Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2006
ЛЮБОВЬ ХУЛИГАНА
1.
Наша семья после двухлетнего пребывания на Кольском полуострове вернулась обратно в Москву. В сентябре мне надлежало идти в третий класс. А пока стояло лето, удушающе знойное, почти без дождей, но деревья и кусты вокруг домов за время моего отсутствия столь буйно разрослись, что образовали тенистые зеленые своды, под которыми стало так приятно играть в казаки-разбойники, в прятки или, расположившись на траве, в лото, принесенное из дома под строгий родительский наказ “вернуть в целости и сохранности”. Дни напролет я проводила на улице в компании новых подруг и приятелей, которые в детстве заводятся как-то сами собой и невесть откуда.
В это самое лото мы и играли на траве за домом, когда появился он. Незнакомый парень года на два меня старше, высокий, белокурый, с очень большими и очень светлыми глазами. Он оглядел нашу пеструю компанию и остановился взглядом на мне. Наш маленький подхалим Пашка подбежал к незнакомцу, что-то радостно щебеча. Тот остановил его жестом и, не сводя глаз с меня, спросил:
– Кто это?
Пашка проследил направление его взгляда и сказал: “А, это…” – и стал что-то щебетать объяснительно, размахивая руками. Незнакомец молча слушал, не отрывая взгляда от моей персоны.
На меня и раньше заглядывались мальчики, даже писали мне в школе любовные записки, которыми я очень гордилась, но которые уничтожала, чтобы они не попались на глаза родителям. Но так еще никто и никогда на меня не смотрел. То был взгляд поистине “не мальчика, но мужа”. Так иногда смотрели мужчины на мою красивую маму. Ужасно смущаясь под этим неотрывным, немигающим, гипнотизирующим взглядом, я делала вид, что и не замечаю вовсе смотрящего, что полностью поглощена игрой.
Наконец он повернулся и пошел прочь.
– Кто это? – в свою очередь спросила я у Пашки.
– Это Вадик Курганов, хулиган с соседней улицы.
Хулиган Курганов не спеша взбирался на пригорок, а я чувствовала в себе прилив какой-то теплой световой волны. Я испытывала какое-то новое, доселе неизвестное мне чувство, столь всепоглощающее, окрыляющее и блаженное, что все окружающее растворилось в нем, потеряло значение. Недовольный голос подруги вывел меня из сладкого забытья:
– Эй! Ты что, заснула? Твой ход.
2.
День 1 сентября только формально считался учебным: дарение цветов, поздравления и прочая кутерьма.
После уроков, побросав портфели в траву, наша веселая дворовая ватага играла в прятки. По торжественному случаю я была в белом крахмальном фартуке, в капроновых чулках (невиданная роскошь!) и в красных туфлях на маленьком каблучке. Этот праздничный наряд не мешал мне носиться сломя голову, убегая от “водящего”, пока я наконец не споткнулась и не плюхнулась в кусты возле подъезда навзничь. Кусты смягчили мое падение, вот только фартук накрыл лицо. Когда я его стряхнула, передо мной стоял Курганов. Школьное платье задралось у меня выше колен, и он весело и с какой-то жадностью глядел на мои ноги. Заметив, что я это заметила, он протянул ко мне руку:
– Разрешите, барышня, вам помочь.
Эти слова его совершенно ни с чем не вязались, прежде всего обращение “барышня”. Но я протянула ему обе руки. Он помог мне подняться.
– Благодарю вас, сударь. – церемонно промолвила я, поправляя платье.
Мы оба прыснули, и вдруг он привлек меня к себе. Я посмотрела ему в глаза – они были сияющие и теплые, и в них была нежность. Он приблизил свое лицо к моему, губы его раскрылись пунцовой розой. Я вырвалась и убежала.
И снова эта волна света и счастья…
Я сидела под кустом сирени и думала о своей любви. Я уже знала, что это именно любовь. Я знала, что Курганов хотел поцеловать меня, и это не было озорство с его стороны. Озорство было два года назад, в первом классе, со стороны знойного красавца Мишки Кацмана, который на перемене затащил меня в угол и сочно поцеловал в губы своими огромными губищами. Я тогда так растерялась, что заплакала и побежала жаловаться учительнице. Учительница – молодая даже по тем моим, детским, понятиям, девушка – ничем мне не помогла, сама засмущалась и зарделась. Нет, со стороны Вадима – произнесла я наконец про себя его имя – это было не озорство. То, что было в его глазах – ох уж эти большие и светлые – белесовато-голубые глаза под белыми длинными в полщеки ресницами! – в его глазах…
3.
Лето следующего года было не таким жарким, как предыдущее. Я часто брала с собой младшего братишку, и мы с ним вдвоем гуляли в лесу. И в этот раз мы отправились в лес, отделенный от жилых построек неглубоким оврагом, в котором плескался ручей, вытекающий из пруда неподалеку. В этом пруду, заросшем камышами, ряской, полном ила и головастиков, мы, ребята, часто купались. После недельных дождей пруд вздулся и ручей заплескался попроворнее, почти затопив камни, по которым мы через него перебирались в прошлый раз. Брат канючил и просился в лес, а я уже подумывала о том, чтобы пойти другой дорогой, как вдруг перед нами возник Курганов. Моментально оценив ситуацию, он подхватил моего братца на руки и как был, не разувшись и не закатав брюк, стал пересекать с ним ручей. Брат довольно хихикал, обвив пухлыми ручками шею спасителя. Курганов бережно опустил малыша на другой берег ручья и посмотрел на меня. Я начала было разуваться, но Курганов одним прыжком пересек ручей вспять и подхватил меня на руки.
Это было прекрасно, как в книжке. Это было впервые в моей жизни, и я тогда не знала еще, что – в последний раз. Курганов нес меня через ручей так долго, как будто через широкую реку. Я не знала, куда девать руки, не решаясь по примеру брата обвить ими шею моего возлюбленного. Глаза я тоже не знала, куда девать, а смотреть мне хотелось только на него, только на него…
И тонули в объятьях друг друга,
Друг у друга тонули в очах
Двое нежных – супруг и супруга, –
Не встречающиеся в ночах.
Оказавшись рядом с братом, я пискнула “спасибо”, взяла малыша за руку и потащила его в сторону леса. Я ни разу не обернулась – а как мне этого хотелось! И как я надеялась, что Вадим все стоит на берегу ручья и смотрит мне вслед!
4.
Зима выдалась снежной, и мы всем ребячьим миром строили на площадке возле дома снежный дворец. С пунцовыми щеками, со сползшими на глаза шапками, с перекошенными набок шарфами, мы старались изо всех сил – близился Новый год! – орудуя лопатами, лопатками и лопаточками, а также варежками, отчего они вскоре превращались в мохнатые ледышки и переставали гнуться. Работа кипела в лучших традициях стахановского движения, когда появилась вдруг в опасной близости от нашего шедевра архитектуры компания подозрительных парней с нехорошими лицами. Среди них был Курганов и видно было, что он среди них главный.
– Что тут малышня понастроила? – гаденько поинтересовался один из пришельцев.
– Сейчас проверим на прочность! – весело гаркнул другой, подошел к снежному дому и пнул ногой наугад. Часть стены обвалилась. Среди строителей послышалось тихое оханье и всхлипыванье.
Тут Курганов увидел меня.
– Не трогать! – рявкнул он своим разбойникам. – Оставьте малявок в покое и идите отсюда. Я вас догоню.
Он подошел ко мне, взял меня за обледенелую варежку, посмотрел мне в глаза. В моих глазах были возмущение и неприязнь. Он тихо сказал “прости” и отвел меня в сторону. Я не сопротивлялась. Он поправил сползшую мне на глаза шапку, сбившийся набок шарф, потом оглянулся. От моих сподвижников по строительству нас закрывало вишневое дерево, все в снегу. Убедившись, что нас никто не видит, он взял меня за плечи, наклонился ко мне и поцеловал.
Как жарко поцелуй пылает на морозе, –
Писал великий русский поэт Пушкин. Все смешалось в моей голове, и слова “я тебя люблю” я почти не расслышала из-за возникшего отчего-то шума и звона в ушах. Внезапно я поняла, что глаза мои крепко зажмурены. Когда я их открыла, рядом никого не было.
5.
Территория школы была окружена бетонным решетчатым забором и включала в себя, помимо здания собственно школы и стадиона еще небольшой лесок – осколок большого леса, а также лужок, заросший буйными дикими травами – полынью, пижмой, крапивой. Осенью их стебли высыхали и служили отличным топливом для костра, который мы и разводили ближе к вечеру, чтобы пламя было ярче, и пекли в костре принесенную из дому картошку. Сидеть вокруг костра и смотреть на пламя – само по себе занятие восхитительное, особенно если удавалось раздобыть хорошее бревно, которое горит долго и ровно, а не бегать все время в поисках сухих стеблей полыни, которые горят ярко, но прытко.
Костер горел исправно, картошка чернела в углях, мы сидели вокруг костра, переговаривались, перешучивались, пересмеивались. Чувствовали себя путешественниками в долгом странствии и по очереди рассказывали друг другу свои приключения. Вдруг повисла пауза. Все почему-то смотрели в мою сторону. Я, не понимая в чем дело, оглянулась и увидела Вадима. В руках у него был ворох сухих веток. Он бросил их в костер и молча уселся рядом со мной.
После восторгов по поводу того, что костер разгорелся так ярко, рассказчик продолжил свое занимательное повествование о верблюдах и караванах, но я его уже не слушала, глядя в огромные сияющие глаза, в которых билось, кроме пламени костра, еще какое-то пламя.
Вадим встал, протянул мне руку. Я покорно подала ему свою и тоже встала. Так же покорно пошла за ним, рука в руке. Мы отошли метров на двадцать от костра, в темноту, в самый центр луга. Звезды светили нам. Внезапно он подхватил меня, стал падать, и мы вместе рухнули в буйные травы, буйно же хохоча. Он не целовал меня, только прижимался щекой к моему лицу и шептал мне что-то ласковое, нежное и бессвязное. Снова встали и снова упали и так без конца. Пахло опавшей листвой горьковато и пряно, травой пожухлой, землей, дымом костра. И лежали, обнявшись, на траве, и над нами сияло всеми своими звездами черное осеннее небо.
И падали в буйные травы,
Сплетались, две нежных змеи,
И горечь любовной отравы
Впивали из черной земли.
– Эй, Ромео и Джульетта! Идите есть картошку! – закричали от костра и перешучивались, и пересмеивались.
– Я тебя люблю. – выдохнула я и не испугалась собственной смелости.
6.
Поздним весенним вечером я возвращалась домой. Пусто было вокруг – ни машин, ни прохожих, ни “собачников”. Остро пахло свежей, уже обильной, листвой, распустившейся сиренью. Я уже подошла к подъезду, под освещенный голой лампочкой козырек, как вдруг мне наперерез из соседних кустов сирени метнулась темная фигура. Фигура загородила мне путь в подъезд, осветилась небогатым светом лампочки и оказалась Кургановым.
Но, Боже, кто б его узнал!
Он задыхался, глаза его горели волчьим огнем.
Он схватил меня и потащил от подъезда прочь, в темноту сиреневых кустов, вернее, попытался тащить туда. В последний момент я зацепилась обеими руками за ручку двери подъезда, дверь с тоскливым скрипом открылась, высветив пустую площадку первого этажа. Я знала, что собирался сделать со мной Вадим, знала не умом, а всем своим девическим существом, и знала, что это нельзя, что это преступление, катастрофа. Он пытался отцепить меня от двери, он был сильнее и страсть удваивала его силы. Но мои силы утраивал ужас. Мы боролись молча в весенней вечерней сиреневой тишине, которую нарушало только наше прерывистое дыхание и бешеный стук сердец. Почему я не кричала? Потому что и теперь я любила его, любила…
На первом этаже открылся лифт, из него кто-то вышел, направился в нашу сторону. Мой пылкий Ромео отпустил меня и скрылся в темноте. Я рванулась к лифту, чуть не сбив с ног соседку по дому, и почувствовала себя в безопасности только тогда, когда двери лифта – медленно, очень медленно – за мной закрылись.
Больше я не видела Вадима. Никогда в жизни.
КРЕЩЕНИЕ
Ярким июльским утром бабка вдруг объявила:
– Ёлку, – так они с дедом русифицировали мое “басурманское” имя Элла, – надо крестить.
Дед только посмеивался, в том смысле, что, мол, все это блажь, ну да делайте, что хотите. Его давно уже интересовал только маленький сад за домом, где он ухаживал за сливами, выращивал горох и разводил кроликов. Бабка, впрочем, от него не отставала: палисадник был полон всевозможных цветов – пионов, роскошных георгинов, “золотых шаров”, астр и хризантем – по сезону. Как и многие другие бывшие крестьяне, наводнившие города после революции и коллективизации (от последней наша “кулацкая” семья пострадала очень сильно), дед с бабкой не утратили вековой привычки возиться с землей, и, наверное, именно бывшим крестьянам, ставшим горожанами, мы обязаны пышному расцвету дачной культуры в последующие годы.
– Надо крестить, чтобы было все, как у людей, – веско добавила бабка, поразмыслив.
Как? У каких людей? В семидесятые годы двадцатого столетия, в стране, где вот уже более полувека государственной, единственно допустимой религией был атеизм, каких таких людей имела в виду моя неграмотная бабка, в собственном доме и поведении которой не было никаких религиозных атрибутов?
Смысл слова “крестить” мне, шестилетнему ребенку, был неясен, но веяло от этого слова тайной, и, чтобы не разрушать эту тайну, я не стала приставать к взрослым с вопросами.
Мне выдали праздничный сарафан и неношеные туфли взамен тех, в которых я обычно “шлындала” (бабкино словечко): с мысками, каковые дед аккуратно обрезал остро наточенным ножом, превратив таким образом туфли в босоножки ради экономии на моих быстро растущих, вопреки семейному бюджету, ногах. От маминой юбки в крупную складку пахло раскаленным утюгом. Дядя Коля, которому предстояло стать моим крестным отцом, распространял резкий запах одеколона. Брат и сестра – дядя Коля и мама – были очень похожи друг на друга: хрупкие и стройные, с буйной шевелюрой волнистых темных волос, с тонкими лицами, в которых сквозило что-то аристократическое, – и совсем не похожи ни на простоватых родителей, ни на двух других сестер и брата, дородных и толстощеких.
Мне очень нравился дядя Коля, хотя мы с ним, живя в одном доме, практически не общались. Сегодня мне думается, что он вообще охотней общался с животными, которые так и льнули к нему. Иногда дядя Коля брал в руки гитару и, легко пощипывая струны, напевал тихим приятным голосом:
Ой, васильки, васильки,
Сколько вас выросло в поле!
Помню, у самой реки
Их собирали для Оли.
Или:
У нее голубые глаза
И дорожная серая юбка…
Что-то жалобное и бесприютное было в этих песнях, обреченность какая-то и щемящая великорусская тоска без имени, без адреса. Или это было в самом дяде Коле – неприкаянность, беззащитность и обреченность?..
Мы приехали в Отрадное, где чудом уцелела маленькая церковь, окруженная небольшим кладбищем в купах деревьев. Могилы сразу и надолго приковали мое внимание. Никем не останавливаемая, я бродила от одного надгробия к другому, читая надписи и цепенея от страха: неужто и меня когда-нибудь закопают в землю и придавят такой вот неподъемной плитой? Я живо представляла себе, как они, покойники, лежат там под землей в своих гробах: сложив на груди руки, с провалившимися глазами, страшные и таинственные. Машинально я сложила руки на груди и зажмурила глаза, и хотя ужас стал полным и окончательным, все же что-то помешало мне представить себя несуществующей.
Из оцепенения меня вывела мама, взяв мою руку в свою – теплую, надежную, нетленную, всемогущую. Мы чинно проследовали в церковь. Куда мама подевалась потом, я не помню, но ее присутствия я больше не чувствовала. Мы с дядей Колей остались одни.
Вокруг большой купели кольцом стоял народ, всего человек тридцать, включая детей всех возрастов. Маленькие громко плакали. Дети постарше были серьезные и встревоженные. Жаркое летнее солнце било в окна, ложилось яркими янтарными бликами на лица, на темный пол, на белые крестильные рубашки. Сумеречный церковный воздух был полон скрещенных, как шпаги, лучей. В центре круга возле купели появился священник, забубнил нараспев если и на русском, то на искаженном до неузнаваемости языке. Священник был похож на диковинную бабочку из тех, что изредка попадались мне на лугу за домом. Я ловила их для коллекции и протыкала булавками, живых и трепещущих, быстро перебирающих жесткими лапками. И вот, глядя на благообразного бородатого батюшку в длинном причудливом облачении, я почувствовала стыд и горе оттого, что так мучила маленьких крылатых существ, пользуясь их безответной беззащитностью. Наверняка им было больно, гораздо больнее, чем мне, когда я расшибала об асфальт обе коленки. Мне захотелось зарыдать в голос вместе с плачущими младенцами, которых окунали в купель, от чего они надрывались еще громче. Но я сдержалась.
Наблюдая за происходящим, я вспомнила виденный недавно в театре балет “Жизель”, столь же красивый и непонятный. Преимущество сегодняшнего действа было в том, что я была на нем не просто зрителем, но и участником. И я погрузилась в мечты о своем блестящем будущем, о том, как, окончив балетную школу, я буду танцевать на сцене, разумеется, Большого театра, как я буду грациозно выходить на поклон и уносить за кулисы огромные охапки цветов – пионов, георгинов, “золотых шаров”, астр и хризантем, по сезону. Эти мечты надолго отвлекли мое внимание от окружающего.
Когда я наконец очнулась, то увидела, что священник движется по кругу с большим крестом в руке, и все по очереди целуют этот крест. Я поняла, что и мне придется это сделать, и первая мысль была – бежать отсюда со всех ног. Дело в том, что была я очень брезглива. Когда мама руками давила апельсин, чтобы выжать сок для меня, я делала невероятное усилие воли, чтобы выпить этот сок и не обидеть маму. Когда дети во дворе предлагали мне до черноты пережеванную всеми по очереди жевательную резинку (в те времена она была редкостью), я с отвращением отшатывалась, борясь с подступающей тошнотой.
Страшный момент приближался, и моя паника достигла апогея.
Вот перед моим лицом завис этот пресловутый, зацелованный многими губами крест. Мне казалось, он маячил передо мной целую вечность. Я до мельчайших подробностей разглядела висящего на нем человека в набедренной повязке, с раскинутыми в стороны руками, смутно и мучительно припоминая, что я что-то знаю об этом человеке, но никак не могу вспомнить.
Я не прикоснулась к кресту. Он проплыл мимо меня, и я, испытывая большое облегчение, граничащее с эйфорией, отправилась бродить по церкви, то и дело трогая свой лоб, намазанный чем-то маслянистым и очень душистым. Изображения людей в больших золотых рамах были мне неприятны, потому что странно и явно намеренно искажали реальность, максимально приблизиться к которой я тщетно стремилась в собственных рисунках.
В самом темном из темных углов храма меня остановила маленькая старушка в черном платье и черном платке. Она налила воды из серебряного кувшинчика в серебряный же стаканчик и протянула его мне. Я доверчиво взяла обеими руками стакан и сделала большой глоток.
Вода была горячей и горькой, как полынь.
Недоумевая, я вопросительно уставилась на старушку. Она одобрительно покачивала головой и улыбалась, глядя куда-то сквозь меня.
Я выпила все до капли.
И снится мне сон.
Огромный пустой театр, в котором я – единственный зритель в третьем ряду партера. На освещенной сцене стоят толстые горящие свечи в человеческий рост. Мое внимание привлек совсем скудный огарок, пламя которого билось и трепетало, как на ветру.
На сцене появилась маленькая старушка в черном платье и черном платке. Я спросила у нее:
– Что все это значит?
– Эти свечи – человеческие жизни, – неохотно пояснила старушка.
– А вот тот огарок, что вот-вот погаснет?
– Это – твоя жизнь, моя милая.
В моей голове образовался вихрь: “Как же так? Мне еще так мало лет. Я только начинаю жить. За что? Где справедливость?!”
– Можно ли что-нибудь изменить? – пролепетала я.
Старушка, не глядя на меня, словно я была ей крайне неприятна, пожевала пустыми губами и сказала:
– Тебе могут дать новую жизнь. Но ты уже знаешь, какова она на вкус. Как бы тебе не пожалеть о своей просьбе.
– Некогда мне жалеть, некогда разбираться! – беззвучно вопила я во сне. – Дайте мне хоть какую-нибудь жизнь, пока мой огарок не сгорел совсем!
Старушка вздохнула и проковыляла за кулисы. Некоторое время спустя она вынесла на сцену большую горящую свечу.
В НАЧАЛЕ БЫЛО МОРЕ
Трава, растущая вокруг дома, утаивает разные вещи, обыкновенно именуемые мусором, к которому лучше не прикасаться, если не хочешь навлечь на себя родительский гнев. Но сейчас, когда за тобой никто не при- (под-) сматривает, стало быть, не может тебя унизить, ты можешь свободно предаваться увлекательным поискам, не опасаясь за свое человеческое достоинство. Всякая вещь на что-нибудь да сгодится, стоит только ей оказаться в твоих руках – руках воина и художника. Кто ты сегодня? Умный человек, увидев орлиное перо в твоих волосах (перо, с риском для жизни добытое в зоопарке), сразу поймет, кто ты. Но смутит его выражение лица твоего – всепонимающее и чуть печальное, как у того, кого целует Иуда на глянцевой странице тяжелого фолианта “Искусство”. Черт его знает, что там у них стряслось, и почему твое сердце стало тяжелым, как тот фолиант.
Лучшее, что ты можешь теперь найти, – это осколок бутылочного стекла, темно-зеленый, сквозь который мир видится грозовым, суровым и – праздничным. Нужно вырыть ямку в укромном месте, положить в нее кусочек фольги, цветок жимолости или ромашку, все это хозяйство осторожно придавить стеклом и засыпать землей. Когда-нибудь – после обеда, после боя – ты вернешься сюда раскапывать свой “секрет” – и чудесный зеленый глаз воззрится на тебя из земли. И ты, причастный тайне, скажешь: это хорошо, это сделано не мной, это было всегда.
Но в начале было море. Темно-зеленое, как бутылочное стекло, иссиня-черное, как твои волосы. Розоватая жимолость пены, смуглый песок и воздух – как газированная вода, которой всегда так хочется. Море начинается там, где кончается берег. Море не кончается нигде. То есть, оно бесконечно, если плыть все дальше от берега. То есть, оно все же не бесконечно, раз есть берег.
Ты, презренный, не умеющий плавать, можешь сколько душе угодно бегать взад-вперед по берегу, размышляя о бесконечности. Ты не то, что она. Пена мертвых русалок щекочет тебе щиколотки. Какой прок от того, что ты метко метаешь ножи и можешь взобраться на самое гладкое дерево? Зашвырни свою финку хоть за горизонт – сам-то ты останешься здесь, как ни метайся.
Черно-белая репродукция “Рождения Венеры”, заботливо раскрашенная цветными карандашами. Только волосы собраны в пучок на затылке, а на теле – зеленые ситцевые треугольники. Ничего особенного. Мама идет купаться. А потом мы будем лепить жирафов, кошек и всякую всячину, но эта всякая всячина, вывалянная в песке и тающая на солнце, быстро превратится в груду омерзительных пластилиновых останков. Ожерелье из ракушек, похожих на крохотные трубочки с кремом, должно меня как-то утешить, и я утешаюсь, потому что это вовсе не ракушки, а клыки диких зверей, добытых мной на охоте. Преисполнившись отваги и гордости, я шествую по пляжу походкой хищной кошки (что не так-то просто на рыхлом песке), и если ко мне пристают какие-нибудь дети со своими глупостями, я молча обдаю их холодным презрением, как подобает охотнику и воину, много повидавшему на своем веку. А что видели они кроме решетки детского сада?
Земля, будучи плоской, все-таки круглая. Она крутится вокруг солнца, которое крутится вокруг другого солнца, которое… Вокруг чего, в конечном счете, все это крутится? Это невозможно себе представить. Это вызывает ужас. Ты такой маленький, жалкий и беспомощный, тебя поймают и высушат, как ты поймал и высушил краба (ну и вонища от этого краба, будь он неладен!).
– Мама!
– Спи, заяц.
– Я боюсь.
– Кого?
Ну как я могу ей признаться, что боюсь бес-ко-неч-ности? Она же меня засмеет!
– Я боюсь Бабу-Ягу.
– Не бойся. Баба-Яга – плод воображения.
– Что же, разве она – фрукт?
Мама смеется белой голубизной зубов, я – всем рвущимся наружу страхом. Утробно хохочут лягушки в заброшенном котловане за окном, еженощно они там хохочут, кишмя киша.
Я тычу пальцем:
– Настоящая квакофония!
На утесе горючем растет одинокое дерево. Это дерево воображения. Листья у него – как крылья бабочек “павлиний глаз”. Когда дерево зацветает, оно поет и смеется, а когда созревают плоды, они бывают похожи на ананасы и на древних ящеров, только маленьких и очень задумчивых…
Мама дремлет на деревянном лежаке, прикрыв лицо платком. Самое время куда-нибудь улизнуть. Такой длинный-предлинный пляж, и кругом люди и люди, а тебе совершенно необходимо исполнить священные танцы. Дело это серьезное. Требуются одиночество и сосредоточенность. Но пока ты бежишь вдоль воды, невозможно устоять перед соблазном плюхнуться в нее, схватить пучок водорослей или медузу, издавая победные вопли.
Наконец, найдено подходящее место, как бы нарочно отгороженное камнями и кустарником. Можно начинать. Чувство восторга и беспокойства, словно сделал что-то запретное и сейчас тебе за это влетит. Но ты начинаешь. Сперва медленно, ритмично притопывая, потом чуть быстрее, воздевая руки, прыгая с ноги на ногу, и вот уже ты крутишься, приходя в неистовство, перекатывая голову с плеча на плечо, распевая во все горло на одному тебе известном языке.
– Поплывем?
Синие глаза – в глаза. Плечи струятся. Черные кудри – россыпи бриллиантов.
– Я не умею.
– Не нужно уметь. Плыви себе, да и все. Доверься воде.
– Но я же не рыба. И не надувной матрас.
– Там разберемся.
– Но я могу утонуть!
– Когда ты лазаешь по деревьям, разве ты боишься упасть?
– Нет. А откуда ты знаешь, что…
– Ну, вот видишь!
И тут ты действительно видишь, что вокруг тебя – море, сколько хватает глаз, а ты плывешь легко и естественно, без усилий, и вода пружинит под животом, препятствуя погружению, а твой новый знакомый, кажется, порхает над волнами, как удивительная бабочка. И можно кувыркаться, нырять, а то и просто лежать на спине, бороться и брызгаться. И разве могло быть иначе?
– Вот здорово!
– Пора возвращаться. Тебя хватились.
Возвращение оказалось трудным. Руки устали, правую ногу то и дело сводило.
– Море не хочет нас отпускать. Оно всегда ревнует к суше. Э! Глянь-ка! Спасательный катер. Верно, за тобой. Придется нам распрощаться. Увидимся!
То ли усталость, то ли палящее солнце сыграли с тобой шутку, только когда твой приятель нырнул в сторону открытого моря, тебе показалось, что не человеческие пятки мелькнули перед твоими глазами, а самый настоящий дельфиний хвост…
В белом здании пансионата, где мы обитали с мамой, имелось два входа, украшенных ажурной решеткой. Решетку густо увивали виноградные лозы, и в листьях тяжело наливались синеватые гроздья, придымленные зноем. Ягоды походили на женские глаза с поволокой, и они жмурились, подмигивали, манили и блазнили. Так хотелось сорвать хоть одну синеватую кисть, почувствовать ее тяжесть в ладони!
Каждое утро, когда мы отправлялись на пляж, у подъезда нас встречала полная женщина в белом халате, перекидывалась с мамой парой веселых и бессмысленных фраз, сладко мне подсюсюкивала. Она, эта женщина, была здесь хозяйкой, и в ее ведении, разумеется, находились и соблазнительно подмигивающие райские плоды. Но нечего было и думать о том, чтобы попросить их у нее: слишком велика была вероятность унизительного отказа.
Но вот наступил день нашего отъезда. Мы вышли во двор пансионата – мама с чемоданом, я с нетяжелой сумкой, – и, конечно, встретили все ту же полную женщину, хозяйку райских плодов.
– Хорошо отдохнули? Ну и ладушки. Приезжайте на будущий год. А тебе, маленький, на-ка подарочек.
И – о боги! – она сорвала большую наливную кисть и протянула ее мне. Какой дивный аромат источала эта глазастая гроздь! Какую сладкую тяжесть ощутила моя ладонь! Мама предложила положить виноград в сумку, но я так и несла его до самого поезда.
В вагоне мы с мамой “разъели” этот дивный плод. Он оказался нестерпимо кислым, кожура ягод была резиновой и не прожевывалась, а горчащие косточки застревали между зубов.
Я смотрела в окно на тех, кто оставался в раю загорать и купаться, перебирая одну за другой завитые ракушки на нитке.
– Мама, а боги существуют?
– А почему ты спрашиваешь?
– Чтобы знать.
– Этого нельзя знать.
Что за морока с этими взрослыми! Они знают массу бесполезных вещей, а главные их даже не очень-то интересуют. Но я-то знаю: боги существуют. И то синеглазое кудрявое существо с дельфиним хвостом вместо ног было, конечно же, морским божеством.
– Увидимся! – мне показалось, я слышу его голос сквозь стук колес…
г. Санкт-Петербург