Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2006
Я ВИЖУ СЕБЯ
Сегодня мне опять трудно увидеть себя в зеркале. Перед глазами какая-то мгла, завеса, или, может, просто зеркало запотело? Или болезнь какая? Катаракта? Хоть я не знаю, что это – катаракта. Щеки обрюзгли, я только по памяти обвожу помадой контуры губ – рука десятилетиями совершала это движение, рука помнит, но не приноровилась к вносимым временем коррективам. Может, губы и не будут накрашены как следует.
Я обвожу глаза черным карандашом, как раньше, как всегда, и потом ресницы, губной помадой наношу красный кружок на щеки, одну и вторую, и пальцами размазываю как-нибудь.
Я не тревожусь о том, что не могу увидеть свое отражение, знаю, что через час-полтора мгла рассеется, она рассеивается всегда, но и потом я в зеркало не смотрюсь, потому что вижу себя и так.
* * *
Я еду к Старой через путаницу узких улочек близ порта. Мне нравится этот район – тихий, пахучий в августовском предвечерье. Ветра нет, вода в реке почти застыла, алые лучи заходящего солнца, улицы замощены честной брусчаткой, эти идеально мощеные улицы с ухоженной зеленью у перекрестков сюрреалистически диссонируют со старыми покосившимися, облезлыми деревянными домишками: облупилась краска – коричневая, серо-зеленая, голубая, низкие двери со старыми, массивными запорами, двери, через которые никто не входил, кажется, сто лет, и однако, эти люди все-таки как-то же попадают в свои дома; узкие окна, чаще всего с пожелтевшими или бело-серыми тюлевыми занавесками, чаще всего с каким-нибудь поникшим растением в горшке на подоконнике, чаще всего с задумчивой кошкой за оконным стеклом, провожающей тебя равнодушным, спокойным взглядом, с запыленным кактусом, с новогодними украшениями восьмимесячной давности – нанизанными на нитку ватными шариками или вырезанными из бумаги снежинками, со звуками радио, отсветами телевизионных экранов, с запахом котлет и жареного лука, с высоким деревянным забором; дворы, по счастью, такие же старые и запущенные, как и сами дома, и я могу заглянуть в них – через дыры от выпавших сучков, через смотровые окошечки в воротах, обвязанные проволокой, через широкие щели меж досками. И огороды, которые в это время года тепло и влажно пахнут отцветшим укропом, сломанными стеблями георгинов, яблоками, зелеными и кислыми саженцами томатов, дровами и отсырелыми досками под водяным насосом посреди двора. Сохнущее белье и лохматые псы, добросовестно облаивающие вас, дружелюбно виляя хвостом.
Это ее мир.
Под мышкой у меня папка с моими стихами, я иду к Старой.
Она не появляется в обществе уже лет десять. Никто не знает, на что и как она живет и, нужно сказать, никого это, кажется, особо и не интересует, хотя некоторые ее стихи и включены в школьные хрестоматии.
Она – прошлое, хотя и не настолько далекое, чтобы мы начали ею интересоваться. Мы? – ну да, мы – те, у кого еще все впереди.
Старой зову ее только я – несколько лет назад в районной газете наткнулась на интервью с ней, и там была ее фотография, немного размытый снимок на плотной, желтоватой газетной бумаге. Интервью появилось в связи с ее юбилеем, но фотографию поставили почему-то любительскую, времен ее молодости. Она в саду, ест яблоко. На ней тренировочный костюм, такой, какие были в ходу в пятидесятые годы. Брюки, отвислые сзади и на коленях. Рядом, опершись на дерево, стоит мужчина, одетый небрежно, но элегантно, в соломенной шляпе. Не было никакого упоминания ни об этом мужчине, ни о времени и месте, когда и где сделан снимок. У нее были светлые волосы, собранные сзади лошадиным хвостом, и она выглядела счастливой. Она смотрела на мужчину, а мужчина – в небо. Я вырезала фотографию, нет – оторвала, ножниц под руками не оказалось (да, вспомнила: газету я нашла, сидя в приемной врача); в коротком интервью журналист задавал обычные вопросы, на которые Старая давала совсем уж простые ответы, и там же были напечатаны ее стихи. Надо признаться, то был первый раз, когда я вообще слышала ее имя, после этого я где-то отыскала и прочла обе книги, выпущенные ею давным-давно, и с тех пор держу их дома, под рукой. Стихи отточенные по форме, и потом, им было присуще некое тихое, ненавязчивое сияние. Главным образом, стихи о любви. С того времени меня не покидало желание встретить ее, но не из-за стихов. Стихи живут своей жизнью, независимой от автора. Желание мое мне самой не было до конца ясно, не было оно и столь сильным, и напористым, чтобы я старалась его реализовать. И только нечаянно оказавшись в этом провинциальном городке и почти столь же нечаянно, – но это уже другой рассказ, – узнав ее адрес и телефон, я поддалась первому импульсу и позвонила. Хочу с вами встретиться. Зачем? Ну да, зачем. Да, конечно, стихи. Хочу показать вам свои стихи.
Я вовсе не собиралась ничего ей показывать.
Я лишь хотела видеть. Этакое нездоровое любопытство. Или здоровое. Насчет того, что делает с человеком время.
* * *
Не знаю, чего хочет эта девица, вот уже много лет сюда никто не заявлялся, не считая родни и соседей. Стихи? Я давно уже ничего не смыслю в стихах.
Я живу в очень хорошей компании, с господином Фрицем и двумя крысами, Майгой и Мудите. Господин Фриц – мой ленивый кастрированный кот. Эта троица, конечно, больше интересуется друг другом, чем мною. Один раз в день, меняя воду в миске и насыпая им корм, я удостаиваюсь некоторого их внимания. Господин Фриц, когда-то уличный сорванец, извлеченный из помойки в буквальном смысле слова, никогда не был любителем возлежать на коленях. Он наблюдает за мной издали, с надежной дистанции, и это единственный разумный взгляд, сопровождающий меня в течение дня.
Майга и Мудите не значат для меня ничего. Крысы мне неинтересны и слегка противны, они попали ко мне случайно. Мудите, серая с пестринкой, проворна и любопытна, Майга – медлительна, боязлива, бежево-розова, как ванильный крем с клюквой. Но у обеих длинные и желтые, как бы прозрачные резцовые зубы и голые, чешуйчатые, серые хвосты.
Вряд ли я горевала бы, если б нашла их однажды утром дохлыми.
Та девушка придет ближе к вечеру, но я весь день в ожидании.
Прокручиваю мысленно диалог с нею. Я мысленно всегда прокручиваю диалог с кем-нибудь. Хотя бы с дворником. Или с министром-президентом. Или с давно умершими людьми. Эта дурь у меня с детства.
Но сегодня хочется произвести впечатление. Глупо.
Так и не оставило меня это унизительное желание нравиться. Все еще в чьем-то присутствии мне надо играть роль. Такую, чтобы тем, другим я понравилась. Все время думала, что с годами это пройдет, ан нет. Так же, как не проходит страх темноты. Или ощущение, что где-то есть мама. Если вдруг. Если что.
Сегодня мне хотелось бы выглядеть мудрой и остроумной. И немного эксцентричной, но только в меру, не совсем же я того.
Еще не все мои старые друзья умерли, но о живых я ничего не знаю. Никогда не умела поддерживать отношения. Может, именно поэтому. Потому что слишком хотела нравиться.
Я теперь вымою пол, съем тарелку легкого куриного супчика, проветрю комнату после еды, выкурю пару сигарет, выпью рюмочку или две ликера, зажгу ароматную свечу.
* * *
Неловкие приветствия позади, от смущения я ничего не замечала вокруг и не слышала, что она сказала, и вот мы сидим у небольшого круглого, застеленного скатертью стола, скатерть с шелковой черной бахромой, я внизу, под столом плету из ее нитей косички и смотрю на нее – Старая сидит на диване напротив меня, откинувшись на вышитые подушечки, выглядит она неплохо, только немного странно – с живыми темными глазами и ярко накрашенными губами, в ее-то возрасте. Губная помада чуток размазана, контур губ нечеток, но странным образом ее губам это не вредит, они выглядят молодыми и живыми вопреки морщинам, рот – единственное, что сохранило сходство с той старой фотографией. Волосы теперь черные, как смоль, крашеные, завитки (искусственные?) падают на лоб и виски, на затылке волосы собраны в пышный, полурастрепанный узел с большой роговой заколкой. Она продолжает начатый монолог, начало которого я пропустила, – мой чертов недостаток, эта неконтролируемое отключение от происходящего, неожиданное падение в себя, как в пропасть, причем я не теряю вид понимающего слушателя, – просто switch off – и, когда я наконец выкарабкиваюсь из себя, то слышу лишь продолжение:
– Крыша поедет раньше или позже, уже поехала, – говорит она, – только сам ты ничего не замечаешь, это и есть наихудшее. Окружающие тебя уже не принимают всерьез. Избегают говорить о серьезных делах. Думают, ты ничего не поймешь. И ты действительно ничего не понимаешь. Поэтому я уже ни у кого ничего не прошу. Даже не прошу объяснить мне счета домоуправления. Все равно не пойму. И они лишний раз будут правы. А я, как всегда, в дураках.
Она как-то по-детски машет рукой, умолкает и смотрит на меня немного испуганно. Пустяки, житейские мелочи, думаем мы обе. Она вытерла губы салфеткой, вздохнула.
– Эх, – сказала она. – К старости человек становится не мудрее, а бестолковее. Вопросов без ответа становится только больше, и остается все меньше времени, чтоб ответить на них.
Я пробормотала что-то неразборчивое. Это прозвучало почти как согласие и было совершенно не к месту.
Она замолчала, взгляд, обращенный к окну, застыл с ничего не говорящим выражением, и меня охватило неуютное ощущение, что женщины этой здесь уже нет. Однако через миг она опомнилась, обернулась ко мне, словно бы стараясь припомнить начало разговора или же – кто я такая, или – кто такая она. И вдруг продолжила тихо, как бы про себя, я с трудом различала слова:
– Всех стариков и старух надо расстреливать… или изолировать от общества. Да. Пусть не излагают свои политические взгляды. Пусть не цепляют брильянты на свои скрюченные пальцы. Не вставляют в увядшие уши рубины. Пусть не разгуливают в шортах, демонстрируя кривые венозные ноги. Пусть не лезут к молоденьким девушкам со своими синими, вялыми концами.
Она как-то неприлично хихикнула, я покраснела, и тут настала совсем уж давящая тишина. Глупо. Еще меньше понимаю, зачем я сюда шла.
Но не отступать же.
Старая выпила еще глоток кофе. Я тоже взяла чашку и притворилась, что пью, пью и пью кофе. Хотя в кружечке ничего нет, я все выпила уже в первые минуты. В рот то и дело попадает кофейная гуща, и я сухим языком пытаюсь ее протолкнуть.
* * *
Но конечно же. Только скажешь кому-нибудь что-то горькое и правдивое, как он застывает. Люди так рано привыкают обмениваться готовыми репликами. Постепенно эти реплики занимают место и в мыслях. А как только человек начал думать готовыми фразами, с ним кончено.
– Не хочешь еще кофе? – спрашиваю.
– Нет, спасибо, у меня еще есть.
Она врет, я вижу, свою чашку она давно опорожнила и теперь только притворяется, что пьет. И языком незаметно пытается очистить зубы от кофейной гущи, попавшей в рот. Но я не настаиваю. Мне пришло в голову предложить ей чаю, но я не уверена вообще, есть ли у меня чай.
– Как хочешь, – говорю я. – Так ты пишешь?
– Ну, не так чтобы очень, так, понемногу, пытаюсь. – Мне кажется, она и тут врет.
Светлокожая блондинка, она так легко краснеет. Может быть, от стеснения, может, от разочарования.
* * *
– Ну, в том случае, если ты все-таки пишешь, – сказала Старая, – учись писать у музыки. Не думай о других, думай о себе, когда пишешь. И позволь себе быть свободной.
Блин, это прозвучало так искусственно, она наверняка эту фразу приготовила загодя. Или кто-то ей сказал то же самое. Лет сорок назад.
Она почувствовала мою реакцию, опять быстро поднесла к губам чашку, и в ее чашечке уже нет кофе. Она хотела бы взять свою фразу обратно. Чтоб ничего не было сказано.
Чувствую, мне тут больше нечего делать. Я ее могу понять, она меня – никогда: о будущем можно только гадать.
В комнате стемнело, я решительно протянула руку и включила торшер возле моего кресла. Лицо Старой в неожиданном свете словно осунулось, морщины возле рта приобрели резкие тени, беспощадно открылись припудренные волоски на подбородке и верхней губе.
И мне вдруг почудилось, что мы каким-то постыдным, бесчестным образом соревнуемся, это ощущение было столь сильным, что меня окатила волна злости – и на себя саму, и на Старую.
Я поняла – по существу этот визит окончен.
* * *
За окном стемнело, в комнате – сумрак и тишина, вставшая между нами. В приглушенном сером полусвете она выглядит совсем ребенком. Я сижу и чувствую, как во мне растет и ширится бесконечная нежность к этой девочке с желтыми волосами и желтыми бровями. Мне показалось даже, что я влюбилась – в эти брови. Я никогда ни у кого не видала таких бровей – светящихся, цвета спелой ржи. Она выглядит, как аллегория юности. Моей юности. Я давно не встречала никого столь юного. Я напряглась, я хочу подняться, обойти вокруг стола и обнять ее. Обнять – как бы на прощанье. Однако мне хватило разума этого не сделать, и я снова откинулась на подушки. Еще бы я стояла перед ней согнувшись, с больной спиной, застыв в объятии, не зная, как его прервать, и в этой неловкой позе и в молчании не было бы ни капли от того, что я чувствую и хочу высказать, – моей любви.
И тут она включила свет.
Я ощутила свое лицо освещенным и сжалась от боли.
Потому что ведь это не я.
Мы опять начали говорить о чем-то, но слова отскакивали, как резиновые мячики – ударяясь об стену и отпрыгивая назад, и по-настоящему разговаривали только наши мысли, через другую – с собой.
И тогда на меня напал один из этих дурацких приступов смеха.
Я всегда смеялась на похоронах и во время всяких торжеств.
Всегда, и на этот раз тоже, было трудно сказать, над чем – может быть, над своим клоунским лицом и пустыми надеждами.
Я смеюсь и знаю, что все испортила.
И не могу перестать смеяться.
* * *
Ну, вот, и так она теперь там сидит и смеется – большая, ширококостная, ярко одетая, чрезмерно накрашенная, принарядившаяся. Да, впечатляющая. У нее позванивающий браслет из колец на руке, на ней крупные янтарные бусы, в ушах длинные индийские серьги. И сборчатая юбка до полу. И такая вроде бы парчовая туника.
Я вдруг понимаю: это в мою честь она вырядилась Большой Старой Поэтессой.
Ее смех дышит силой – холодной, ядовитой и бесплодной, как радиация.
Надо выбираться отсюда.
– Ты немного напоминаешь меня в молодости, – вдруг перестав смеяться, бросает она.
– Нет.
Я не произнесла это вслух, я даже вроде бы утвердительно и любезно закивала головой и в очередной раз поразилась тому, как мое тело ловко и умело может соврать вместо меня.
– И что у тебя там, в этой папке? – спросила она.
– Стихи.
– Вот видишь.
– В другой раз, – сказала я. И прижала папку к себе.
И тут у меня вдруг нашлись слова, много слов, я сказала, что спешу, упомянула какого-то человека, которого надо встретить, я говорила об автобусе, о билете. Я сказала “до свиданья”, и я сказала “спасибо”. И через мгновенье мы стояли в коридоре, возле пыльных зимних пальто, таких неуместных в теплом, мирном августовском предвечерье. Серебристой снежинкой мелькнула потревоженная моль.
Старая неловко обняла меня и держит в руках, и это вовсе не так неприятно, как можно было бы ожидать. Я хочу, чтобы все у тебя было хорошо, – она сказала; и я чувствую, что это от сердца, и еще то, что никогда все хорошо быть не может; и я чувствую, что она не умеет закончить это объятие, и высвобождаюсь сама. Я оборачиваюсь к зеркалу, в котором отражается все, что она хочет видеть, – сердечность и благодарность, и уважение, и что это как бы не последний раз, и что в ее объятии я как бы не увидела свое собственное одиночество и обреченность и не почувствовала, что с этого мига с большей или меньшей интенсивностью я буду ощущать их всю оставшуюся жизнь, и что все – хорошее и точно так же дурное – у меня еще впереди.
* * *
В коридоре я ее все-таки обняла. Это, конечно же, вышло неловко – я хочу, чтобы все у тебя было хорошо, – я сказала или что-то в этом духе, – чувствую, что этим ни в коем случае не сказано все, но ничего больше сказать не умею, и я не знаю, как бы завершила это объятие, если бы девушка сама не высвободилась из моих рук и не надела маску вежливости, так ловко отражающую все то, что другой в ней хотел бы увидеть.
Она вышла, я быстро пробежала через комнату к кухонному окну и видела, как она уходит – прямая, стройная, гибкая, русые волосы блестят в свете уличного фонаря, – не оглядываясь. Сумка качается на плече, она сунула руку в карман, что-то вынула, должно быть, резинку для волос, и ловким движением смастерила “лошадиный хвост”. Свободно, беззаботно этот самый хвост закачался в ритме ее шагов. На мгновенье мне показалось, что я вижу уходящей себя самое, и одновременно с щемящим ощущеньем покинутости меня охватила неудержимая радость. Я радовалась этому вечеру, этому посещению, тому, что я живу – и пока я все еще живу, так много нежданного, неожиданного у меня впереди.
Мысленно ей помахала.
Она оставила свою папку со стихами на столе.
– Может, специально, – сказала я Фрицу.
Фриц не сказал ничего.
ЭВРИДИКА В ПРОВИНЦИИ
Gottlicher Amor, der Liebe Leiden
Sind aller Wonnen Seligkeit.
(Из либретто оперы Глюка “Орфей и Эвридика”)
Многие называли ее красивой – в своем роде красивой, необычно красивой. Слово “необычно” присовокупляли как бы извиняясь, как бы оправдываясь.
Ее тело, на сцене пластичное, в жизни было великовато для всего – великовато для крутящегося стула в баре, для кресла в кинотеатре, для почти всех дверей, в которых она всегда неуклюже задевала косяк, великовато для узких проходов между столиками в кафе. Велико оно было и для зеркала в шкафу, в которое смотреться ей уже не нравилось. Но смотреться надо было. И повсюду носить этот центнер мяса и костей, из которых Бог щедро вылепил ее великолепное, почти двухметровое тело.
Актриса, провинциальная звезда. В городке у моря, пробуждающемся к жизни на три месяца в году – когда появляются отдыхающие. Когда пляжные отели заполняются гостями, на террасах звучит скрипка и вздыхает аккордеон, а в ночных клубах диджеи, пестрые, как заморские попугаи, играют музыку, сочиненную за тысячи километров отсюда. Когда сезон в местном театре кончается, а в кино крутят старые фильмы с Томом Крузом и Джулией Роберт, когда единственную пешеходную улицу заполняют чересчур сладко пахнущие, одетые в белое дамы, которые, звеня дешевыми украшениями, притворяются, что выбрали этот курорт ради спокойного дружелюбия северного солнца, а не потому, что не могут себе позволить курорты подороже в странах потеплее, куда стаями слетаются перелетные птички, у которых золото в клювах.
Все здесь маленькое.
Все, за исключением Эвридики.
На другом краю этого же самого серого моря, далеко на востоке и далеко на западе есть другие, утопающие в свете и шуме города, где жизнь не замирает ни зимой, ни летом, ни днем, ни ночью; города со своими театрами и своими звездами. Но мечта о них потускнела.
Эвридика тоскует. Печаль есть основное состояние ее души.
Тоска, печаль о том, сколь хрупко все в этом мире.
Все, за исключением самой Эвридики.
Сегодня ее юбилей. Тридцать лет в театре.
Театр за эти годы пережил ремонт дважды, Эвридика – ни разу.
Она и театр подходят друг другу. Запах пыльного бархатного занавеса и пудра Эвридики, королевское платье и неистребимый запашок ее пота в пожелтевших, истертых подмышках, половицы сцены, их скрип – и мокрый кашель курильщицы, по временам взрывающий огромную грудь Эвридики и делающий ее голос столь страстно, страстно, страстно низким.
Где-то в мире другие, не обделенные деньгами и славой звезды борются со старостью всеми возможными способами. Мысль о смерти отгоняется борьбой с целлюлитом в ягодицах и отвислой грудью. Точно биороботы с моложаво сияющими глазами, на Эвридику смотрят с глянцевых журнальных обложек ее удачливые сестры. Эвридика не завидует, лишь пытается иногда понять, под какой из искусственных частей тела, под какой вшитой, имплантированной и замаскированной деталью прячутся старые, усталые души этих женщин.
Эвридика росла в детском доме, вдали от моря, в глубинке небольшой страны, и она так никогда и не узнала, кому пришло в голову дать ей это чужое, мифологическое имя. Ни одного Орфея, скажем, в детском доме не было. Не было ни Федры, ни Пенелопы, а все только Янисы, Алексеи, Ильзы и Даце.
В школе она была большой серой мышью. Она была из тех, кто на танцульках одиноко мается с краю, нянча сумочки подруг. Из тех, кто улыбается, молча глотая слезы. Из кавалеров ордена красных ушей.
Зеркальный шар под потолком сельского Дома культуры, медленно вращаясь над головами танцующих, дробил прожекторный луч, и Эвридика в 16 лет в темном углу танцевального зала впервые поддалась напору красных, горячих с похмелья рук. Там же случилось и еще кое-что, и потрясающее, и противное. После чего она, вспотевшая и неловкая, в пыли под стульями искала сумочку подруги. Не нашла. Подруга разочарована, Эвридика – до странности польщена и счастлива. Спустя два месяца она сбежала из школы, в районном центре сделала аборт и вступила в одну из театральных студий столицы.
Там она впервые услышала оперу “Орфей и Эвридика” и с этой музыкой уже не расставалась никогда. Одна полка в ее квартире была целиком занята записями этой оперы – различные интерпретации с разными исполнителями.
Эвридика Максимова.
Начав работать в театре, фамилию она отбросила, сделавшись просто Эвридикой.
Ни одного Орфея она до сих пор так и не встретила.
Молодая, крупная, несомненнно талантливая, но несколько неотесанная девушка не привлекала ни студийцев, ни, позднее, актеров мелких провинциальных театров – самолюбивых, пластичных, тренированных, сильных, с оттопыренными задницами, ухоженными руками.
Однако она как бы по чистой случайности обзавелась ребенком. Какой-то прохожий его оставил ей на память о короткой, не насытившей и немножко постыдной ночи. На сей раз аборта она не сделала.
Мужчинам она вдруг начала нравиться, когда достигла подлинной зрелости, ближе к сорока. Она расцвела пышно, как хризантема, отбросила глубоко укоренившиеся представления о том, как нужно одеваться, чтобы скрыть воображаемые недостатки, начала ярко краситься и разрешила себе искренность в мыслях и речах. Да, и в поступках тоже. В театре это было время ее коронных ролей. Да и в жизни роль второго плана она уже отыграла и приступила к исполнению главной.
Ее мужчины по большей части были низкорослые, затурканные неудачами и женщинами, не признанные, не оцененные, и у них наблюдались проблемы с потенцией. И всегда они были моложе Эвридики. Они рыдали, припав к ее материнской груди, они спали, они зарывались в нее, как рыбы в илистое речное дно, и желали, чтоб их жалели. Эвридика жалела. Поддерживала мужское самолюбие, объясняла, что их проблемы – психосоматического свойства, и с вдохновением художника, врожденной страстностью и отточенной техникой помогала их разрешить.
Духовно и физически оправившись, они Эвридику покидали.
Лишь печаль не покидала Эвридику никогда.
– Ну, не смотри же ты так! – многие ее просили. Но Эвридика молчала и смотрела, и выражение ее огромных, оттененных черным, по-коровьи печальных глаз мужчин одновременно пугало и притягивало.
Эвридика смотрела на них на всех и всех любила. Любила, жалела, пожирала, переваривала и затем выплевывала. Но и выплюнув, долго-долго продолжала любить.
Эвридика, переваливаясь всем телом, поднялась из-за стола и направилась к телефону.
– Сусит?
– Чао, мам. У меня тут человек, что ты хотела?
– Ничего. Как ты сегодня?
– Хорошо, мам, но тут у меня человек.
– Я не спала всю ночь.
– Опять?
– Хорошо, если два часа.
– Почему…
– Ну, суставы.
– Но почему ты не пьешь лекарство, мам?
– Желудок не переносит, ты же знаешь!
– Мам, извини, у меня нет времени. У тебя ведь в четыре интервью, так? Тебе не пора собираться?
– Да. Не надо было мне соглашаться. Я провалюсь.
– Кончай, все будет хорошо, как всегда.
– И кашель стал еще хуже. Я совершенно не могу спать.
– Ну, так поговори ты однажды с врачом!
– Он ничего не знает. И мокрота иногда совершенно желтая. И я не спала больше, чем…
– Мам, у меня действительно нет времени, человек у меня тут.
– А я не человек. Хотела только сказать, как скверно я себя чувствую. И выгляжу ужасно. Как назло – именно сегодня. Потому что не могу спать. Не знаю, зачем я согласилась. Ты что-нибудь сделала с тем мясом?
– Я приготовила фальшивого зайца, мам, но в самом деле, у меня тут…
– Знаю, знаю, у тебя там человек. Как ты думаешь, что мне подать на ужин? Как ты считаешь – если я закажу в этом новом суши-баре? Элиза и Артуры придут на телевидение, а потом сразу ко мне.
– Это было бы славно, мам, но теперь…
– И как он получился?
– Кто?
– Тот заяц. Ты подлила минеральной воды в тесто?
– Мам, меня ждут!
– Ну, хорошо, все. Значит, в семь?
– В семь, мам. Пока.
– Пока. Подожди!
– Ну, что?
– Как ты думаешь, если я надену тот зеленый костюм?
– Он в порядке, мам. Пока.
– Пока.
– Мам!
– Да?
– Я тебя люблю, мам.
– Да, да.
Эвридика вздохнула и положила трубку.
Вставила диск в проигрыватель и вынула из шкафа зеленый костюм.
Важно не то, как ты выглядишь, а как ты себя чувствуешь.
Ложь.
Важно, как ты себя чувствуешь, ибо – как ты себя чувствуешь, так и выглядишь.
Ложь.
Важно, как ты выглядишь. Ибо как ты выглядишь, так и чувствуешь себя.
Тоже вранье.
В зеркале кто-то, кто изображает тебя – стройная женщина с блестящими черными волосами, большим лицом. Высокий лоб, прямой нос, полные красные губы, сильный подбородок.
Морщины.
Стареть красиво и с достоинством.
Давно, очень давно Эридика и ее подруга Элиза торжественно пообещали это друг другу. Только вот – что это могло бы означать?
Шерстяной, цвета сирени платок с серебряной нитью. Коричневые хлопчато-бумажные носки в туфлях на низком каблуке или темносиний костюм учительницы, брошь госпожи президента, нейлоновые чулки и лодочки с каблуком повыше?
Красиво стареть учили ученые дамы – химички всякие, микробиологички, инфектологички.
Элизе и Эвридике такое не суждено.
Зеленый костюм с таким декольте не годится.
Последний любовник бросил Эвридику полгода назад. Моложе ее на два десятилетия, женатый, с маленьким ребенком. Он был единственным, о ком Эвридика не рассказала дочери: дочкин муж был того же возраста.
Пора ехать.
Эвридика влезла в свой малолитражный автомобильчик. И тут ей не хватало места. Но зато машина экономична и стоила дешево.
Моросил мелкий осенний дождь. С моря сильно дуло.
Куда, проклятье, подевались эти годы, только что все было впереди.
По дороге нужно завернуть в новый суши-бар и заказать что-нибудь на вечер.
Пейзаж беззвучно скользил за окнами машины, в сером тумане едва виднелись бурые группки деревьев, подальше от дороги темнели силуэты сгорбленных, словно бы накренившихся домишек. Морось с ветрового стекла в монотонном ритме сметал дворник. Эвридика нажала play – зазвучал хор скорбящих пастухов и нимф.
Огни встречных машин гасила густая мгла, вблизи они на миг вспыхивали, точно лампочки на рождественской елке, празднично и светло обещая чудо. Однако чуда все нет.
К этой музыке нельзя привыкнуть – ничто на свете не могло быть прекраснее, печальней и торжественней хора скорбящих, поющих о тоске и боли Орфея.
Без боли нет любви. Ну, нету! Так ведь?
Был бы туманный пейзаж за окном так же красив без голоса Джанет Бейкер?
Она сделала музыку погромче. Ах, эти сантименты, как они не идут крупным женщинам! – слеза тепло прокатилась по щеке, прохладной, как оконное стекло.
Старость – достойная, спокойная и мудрая?
Чушь. Старость – это когда темно и страшно. И это боязнь темноты. Старость – это брести на ощупь вперед, глядя назад.
Окна запотели.
Она остановилась возле суши-бара, заказала на ужин – маки, хаки, тыри-пыри, то-сё. Хотя Эвридика была здесь впервые, молодой человек из обслуги ее узнал. Это был небольшого роста, сильной бычок с темными бесстыдными глазами, он смотрел на нее снизу, исподлобья.
– Вы ведь Эвридика, да?
– Да.
Он вроде как улыбнулся.
– Мне понравился ваш моноспектакль, я его видел три раза.
– Ну, зимой тут и смотреть больше нечего.
– Вы были очень… и каждый раз другая.
– А вот это вряд ли комплимент, – сказала Эвридика.
– Извините, – парень покраснел.
Эвридика поехала дальше. Еще не кончилось и обеденное время, а во всем – в небе, освещении, тенях, в людях – уже выглядывает вечер, ночь. Такой уж он, конец ноября, в этой стране.
В фойе телестудии ее нервно поджидала ведущая передачи. Молодая девушка с самого популярного канала гос. телевидения.
– Здравствуйте! Нас уже ждут в гримерной!
– Что, разве я опоздала?
– Нет, ни в коем случае… Но это прямая передача, поэтому лучше… и потом, я хотела согласовать, видите ли, в передачу включена реклама, продюсер…
– А мои возражения могут что-либо изменить?
– Нет, по правде говоря, нет, – признала девушка.
– Ну так…
– Эвридика!!! Максимова! – прервал их двойной трубный глас. По коридору приближались Артуры – старые, с времен театральной студии друзья Эвридики, десятилетиями неразлучные, оба театральные критики, оба блестящие, интеллектуальные, нужно сказать – чересчур блестящие, чересчур интеллектуальные для данного пространства и времени, их вообще вышло, пожалуй, многовато для городка с одним театром и пятью постановками в год.
– Артуры!
– Солнышко!
– Дорогие мои!
– Милая!
Несколько иронически они обнялись и обменялись воздушными поцелуями, большой Артур поцеловал Эвридику в ухо, втянув в себя – уух! – аромат духов, и опять застыл, погрузившись, как всегда, в свои мысли, меньший припал к ее рукаву и театрально всхлипнул:
– Пять-де-сят, Эвридика!
– Тсс, дурачок, – отвечала Эвридика, – не ори на весь мир!
– Да кто ж этого не знает.
– Знать – это одно… Как мой костюм?
– Ты потрясающа, как всегда, дорогуша. Только, может быть, иногда тебе не мешало бы подумать о своих годах.
– О них пускай думают другие.
– Помнишь Уайльда, – не унимался маленький, – если у женщины на лице слишком много румян, а на теле слишком мало одежды, это всегда свидетельствует об отчаянии.
– Приятно знать, что ты, по крайней мере, еще считаешь меня женщиной. Почему не были в театре?
– Этот гадкий дождь. Знаешь, совершенно не могу спать, суставы здесь, в бедрах. Если так будет продолжаться, Артуру придется возить меня в инвалидной коляске. И еще кашель, сухой такой, раздирающий, просто грудь рвет на части, прошлой ночью я вообще глаз не сомкнул.
– Ты и вправду выглядишь не так чтобы, – признала Эвридика. – Очень нездоровый цвет лица у тебя, и глаза как у кролика. Надо больше бывать на свежем воздухе. Вы как, будете среди зрителей или за кулисами?
– Здесь нет никаких кулис, Эвридика, дорогая, здесь можно быть только за кадром. Но – да, мы будем среди зрителей.
– Только не вздумай задать мне какой-нибудь дурацкий вопрос.
– Никогда, Эвридика, ты мне так и так ничего нового не можешь сказать.
– Знаете, уже три, – отважилась вмешаться ведущая передачи.
– Значит, еще целый час, – отрезала Эвридика. – Элиза!
Навстречу влачилась Элиза. Пятью годами старше Эвридики, она тоже не могла жаловаться на худобу, только все ее богатство покоилось на тонких и хрупких костях и создавало впечатление, что держится на них с трудом – как гора колыхающегося желе, которое вот-вот перевалится через край блюда. Низенькая женщина волокла за собой свое физическое тело, как моллюск раковину, и передвигаться ей было очевидно нелегко.
– Элиза, какая радость!
– Дорогая!
– Дорогая!
– Я всю ночь не могла уснуть, – сказала Элиза. – Спина. Видно, придется в конце концов лечь на операцию.
– Тебе не мешало бы немного скинуть вес.
– Ты же знаешь, это не из-за веса!
– Милая!
– Милая!
Чмок, чмок, – прозвучали в воздухе два поцелуя.
– Тебя увидит вся страна, Эвридика! Какая радость, наконец-то тебя оценят по достоинству. Целая передача! И если это был не К.М., тот, кого я видела выходящим из правительственной машины, то я готова съесть резинку от собственных трусов!
– Я на твоем месте и с твоим зрением так бы не рисковала, милочка, – сказала на это Эвридика.
Странно, ведь я испугалась, подумалось ей.
У Элизы немного размазалась губная помада, оставив красный след и на зубах. Эвридика провела языком по своим и замолчала.
Она уставилась на Элизу. Пигментные пятна, три дрожащих подбородка, редкие волосы. Щитовидная железа. Кольца на распухших красных пальцах.
Только вещи стареют красиво. Потому они и заслуживают жить дольше, чем люди.
Элиза слегка помахала Артурам. В столь маленьком городе в отношениях между всеми тремя, казалось, было больше неизбежности, чем теплых дружеских чувств.
Элиза была поэтесса. Хорошая. Настолько хорошая, что оказывалось уже не важно, где она живет – в провинции или в столице. Настолько хорошая, что ее стихи включали в список обязательной литературы для школьников двадцать лет подряд, и ее “Печальную охотницу” пели хоры и пьяницы и знали наизусть все, исключая саму Элизу, которая эти стихи попросту забыла. Что же до личной жизни, то Элиза времена цветения пережила в юности, когда ее маленькие, тонкие ручки и ножки, ее длинные розового фарфора пальчики, ее губы-лепестки, ее большие, синие глаза поэтессы и свободные греческие хитоны сводили мужчин с ума, и Эвридика на литературных собраниях часто нянчила сумочку своей старшей подруги. В глубине сердца Элиза так и не смогла простить Эвридике ее метаморфозу и нежданный всплеск женственности в то самое время, когда она сама себе все чаще стала напоминать жабу с выпученными глазами и пупырчатой кожей.
– Нам пора, – строго напомнила ведущая передачи.
– Держись, Эвридика, – ободрила ее Элиза.
– О чем ты говоришь.
В гримерной она позволила себя только припудрить. Специально прибывшая вместе со всей телекомандой на эту передачу гримерша очень обиделась: веки, они у вас набрякли, понимаете, глаза будут выглядеть лучше, если изменить контур теней.
– А я этот контур вижу именно так, – сердито сказала Эвридика. – Я тут не собираюсь никого изображать.
В съемочном павильоне было нестерпимо жарко, свет прожекторов резал глаза.
Где-то там за непроницаемым занавесом из света в предназначенном для зрителей амфитеатре сидели Артуры и Элиза. Эта мысль успокоения не привнесла.
– Мы начинаем после титров с рекламы ТВ-магазина, – шепнула ведущая. – Потом я представлю вас зрителям, и тогда начнутся вопросы. Не волнуйтесь!
– Конечно же, нет, – сказала Эвридика.
Конечно же, да, подумала она.
Эвридика смотрела на монитор, там она только что могла видеть себя. Теперь на экране вспыхнуло название передачи – “Наши любимцы” и сразу следом – кадр, на котором стройная загорелая женщина с легко вибрирующим телом возлежала на пляжном кресле с белой медицинского вида повязкой на бедрах.
ВИБРОПОЯС
Стройную и гибкую фигуру – без диеты и физических усилий!
Если хочешь, чтобы твой живот был твердым, надень Vibro Massager Belt, устройся поуютней в кресле и расслабься.
7,65 латов.
Эвридика напряглась.
– Итак – здравствуйте, дорогие зрители нашей передачи! Сегодня наша гостья – актриса Эвридика в день своего большого юбилея. Богатая событиями жизнь прошла в городе у моря, в котором…
Глупо, думала Эвридика. Могли бы и сказать про те годы. Кто-нибудь подумает, что еще больше. Она слышала, как упомянули о детском доме, учебе в столице, первой и последней роли в кино – в фильме, который провалился с треском и который вообще никто уже не помнит.
– …ваша любимейшая роль? – вырвал ее из раздумий настойчивый голос ведущей.
– Хм. – Эвридика смутилась. – Я сыграла много ролей, да. Вообще-то трудно сказать. Все любимые.
Она не могла собраться с мыслями.
Последняя роль Эвридики в жизни оказалась тотальным поражением. Она пыталась использовать давно найденные приемы, не замечая, что они ей больше не к лицу. Это, по крайней мере, помогло ей избежать подобных ошибок на сцене.
– Люди помнят вашу необычную интерпретацию роли Дездемоны. Скажите, что для вас значила эта роль и как вы пришли к…
– Я была очень большая Дездемона.
Ведущая ожидала продолжения, в рядах зрителей кто-то безответственно фыркнул, и после мгновения напряженной тишины стало ясно, что Эвридика больше ничего не скажет.
– М-да.
В то время, когда репетировали Дездемону, Эвридика любила одного торговца компьютерами. Парень был хрупкий, неустойчивый, как стебель гвоздики, и ее Дездемону внутренне терзали страсти Отелло. Да, в тот раз люди ехали посмотреть на нее даже из столицы.
Хоть бы скорей можно было уйти.
Ведущая передачи тем временем старалась сама заполнить образовавшуюся пустоту – нельзя же ограничиться одной фразой, говоря о самой крупной роли Эвридики. Она счастливо закруглилась и приступила к главной теме.
– И скажите – наверно, есть какая-то несыгранная роль… та, которую вы мечтали сыграть или, может быть, еще надеетесь…
Эвридика молчала. Не похоже было, что она слышала вопрос. Запахло горелым кабелем. Она чувствовала, как пот ручейками стекает по животу из-под лифа, и поняла, что на зеленом шелке костюма вот-вот проступят влажные пятна.
Волнение вдруг пропало неизвестно куда. Все так или иначе было кончено.
– Ну, какая-то роль, которую вы очень-очень хотели бы, но из-за каких-либо обстоятельств…
– Эвридику, – словно проснувшись, громко и внятно сообщила Эвридика. – Я бы хотела сыграть Эвридику.
– И-и… и что именно вас привлекает в этой роли?
– Сломанная судьба, насильственно отнятая смерть.
Тишина.
Зачем люди дали ей такое имя и не позволили умереть невинной?
В мозгу прозвучал мотив скорбного хора.
Поздно, так красиво уже не умрешь – танцуя, в разгар своей свадьбы. Так красиво умереть вообще удается немногим. Орфей вернул себе возлюбленную, утолил корыстное вожделение, взамен подарив Эвридике сомнительное счастье умереть еще раз, смертью, которую неизвестно почему называют естественной, – в седой старости, в постели, с недержанием мочи, с хрипами, давясь собственной слюной, с распухшими ногами, эмфиземой легких, красно-желтыми глазными яблоками.
На Эвридику напал кашель. Неудержимый.
– Рекламная пауза, – оптимистично объявила ведущая передачи.
ГРУДНОЙ ГЕЛЬ
Упругая грудь без помощи хирурга! Революционная новизна – продукт Aphrodite Bust Perfection Lotion возвратит вам то, что отняло время, поднимет усталую грудь и разравняет морщины.
Возьми сантиметр и оцени разницу!
Исследования доказали, что Aphrodite поднимает соски груди на целых 4 см!
7,65 лата.
Кашель прекратился.
– Мы возвращаемся в студию. У нас в гостях актриса Эвридика. Роли вашей жизни…
– И что, действительно соски поднимаются на четыре сантиметра? – спросила она.
– Кхм, – ведущая пыталась засмеяться. – Я это не проверяла. Сейчас такое время, знаете ли, когда люди уделяют большое внимание своему внешнему виду и физической форме, может быть, даже слишком большое. Да, между прочим – может быть, наших зрителей заинтересует ваше отношение к старости. В каждом возрасте есть своя красота, не правда ли?
– Нет. Неправда, – отрезала Эвридика.
Надо было бы подняться и уйти, но кресло слишком тяжелое и придвинуто слишком близко к столу, чтобы подняться нормально. Это все абсолютно не то, она с самого начала знала, что нельзя соглашаться.
На миг в поле ее зрения попал монитор, на экране – зрители, среди них Артуры и Элиза. Они выглядели смущенными и сидели как чужие, твердо глядя перед собой.
– Пофигу, – сказала себе Эвридика. – Пофигу.
Невыносимо хотелось курить.
И потом снова кашлять.
И давило дурацкое кресло.
Ни в чем никакого смысла нет и не будет.
Ведущая продолжала сказочку о жизни Эвридики, явно боясь задать ей еще какой-нибудь вопрос. Было названо американское турне, без упоминания о том, что оно вышло неудачным, был упомянут даже ее кратковременный брак с популярным когда-то, а теперь непопулярным политиком. Эвридика этот эпизод своей жизни почти забыла и слушала с большим интересом.
Ведущая облегченно вздохнула, когда последовала очередная рекламная пауза.
КОЛЬЦО НАСТРОЕНИЯ
Не шути с судьбой! Контролируй свои решения Кольцом настроения! Кольцо настроения безвредно для здоровья, металлическое, без никеля и продается в красивой бархатной сумочке.
2,99 лата.
– Вы могли бы все-таки хоть немного поучаствовать и помочь! – под звуки рекламы обрушилась на нее разозленная, почти до слез доведенная ведущая передачи.
– Разве я не ответила на ваши вопросы? – искренне изумилась Эвридика.
– Но что вы ответили? Это… это был какой-то бред! У нас еще 10 минут, приложите хоть немного старания, иначе люди подумают, что вы впали в старческий маразм.
Эвридика весело улыбнулась и помахала рукой невидимым зрителям в амфитеатре.
Рекламная пауза кончилась.
– Мы снова в студии. Наш гость – Эвридика, актриса, чей вклад в театральное искусство…
На какое время, черт побери, она заказала это суши? А вдруг перепутала? На шесть или семь? Нужно переодеться, костюм совсем мокрый. Элиза, Артуры, дочь, ее муж. Пятеро, вместе с ней – шестеро. Мам, я тебя очень люблю. Да, да, я тебя тоже.
Но этого всегда не хватает, чтобы жить.
Эвридика немного умерла.
– Могли бы вы сказать, что такое, по-вашему, счастье?
Вопрос одного из зрителей.
Эвридика устремила неподвижный взгляд в ту сторону, где скрывался невидимый вопрошающий. Судя по голосу – молодой мужчина.
– Счастье – не знать, – сказала Эвридика. – Где знание, там конец чудесам.
Она так устала. Так страшно устала знать. Конец каждого начала был виден с такой ясностью.
– Что мы могли бы пожелать вам на прощание? – спросила ведущая.
– Ах, не все ли равно, – ответила Эвридика.
Ведущая передачи пожелала еще много красивых ролей, попрощалась с ней и поблагодарила. Глаза ее были холодными.
Две прочувствованные фразы произнес К.М.
Кто-то преподнес цветы, кофейную чашку с эмблемой передачи и набор дешевой косметики.
Эвридика поднялась на ноги и, навалившись на студийный столик, каким-то проводом опрокинула стакан с водой.
Как корабль, неспешно и с достоинством, она плыла по направлению к зрителям, туда, где уже маячил силуэт Элизы.
– Все, – сказала она.– Хватит. Живо домой!
Малый Артур дергал носом.
В глазах Элизы стояли слезы, она обняла подругу.
– Ты была ты, милая. Назло всему!
Эвридика достала из сумочки мобильный телефон и включила. Прозвучал сигнал – получено короткое сообщение.
“Жизнь такая странная. Я хочу доставить тебе радость”, – прочла Эвридика.
Номер был чужой. И она знала, чем кончаются все начала.
Однако же чудеса не кончаются никогда.
Через минуту Эвридика втиснулась в кресло своей маленькой машины, завела ее и нажала play.
ЗА СОСЕДНИМ СТОЛИКОМ
Девушка теперь сидела за соседним столиком, в самом темном углу кафе. Бледная, нервная. Лицо в тени, свет от низко посаженного настенного светильничка – такие горят над каждым столиком – падает ей на руки, не знающие ни минуты покоя: она то нервно сметает невидимые крошки с темно-красной клеенчатой скатерти, которая в этом дешевом заведении изображает кружева, то поправляет искусственные цветы в вазочке, то крутит на пальце узкое колечко – обручальным кольцом оно не было, столько-то я заметила.
За окном снег низвергался белыми струями, она зашла минут за пятнадцать до этого, вокруг не смотрела, как в хорошо известном и знакомом месте, прошла через весь зал – целеустремленно и решительно, большими, немного нетвердыми шагами, дождь с ее осветленных волос капал на лицо и с клочьев длинношерстной синтетической шубки на пол; шубка была короткая, выше колен, и колени эти в тонких нейлоновых чулках покрылись синевато-оранжевыми пятнами от холода – все это я успела заметить в короткий миг, пока она преодолевала расстояние от дверей до моего столика, уже вблизи я обнаружила, что глаза ее обведены черным и тушь для ресниц она тоже не жалела, но щеки и губы лунно-бледны. И у нее не было сумочки.
Она уселась за угловой столик, рядом с моим, не уселась – скорее упала на стул, и тут же запустила руку в карман, порылась там нервно, расстроилась, вынула руку из кармана и начала грызть ногти.
Бармен кинул на нее скучающий взгляд, но не прервал разговор с женщиной у стойки, сильно крашенной блондинкой с низким хриплым голосом, в черной кожаной куртке, с расширенными кровяными сосудами на румяном лице и слегка припухшими глазами. Нетрудно было представить себе, что она работает рядом, на рынке, и зашла принять свою ежевечернюю дозу – заказанное она уже оплатила перед тем, высыпав перед барменом горсть мелочи.
– Хочешь закурить? – сказала я, повернувшись к девушке.
– Да. И?
Ответ был скорее равнодушным, чем нелюбезным, она всего лишь признала факт, даже не взглянув на меня. Я извлекла пачку Dunhill.
– Прошу.
Девушка, не повернув головы, окинула меня искоса вроде как сердитым взглядом через мокрую, падающую на лоб прядь волос, однако сигарету взяла; я заметила, что темнокоричневый лак на ногтях облупился и напоминает краску для полов, мне очень нравится такой полустершийся коричневый лак для ногтей. Сигарету она тут же сунула в рот, без малейшей грации, без жеста, сжала зубами, как мужик, деловито и жадно, замерзшими руками нащупала зажигалку в кармане мокрой шубейки, чтобы сделать это, ей пришлось наклониться вбок, и под шубой открылась нога вплоть до темного края чулка, – у меня создалось впечатление, что под шубой нет юбки. Девушка закурила. Несколько мокрых шерстинок от шубы прилипли к ее пальцам и попали в рот, взяв сигарету в левую руку, правой она пыталась снять с зубов невидимые волоски.
Бармен через зал крикнул:
– Сани, будешь пить что-нибудь?
– Нет, – отказалась девушка.
Бармен вполголоса продолжал разговор, и та, которую он назвал Сани, наконец как будто расслабилась, откинулась на спинку стула свободней, вытянула длинные ноги, глубоко втянув дым, прикрыла глаза.
Я в этом месте была в первый и – наверное – в последний раз, хотя мимо проходила каждый день. Мокрый снег и сырость меня сюда загнали, когда я шла из конторы, – какой же нормальный человек пойдет в кафе вблизи вокзала и рынка? – пластмассовые столики, дурацкие подсвечники, темные панели из фанеры, пованивает загашенными сигаретами и подгорелым подсолнечным маслом, серый мясной салат в витрине, куски засохшей пиццы, которые предлагают подогреть в микроволновке.
Я заказала только чай. С собой у меня не было ни газеты, ни книги. И место было вполне подходящим, чтобы понаблюдать людей, каких мне обычно не приходится видеть в той узкой среде, где все мы вроде бы с одной планеты – той, где не воняет, а пахнет – даже в туалете и в двуспальной постели, где все скользят мимо друг друга, не сталкиваясь и не задевая, употребляют много звучных слов, а в темные закутки друг друга не лезут.
Любопытство смешивалось с легкой неприязнью ко всему окружающему и неуютным ощущением того, что это вот, все то, что я вижу, и есть настоящая жизнь, которую я искала не там. Такое открытие меня вовсе не радовало. Я сделала довольно много для того, чтобы забыть свое детство в Московском форштадте, в семье, где отец пил, в доме, где лестничная площадка смердела уборной.
Я порадовалась, что оделась так нейтрально – в джинсах и куртке, никто здесь не мог знать, от какой фирмы куртка и сколько стоит.
Дверь кафе снова открылась, впустив уличный шум и струю сырого ветра. Вошел парень, “джек”, амбал, голова бритая, сам широкий, как шкаф, в кожаной – ну конечно же, кожаной куртке. Отряхнулся, как большой пес, – брызги во все стороны, и уселся посредине между входом и баром. Бармен мгновенно прекратил разговор, налил в бокал, кажется 150 грамм армянского коньяку и принес ему. Амбал, не глядя на бармена, вытащил из кармана мятую пятерку и бросил на стол.
Порядок.
Бармена как корова языком слизнула.
Амбал смотрел… на меня? Нет, на девушку за соседним столиком, и я мгновенно ощутила напряжение между обоими – точно струну, натянутую до предела, точно магнитное поле, держащее два тела с определенной массой на месте, не давая ни приблизиться, ни отдалиться.
Амбал ни слова ни сказал и не двинулся. Сидел, большой, как дом, и лишь смотрел. Одна горизонтальная морщина на лбу – не след забот, а жировая складка, глубоко посаженные глаза, чингисхановская бородка, перстень на мизинце и серьга в ухе. Сам спокойный, и руки тоже спокойно лежали на столе – как красные и сырые куски мяса на прилавке.
Девушка поднялась – выглядело это как при замедленной съемке, тяжело и затянуто, и словно бы не мускульной, а силой воли – как бы преодолевая гравитационное поле, она двинулась через зал к человеку, который все еще не позволил вкрасться даже тени какой-либо эмоции в свои черты.
Она села против него, на самый краешек стула, колени тесно сдвинуты, неспокойные руки на коленях. Сигарету она оставила дымиться в пепельнице на своем столе.
Теперь амбал на нее больше не смотрел – только поверх, только мимо, все время в потолок или в стену за ней или, может, внутрь, в себя самого.
А глаза девушки, похоже, испуганные, искали его взгляд, – поймать, привлечь.
Амбал еще не притронулся к своему коньяку. И девушка заговорила – шепотом, очень быстро, взволнованно, руки следовали за словами – нет, без размашистых жестов, она лишь потирала их, не убирая с колен, – точно бы незримые вязальные спицы были у нее в руках и она старалась связать из текущих, набегающих друг на друга слов некий внятный, убедительный узор.
Казалось, она сделалась еще бледней, с еще более синими тенями под глазами, но, быть может, лишь мое воображение наделило ее этой бледностью, или после того, как снегопад почти прекратился, свет сделалася чуть-чуть ярче и, пробившись через окно кафе, покрыл ее худощавое лицо холодноватой патиной.
Краем глаза я заметила какую-то пару, примеривающуюся к соседнему столику, за которым только что сидела девушка, повернулась и неожиданно резко сказала:
– Занято.
Не знаю, почему. Мне казалось, она еще вернется. Мне хотелось, чтоб она вернулась.
Пара пристроилась подальше, оба уже в годах, между пятьюдесятью и пятьюдесятью пятью, не подходящие друг другу – точно встретились через службу знакомства, я подумала, – и пришли на первое свидание. Женщина, крупная, массивная, накрасилась сильно и ярко, не пожалела дешевых духов. Черные, пышные, но без блеска волосы, завитые, длинная черная кожаная куртка, – неужели все здесь поголовно одеваются в кожу? – толстые икры в черных до колен сапогах, очень грязных. Голенища вверху узки для мощной ноги, и несколько сантиметров молнии не застегнуты. Сумочка с золотой цепью, серьги блестящие и длинные. У старого животик, точно у паука, ростом он не вышел, сложения тонкого; черно-серый джемпер с оленями почти в обтяжку, седые плоские волосы старательно зачесаны на плешь. Мужчина старался быть галантным – отодвинул от стола стул для дамы, помог снять пальто. Под ним обнаружился вязаный джемперок с большими прорехами, черный, прилегающий, такой, чтобы выделить груди, но белый лифчик, выглядывавший сквозь проемы в кружеве, был нечист. Усевшись, женщина возложила грудь на столик, улыбалась, но с некоторым презрением – я почувствовала, второй встречи тут не будет.
Девушка тем временем говорила все быстрее – я слушала ее голос, немного монотонный, тускловатый, с как бы оправдывающейся интонацией, напрягала слух, но разобрать не смогла ни слова.
Она уже не ловила взгляд мужчины, повесив голову, смотрела в стол, что-то рисовала на нем пальцем, волосы падали на глаза, она их то и дело поправляла левой рукой, бросая украдкой быстрый взгляд на мужчину, в то время как правая не переставала чертить круги и квадраты, круги и квадраты, иногда сердечки, а рот ее не переставал говорить, говорить и говорить.
Мужчина все еще не притронулся к своему бокалу и все еще смотрел в сторону.
Снег идти перестал, снаружи стемнело, но мне не хотелось уходить, и я заказала еще один чай.
Девушка наконец умолкла.
За окном остановилась машина с яркими фарами, и обе неподвижные фигуры на миг обратились в силуэты – словно неудачный, против света сделанный снимок.
Машина повернула и уехала, девушка зашевелилась, мужчина протянул огромную руку, взял бокал, осушил одним махом, шумно вздохнул, крякнул, вытер губы. Девушка подвинула ему через стол, прикрыв ладонью, что-то мелкое, что мужчина не глядя сунул в карман.
Тут наконец он что-то сказал, пару слов, я, разумеется, не расслышала, что.
Плечи девушки сжались, руки застыли, лицо скрылось за волосами. Вся ее фигура словно вдруг увяла – как цветок в вазе.
Мужчина поднялся, я еще раз подивилась его могучим габаритам, поднялся и поддернул брюки, кивком попрощался с барменом, окинул взглядом посетителей кафе, на миг его взгляд остановился на мне, от этого скользнувшего мимо взгляда мне стало неуютно, и, протискиваясь мимо девушки к двери, снова глядя при этом мимо и поверх, он взъерошил ее волосы как бы по-отечески и в то же время унизительно – сначала вроде нежно, но крепко захватив их в ладонь и затем незаметно, однако же сильно дернув. Я скорей почувствовала, чем увидела, как девушка сморщилась от боли.
Звякнул дверной колокольчик, и он исчез.
Девушка подняла голову, вид изумленный – словно только что проснулась, слегка покрасневшая. Минутку помедлив, она сунула руки в карманы шубки, поднялась, подумала, словно бы качнулась к выходу, застыла в этой неестественной наклонной позе, удивительно, что не упала, как вообще можно в такой устоять, а затем повернулась и пошла обратно, к своему столику в глубине кафе.
– Тут какие-то хотели сесть, я не дала.
– Спасибо.
Девушка села.
Я снова предложила сигарету, она не отказалась. На сей раз я поспешила щелкнуть зажигалкой и могла вблизи видеть ее лицо. Глаза оказались голубыми, брови, от природы светлые, подведены черным карандашом, значит, в натуре она блондинка, и я подумала, что светлой она должна быть везде.
– Можно, я подсяду к твоему столику? – спросила я.
Девушка покосилась на меня недоверчиво.
– Ты что, лесби?
– Нет, я писательница, – сказала я. – Писатель. – И подумала, что мой ответ слабо связан с вопросом.
Однако девушка явно стала уступчивей. Даже рот раскрыла от удивления.
– Ладно, – сказала она.
Я пересела.
– Может, выпьем чего-нибудь?
– Ну, не знаю, – сказала она.
– Вина?
– У меня от него только голова болит.
– Тогда коньяку?
– Ну, может, шампа.
Я помахала бармену.
Заказала ей шампанского, орехов. Сладкая жизнь – улыбнулась я.
Себе взяла Hennessy, 50 граммов. Да, и два кофе, один со сливками. Говорить по-настоящему было не о чем, и мы довольно напряженно ждали, когда принесут заказ.
– Тебя зовут Сани?
– Да. Нет. Это прозвище. Настоящее имя – Сольвита.
– Сани. Это что, от слова “сауле”, солнце? Ты и в самом деле такая?
– Что? Какая?
– Солнечная.
– А-а. Ну, уж не знаю. Да, может быть.
Принесли заказ. Коньяк, к моему изумлению, в таком-то месте – в подогретом бокале. Забавно.
Я чувствовала себя посторонней всему, что здесь происходит, а потому свободной. Это, в конце-то концов, был просто фильм о ком-то другом, я в нем оказалась статисткой – обязанностей немного и никакой ответственности.
– Чему ты улыбаешься? – спросила Сани.
– Ничему. Так просто. Видишь того человека у соседнего столика?
Там успели обосноваться два новых посетителя. Помоложе тех, прежних, на взгляд простоватые, неприметные. Оба в пальто, у женщины на голове меховая шапка, мех длинноостный, серовато-лиловый.
– Ну, вижу. И?
– Хочешь, я тебе о них расскажу?
Девушка пожала плечами.
– Они влюблены. И пришли сюда тайком. От кого-то скрываясь.
– Откуда ты знаешь?
– Посмотри! Видишь, как они говорят друг с другом? Весь мир забыли, смотрят, глаза в глаза, глубоко. Так бывает только в самом начале. Женщина перегнулась через столик, чтобы быть как можно ближе к нему, щеки разгорелись, глаза сияют. Она не замужем. А мужчина женат. Может быть, работают в одном месте. Или как-то связаны – его, например, послали к ней утрясти какие-то дела с газом и электричеством, договор заключить.
– Да кончай! С чего ты взяла?
– Ну как – она принаряжена, не слишком, но все-таки. Можно видеть, что готовилась к рандеву. В руках только сумочка, и маленькая – значит, не прямо с работы. А мужчина – ни то ни сё. Одет как всегда. И два полиэтиленовых мешка из магазина “Рими” с покупками – вон, за стулом. И тайком поглядывает на часы. Значит, жене сказал, что идет за покупками. И эти самые мешки – его алиби.
– Э-э… – протянула девушка. – Ну, ты даешь!
– Да, и еще: она пьет вино, он – чай. С удовольствием бы выпил тоже вина, но – жена унюхает.
– Как это у тебя получается?
– Говорю же, я писательница.
– Ммм… Тогда тебе надо про меня написать.
– Ты думаешь?
– Мхм.
– Тебе не жарко? Шубу не хочешь снять?
– Ага, ладно. Теплей стало, типа – от шампа, что ли.
Я помогла ей, шубку перебросили через спинку стула, юбка на ней, конечно же, была, только уж очень коротенькая, и ярко-зеленая вязаная блуза, плотно прилегавшая к ее мальчишеским формам, ключицы торчат, шея тонкая, что у ребенка, тонюсенькая, как паутина, цепочка на шее, под золото. А может, и золотая. Да, наверняка золотая, раз уж такая тоненькая.
– Ну, теперь ты расскажи о себе, – сказала я. – И кто был тот парень.
– Э… Он мне, как бы это сказать… когда-то был мой ухажер, а теперь… ну, в общем, расстались мы. Но он мне работу дает. Дела-то сейчас не очень.
– Какую работу?
– А, неважно. Торговля и пр. Ничего особенного. То одно, то другое. И я ему теперь должна немного и…
Руки девушки опять задвигались, и я заметила, что узкого колечка на пальце уже нет.
– Ты ему кольцо отдала?
– Ага. Ну – только пока, типа в залог. А он мне сам его и подарил, когда мы еще вместе были.
Девушка помолчала.
– Золото, – добавила она почти с гордостью. – И цепочка тоже, – она слегка коснулась шеи.
Я протянула руку и прикоснулась к ней тоже. Детская кожа. Цепочка – точно песчинки под пальцами.
– Красивая? – спросила она радостно.
– Красивая.
– Он меня не обидит, – внезапно сказала девушка с убежденностью. – Никогда не обидит. Он только грозит.
И опять погрузилась в себя.
– Кофе остынет, – сказала я. – Еще шампанского хочешь?
– Ага.
– Ну, тогда расскажи о себе.
– Ты запишешь? – спросила она с наивной доверчивостью.
– Нет. И так запомню.
Сани рассказывала.
Это был очень простой рассказ, который я слушала одним ухом, и мне казалось, что я могла бы ей все это рассказать лучше, чем она мне. Мне давно уже казалось, что я знаю о жизни все, за исключением самого главного.
Блондинка у стойки бара напилась, она дремала, опустив голову на руки, и кончики ее волос мокли в лужице какого-то напитка, пролитого на полированную поверхность стойки.
Тайные любовники попрощались – они лихорадочно жали друг другу руки; взгляд мужчины был испуганным и блуждал по сторонам.
В глубине кафе, в как бы нише, группка тридатилетних мужиков резалась в карты. Один напоминал какого-то виденного по ТВ журналиста.
Девушка излагала события. Только события. Голос ее звучал взволнованно, и бармен – подзывать не пришлось – сам подлил в ее бокал шампанского, я время от времени согласно кивала головой или изумленно поднимала брови.
События меня не интересовали. Интересовало то, что за. Но об этом никто не хотел рассказывать. А может, не знал.
Помню, один друг рассказывал, что своего отца сколько-то узнал только незадолго до его смерти. В последние месяцы он сопровождал отца на прогулки. Отец знал, что скоро умрет. Где только они ни бродили, как-то даже вместе выбирали могильный камень для отца и место последнего упокоения. Никуда больше не нужно было спешить – когда все насущное уже за спиной, а самое главное – впереди.
Подходящий момент для разговора.
Я потом часто представляла себе эти неторопливые, медленные прогулки – в осеннем мглистом парке, конечно; эти медленно, капля за каплей, падающие слова. Как в кино. Мне хотелось быть тем своим другом. Он теперь, может быть, знает суть. Но мне не говорит. Он тоже пересказывал только события.
Сани продолжала, болтливая, как ручей.
– А любовь? – спросила я внезапно.
– Что?
– Любовь? Жизнь? И смерть?
Я знала, что это бессовестная провокация. И разве я ждала ответа?
– Но я ж тебе рассказываю! – Сани даже слегка рассердилась. – О чем я тебе толкую? Или ты так ничего и не поняла?
– Знаешь ли ты себя?
– Иди ты!
– Я себя – нет.
– Кончай, ты меня пугаешь. Ты чего, набралась?
– Нет, – сказала я. – Рассказывай дальше.
Я слушала, не слыша, и пьянела от того, что чувствовала в себе, это ощущение преследовало меня часто, я боялась его и в то же время жаждала. Словно я иду по коридору, длинному и темному, по лабиринту, не зная, чего ждать за следующим поворотом, кого я увижу в зеркале – идущим мне навстречу. Узнаю ли я себя? Или заблужусь в сумеречных анфиладах сознания? И откуда мне знать – то ли это свет маяка, то ли морок, блуждающие светлячки, заманивающие вглубь? Не лучше ли оставаться на солнце, не рискуя идти дальше входа?
– Да ты не слушаешь! – вернул меня к действительности голос Сани. – Ты вообще ничего не слышишь! Назюзюкалась!
Она разозлилась.
О да, так и было. Я пьянею быстро, мне не нужно много, 100 граммов коньяку и немного воображения способны погрузить меня в банальные и непродуктивные раздумья о тайнах бытия.
Щеки Сани пошли пятнами, уста пылали, глаза тоже, и я положила руку ей на талию, такую же тонкую, как у моей дочери-подростка.
– Я все слышала, – сказала я успокаивающе. – Совершенно все. Но теперь мне надо идти, уже поздно. И здесь душно.
Я позвала бармена.
Четкость мыслей начала возвращаться. Я снова видела задымленное помещение, телевизор, вознесенный в углу над стойкой бара, слышала русскую песенку о девушке из высшего общества, но люди за соседними столиками опять были другие.
– Мы скоро закрываем, – сказал бармен.
– Счет, пожалуйста.
Кошелек из сумочки я не доставала, чтобы никто не видел его содержимого – кредитные карточки и изрядную пачку купюр. Нащупав нужную банкноту, я выложила ее на стол. Немного начала болеть голова.
– Сани?
– Да?
– Не хочешь поехать ко мне? Мне нужно выпить хорошего чаю. Но не хочется это делать в одиночку. И ты получишь еще шампанского. Очень хорошего шампанского. Если захочешь, конечно.
– И тогда ты дослушаешь до конца?
Одна моя знакомая как-то сказала – не страшно умереть, страшно умереть не попрощавшись. Умереть, не рассказав себя, наверное, и значит это самое – умереть не попрощавшись.
– Ладно, да, конечно, – сказала я.
– И ты напишешь?
– Н-ну, да.
Я надела свою куртку и обвязалась платочком по русской моде. Сани, не знаю почему, это показалось смешным. Она поднялась со стула, и я заметила, что она не совсем твердо стоит на ногах. Помогла ей надеть шубку.
– Ты далеко живешь?
– Поедем на такси, – отвечала я.
В машине Сани спала, положив голову мне на плечо, и в углу рта у нее собралась прозрачная тоненькая слюнка. Дыханье было ровным, как у ребенка, но воняло скверным шампанским и сигаретами. Я вынула из сумки платочек и нежно вытерла ей рот.
Опять шел снег, и мокрые хлопья в свете фар неслись за лобовым стеклом в кружащем голову ритме, казалось, мы мчимся в космосе, между мириадами звезд, и мне не хотелось, чтобы эта дорога кончилась.
И тут мы приехали.
В соснах шумел морской ветер.
Ворота отворились бесшумно.
– Ой-ё! – ахнула Сани.
– Ну, да, – сказала я. – Здесь я живу. Дом, в сущности, небольшой.
Не знаю отчего я чувствовала себя несколько неловко.
У камина мы пили зеленый чай, делающий мысли беспощадно ясными, и сухое шампанское, вплетающее разум тонюсенькой серебряной нитью в завесу воздушных пузырьков, и девушке показалось невкусно, и тогда я раздела Сани, она поддавалась, безвольная в подпитии, тело в колеблющемся отсвете пламени казалось теплым, чистым и невинным, но испарения от одежды немного кислили, я унесла все в бельевую, а потом ее саму вымыла под душем, и она смеялась. Смеялась и сказала, что никогда не видела такого роскошного душа, с такими кранами, и никогда еще ее не мыла женщина, с самого детства – нет, с тех пор, как она с мамой ходила в баню, потому что дома у них не было горячей воды, и еще много чего говорила она, но я не слушала, ибо опять это были события и события, а суть, стерва этакая, как всегда и всюду, как во все времена, ускользала – вот она, тут, рядом, а все так же неуловима.
Вдобавок Сани плохо держалась на ногах, мне нужно было следить за тем, чтобы она не поскользнулась на плитках душевой кабины.
Мы проснулись поздно, мокрый снег и метель давно унялись, сосны за окном стояли на ослепительно белом, стройные и недвижные, на фоне бескомпромиссно чистого и ясного, морозного неба. Моря не было слышно.
Сани спрятала лицо в углублении моей шеи.
– Доброе утро…
– Доброе утро, – сказала я, ощутив неудовольствие от ее касания. И немного стыдясь этой своей реакции.
Я решительно поднялась, сварила кофе с корицей. Завтрак накрыла в столовой у большого окна на террасу.
Первые, только что из Голландии, тюльпаны на столе, желтые, как солнце.
Все здесь было невообразимо гармонично, красиво. Ей-богу, не понимаю, чего еще я искала.
– Когда ты напишешь? – спросила Сани, поднося чашку кофе ко рту.
– Я? – у меня вырвался невольный смешок. – Кончай. Я тебя обманула. Никакой я не писатель.
Перевод с латышского Роальда ДОБРОВЕНСКОГО