Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2006
ТРАВА ЕЩЕ ВЫРАСТЕТ…
Как бы хотелось написать нечто лирическое – о деревне, о покосе, о вольном духе сельских просторов, врачующих нынешние наши язвы духа. Да никак не могу настроиться на отвлеченно-поэтический лад, все в голову лезут жгучие оголенные проблемы бытия. За что ни возьмусь, – выходит публицистика с философией… Вот и недавняя беседа с моим деревенским соседом о житье-бытье, которая, казалось бы, должна настроить на некое умиротворение, вызвала долгие размышления о несовместимости даже не миров, а простых индивидов, обыкновенных тружеников разных концов земли. И эта несовместимость, проявившаяся в сущей мелочи, в безделице, обусловлена не политическими убеждениями, а органическими свойствами натур. Он, мой сельский сосед – Филипп, выдавший года два назад дочку за американца, нынче съездил по ее вызову в Америку. Я удивился, как изменил его этот визит: еще не обношенный джинсовый по фигуре костюм, штаны заправлены в коричневые полусапожки, на голове громадная шляпа с загнутыми кверху широкими полями. На простодушном лице с кривым носом и ямочкой на подбородке – особенный красноватый загар, какого в наших широтах не бывает. Мог бы играть в американском боевике типажного ковбоя.
Я его знал как неутомимого труженика, мастера на все руки. Еще до рассвета меня будили шумы его напористой деятельности. Парники у него самые надежные, самые ранние помидоры, когда покупатели в Кишеневе налетают на них, как мухи на патоку. На подворье корова, теленок, две-три свиньи, множество гусей, куриц, индюков… Словом, это обширное хозяйство, поглощавшее все его помыслы, позволило ему отстроиться, завести добротную машину, а также дать высшее образование единственной дочери Алене. Она, прекрасно владея английским, некоторое время работала в Кишиневе, в туристической фирме, где и встретила приезжего американского юриста, сделавшего ее американкой.
Я помнил Алену того времени, когда она еще была девчонкой – школьницей, летом раз в неделю босая, в ситцевом сарафанчике пасла небольшое стадо коров, отбывая очередь своего двора. Миленькая, застенчивая и серьезная девчушка невысокого роста, привлекательная своей сельской естественностью. Несколько раз видел ее уже студенткой – модницей, этакой современной европеизированной куколкой в джинсах в обтяжку, в коротенькой кофточке выше пупка, – приезжавшей ненадолго к родителям. И вот уже живет где-то за океаном на окраине неизвестного мне города Оклахома-Сити в собственном доме с процветающим молодым юристом и вскоре станет матерью коренного американца… Филиппу многие завидовали: так хорошо устроил дочку.
Как-то он зазвал меня к себе, стал рассказывать о своей поездке за океан, о том, как уважительно его встретила новая родня, – показали Нью-Йорк, Вашингтон, даже свозили посмотреть водопад Ниагару, особенно восхитивший его своим величием, шумом, облачком мельчайшей водяной пыли, освежившей лицо. В океане купался, загорел там, аж кожа на спине слезла. И виски пил, и в дорогой ресторан водили, и по магазинам… Подарками завалили!
Однако мне все же показалось, что Филипп прошлых лет, душевный независимый собеседник, не лишенный народного остроумия, теперь все время прятал под усмешкой и самоиронией легкое смущение. Во всей его могучей полноватой фигуре чувствовалась некая стыдливо-виноватая скованность.
Уже смеркалось, когда я собрался домой, но Филипп не из тех, кто тебя отпустит без угощения. Мы дегустировали вина его опрятного и вместительного подвала. Захмелев, он словно смыл неестественное для него смущение и внезапно открылся: “Эх, не сходимся мы с американцами характером! Не смог бы жить среди них… Интересы у нас различные. Не совпадают”. “Отчего же?”, – заинтересовался я. “Я там так опростоволосился, стыдно сказать. И все из-за своего доброго сердца… Дочь с мужем уехали на целый день по своим делам, я остался один, и решил их отблагодарить за гостеприимство. Чем? Да своим трудом. Нашел лопату, – хорошая попалась, острая, и как раз по руке. Вижу, двор зарос травой; дело к осени – она уже засохла, стала, как ветошь. У нас ведь как? Все обычно засажено овощами да цветами до самой калитки, – остается только узкая тропочка. Решил вскопать дворовую лужайку, посадить что-нибудь. Все же свой помидорчик, лучок, огурчик вкусней покупного. Магазинные овощи у них не те, что у нас, – вкус не тот. С каким наслаждением я копал, вырвал всю траву из дерна, отряхнул корни, да так увлекся, что и соседский участок вскопал. Пусть, думаю, и они порадуются. Целая копна выдернутой травы получилась, я и поджог ее. Стою, оперся подбородком на черенок лопаты, пот бежит по лицу, устал, и так приятно на душе. Вдруг, слышу – сирена, подъезжает пожарная машина. Оказывается, кто-то, заметив дым, вызвал пожарную команду… У них запрещено разводить костры во дворе. Эх, и рассказывать больно. Примчалась дочь с мужем: что ты наделал?! Ведь это же газон, каждый метр денег стоит! Сосед теперь затаскает нас по судам! Ему не деньги важны, а газон, за которым десятилетия ухаживал! А я-то думал – помог им… – тяжело вздохнув, Филипп добавил: – Вот и делай добро”.
Глядя на его медвежью фигуру, выражавшую детски милое смущение и досаду, мне было трудно удержать от улыбки: так он был привлекателен в своем огорчении. Чтобы он не воспринял ее за насмешку, я обнял его: “Не горюй! Трава еще вырастет. И гуще будет”.
Да, теперь и меня не покидают размышления об этом крохотном событии. Но трава и вправду еще вырастет…
ОЗЕРО
Лошади шумно фыркают, грызут удила, шарахаются… В чем дело? Мой жеребец не подчиняется, выступает боком, норовит повернуть назад. Не чует шпоры, готов укусить меня за коленку…
Еще темновато, небо на востоке чуть засветилось ледяным пламенем. Впереди то ли кусты, то ли туман – не поймешь. Чувствуется близость озера, кони напоены, но почему-то готовы отпрянуть, не хотят идти к воде.
И вот открывается озеро, почему-то темное, почти черное. И ничего живого – ни птички, ни лягушки, могильная пустота. Пахнуло парным нездоровым теплом, тревожным духом приторной тяжелой сырости. Тяжело спрыгиваю с седла, ноги одеревенели, плохо слушаются. Приближаемся к темной воде, над ней курится мутно-розовый парок, почему-то вызывающий мистический страх. Он насыщен элементами беспокойства, предчувствия невзгоды, беды… Наклоняюсь, чтобы сполоснуть лицо. Боже, да это же кровь… Озеро крови. Бьет в нос испарение, которое способно свести тебя с ума. Храпят испуганные кони, вырывают из рук уздечку.
Просыпаюсь. Сердце бьется где-то около горла…
К чему бы это? Не помню, чтобы видел сразу столько крови наяву. Но сон мистический, вещий. Повеяло древними поверьями, что-то былинно-сказочное окутывает душу.
…Давным-давно не ездил в седле.
ВЫЛИТЫЙ МАРУХИН
Просыпаюсь, – весь в поту, – привиделся кошмар, будто сочинял бессмысленный какой-то рассказ, запомнился только заголовок: “Вылитый Марухин”. Кто такой Марухин – не помню, и чего он явился во сне, не знаю, вообще эту фамилию никогда не встречал. Во сне чувствовал безумное волнение, ощущение невыполнимости и бессмысленности затеи, а также болезненную и неодолимую ее навязчивость… Фу, хорошо, что это только приснилось! Но как это случилось? Ведь я не в постели, а проснулся шагающим, несущим на плече тяжелый бильярдный кий, который держал за тонкий конец вывернутой в запястье ладонью. Так фасонисто носят иногда вилы или грабли, идя с тяжелой работы удовлетворенные, испытывая радость неизбывной силы.
Однако, где я был, что делал, почему несу этот кий? Да, вспомнил, разругался со своим другом Валентином из-за моих мужицких усов, вульгарных по его мнению. Ага, вот в чем дело: усы! Да их у мня никогда не было, усов-то. Чепуха какая-то. Не в усах дело, тут неясные ассоциации… Замешан был кто-то усатый… Все время, пока я писал “Вылитого Марухина”, что-то мне мешало, какие-то огни, вспышки, непонятный треск. Гроза?.. А рассказ вроде бы получался… Помнится, жена его велела шоферу съездить за водой к роднику за сорок километров, иной воды они не пьют. Но эта поездка и без ее указания повторяется ежедневно. Не из водопровода же брать! Затем – для другой машины – поездка к утреннему рейсу московского самолета с термосами (супы и второе), с ящиками, набитыми фруктами и бутылками. Дочери учатся в столице, но не питаться же им тамошней пищей! Не дай бог…
Марухин в это время, покряхтывая, поводя головой, чтобы избавиться от боли в основании шеи, сел в “Волгу”, велел выехать на трассу, только что сданную в эксплуатацию. Надел новый костюм синего цвета – в тон чудному летнему утру, – сшил прекрасный мастер, все было вроде нормально, а вот теперь показалось – жмет под мышками. Надо сказать, чтобы указали портному на этот просчет. Учишь, учишь… Ах, безнадежное это дело. Кругом безрукие какие-то. Но, а трасса получилась вполне художественной! Дорога – символ движения. Прекрасно. Какая панорама! И это все – я… Если б не было меня… Но что это справа? Дубрава? Никто не обратил внимания, что она нарушает симметрию? Все должен устроить я сам, ни на кого положиться нельзя. Неужели не увидели чиновники нарушения гармонии!? Это же никак не укладывается в систему! Что вы сказали? Стремление к симметричности – признак посредственности ума? Вы это сами придумали? Остановиться! Стоп! Выйдите из машины. С этой минуты вы больше не министр. Ходите пешком, раз такой философ! Вы больше мне не нужны… Умник!.. Расстроил, негодяй, с утра испортил настроение… Дай-ка валидольчика. Так в гроб вгонят, мудрецы! Я просил валидол, а не коньяк… Эта дубрава мешает видеть всю панораму целиком, с виноградниками, садами, холмами… Как это понимать?! Тоже мне, эстет… К вечеру убрать. Снести к черту эту дубовую, подчеркиваю, семейку. Будет сделано. Прекрасно. Это мое открытие: надо делать нелепые и необъяснимые логикой поступки, такое свойственно великим людям. Это должно в подчиненных вызывать трепет. Непонятное их умишку вызывает особое уважение. А спустя некоторое время люди будут восторгаться мудростью моих решений…
…Провал, смутное шевеление времени… Ага, я все-таки в больнице. В палате выпивают… Разговор: “А Котлетова знаешь?” Нет. А кто это? “Из охраны самого Марухина. Во пили! Он тогда без коньяка в нашу палату не заходил. Появлялся врач, – ему: “Пей!” Доктор покорно пьет. Морщится, сволочь. Котлетов весело: “Пей до дна!” А Завалюхина знаешь? Нет?! Это такой мужик! Тут все на цыпочках ходили. Ну, ты лопух! И Миздрюхина не знаешь?! Да это же… Один – шофер самого Марухина, другой – тоже из охраны! Майор этого самого органа… Их тут так боялись!..
Я слушаю их речь сквозь звон стаканов и чавканье. О, сладкий дым воспоминаний!
Тут я наконец-то проснулся. Подошел к окну, на улице идет репетиция праздничного парада. А может – демонстрации. Освещение неважно, но можно различить идущие колонны. Решил записать хоть обрывки сновидения, – так они ярки, остры. Включил лампу над изголовьем, света нет. Встал, подошел к двери, щелкнул выключателем, – напрасно, света нет. Наверно пробки перегорели… За окном треск, голубоватое прерывистое сияние. Полез к щитку с пробками…
Удар тока, икры из глаз… Окончательно проснулся. Оказывается, и это был сон. Щупаю пульс – нормально. Ущипнул себе запястье, – больно. Значит, не сплю.
А рассказ, который казался таким значительным, стал меркнуть и окончательно рассеялся. Полчаса третьего.
Всего-навсего сон…
Только при чем тут усы – не понял…
ПАМЯТНИК
Длина жизни зависит от памяти: чем память лучше, тем длиннее твоя жизнь, – этот афоризм не из книг – он родился в голове Василия Лукича после того, как ему позвонила Изида, которую он не видел лет, пожалуй, тридцать, а то и больше. Он не знал, что она живет теперь в их городе, видно перебесилась, вернулась. Вот многие жалуются, уже будучи стариками, что не заметили, как пробежал их век. Вставал, одевался, завтракал, шел на работу. Что еще? Когда-то бывал на курортах. Кого-то хоронил, кого-то нянчил. Все… А в нем, едва он услышал ее голос, мгновенно воскресли в памяти такие громадные просторы минувшего, что закружилась голова, словно над бездной… Мощный поток звуков, красок, запахов, ощущений былого унес его из нынешних стариковских забот. А сколько таких едва заметных точек судьбы, способных вернуть к жизни поразительные размеры пережитого! Как только углубишься в былое, – провалишься в бесконечность.
Но сейчас ему было не до отвлеченных изречений. Тут как бы свести концы с концами в собственном деле. Его продовольственный магазинчик, который он открыл в особенно тяжелые годы всеобщего кризиса, – выделил под него большую часть своего частного домика, стоявшего на окраине города на берегу озера возле запущенного парка, – повседневно подвергался набегам всяческих шаромыжников: и уголовников – “крышки”, и всевозможных инспекций – от пожарной и налоговой, до санитарной. Вчера придрался налоговый инспектор: потребовал дополнительный налог за выставленный у входа в магазин столик (за ним можно было выпить бутылку воды или пива), так как это, якобы, дополнительная торговая площадь, и этот столик надо оформить как бар или буфет. Пришлось “дать на лапу”. А сегодня с утра зашел развязный парень в полицейской форме, окинул взглядом витрину, попросил продавщицу подать три бутылки лучшей водки, два круга колбасы, две буханки белого хлеба, кусок сыра, несколько бутылок пива и минералки. А когда она спросила деньги, он с деланным удивлением поднял брови: “Ты что? Не видишь на мне форму? У нас сегодня один полицейский именинник. Должны же вы участвовать в таком деле!” И ушел…
Вот и крутись, как знаешь. И жаловаться некому.
Какое счастливое время было, когда он, подающий большие надежды преподаватель истории, готовивший диссертацию, однажды проснулся, словно бы совершенно обновленный, способный подняться в воздух и невесомо парить над сияющим, благоухающим, остро-живописным миром. Он тут же понял, что это произошло оттого, что ему сейчас предстоит увидеть ее… Это необыкновенное чувство легкости, счастья, ощущения бесконечности своих сил называется условным и затертым словом любовь. Новая преподавательница географии Изида Зиновьевна, яркая блондинка спортивного телосложения, и одетая несколько рискованно, – довольно пикантное декольте, короткая юбочка, вся – грация и движение, улыбчивая и приветливая, сразу покорила мужскую часть преподавателей школы. Вдобавок она писала стихи, ими заполнялась школьная стенгазета, нередко к праздникам ее вирши попадали на страницы местных газет.
У них с Василием Лукичем вроде что-то намечалось, они некоторое время были неразлучны в совместных прогулках, походах в кино, на всякие выставки, во всяком случае, он уже строил планы на совместную жизнь, как вдруг Изида ушла из школы, перекочевала в местный театр, где ей предложили место заведующего литчастью. Потом он узнал: ею увлекся молодой режиссер, вскружил ей голову, обещая прямую дорогу к литературной славе. Нужно было время, чтобы Василий Лукич стряхнул с себя это наваждение обожания. И оно растворилось так же внезапно, как и явилось. Хотя Изиде нравилось его ухаживание и даже после того, как она ушла с головой в хлопоты по обновлению репертуара театра, он все более отдалялся от нее. Он вдруг понял, что не может любить такую красивую (в общепринятом понимании) женщину, – все они теперь ему казались пошлыми, доступными для любого прохвоста, как бы захватанные нечистыми руками… И сама она уже потеряла прежнее обаяние, словно с крылышек красивой бабочки стерли волшебный узор и открылось: крылышки мутно-прозрачные.
Прежде его пронзал и вызывал сердцебиение даже звук ее голоса, теперь же его мутило от ее провинциально-смелых нарядов, новых словечек, неприличных выражений, которые были модны и даже как бы являлись признаком некой избранности в ее новой среде. Он обнаружил, что у него возникает ядовитое раздражение, когда она в компании, слушающей хорошего певца, начинала вполголоса фальшиво подпевать, всерьез полагая, что этим добавляет красот звучанию. В эти мгновения ему стоило больших усилий, чтобы не крикнуть: “Да замолчи же!”
В особенности он возненавидел ее вирши, появлявшиеся сразу в нескольких газетах к каждому празднику. Может быть, через них он понял ее подлинную суть – пустота и холодность, воспаленное, как у капризного и избалованного ребенка, желание привлечь к себе всеобщее внимание. Она и внешне старалась походить на настоящего поэта, каким он ей представлялся, – читая свои вирши с завыванием, она делала грациозное движение всем станом, картинно откидывала правую руку, словно показывая слушателям что-то невообразимо ценное. В эти мгновения он ее люто ненавидел.
Потом до него доносились слухи, что она несколько раз уже выходила замуж, уезжала в Москву с каким-то молодым и уж сильно пьющим актером, о котором многие говорили: “Гений”, хотя играл он с надрывом, претенциозно, в пьяном виде хватал кого-нибудь из критиков в объятия и, брызгая слюной, долго долдонил о своей “гениальности”. Потом Василий Лукич потерял ее из виду и совершенно забыл. Изредка в виде отдаленного эха в душе отзывалось дивное воспоминание того чувства первой влюбленности, озарившего когда-то его молодость.
И вот она неожиданно позвонила. Через столько лет! Душа Василия Лукича встрепенулась, засветилась, ожила. Уже много лет он жил один – жена его десятилетие как покоится на кладбище, дети разъехались кто куда, хозяйство вела его старшая сестра, овдовевшая еще в молодости и посвятившая остаток жизни опеке над ним…
…Странно, Изида приехала к нему на грузовике с несколькими рабочими. Взглянув на нее, подсохшую, морщинистую, но по-прежнему не по возрасту броско одетую, он вспомнил почему-то ее отчество: Зиновьевна, хотя никогда по имени-отчеству к ней не обращался. Просто эту даму он уже был не в состоянии называть только по имени. Она кокетливо улыбнулась ему, словно они расстались только вчера. Знакомым капризным жестом поправила растрепавшиеся в дороге волосы, теперь уже седые, подкрашенные в голубоватый цвет:
– Я к тебе по делу, Василий, думаю, ты не откажешь мне в небольшой услуге, по старому знакомству.
– О чем разговор, пожалуйста, – Василий Лукич пытался в ее облике найти хоть что-нибудь, напоминающее о тех волшебных днях и неделях, когда он, молодой преподаватель, ходил в бреду обожания и страсти.
– Понимаешь, слышала, что ты теперь хозяин магазина, значит, у тебя есть собственный склад. Верно я сообразила? Тут я заказала одну вещь, а держать ее в городской квартире невозможно. Хочу оставить у тебя на хранение. Временно.
– Сделай милость, – Василий Лукич недоуменно пожал плечами. – Какую вещь? Заносите, сейчас отомкну свою кладовку. Склад – это сильно сказано.
Рабочие, приехавшие с Изидой, вытащили из кузова тяжеленную вещь, укрытую брезентом, отдуваясь, согнувшись чуть не до земли, занесли ее в кладовку. Тут Изида сняла с нее брезент, это оказалось мраморное надгробье с крылатым ангелочком, на основании которого были выбиты слова: “Поэтесса Изида Попова”. И чуть ниже дата рождения и тире, долженствующее соединить с другой датой…
Изида расплатилась с шофером и грузчиками, отпустила их, мол, отсюда сама доберусь. А Василию Лукичу пояснила:
– Пока есть деньги, решила сама заказать себе памятник. От других ведь не дождешься. Да и никого у меня нет. Пусть постоит у тебя, потом заберу, у соседа рядом с моей квартирой гараж, пока там ремонт, а потом туда поставлю…
Он не решился пригласить ее в дом, – почему, не мог бы сказать.
Хорошо, пусть стоит, тут место есть…
ЛЮБИМЫЙ МОЙ ИНОСТРАНЕЦ
– Ка-а! – протянул он радостно, указывая пальчиком на люстру под потолком, когда его впервые принесли к нам домой. Мне это понравилось. Сообразительный мальчик, сразу нашел самую важную вещь в комнате. Он охотно пошел от бабушки ко мне на руки, сперва недоверчиво присматривался ко мне, а вскоре так освоился, что довольно сильно потянул меня за волосы, вырвался из рук, спустился на неверных ножках на пол, пыхтя, залез на диван, где я сидел, делая вид, что не обращаю на него внимания, устремив взор на телевизор, потом взобрался на спинку дивана, лег пузечком мне на темя, сполз вниз головой ко мне на колени, перелез вновь на спинку дивана, опять лег мне на затылок и вызывающе скатился по мне вниз, выражая показное равнодушие к моей фигуре. Так мы с ним занимались общим делом, я был для него словно бы горкой, с которой приятно кататься на пузе, задевая мне нос своими ножками, обтянутыми трикотажными ползунками, а я испытывал нежнейшие чувства, изо всех сил скрывая их от него… И обоим нам это очень нравилось, хотя мы делали вид, что не замечаем друг друга.
Прощаясь, он протянул ручку в направлении люстры и опять произнес единственное освоенное им слово: “Ка!” Что оно означалось, – можно только догадываться, наверное, – одобрение.
День ото дня его каверзы в отношении меня становились все затейливей. Ему почему-то очень хотелось вывести меня из себя или полностью завладеть моим вниманием. Он выделывал всякие номерки, носился по комнате, кувыркался, иногда даже нарочно хулигански сбрасывал мои бумаги со стола, лукаво поглядывал на меня: как я это все оцениваю? Мне и это было по душе…
Нет, его отец в его возрасте был ко мне куда более лояльным, любил гулять со мной, держа меня за указательный палец правой руки. Я, как будто предчувствуя самое дурное, написал тогда стихи о нем:
Пока еще моя с ним связь
Конкретна до предела –
Идет, за палец мой держась,
Ныряя то и дело.
Всему смеется карапуз,
И не подвержен злобе,
Лишь четырех зубов укус –
Все зло, на что способен…
Пропускаю несколько четверостиший, главное, что я угадал три десятилетия назад – вот оно:
Пойдут вблизи иль вдалеке
Пути все буреломней,
Но первым о его руке
Всегда мой палец вспомнит.
Да, на указательном пальце до сих пор ощущаю его горячую ручку. А его пути пошли действительно “вдалеке”, за океаном, в колоссальном городе, где он, программист божьей милостью, нашел работу, – это в те года, когда наш край испытывал кризис, когда невозможно было заработать даже на хлеб. И мой маленький дружище, – уже его сын, когда-то буквально садившийся мне на голову, к тому времени освоивший уже несколько вполне понятных слов, тоже укатил вместе с матерью вслед за отцом. Этот мой любимый иностранец сейчас уже в пятом классе, говорят, забыл свой родной молдавский и мой – русский, уже с раздражением поправляет родителей, когда они, отсталые, не умеющие как следует освоить новый для себя язык, нередко коверкают английские выражения. Смотрю на фотографии щекастого благополучного подростка, не узнаю своего “Ка”. И это одна из самых горьких моих печалей.
БУТЫЛКА ОТ БОГА
Поэты во все века восхваляли вино. И любили выпить. Лирики… Может быть, за это их и любили. За лирику, конечно, которой свойственно все человеческое. Самый мощный памятник в мире был поэту Ли Бо в Китае, тому самому, который славил вино, вроде нашего Есенина. И мой друг иркутянин Славка, сочинявший стихи чуть ли не с пеленок, не был исключением. За несколько дней до Нового года он, как говорится, забурился, спекся, отключился…
Морозным утром его разбудил настойчивый стук в окно. Славка не хотел вставать – в жалкой избе, одиноко стоящей в сельце на дальней окраине у подножья сопки, служившей ему прибежищем в основном летом, и куда он вчера добрел из городской квартиры после домашней ссоры, было очень холодно. Должно быть, вода в ведре у двери покрылась корочкой льда.
Наконец, не выдержав, он накинул на себя старую шубейку, отворил дверь. Изба была без сеней. И дверь выходила прямо на заснеженное крыльцо, на котором нетерпеливо переминался, потирая уши, прихваченные морозом, друг Валентин, живущий в километрах в трех – в благоустроенном доме-даче, – ему позволяли средства и более комфортный дворец, так как он – процветающий прозаик, издающийся по всему миру, почти классик. Валентин, курносый моложавый старик, в противоположность Славки суровый аскет, запойный труженик, избегавший алкоголя, и он со скрытым осуждением окинул взглядом младшего друга (выглядевшего намного старше своих лет). “Та-ак, – протянул он осуждающе, – хвораем, значит… – и затем с неким сочувствием: – Пойдем ко мне…”
Помятый Славка, сполоснув лицо ледяной водой, накинул рыжий вытершийся полушубок, сунул ноги в валенки, лениво поплелся следом.
Нужно было перевалить сопку, а там дача классика, где предстояло долгое чаепитие. Мало радости… Сердце колотится, голова налита тяжестью, но уж точно похмелиться никак не дадут, у Валентина вообще не держат никакого зелья. Валентин бодро поднимался вверх, ступая в недавно оставленные свои же следы – первые после вчерашнего снегопада. На белом просторе косогора только круги иероглифов на снегу от лапок вокруг каждой травинки – птички собирают осыпавшиеся семена. Внезапно Валентин остановился, оглянулся на своего задыхающегося спутника и въедливо спросил, продолжая их долголетний, бестолковый спор: “Ну, как, ты так и не поверил еще в Бога? Не веришь в спасение?” В его словах слышалась легкая насмешка. Или это только показалось… Последовательно долгое молчание, так как Славка в это тяжкое утро туго соображал. “Говори скорее, а то сразу видно – хочешь увильнуть?” “Верю”, – покорно выдохнул равнодушно Славка, подспудно чувствуя, что сейчас надо ответить именно так. “Ну, слава Богу. Раз так, раскопай вот этот сугроб”, – и классик начал ногой разметывать нетронутый снег. Покорно Славка взялся за дело. Каково же было его удивление, когда под снегом оказалась… она самая, полная бутылка “московской”!
Рассказывая мне это, Славка восхищенно крутил головой: “Ну, никак не верю, что он закопал ее в сугроб. Ведь снег-то был нетронутый. А, может, Бог просто сжалился надо мной…”.
г. Кишинёв