки.
– За наше творчество! – Николай Аркадьевич подвинул стул ближе к хозяйке. – Признаться, у меня сегодня лучшая часть слов в бегах, а остальные хромают. Но все же попробую выразить свои мысли. – Он манерно подпер указательным пальцем щеку. – Каждое слово в поэзии, да и в литературе в целом, несет смысл и энергию, а главное, эмоциональную и интеллектуальную наполненность произведению. Но очень важно донести то, без чего стихотворение немыслимо, – Голованов поднял руку и почти закричал, – настроение!
Я знаю, что не так должна писать,
Чтоб Вы прочесть, быть может, пожелали,
Но долго не решалась я сказать,
Не верила и думала: не знали…
– Как вы думаете, удалось автору передать душевное состояние? – Он закрыл тетрадь и наклонился к учительнице.
– Когда писала эти строчки, думала, что да. А сейчас – не знаю.
Николай Аркадьевич положил руку на спинку ее стула и доверительно сказал:
– Я полагаю, что стихи неплохие, и мы их куда-нибудь пристроим.
– Как это – пристроим? – она улыбнулась.
– Милая Татьяна Анатольевна, не придирайтесь к словам, – в Голованове шевельнулась гордость. – Я отдам их в редакцию газеты, где их с удовольствием напечатают, – почти членораздельно произнес он, но тут же успокоился: “Какая непроницаемая девушка, другая бы на ее месте… Полное торжество духа над плотью. Ну да ладно, еще не вечер”. – А сейчас я хочу выпить за ваш талант, за ваше обаяние и красоту, хотя говорят, что последняя осложняет жизнь женщины.
– Спасибо, – она с удивлением и опаской взглянула на изрядно обмелевшую бутылку.
– Если вы читали мои книжки, то, скорее всего, заметили, что содержание их отмечено скептическим отношением к человечеству, – писатель шарахнул ладонью по столу, – ну, не вижу я в людях ничего хорошего: всюду ложь, лицемерие, пошлость. Отсюда, наверное, тема мистики, – похоже, он сам удивился своему открытию. – А хочется, знаете, – Николай Аркадьевич встал и широко раскинул руки, – написать что-то мощное, монументальное. – Он вздохнул. – Воистину, человек велик в своих замыслах, но немощен в их осуществлении.
Татьяне Анатольевне вдруг стало его жалко.
– Ну, что вы! В ваших книгах есть чувство пространства, объема жизни. А сила воображения позволяет видеть то, чего не замечают другие.
Голованов подошел к ней, обнял за плечи и прикоснулся губами к щеке.
– Я давно для себя выяснил, что литература и жизнь – вещи совершенно несовместимые.
Нестерпимая волна желания нахлынула на него. Близость женщины, ее трепетный аромат, тихое волнующее дыхание заставили отступить все мысли. Она попыталась отстраниться, но он еще крепче сжал руки и стал целовать ее лицо, шею, плечи.
– Николай Аркадьевич! Ну, пустите же, – девушка тщетно вырывалась из его объятий, но разгоряченный коньяком и ее сопротивлением Голованов лишь усиливал свой натиск. В глубине души он осознавал, что действия его грубы и безобразны, но больше всего Николая Аркадьевича пугала нелепость ситуации, если он отпустит Татьяну Анатольевну и как глупо будет при этом выглядеть. Голованов вдруг вспомнил свой короткий роман на курорте, когда он одержал победу благодаря своему упорству и, можно сказать, силе. Отказ женщины не стоит понимать буквально – ее решительное “нет” иногда уместнее воспринять, как усердное кокетство. Он сделал несколько шагов от стола и повалился на диван, увлекая за собой учительницу. На пол посыпались пуговицы от ее платья.
Голованов вскоре замер, и в комнату ворвалась тишина, ежесекундно прерываемая тиканьем настенных часов. Татьяна Анатольевна попыталась не заплакать, но не вышло.
– Танечка, милая… – он коснулся пальцами ее лица.
Она неистово замотала головой.
– Уходите… Умоляю вас! Боже мой. За что?
Голованов брел по ночной улице. Выбоины на тротуаре были наполнены дождевой водой и предостерегающе поблескивали. На душе было скверно, хотя он и не ощущал в своих действиях особой вины. Женщин надо любить, но не надо с ними церемониться. Ничего страшного: через неделю сама позвонит. Он еще будет называть учительницу “мое наглядное пособие” и запретит жарить картошку на ночь. Окончательно успокоившись, Николай Аркадьевич достал из кармана сигареты и зажигалку.
– Мужик, ты часом не заблудился? – перед ним перегородив дорогу, стояли три подростка. – Щас скажет, что некурящий.
Липкая тяжесть страха мгновенно наполнила тело. Голованов оглянулся. “Бежать? Да разве от них убежишь? Мерзавцы… Наверняка они из тех, кто аплодировал ему в школе. Не узнали, что ли? Стоило ли тогда говорить столь искусно и долго. А может, и узнали, толку-то… Им сейчас любой прохожий подойдет”.
– Ты че репой крутишь? Скажи лучше, сколько время?
Николай Аркадьевич взглянул на часы. Они вдруг ярко вспыхнули, и он упал на землю. “Бьют…” – тоскливо подумал Голованов и тут же получил удар ногой в лицо.
– За что? – вскрикнул он и вспомнил, что сегодня он уже слышал этот вопрос.
МАДОННА СО ЩЕГЛОМ
Все мы рождаемся с известным запасом безумия, который так или иначе расходуется нами впоследствии.
Шербюлье
Литераторы, как никто другой, знают: в современном мире – особенно в мире цивилизованном – истинная, чистая платоническая любовь уходит в прошлое, становится невероятной редкостью, едва ли не исчезает вовсе. Не буду спорить. С точки же зрения физиологии платоническая любовь – извращение. Тоже не буду спорить, ибо ко мне это не относится – я всегда с удовольствием демонстрировал свою готовность быть сексуальным. Разве настоящего мужчину может волновать чья-то высокая нравственность? Видимо, болен человек, либо искусный преподаватель не попадался. Всякое бывает. Но, никогда бы не подумал, что сам окажусь жертвой подобной, с моей точки зрения, патологии.
Начиналось, однако, всё даже несколько забавно. Зная мою пылкую страсть к альтернативному полу, насмешники-литераторы подарили мне на юбилей резиновую куклу. Ну, да, ту самую, извините, для интимных утех. (На что они еще способны? Лучше б новым принтером осчастливили, а то старый барахлить стал). Посмеялись-пошутили, назвали куклу Валентиной и посадили с нами за стол. Держалась она – хоть и была нага – с достоинством, на пошлости наши не обращала внимания, взгляд ее бирюзовых глаз был неимоверно строг. На какое-то время мы занялись трапезой и углубились в проблемы мировой литературы. Где-то на четвертой рюмке, оба вопроса были решены, и внимание наше вновь переключилось на Валентину. Кто-то предложил составить график пользования интимным средством всеми членами Союза писателей по очереди. Предположим, каждому на неделю. Уже тогда некие глубинные механизмы подали мне тревожный сигнал – уж не ревность ли? Я поспешно отогнал эту мысль, объяснив ее количеством выпитого спиртного. Критик Ольшанский тут же попросил не вносить его в список – гастрит, да и вообще возраст, знаете ли… Остальные писатели к идее отнеслись с энтузиазмом. Особую активность проявлял поэт Карапасян: он заявил, что будет брать куклу на две недели – якобы, вместо отказника Ольшанского. Остальные, естественно, возмутились. Наши писательши-женщины поначалу смеялись, наивно (как, впрочем, всегда) полагая, что их коллеги мужчины шутят, но когда они увидели, что баталии разгораются не понарошку, то, забившись в угол конференцзала, испуганно смотрели на нас. Уж они ли это – их мужчины – всегда галантные на банкетах и юбилеях, красноречивые на симпозиумах и презентациях книг, страстные на пикниках и особенно в доме творчества на побережье, и вдруг едва ли не дерутся из-за какой-то резиновой игрушки!? Лишь Валентина была невозмутима, как яйцо. Словно ее это и не касалось. Правда, иногда она бросала в мою сторону короткие нежно-осуждающие взгляды, как могут смотреть только влюбленные всепрощающие женщины. Ее белокурый пылкий локон, слегка оживляемый сквозняком, прикрывал правый глаз, розовые застенчивые плечики смиренно вжимались в кресло, рот был слегка приоткрыт, словно девушка силилась что-то сказать. Наконец, я всё понял! Схватив со стола поднос с пирожками, я изо всех сил ударил им по голове Карапасяна, который уже приближался к Валентине, нагло и цинично заявив, что сегодня его очередь брать куклу домой. Поэт, словно он только что выпил двадцатую рюмку водки, рухнул на паркет. Все застыли в минутном замешательстве. Я подошел к Валентине и, взяв ее на руки, направился к выходу. Никто из присутствующих не проронил ни слова. Девушка оказалась невероятно легкой. Горький комок жалости застрял у меня в горле, а глаза предательски зачесались. Что-то почти отеческое, нет, скорее братское полыхнуло в моей душе. Мы спустились по лестнице в вестибюль. Вязавшая на спицах вахтерша неохотно подняла глаза и, тяжело вздохнув, осуждающе покачала головой. Многое, конечно, ей приходилось видеть в этих стенах, но, чтобы голых девок на руках выносили…
На улице, к счастью, мне довольно быстро удалось остановить такси. Водитель оказался более демократичен, чем вахтерша и лишь осведомился с нейтральной интонацией в голосе:
– Перепила?
И сочувственно причмокнул губами. Затем он почему-то поведал мне, как ему по ночам надоедают оставшиеся без клиентов проститутки. Задорно хохотнул и добавил, что, зато хорошо платят.
“При чем тут проститутки”? – раздраженно подумал я и, поудобнее уложив Валентину на своем плече, демонстративно отвернулся к окну. Оставшуюся дорогу к моему дому никто не проронили ни слова.
Когда мы входил в подъезд и поднимались на лифте на седьмой этаж, нам встретились несколько соседей. Мужчин в том числе. Увидеть женщину нагой – в моем понимании – значит проявить некую, хотя бы минимальную реакцию: остановиться, прокомментировать событие, в крайнем случае, повернуть голову. Отнюдь; в данном случае ничего подобного не произошло – все делали вид, что ничего сверхестественного в данном эпизоде нет. Лишь пенсионер Пилипчук злобно бросил в пространство:
– Совсем обнаглел Вялый, – и, смерив нас с Валентиной презрительным взглядом, добавил: – То хоть одетых табунами водил, а теперь… Писатель хренов! – и сплюнул на пол.
В принципе, агрессия Пилипчука понятна: она возникала из неосознанного ощущения бессилия разобраться в том, что было недоступно его условному интеллекту. Посредственность всегда отвергает то, что сокрыто от ее понимания. Это относится не только к житейской реальности, как в случае с Пилипчуком, но и к искусству, в частности, к литературе. Как это ни странно, формула хорошей литературы обозначена удивительной простотой, той, от которой исходят две дороги: одна туда, где “хуже воровства”, вторая к гениальности. Только в критериях восприятия этих категорий дано разобраться далеко не каждому. Да и не все к этому стремятся.
Мы зашли в квартиру. В ней естественно и незыблемо царил полнейший творческий беспорядок, который почему-то невероятно нравится женщинам. Ведь, кроме трудов во славу отечественной изящной словесности, меня угораздило еще заняться и керамикой. А керамика – это глина, грязь то есть. На полу, на столах, на стульях стоят, лежат, висят горшки, вазы, скульптуры. И везде комки глины. Разных размеров, конфигураций и консистенций.
Я освободил кресло от рулонов ватмана и осторожно посадил в него девушку. Она устала: руки ее безжизненно повисли, глаза были прикрыты, и она едва дышала. Прикрыв Валентину пледом, я пошел стелить постель. Заменил простыни, наволочки, взбил подушку. Снова подошел к девушке и уж хотел было спросить: не желает ли она чего, но Валентина, опередив мой вопрос, едва заметно покачала головой. Я помог ей встать и подвел к кровати. Она стеснительно, с некоторой неловкостью, легла на нее. Взгляд девушки обратился вдаль и надолго остановился на моей копии с полотна Рафаэля “Мадонна со щеглом”. Лицо Валентины несколько посветлело, и она слегка улыбнулась. Я так и думал: у девушки оказался неплохой художественный вкус.
– Ну, не буду вам мешать. Спокойной ночи, Валя, – я прикрыл ее простынкой и, выключив свет, на цыпочках прокрался в кухню.
Закурив сигарету, я тупо уставился в окно. Ночная улица опустела и дышала одиночеством. Редкие машины лишь подчеркивали отсутствие людей. Тоска медленно, словно старая черная змея, вползала в мое тело. Довольно редко, но такие моменты происходили в моей жизни. В подобном случае я подходил к “записной книжке” – к стене над гончарным кругом, где были записаны телефоны моих друзей, а главное, подруг. Позвонив какой-нибудь Наташе (в данном случае это было неважно), или, предположим, Тане, я убивал депрессняк в самом его зародыше. Через двадцать минут одна из моих верных подруг уже звонила в дверь. За бутылочкой Каберне и пачкой “Dunhill” мы перемывали кости всем нашим знакомым, а затем “по-дружески” перемещались в альковные своды. Утром, проводив спасительницу до дверей, бодрый и жизнерадостный я принимался за работу.
Но как быть сегодня? Принимать гостью на раскладушке, на кухне? И как ей объяснить, кто спит в моей кровати? Я опустился на стул, и вдруг далекая, едва уловимая в своей распутной тональности, мысль постучалась в мое воспаленное сознание. “А Валентина?” Я встал и, как испуганный светом таракан, заметался по кухне. Прикурил сигарету, сделал пару затяжек и тут же потушил ее. “Валентина…” – я костяшками пальцев постучал себя по лбу. “Как ты мог такое подумать!? Она такая беззащитная и невинная. Ох, дурак! Какой развратник!”. Так же быстро, как и придя в возбуждение, я успокоился. “Лучше подумай, как одеть девушку, зачем ей быть всё время нагой? Да и люди ко мне часто приходят”.
Я окончательно пришел в себя, плохое настроение как-то незаметно улетучилось. Заварил кофе и стал обдумывать дальнейшие действия. Как раз с одеждой для Валентины не было никаких проблем. Одежда… Это немножко отдельная история, однако, без нее не обойтись. Года два я был знаком с женщиной по имени Агнесса. В равных долях оно собой олицетворяло две черты характера своей хозяйки – умеренную агрессивность и неуемную сексуальность, и, думаю, любое другое имя вряд ли подошло бы к этой женщине. Она жила у меня неделю-другую, затем внезапно исчезала и так же неожиданно появлялась через некоторое время. Если в этот момент у меня была другая женщина, Агния вышвыривала ее с такой яростью, что я – боксер – ничего не мог поделать. Причем, если соперница Агнессы была без одежды, я всерьез опасался за ее жизнь, и мне стоило больших усилий остановить кровопролитие. Затем, словно в водевильном жанре, с балкона летела одежда несчастной, которую на радость случайным прохожим, впопыхах собирала ее обладательница и убегала в кусты одеваться. “Ликвидировав” таким, достаточно неординарным способом, товарку, моя жестокая любовница принималась готовить ужин. Когда были расставлены столовые приборы, откупорена бутылка вина, зажжены свечи… Агнесса с воплем “сволочь! бабник!” швыряла мне в лицо тарелку (от которой не всякий раз удавалось увернуться). Я всегда пытался спросить Агнию, не была ли она всё это время на курсах усовершенствования учителей начальных классов… но никогда не успевал задать этот вопрос, ибо в следующую секунду моя подруга сдергивала скатерть со стола, и он уже становился ложем любви. Лишь после этого она окончательно успокаивалась, и нам удавалось, наконец, поужинать. Для сладострастных утех Агнесса придумывала самые невероятные места. Не доехав на лифте до нашего этажа всего лишь пролет, она подходила ко мне вплотную, и я понимал – любовного сражения не миновать. Некоторые пассажиры междугороднего автобуса, следующего по маршруту Минеральные Воды – Краснодар, очевидно, до сих пор помнят сладкую парочку, устроившую вертеп на заднем сидении транспортного средства. Агнесса иногда обмазывалась у меня в мастерской белой глиной и требовала немедленной любви – это бы ладно – но на балконе! Необходимо добавить, что на соседней лоджии пенсионер Пилипчук безуспешно пытался читать газету.
Может возникнуть вопрос: почему я сам не выставил за дверь столь взбалмошную и, мягко говоря, экстравагантную любовницу? Ведь она, казалось, во многом мне мешала, а некоторые наши поступки выглядели, по меньшей мере, нелепо. Трудно однозначно ответить на этот вопрос. Думаю, что, во-первых, меня как мужчину “трогал” ее неуемный темперамент. Представьте (разумеется, я имею ввиду мужчин, хотя…): на вас бросается разъяренная, стройная, как вишневая ветвь, черноволосая фурия. Глаза ее полыхают в равной степени яростью и желанием (скорее всего, одно исходит из другого), антрацитовые локоны обвивают вас, как щупальца спрута, руки женщины буквально рвут ваше тело, и создается впечатление, что она действительно хочет убить своего партнера! И чтобы спастись, вы применяете силу. Но, как это ни странно, Агнесса не хочет подчиняться, она сражается, как амазонка. Она, именно она хочет победить, и берегись ее зубов, ногтей, а подчас и холодного оружия. Обычно я делал вид, что силы покидают меня, и Агнесса, как насильник овладевала мной. В этот момент лучше не смотреть на ее лицо – оно жестоко и даже некрасиво. Если же я войду в раж и не поддамся ей, а возьму ее сам, то она потом будет долго плакать, называть меня животным, а к утру исчезнет из дома на пару недель. Предполагаю, что ей была нужна женщина, и, скорее всего, она у Агнессы была. Мне-то что? Это даже заводило. Любое наше желание – это амбиция, и каждый ее удовлетворяет, как может.
Есть люди, которые больше всего боятся быть нелепыми, а ведь по большому счету это ничем не грозит. Я всегда так думал. Оказывается, ошибался.
Уйдя из дома в очередной раз, Агнесса не возвращалась уже больше месяца. Мои прежние подруги с опаской, но всё же стали приходить в гости. А однажды друзья мне сказали, что видели ее в цирке, работающей ассистенткой у заезжего иллюзиониста с незапоминающейся фамилией и невнятной национальностью. Якобы, он распиливал находящуюся в каком-то блестящем ящике Агнию двуручной пилой. И всё-таки я ждал, что она придет. Хотя бы просто в гости. Как-то раз мне передали, что у фокусника сменилась помощница, но моя любовница не появлялась. В то же время по городу поползли слухи, что в цирке произошел несчастный случай – погибла какая-то девушка. Мне сразу стало всё ясно: видимо, шокированный сексуальным поведением своей ассистентки, иллюзионист на репетиции, в самом деле, распилил девушку. Предполагаю, что для верности он использовал бензопилу. Бедная Агнесса! Мне так тебя будет не хватать.
Я прошел в комнату и потихоньку, чтобы не разбудить Валентину, открыл шкаф, где хранила свои одежды Агния. Стал, словно фетишист, в легкой задумчивости перебирать платья, белье, аксессуары бывшей любовницы. Почти все наряды выглядели несколько вульгарно и даже вызывающе, но пусть хоть так, чем ходить по комнате нагишом. Да, собственно, пусть выбирает сама. Я разложил несколько платьев и белье на краю кровати и взглянул на спящую. В свете луны она была особенно очаровательна. Едва слышное дыхание Валентины доносилось до моих ушей. Умиротворенное нежное лицо, покрытое изумительной лессировкой ночного светила, напоминало мне девушек на холстах Вермеера. Тонкие изящные руки покоились поверх простыни, и трепетные пальцы слегка подрагивали во сне. Что ей грезится в этот момент? Пыльный воздух, наполненный гулким звоном колокольцев на шеях глупых мериносов, понуро бредущих под звуки рожка шестнадцатилетнего пастушка, изнывающего от любви к замужней соседке и жаркого беспощадного солнца на выцветших пастбищах Фландрии? А может изумрудное колыхание Средиземного моря, швыряющее соленые брызги на точеные тела шоколадных от загара, пахнущих живой скумбрией белозубых рыбаков Сицилии? Не знаю… Но спящая сейчас была очень далеко отсюда. Я вздохнул и, едва коснувшись пальцами плеча Валентины, пошел на кухню, спать на раскладушке.
Проснулся я довольно рано, заварил кофе и, приоткрыв дверь, заглянул в комнату.
Моя женщина уже проснулась и снова разглядывала “Мадонну со щеглом”. “Далась ей эта картина”, – подумал я. – “Как будто она единственная в комнате”.
– Доброе утро, – улыбнулся я девушке.
На лице Валентины тоже отразилась радость.
– Вы видели платья? – осторожно спросил я, боясь обидеть девушку тем, что предлагаю чужие наряды. – Вам они понравились?
Она улыбнулась и кивнула.
– Вам помочь одеться? – еще более осторожно спросил я.
Молчание Валентины я понял, как согласие, и принялся показывать ей платья.
Черное – блондинке? Вряд ли… Красное? Едва ли… Мы остановились на розовом.
Странно… Не припоминаю случая, чтобы я помогал женщинам одевать нижнее белье. Скорее наоборот. Меня даже не смутил тот факт, что, несмотря на совершенные формы Валентины, ни один мускул не дрогнул на моем… хотел сказать лице.
Я подвел Валентину к зеркалу и, насколько я знаю женщин, понял, что такая она себе нравится еще больше. Затем девушка села в кресло, а я, переодевшись, стал работать с глиной. Привычными движениями я брал кусок вязкой массы, мочил ее, разминал, кидал на гончарный круг, и через несколько минут, контролируемый моими руками, на станке, словно качающийся огромный тюльпан, появлялся кувшин. Он медленно высился, рос в размерах, упругости. Одна моя рука проникала в его середину, чтобы… но, одно неловкое движение, и совершенная, казалось, фигура мгновенно превратилась в небольшой бесформенный кусок глины.
Я взглянул на Валентину. Девушка с неподдельным интересом следила за моими действиями. Уже более тщательно, я повторил операцию. Теперь кувшин стоял твердо, уверенно, непоколебимо, дожидаясь своей очереди, когда его окунут в белую глазурь.
Прошло несколько похожих друг на друга дней и ночей. Я работал либо на компьютере, либо “крутил” горшки-кувшины-вазы на гончарном круге. Валентина всегда следила за моей работой. Зачастую, я ей рассказывал различные байки из писательской или художественной жизни. Она иронично улыбалась, чувствуя, что, как правило, я перевираю. В собеседнице я не нуждался и никогда не ждал от нее ответа. Однако стал замечать, что под ее длинными ресницами стали зажигаться различные оттенки печали. Особенно заметно это было по вечерам. Она, демонстрируя великолепное белье Агнессы, ложилась в постель, я укрывал ее простынкой и садился на край кровати. Затем брал в руки томик Хармса или Петрарки и, время от времени поглядывая на слушательницу, читал вслух. И раз за разом я замечал, что, засыпая, Валентина останавливала взгляд на “Мадонне”. Я тихонечко выключал свет и, шлепая босыми ногами по полу, шел на свою раскладушку.
Однажды мне позвонили из Союза писателей и ледяным голосом сообщили, что за избиение поэта Карапасяна прозаик Вялый обязан сегодня явиться на товарищеский суд. Именно в этот день начались мои неприятности. Строгий выговор я получил, правда, с Ашотом мы пожали друг другу руки и даже “хлопнули” по примирительной рюмахе. Несмотря на то, что всё закончилось довольно благополучно, домой я возвращался с тяжелым сердцем. Открыв входную дверь, я зашел в квартиру. Валентины в комнате не было. Я обследовал всё жилище, но моя женщина словно под землю провалилась. И вдруг я заметил, что дверь на балкон открыта. Бросившись туда, я облокотился о перила и посмотрел вниз. Дворник Варламыч методично размахивал метлой. Я спустился вниз и подошел к старику.
– Варламыч, – я замялся, не зная, как сформулировать вопрос. – Варламыч, сегодня здесь ничего не происходило?
– Не, Викторыч, ничё, – он шмыгнул носом и заглянул мне в глаза – трезв ли? – Ничё, только собаки утром по двору такую красивую куклу таскали. Боольшую, – дворник прислонил метлу к плечу и, демонстрируя размер, раздвинул руки. – Во-о! И одета, прям, как баба живая, – старик восхищенно прищелкнул языком.
– Куклу… – перед глазами у меня запрыгали темно-вишневые круги, а голову сдавило, словно тисками. – Ну, да, куклу… – я потер виски пальцами. Земля вдруг покачнулась и начала уходить из-под ног.
– Викторыч, ты чё? Тебе плохо? – дворник взял меня под руку. – Твоя кукла, што ль? А как же она выпала, ёшкин свет? – Варламыч сокрушенно покачал головой. – Дорогая, поди?
– Очень дорогая, дед, – дрожащими пальцами я прикурил сигарету. – А где она сейчас, Варламыч?
– Дык, вон она, – старик ткнул метлой в мусорный контейнер. На битых бутылках, на каких-то блестящих обертках, на кучке картофельной кожуры, вперемешку с розовыми клочками материи в своей пронзительной печали лежал бесформенный кусок резины.
Я судорожно сглотнул и прислонился к стене.
– Викторыч, та не переживай ты так, – старик отряхнул мне пальто. – Может, завулканизировать ее?
– Варламыч, знаешь что? – я полез в карман за кошельком и достал пятисотку. – Закопай ее за домом, ладно?
– Какой разговор, щас сделаем, – купюра исчезла в недрах его фартука.
Четверо суток я жутко пил. Утром на пятые сутки принял контрастный душ, послушал “Whitesnake” и пошел к знакомому уже психиатру доктору Шапиро.
Антон Ростиславович, как всегда, не перебивая, выслушал меня, затем порылся на книжной полке и бросил передо мной какую-то книжку. Я взглянул на обложку. Вильгельм Райх “Функция оргазма”.
– Читал, – буркнул я.
– А что же вы хотите тогда, батенька? – шапочка доктора сбилась набок, и выглядел он несколько комичным. – Вы носили девушку на руках, читали ей на ночь стихи, проявили незаурядную сексуальную игривость, одевая-раздевая вашу… э… избранницу, а затем, вместо того, чтобы продолжить, скажем, ухаживание… удалялись спать на кухню. – Антон Ростиславович хмыкнул от недоумения. – Может быть, вы боитесь женщин?
Я закашлялся и едва не упал со стула. Это был, наверное, самый нелепый вопрос, который я слышал за свою жизнь.
– Я?! Женщин?!
– Да, теперь вижу, что это не так. Так в чем же дело? – Доктор закурил “беломорину” и пространство кабинета разбавилось сиреневым дымом. “Какой гадкий запах у папирос”, – подумал я. Антон Ростиславович, словно прочитав мои мысли, открыл форточку. – Ведь, переплетаясь друг с другом, наши удовлетворенные инстинктивные желания и подлинное “Я” создают ту душевную атмосферу, которую мы именуем счастьем. И ваши не совсем адекватные действия как раз и стали причиной столь трагичного поступка девушки, – Шапиро затушил окурок в пепельнице. – Уж простите, батенька, за откровенность, – он, наконец, поправил колпак, – работа у меня такая. – Доктор встал со стула и принялся ходить по комнате. – Скажите, Василий, она Вам не нравилась? Может быть, вы ее просто жалели?
– Нравилась, доктор, даже очень нравилась, – я решил быть до конца откровенным. – Мне, пожалуй, так еще никто не нравился.
– Так-так-так… Мне, кажется, понятно, – Антон Ростиславович сел в кресло и снова потянулся за папиросой. – В психиатрии существует термин “Комплекс мадонны”, обозначающий чисто платоническое влечение к женщине, то есть, когда мужчина настолько очарован своей избранницей, что боготворит ее и считает сексуальную близость с ней невероятно низменной, – доктор чиркнул спичками. – Вы меня понимаете?
О, как я его понимал! Так вот, оказывается, почему Валентина не сводила глаз с копии “Мадонны со щеглом”. Но откуда она уже в первый вечер могла знать, как я к ней отношусь? Женская интуиция?
Я медленно шел по коридору клиники. Наклонившись над столом, в журнале что-то писала молоденькая медсестра. Поравнявшись с ней, я слегка шлепнул девушку чуть пониже спины.
– Дурак.
Пройдя несколько метров, я оглянулся. Девушка улыбнулась мне в ответ.
РИКОШЕТ
Тот, кто сражается с чудовищами,
Сам не должен стать чудовищем.
Ницше
1. СЫН
Сергей с ожесточением пнул пустую пивную банку и зашел в бар. Хмуро оглядел зал и сел за пустой столик. Заказал бокал сухого вина и, отпив глоток, достал сигареты.
“Выбить только девяносто шесть очков из ста возможных – это позор. Для кого-то третье место на чемпионате страны по стрельбе из пневматической винтовки – успех, но не для меня”, – корил он себя. Такого результата от него не ожидал никто: ни тренер, ни друзья по команде, ни он сам. Все пророчили Сергею Ковальчуку первое место и теперь ему, в его двадцать девять лет, закрыта дорога в сборную страны. А это – прощай Олимпиада, чемпионат мира, привилегии, крупные денежные призы и многое, многое другое.
Спросив разрешения, за столик присел высокий крупный мужчина лет сорока и пристально посмотрел на Сергея. Со скуластым загорелым лицом, рукастый, широкий в кости, с пронзительным взглядом хищной птицы, он, казалось, гипнотизировал собеседника. Отхлебнув вина, Cергей хмуро покосился на незнакомца.
– Не смотри на меня, как пес, которого ударили в момент, когда он начал мочиться. Знаю твою ситуацию: лучший вариант – тренер в детской спортивной школе. Оклад мизер, никаких перспектив. Можно, конечно, пристроиться в коммерцию, но по-крупному там уже все схвачено. И что же будешь делать, Ковальчук? Ни образования, ни специальности… Ты сейчас являешь собой верх невостребованности. Бананами торговать?
– Да я тебя сейчас… – Сергей занес руку для удара.
– Не надо, парень, – собеседник крепко схватил его за кисть. – Хочу представиться: подполковник десантных войск Николай Ромов. Давай сразу по-мужски, то есть прямо. – Он, наконец, отпустил руку Сергея. – Жить надо с расчетом, будущее начинается уже сегодня. Предлагаю тебе хорошо оплачиваемую работу – снайпером в Нагорном Карабахе, за азербайджанскую сторону.
Сергей оторопело смотрел на нового знакомого.
– Убивать людей? За деньги?
– Жестокость всегда ходит рука об руку с социальной несправедливостью и национально-территориальными противоречиями. Вместе они проявляют нашу мораль, – подполковник закурил сигарету, – и если хочешь, создают войны. Поэтому никогда ни в чем не ищи истину, ибо она расколота на тысячу осколков и ни одному человеку не дано соединить их воедино. Научись сморкаться пальцами и будь проще. Убивать… За деньги… – он передразнил интонацию Сергея. – Кстати, таких денег ты нигде и никогда не заработаешь. Там война, а не убийство, причем, ты, практически, ничем не рискуешь: запрятался где-нибудь и щелкай их, как цыплят.
Сергей, храня мрачное неодобрительное молчание, вертел в руках бокал и тупо смотрел перед собой. Вдумчивым замедленным движением он поставил пустой стакан рядом с невостребованной конфетой.
– Хорошо, я подумаю. – он посмотрел на подполковника с ненавистью и отчаянием. “Ведь у меня действительно нет другого выхода”, – мысли путались у него в голове.
– Вот и молодец! Только дураки и покойники не меняют своих убеждений. – Подполковник поднялся из-за стола и протянул руку Сергею. – Ну, надеюсь, до скорой встречи. Вот мой номер телефона.
Ранним июльским утром вертолет с наемниками приземлился между Занзегурским и Карабахским хребтами в живописном устье реки Аракс. Встретил их знакомый Сергею подполковник Ромов. Двенадцать отличных стрелков (среди них были две девушки, говорящих с прибалтийским акцентом) со всей некогда могущественной державы, приехали убивать за деньги, таких же, как они сами, только завербованных другой стороной. Неудачники, люди с расшатанной волей, с затаенной обидой на судьбу всегда были прекрасным материалом для любителей таскать каштаны из углей чужими руками.
Командир построил их для короткого инструктажа. Обезличенные пятнистым камуфляжем, наемники внимательно слушали Ромова.
– Запомните, история – это бессмысленная цепь событий, действия, как правило, лишенные всякого смысла. Люди всегда убивали, убивают и будут убивать. Не вы, так другие. Власть и деньги – вот две правды всех войн человечества. Политические цели объяснять не буду – они и так всем понятны. – Подполковник подошел вплотную к шеренге и посмотрел в глаза каждому из них. – От себя хочу добавить: единственная свобода, которой вы здесь располагаете, – это свобода расстаться с собственной жизнью. Поэтому без приказа – ни шагу. – Он взглянул на часы. – Неделя на тренировки, осмотр местности, а затем вперед на боевые позиции. Вопросы есть?
Местное население встретило их хорошо, с истинным кавказским гостеприимством. Они горячо доказывали свою правоту, ради которой сражались с противоположной стороной. Хотя солдатам и контрактникам запрещалось общаться с местными жителями, в селении всегда можно было взять вино, сыр, овощи.
Через неделю пристрелок по мишеням настало время выходить на боевой рубеж. Облаченный в маскхалат, Ковальчук ползком добрался до небольшой возвышенности на берегу реки, откуда были видны позиции противника. На небе тускло (было полнолуние) мерцали зеленые звезды.
Резко и тревожно кричали ночные птицы. Сергей лег на траву и через оптический прицел винтовки стал осматривать местность. Река тонула в голубом тумане, не позволяющем разглядеть ее противоположный берег. Крестик прицела щупал размытые кусты, деревья, небольшие холмы. Вдруг снайпер увидел смутные силуэты трех человек, которые, сидя на земле, о чем-то разговаривали друг с другом. Сергей выбрал среднего. Тот, энергично жестикулируя, что-то доказывал своим собеседникам. Они, зажав в ладонях зажженные сигареты, внимательно слушали его, изредка согласно кивая. Ковальчук прицелился в голову говорившего и положил палец на спусковой крючок. Какая-то мысль, неясно-тревожная, возникла на пороге сознания. “Сейчас я лишу жизни человека… Нет, я его убью… Я… Господи, что со мной?” В виски стучали сотни металлических молоточков. Сергей опустил винтовку и дрожащей рукой вытер холодный пот со лба. “Кто мне дал на это право? Подполковник Ромов? Министр обороны? Президент? А у них есть такое право?” – Снайпер опустил голову на траву и ощутил запах прошлогодней листвы. Пахло чем-то родным и знакомым. Земля пахнет одинаково: и на Кубани, и в Подмосковье, и здесь, в Карабахе. Пахнет жизнью и вечностью.
Вдруг рядом прогремел взрыв. Затем еще один. И еще… Противник начал минометный обстрел их позиций. Сухие ветки, камни, комья земли посыпались на голову Сергея.
“Боже, ведь меня сейчас могут убить”, – в горле его пересохло, сердце учащенно билось в груди. Он снова посмотрел в оптический прицел. Те трое, передавая друг другу бинокль, рассматривали обстреливаемый участок и по рации корректировали точность попадания. Сергей снова прицелился в того же среднего и плавно нажал на спусковой крючок. Выронив бинокль, тот, словно от толчка, упал на спину. По телу снайпера пробежали “мурашки”, его трясло, будто в ознобе. Дрожащими руками он взял винтовку и пополз в расположение. Сергей зашел в блиндаж, выпил стакан водки и забылся в беспокойном, тревожном сне.
Танковая атака на рассвете отбросила силы противника на несколько километров. Развороченная от взрывов земля грязными пятнами покрывала изумрудный ковер травы. Поваленные деревья жалобно шелестели еще не успевшей завянуть листвой. Часть вывороченных взрывом корней, чуть тронутая багряным цветом, повисла на ветвях других деревьев; всё недавно жившее, а сейчас мертвое – в несуразных и даже нелепых неестественно-застывших позах. Ковальчук сел на пенек и закурил. На душе было муторно. Он закрыл глаза и откинулся на спину. Свежий ветерок ласкал его лицо, и Сергей, кроме утешительной прохлады бриза, больше ничего не чувствовал. Он лежал неподвижно, и полное опустошение захлестнуло его волю. Через некоторое время снайпер поднялся и пошел на свою вчерашнюю позицию. По примятой траве и использованным гильзам Ковальчук быстро нашел это место. Посмотрев в бинокль, он увидел, что убитый им неприятель все еще лежал на земле – видимо, что-то помешало его товарищам забрать тело погибшего. Какая-то неведомая сила тянула Сергея к его жертве.
Преодолев вплавь речку, он ползком подобрался к трупу и взглянул в застывшее лицо. Широко раскрытые удивленные глаза смотрели в небо, рот был приоткрыт, словно человек силился что-то сказать. Яростно-красный солнечный блик чуть задержался на желтеющем и иссохшемся за ночь лице и, словно убедившись, что человек мертв, равнодушно скользнул дальше. Ковальчук нагнулся над убитым и залез рукой во внутренний карман его куртки.
Достав газетный сверток, он развернул его – к ногам мертвеца посыпались доллары из распечатанной пачки. В целлофановом пакете лежал потрепанный паспорт. Сергей прочел фамилию: Абрамян Левон Степанович. С фотографии на него доброжелательно и открыто смотрел молодой темноглазый человек. Ковальчук сунул паспорт в карман, поднял доллары и побрел назад.
“И все-таки это произошло… А ведь и не могло быть иначе – я знал на что шел. Не будет мне никогда прощения”. – От кого? – кто-то другой, более сговорчивый, пытался реабилитировать его. “Как это – от кого?!” – едва ли не вслух возмутился Сергей. – “От будущей жены и детей, от родителей, от…” – От себя-а-а-а… – заорал он, – подняв лицо к небу. – И от НЕГО, – Сергей неумело, собрав пальцы в щепоть, перекрестился. – Такие, как ты не должны ходить на войну, – вздохнув, ответил тот другой. “Знаю, да что уж теперь говорить… Поздно”. – Ковальчук опустил голову. – Нет, не поздно. Поздно будет, когда ты умрешь. Тебе надо… – и вдруг умолк.
Сергею еще не раз приходилось выходить на боевые задания, но он уже старался не принимать результаты вылазок близко к сердцу и не вспоминать диалог с самим собой. Иногда это удавалось. Список его жертв приближался к двадцати. По ночам ему снились кошмары, и, зачастую, во сне приходил первый убитый, каждый раз повторяя, что его ждет отец. Сергей пытался объяснить – сделал он это не преднамеренно – война все-таки. Да и если б не артобстрел, то он, возможно, не решился на выстрел. Но слова у Ковальчука получались невнятные, неубедительные, словно говорил их не он, а тот – другой. Убитый осуждающе качал головой, и почему-то пятясь, уходил от него.
Когда просыпался, ему казалось, что он избавился от кошмарного сна, но еще более жуткая явь обрушивалась на него с новой силой, подминала под себя, растворяла его сознание в совершенной безысходности. Он не слышал ответа, но жизнь горячо взрывалась в нем в своем противоречии, заполняя его мозг новой нарастающей волной боли.
Однажды на рассвете Сергей, вернувшись с задания, увидел, что в блиндаже никто не спит.
– Удачно поохотился? – спросил кто-то из бойцов.
– Пошел ты… – Сергей бросил винтовку в угол.
– Не злись, сегодняшний – это твой последний. С завтрашнего дня контракты наемников прерываются.
– Значит, завтра домой? – Ковальчук медленно опустился на табурет. Но радость почти мгновенно улетучилась, и он, тихо застонав, побрел к своей постели. Чем отчетливей Сергей ощущал содеянное собой, тем сильнее сгущалось то саднящее, тяжелое, что уже превращалось в камень, нести, который становилось всё невыносимее.
Получив приличную сумму, Ковальчук отправился домой.
Холодные капли дождя текли по лицу Сергея, но он не обращал на них никакого внимания. Лиловые листья, подхваченные порывом ветра, ударяясь о ломкие ветки, раздраженно шуршали и мягко падали на мокрую землю. Несмотря на ненастье, всё искрилось и дышало жизнью. Во всём чувствовалась глубина, вечность и покой, без страха, отчаяния и смерти. Увидев родной дом с голубыми ставнями, он долго не решался зайти, несмело касаясь рукой заветной калитки. Родителям Сергей не говорил, где он был на самом деле – просто длительная командировка. Но отец, подойдя вечером к его кровати, седой, в свежей рубашке, мягко-сосредоточенный, спросил:
– Сынок, ты был там?
– Да, батя.
– Ты стрелял? – отец вздохнул и присел на край постели.
– Поверь, это было нелегко, – Сергей потянулся к пачке с сигаретами.
– Знаю, мне тоже доводилось стрелять.
– Я поехал туда почти случайно. – Бледная круговерть ароматного дыма неспешно плыла к незамысловатой люстре. – Неудача на чемпионате, скорее всего, была причиной этой авантюрной поездки, – вздохнул Сергей. – И когда я должен был выстрелить в человека, то понял, что не смогу это сделать. Лишь угроза для моей жизни заставила нажать на спусковой крючок. Теперь я не могу забыть этого парня, батя. Он приходит ко мне по ночам! – Сергей стал шарить по карманам, полез в сумку, достал паспорт и отдал его отцу. Тот долго и внимательно рассматривал фотографию, затем прочитал:
– Абрамян Левон Степанович. – Взгляд его устремился куда-то вдаль, упершись в цветастые обои над кроватью. Потом отец вдруг побледнел и еще раз взглянул на карточку. – Сынок… Сереженька, что же ты наделал!? – Он обхватил голову руками и раскачивался из стороны в сторону, словно от нестерпимой боли. – Степа! Я сейчас к тебе приеду. Слышишь, Степан? – старик закрыл глаза и затих.
2. ОТЕЦ
Вверху качнулась ветка, и на начищенный до угрожающего блеска ствол автомата, упало несколько капель росы. Алексей поднял голову. Желтогрудая синичка деловито сновала среди багряно рдеющей осенней листвы. “Будто и войны нет”, – вздохнул он и поправил сползающую на глаза каску.
Отступая к своим границам, немцы становились всё более ожесточенными. Они взрывали заводы, железнодорожные станции, сжигали деревни, убивали местных жителей. Но ненависть делает человека неосторожным. Враг проваливал одну стратегическую операцию за другой и к середине осени 1944 года был оттеснен к Белоруссии. Несмотря на сопротивление противника, занимавшего выгодные позиции на высоком – западном берегу Днепра, наши части форсировали реку и овладели этим сильным опорным пунктом гитлеровцев. И сейчас сюда стягивались силы с других участков, чтобы нанести основной удар и выдворить врага за пределы страны. Вынужденная передышка пошла на пользу нашим бойцам, измотанным до предела в непрерывных наступательных боях.
Из замаскированного танка, стоящего под деревьями, вылез заряжающий Степан Абрамян. Он поежился от утренней свежести и с кавказской безапелляционностью заявил:
– Леша, иди отдыхай.
– Так мне еще полчаса караулить.
– Ничего, иди. Что-то мне надоело сидеть в “чугунке”, – он кивнул на танк и полез в карман за кисетом с табаком.
Алексей с благодарностью посмотрел на Степана и нырнул в открытый люк. В чреве боевой машины раздавался громкий храп. Наводчик сибиряк Николай Павлов досматривал свой короткий сон. На его круглом лице блуждала невоенная улыбка. Командир танка Борис Веденский что-то чертил, склонившись над раскрытым планшетом.
– Замерз, Ковальчук? Ложись немного отдохни, а то скоро выступаем.
– Заснешь тут – канонада, как под Сталинградом, – проворчал Алексей, покосившись на наводчика.
По броне танка постучали чем-то металлическим.
– Командиров танков срочно к комбату! – прокричали снаружи. В открытый люк залез Степан и, потирая озябшие руки, сказал:
– Эх, как я хочу сейчас гранат и стакан чистого виноградного вина.
– От вина не отказался бы и я, но зачем тебе граната? – недоуменно произнес проснувшийся Николай.
– Дорогой, ты не знаешь, что такое гранат? – Степан в неподдельном возмущении поднял вверх руки. – Он такой спелый, красный, сочный. Леша, ну, скажи ему!
– Это фрукт такой южный, – пояснил Алексей, зевая.
– Что гранат, у нас сейчас кедровые орехи собирают, – наводчик прищурился от едкого дыма махорки и тяжело вздохнул. – Уже, наверное, снежок выпал, на белку идти можно.
Алексей прикрыл веки и облокотился о броню. Лазурное небо прочерчивает розовый клин журавлей, летящих к югу. Пьянящий аромат спелых яблок смешивается с сизым дымом костров, вяло жующих разноцветную листву. Невесомое серебро паутинок мягко скользит над киноварью черепичных крыш. “Господи, как хочется домой!”, – тоскливо подумал Алексей.
– Не грусти, дорогой, скоро фрицев добьем, – Степан положил ему руку на плечо, – и поедем по домам.
– По местам! Леша, заводи, – в люк свесилась голова лейтенанта, а затем и он сам спустился в танк. – Наш батальон будет атаковать Бобруйск с северо-западной стороны. При подходе к городу разворачиваемся в линию, – он обернулся к заряжающему, – Абрамян, только успевай подавать снаряды.
Боевая машина взревела и двадцать танков батальона, выстроившись в колонну, двинулись по направлению к городу. К полудню после начала наступления танки пошли в прорыв. Они ринулись по дорогам, которые пехота не дала немцам заминировать, переправлялись по мостам, которые фашисты не успели взорвать. В течение нескольких часов марш был закончен – группировка немцев, отступавшая под ударами наших пехотных дивизий, была отрезана от главных сил противника и заняла оборону в Бобруйске.
Показались первые хатки окраин города. В то же время вражеские орудия открыли огонь по приближающимся танкам.
– Разворачиваемся в линию! – по рации скомандовал комбат.
– Абрамян, заряжай! – прокричал лейтенант. – Коля, видишь цель?
Прицел нащупал пушку противника, и Борис нажал на гашетку. Прогремел взрыв и искореженные куски металла вместе с землей, боеприпасами и артиллерийским расчетом взлетели на воздух. Боевая машина, сминая останки орудия и людей, устремилась вперед.
– Командир, орудие справа! – прильнув к триплексам, закричал наводчик. – Степан, снаряд!
Вдруг танк сильно тряхнуло. Он, словно в агонии, прополз несколько метров и остановился.
– Суки, гусеницу перебили, – Алексей расстегнул кобуру и снял пистолет с предохранителя.
– Заряжающий и механик-водитель, немедленно устранить повреждение, – скомандовал лейтенант.
Через люк днища Степан и Алексей спустились на землю. В создавшейся ситуации шансы экипажа были ничтожны: неподвижная боевая машина – отличная мишень для вражеских орудий. Абрамян вставил металлический прут в трак гусеницы и они, вдвоем с Алексеем, потащили ее к каткам танка.
Что-то сверкнуло, и это нечто подбросило их вверх и мягко опустило на землю. Стало тихо-тихо, до звона в ушах. Ветка, густо усеянная яблоками, качается над Алексеем. Над ним ясное голубое небо. Яблоко срывается и падает ему на голову. Второе также попадает в голову. Очень больно! Третье – тоже… Боже, как больно! Он пытается защититься руками, но они очень тяжелые и их невозможно поднять. Снова падает яблоко. Ковальчук стонет.
– Лешенька, терпи, дорогой. Сейчас мы доберемся до леса и отдохнем.
Алексей открыл глаза. В дочерна темном небе сияли желтые звезды. “Где я?”. Острая нестерпимая боль пронзила тело и остановилась в голове.
– Степа, где ребята, где машина? – спросил водитель.
Заряжающий молча расстелил шинель и положил на нее Алексея. Любое движение приносило тому неимоверные страдания.
– Где ребята? – тихо повторил он вопрос.
– Нет ребят больше, Леша. Прямое попадание… Нас спасло то, что мы были не в танке. Тебя вот только ранило, – он посмотрел на свою окровавленную руку, – и меня немножко. – Абрамян вздохнул. – А нашим пришлось отступить.
Заряжающий взял здоровой рукой рукав шинели и, упираясь ногами в землю, потащил Алексея к лесу. Через несколько минут обессилевший Степан уронил голову на траву. Немного отдохнув, он снова взялся за свою ношу, но преодолел лишь десяток шагов. Раненная рука плетью висела вдоль тела.
– Степа, – пересохшими губами прошептал Алексей, – положи меня в воронку, доберись к нашим, а утром подберете.
Боль яростно металась по его телу. Он время от времени терял сознание и беспрестанно стонал. Покидали силы и Степана. Слезы отчаяния и беспомощности текли по смуглым небритым щекам. Вдруг глаза его зло сверкнули, он что-то сказал по-армянски, взял зубами негнущийся войлок шинели, а здоровой рукой, цепляясь за ветки и стебли травы, стал ползти вперед. Он стонал, хрипел, рычал, но двигался! Капли пота заливали ему глаза, по искаженному от неимоверного напряжения лицу изредка пробегали судороги, но он двигался, двигался! Когда до леса осталось несколько шагов, заряжающий перекатился на спину и расхохотался. Смех его, столь нелепый и непонятный вскоре перешел в рыдания; он сжимал здоровой рукой землю с такой силой, словно она была виновата в их страданиях.
В белые стены назойливо и бестолково тыкалась муха. Алексей с раздражением наблюдал за ее хаотичными и беспомощными движениями. Вот и он уже четвертый месяц находится в госпитале, а о выписке даже не идет речь – тяжелое ранение в голову надолго вывело его из строя.
– Ковальчук, к вам гости, – в палату заглянула медсестра.
– Кто там? – Алексей с трудом повернул голову.
– Гвардии рядовой Степан Абрамян, – от белозубой улыбки гостя в палате стало светлее.
Они обнялись, и однополчанин рассказал другу последние фронтовые новости, и что его, Алексея, давно ждут в батальоне.
– Степа, ответь мне на один вопрос, только честно.
– Зачем обижаешь, дорогой, хоть на сто отвечу.
– Что ты сказал тогда по-армянски, когда тащил меня на шинели?
Степан полез в карман за кисетом, но, вспомнив, где находится, положил руки на колени.
– Сказал, что ты мой брат, и я должен донести тебя к своим.
– Кому сказал? – не понял Алексей.
– Себе.
Ковальчук взял руку Степана в свою ладонь и посмотрел ему в глаза. Этот взгляд двух мужчин многого стоил – кто однажды понял человека в себе, тот поймет его в других.
3.
Отец неподвижно сидел на кровати. Сергей взял сигарету и вышел на улицу. Дождь уныло шелестел по крыше. В небе послышался журавлиный плач. Птицы, прощаясь с родной землей, улетали на юг.
Тяжелой шаркающей поступью, с дорожной сумкой в руках, из дома вышел отец и на ходу буркнул:
– Меня несколько дней не будет.
Не глядя под ноги, старик шел к станции, часто повторяя:
– Степа, я тебе все объясню. Он не знал. Он не хотел, Степа.
Окошко кассы было еще закрыто, и Алексей Ковальчук в ожидании присел на лавочку. Он закурил и прислонился к стене. В глазах вдруг потемнело. На грудь навалилась какая-то тяжесть, дышать стало трудно, лоб покрылся испариной. Старик прилег набок и закрыл глаза. От резкой боли он тихо вскрикнул. На грудь посыпались красные спелые яблоки. Подбежал Степан и принялся укладывать его на старенькую шинель. Алексей взглянул на него и прошептал:
– Не надо, Степа. Прости нас, брат.
г. Краснодар