Опубликовано в журнале День и ночь, номер 11, 2006
У СТАРЫХ МОГИЛ
Скоро всю долину зальет вода. Тетя Эля с утра начинала слышать, как вдали урчали моторы бульдозеров и экскаваторов. В той стороне, где река сужалась и проходила мимо двух высоких холмов, называемых казахами святыми, поднималась к небу пыль и оттуда в панике улетали птицы. Миллиард кубов воды должно вместить в себя будущее водохранилище. Об этом с гордостью писала местная газета. На ее страницах рядом с портретами механизаторов, доярок и чабанов появились снимки монтажников в касках на фоне строительных лесов.
Тетя Эля жила в селе на берегу реки почти всю свою жизнь. Ее привезли сюда, когда ей было девять лет и с тех пор она прожила здесь до самой пенсии, никуда дальше районного центра не выезжая. Даже тогда, когда ее заболевшему мужу профком выделил путевку на курорт Боровое и он хотел взять ее с собой, она наотрез отказалась. Отчасти, была горячая пора. Начинали зреть овощи, а в это время каждая пара рук на счету. Во вторых; она с детства боялась поездов. Этот страх сидел в ней с тех времен, когда родителей выселили с Волги и они два месяца жили на колесах в переполненном людьми скотском вагоне. Железная дорога в ее сознании всегда ассоциировала с вечным стуком колес, запахом мочи и людского пота, укрытыми с головой покойниками и постоянной спешкой.
Раньше село было большим и многолюдным. Но с тех пор, как два года назад на сельском сходе объявили о том, что долина будет затоплена водой, из села выехали почти все жители. Кто получил квартиру в новом рабочем поселке, выросшем на богаре, кто переехал к своим родственникам в другие совхозы, кто перебрался в город. Удивительно, как быстро пустеет село и разваливаются дома. Через месяц после того, как выезжали из них хозяева, ухоженные раньше дворы зарастали кураем, лебедой, повиликой, перекати полем и в сырых местах камышом. Бывшие хозяева, получив компенсацию за дом, разбирали крыши, вытаскивали окна и двери и саманные дома начинали на глазах рассыпаться, превращаясь в глиняную груду. Там, где стояли щитосборные дома, чернел, на века сделанный из бетона и камня, фундамент, но и он скоро исчезал в зарослях почувствовавших свободу кустарника и травы.
Тете Эле тоже нужно было выезжать из села. До того дня, когда река будет перекрыта, оставалось мало времени. Она еще не решила, куда ей переезжать и поэтому тянула с отъездом. Ей было жалко оставлять свой двор, ухоженный огород, построенный из самана, прохладный летом и теплый зимой, уютный дом. Хозяйство было уже продано. Корову забрала дочь. Прошлой осенью с первым снегом зарезали двух свиней. Бегало еще несколько курочек по двору, да старый пес сидел на цепи и лаял от скуки на пролетавших мимо птиц. До нового года с ней в доме жила семья младшего сына. В январе они переехали в квартиру в рабочем поселке. Там с сентября работала сноха учительницей в новой школе. Сын со снохой приезжали один-два раза в месяц, затаривались картошкой, помидорами, яйцами и, не оставаясь ночевать, уезжали назад, туда, где вечерами в клубе шло кино, где телевизоры ловили несколько программ, где в магазинах можно было купить свежий хлеб и где появились новые друзья. А внуки, родившиеся в этом селе, вообще не хотели сюда ехать. Их можно понять. Здесь стало скучно. Тетя Эля переехала бы к ним. Сын получил квартиру с расчетом на мать, но что она будет делать в квартире без хозяйства и без огорода? Дочь тоже зовет к себе. Она живет в совхозе недалеко от города. Но там зять любитель выпить. Она оставалась несколько раз ночевать у них, так чего только не наслушалась. Напьется и болтает что ни попадя. И все у них на крике и на ругани. Откуда у дочери такая агрессивность и злоба? Может быть, это приходит с годами? Когда каждый вечер видишь пьяную рожу возле себя и слушаешь пьяный бред – озлобишься. И дети тоже такие же дерганные. Хорошо бы к старшему сыну переехать. Тот живет в районном центре. Работа хорошая – автомеханик. Свой дом и хозяйство. Сноха бухгалтер в автобазе. Но с ней у тети Эли с самого начала не сложились отношения. И все из-за того, что когда родился внук, она отказалась пожить хотя бы с месяц у них, чтобы помочь на первых порах молодой матери. Весной в полеводческой бригаде было много работы и дома надо было управляться. Муж тоже был очень занят. Конечно, сейчас, по прошествии лет, тетя Эля понимала, что сделала ошибку. Домашнее хозяйство можно было оставить на дочь, которая училась тогда в десятом классе и на младшего сына, которому было уже пятнадцать лет. Да и в бригаде за один-два месяца ничего бы не случилось. Все равно ее патриотизма никто не понял. А снохе действительно нужна была помощь. Сын привез ее из далекого уральского городка, где он служил в армии. Городская, она сразу после техникума вышла замуж. Никого из близких рядом. Молоко у нее сразу пропало. Мало того, груди воспалились. К тому же хозяйство уже завели. Только что первотелка отелилась, надо было раздаивать, поросята в свинарнике визжали голодные. Сын взял отпуск и две недели дома был, пока у жены воспаление не прошло. Конечно, тяжело им было без помощи. С тех пор обида навсегда застряла в снохе. Она, правда, ни разу не высказалась по этому поводу. Но по ее сухим словам, по холодным и безразличным глазам и нетерпеливым жестам, чувствовалась эта обида. Наверное, было бы лучше завести на эту тему разговор, высказаться, может быть даже извиниться перед снохой за тот случай, но тетя Эля не находила в себе для этого смелости, а сноха, чем больше проходило лет, тем дальше отдалялась от свекрови. Так постепенно родные люди становятся чужими.
Чем ближе приближался день, когда тете Эле надо было окончательно решать, куда ей переезжать, тем труднее было это решение принимать. Ей не хотелось уезжать из села. Она привыкла к утренней прохладе, идущей от реки, к зарослям джиды и ивняка, начинавшимися сразу за огородом, к полуденной тишине, когда истомившись на жарком солнце все живое пряталось по кустам, в тени деревьев, домов или речного обрыва, к длинным вечерам, когда тени от тополей и карагачей тянулись к пологим холмам, когда на лугу начинали верещать суслики, когда стрижи перед наступающими сумерками суетливо прочерчивали небо, когда стадо коров, подняв пыль, торопилось к своим стойлам, когда мужчины и женщины возвращались с полей, и их разговор и смех звонко отдавался в вечернем воздухе. Теперь не стало слышно людских разговоров, исчезло коровье стадо, брошенные собаки не лаяли усердно, доказывая хозяевам свою нужность, вымерло село и только карагачи и тополя, джида и ивы, суслики и стрижи продолжали свою жизнь, не подозревая о назревающем конце. Если не срубят деревья на дрова, сгниют они с годами под водой. Вода зальет норы сусликов и лис, гнезда стрижей и куропаток. Говорят вода это жизнь, но тетя Эля поняла, что это не всегда так.
В последние дни тетя Эля стала просыпаться совсем рано. Какое-то беспокойство не давало ей спать. Она не могла понять, с чем это было связано. Возможно с тем, что она начинала понимать неизбежность прихода последнего дня, когда нужно будет покинуть этот дом, выстроенный руками отца и ее покойного мужа. Или же это связано с тем, что приближался день, когда должны были начать переносить могилы из долины на новое кладбище на богаре, недалеко от рабочего поселка. Чем ближе приближался этот день, тем беспокойней было на душе у тети Эли. Вот и сегодня она встала пораньше, приготовила себе нехитрый завтрак, сыпанула чашку зерна курочкам, поставила миску с едой собаке и пошла неторопливо к кладбищу, которое находилось в двух километрах от села, на песчаном холме. Утро было непривычно прохладное. Свежий, наполненный запахом разнотравья, воздух был прозрачен, но над рекой поднимался легкий туман, который в метре от поверхности воды неожиданно исчезал. Стрижи, только что проснувшись, несмело выглядывали из своих гнезд, выдолбленных в обрывах над рекой. Река недолго тянулась вдоль дороги к кладбищу и, как будто боясь мертвых, заворачивала назад в долину и неспешно несла свои воды к святым горам. Суслики столбиком стояли поодаль от дороги и с удивлением провожали одинокую женщину. За эти несколько месяцев они отвыкли от сельского шума и постоянного движения на дороге и не реагировали на редких прохожих. Тетя Эля вспомнила, как в первую весну ее жизни в этом селе она с подругами и соседскими пацанами выливала на лугу сусликов из нор. Не бог весть какая еда, но их мясо спасло многих от голодной смерти. Что было бы с теми людьми, кто был выкинут на произвол судьбы за тысячи километров от своих домов, без средств к существованию, если не было б черепах и сусликов, корней солодовника и молочая, рыбы в реке и яиц в птичьих гнездах.
На старом кладбище было тихо и покойно. Здесь не хоронили с тех пор, как было принято решение строить водохранилище. Кладбище было ухоженным. Правда железная ограда, огораживающая кладбище, начала постепенно ржаветь. Обычно к пасхе кто-нибудь красил ограду, но вот уже два года, как никто не освежал краску, и она стала облупливаться, и металл стал покрываться рыжими пятнами ржавчины. Да и зачем было красить? Все равно могилы перенесут в другие места, ограду разберут школьники на металлолом, землю выровняют и под водой вряд ли кто узнает то место, где когда-то лежали покойники.
О том, что кладбище будут переносить, сообщили тоже на сельском сходе. После схода секретарь сельсовета несколько дней ходила по дворам и спрашивала у тех, чьи родные лежали на кладбище, куда они хотели бы перенести останки покойников. Многие возмущались. Оно и понятно. Ведь умерших отнесли на кладбище на покой. Какой же покой, если начнут рыться экскаваторы в их могилах? Как ни возмущались, а все равно пришлось соглашаться с переносом останков умерших. Не оставлять же их под водой.
Тетя Эля вошла в ворота кладбища. Справа были мусульманские могилы. Простенькие глинобитные мавзолеи небогатых казахов. Только один мавзолей был выстроен из камня и украшен мозаикой. Чуть в стороне небольшие холмики с камнями чеченских и азербайджанских могил. Через узкую дорогу могилы русских, немцев и других наций. Село было многонациональное. Каждая нация верила в своего бога, но в конечном итоге все оказались в одном и том же месте. Одна и та же земля укрывала покойников, одно и то же небо нависало над могилами, одно и то же солнце светило с высоты, и только узкая, усыпанная гравием, дорога разделяла их. Она прошла к месту, где лежали ее родные. Четыре могилы стояли в ряд. Перед пасхой приезжали сыновья и освежили краску на оградках, поправили землю на могилках. Вот могила ее мужа. Он умер несколько лет назад. Памятник из мраморной крошки был еще свежим. Работяга. Всю жизнь проработал в совхозе механизатором. Тетя Эля часто вспоминала мужа. Он остался в ее памяти постоянно чем-то озабоченным. То надо было спешить на работу, то надо было огород копать, то надо было сено заготавливать, то надо было красить забор, то на базар ехать продавать мясо, то новую летнюю кухню строить. Праздники, отдых где-нибудь на берегу реки, просто лежащим на диване, она его не помнила. Наверное, потому и умер так рано, сразу в первый год, как вышел на пенсию, что всю жизнь не знал покоя. Они познакомились на работе. Тетя Эля работала в овощной бригаде, а он в порядке шефской помощи от школы механизации на тракторе с тележкой возил овощи на овощную базу. Свадьбу сыграли небогатую и гуляли недолго. Сирота от рождения, он воспитывался в интернате и после свадьбы сразу переехал в ее село. Он был хороший муж. Построенный еще отцом дом перестроил, добавив две комнаты. Детей держал в строгости, но не обижал беспричинно. Поэтому выросли все самостоятельными и хозяйственными. Царство ему небесное. Дай бог, увидимся скоро.
Самой старой была могила ее младшего брата. Он умер в семилетнем возрасте в первую же весну после выселения с Волги. В селе жили тогда в основном русские и казахи. Это позже появились здесь азербайджанцы, чеченцы и семьи из Прибалтики. Ее братишка очень скучал по пропавшей безадресно бабушке, которая жила в доме своего младшего сына. Слабый от рождения он проводил почти все время у бабушки. Когда в день выселения бабушка оказалась в другом эшелоне, он истерично плакал и не мог долго успокоиться. И в дороге он начинал неожиданно плакать и звать сквозь всхлипывания бабушку. Здесь в колхозе он хирел на глазах. К весне похудел до невозможного. Отец носил его к местной бабке, возил на бричке в районную больницу. Но никто не мог найти причину болезни. Тетя Эля помнит, как за несколько дней до смерти братишка лежал на кровати, укрытый ватным одеялом. Мать управившись с делами садилась возле на табурет, брала его легкую руку в свои ладони и долго молча сидела, смахивая иногда слезы со щек. Он умер, когда зацвел урюк. Отец сбил из старых досок маленький гроб, какой-то старичок прочел над гробиком несколько молитв на немецком. Неглубокую яму зарыли. Соседи казахи дали кусок вяленого мяса, и мать сварила жидкую лапшу из муки, которую по распоряжению председателя колхоза выдали со склада. Несколько пришедших земляков помянули покойника, посидели недолго, тихо переговариваясь, и заспешили на работу. Тетя Эля всегда стыдилась вспоминать, что в тот день она впервые после долгой зимы ела мясо и наелась досыта. Ей хотелось, чтобы еще кто-нибудь умер, тогда снова были бы поминки, снова варили бы суп с мясом, снова можно было бы наесться от пуза.
Родители умерли в один год. Сначала отец, а через восемь месяцев мать. В памяти они остались строгими и набожными людьми. Тетя Эля не могла вспомнить, чтобы отец или мать говорили друг другу ласковые слова, но они никогда и не ругались. От них всегда исходило какое-то тепло. Их любовь друг к другу проявлялась в маленьких незначительных жестах, в снисходительных улыбках, в терпимости. Они редко разговаривали без дела. Если они о чем-то говорили, то только по существу; или о предстоящем отёле коровы, или о какой-нибудь необходимой покупке, или о строительстве дома и о многом другом, что было важно именно в тот момент. Отец долго не хотел начинать строить свой дом. Все мечтал вернуться на Волгу. Лет восемь жили в землянке с маленькими окнами, земляным полом и камышовой, обмазанной глиной, крышей. Но когда земляки начали строиться, тоже взял в колхозе кредит и за год построил небольшой, но теплый дом. С того момента отец не так уже скучал по Волге, а когда сняли комендатуру, то и жизнь пошла как- то интересней.
Из военных лет тете Эле запомнились больше всего их первая зима. Продукты, которые успели захватить с собой из дома, быстро кончились. Колхоз рассчитывался с новыми колхозниками только палочками в ведомостях, огорода или подсобного хозяйства еще не было. Никаких запасов. Спасибо местным староверам и казахам. Нет-нет, да подкидывали что-нибудь из продуктов. Конечно, не всегда это доставалось бесплатно. Отец плотничал после тяжелой работы до поздней ночи, мать сидела за швейной машинкой, не разгибаясь, Эля чистила навоз из коровников и свинарников. Но главное, выжили.
Тетя Эля вспомнила, как ее девятилетнюю девочку отец отвел к жившей на соседней улице семье. Она никогда еще не работала, и было непривычно и тяжело сгребать вилами навоз из-под стоящих в стойле коров. Коровы, чувствуя чужого, беспокойно переступали копытами, угрожающе махали головой, пытаясь задеть маленькую напуганную девочку рогами. Первый день запомнился на всю жизнь. В воротах коровника стоял, опираясь на самодельный костыль из карагачевой палки, старый дед.
Фамилия деда была Трифонов. Он держал всю свою многочисленную семью в ежовых рукавицах. Был строг и даже беспощаден. И когда девочка неумело уронила навоз с вил перед его ногами, старик больно ткнул костылем в ее ребра и со злобой сказал: “Фашисткое отродье, смотри, куда навоз роняешь. Понавезли тут белоручек”. Вечером, когда коровьи стойла и свинарник были очищены от навоза, когда скотина была напоена и накормлена, уставшая девочка стояла еще с полчаса на морозе, ожидая, когда ей вынесут расчет за работу. Угрюмая женщина вынесла булку хлеба и кусок сала и, не поблагодарив за работу, сказала: “Иди домой. Завтра придешь снова”. Девочка работала у них всю зиму и всю весну, помогая управляться по хозяйству. Дед все время продолжал ненавидеть девочку и всех немцев в том числе. Его можно было понять. Двое сыновей были на фронте. На одного из них уже пришла похоронка, другой сын пропал без вести. За что было ему любить немцев? Несмотря ни на что, тетя Эля была благодарна этой семье за их хлеб и сало, которое в то голодное время дало возможность выжить ее родителям и ей. Собственно говоря, Трифоновым помощь маленькой девочки не нужна была. У самих был полный дом внуков, которые могли бы управиться в коровнике и в свинарнике. Когда Эля пошла следующей осенью в школу, она не стала больше работать у Трифоновых. К тому времени у самих уже стояла молодая телка в примитивном, сплетенном из ивняка и обмазанном глиной, коровнике. Там же через перегородку хрюкали поросята. Все это отец приобрел у тех же Трифоновых по дешевке, можно сказать задаром, за то, что обновил им ворота и перекрыл крышу. И когда отца забрали в трудармию, не так страшно было в зиму входить. Сняли с огорода хороший урожай картошки и капусты, засолили бочку огурцов и помидоров, двадцать курочек сидели в курятнике. Жизнь налаживалась. Не хватало хлеба и жиров. Но и здесь нашлись тоже добрые люди. Казахи рассчитывались с матерью курдючным жиром за перешитые вещи, за модно скроенные и красиво пошитые платья для казахских невест. Русские отсыпали муку из своих скудных запасов за туже работу. Сеном и кормом для скотины тоже местные казахи и русские помогали. Немцы были чужие для них и даже, можно сказать, враги, а пропасть не дали. Когда же отец после войны вернулся из трудармии, стало намного легче. Он работал плотником в колхозе. По вечерам и в субботу перекрывал людям крыши, клал саманные стены, мастерил окна и двери и, как специалист, был нарасхват. И зятя в свою семью ее родители приняли хорошо. Как-то сразу он стал родным для них. Мать с отцом, видимо, видели в зяте своего покойного сына, который всегда оставался в их памяти. Для зятя же, оставшегося с детства сиротой и не помнившего своих родителей, тесть с тещей стали отцом и матерью и он их искренне, как сын, любил. Когда отца парализовало и он месяца три лежал дома без движения, зять не брезговал менять ему постель, помогал его купать и при хорошей погоде выносил на улицу подышать свежим воздухом.
Мать долго не прожила после смерти отца. Ни мать, ни отец никогда открыто не проявляли своих чувств друг к другу. Но когда отец умер, Эля поняла, как дорог он был для матери. Она потерянно ходила по дому. Могла часами сидеть в своей комнате у застеленной кровати и смотреть на портрет мужа. Года за два до смерти мужа у нее был инфаркт. Тогда ее спасли. Второй инфаркт случился с ней, когда дома никого не было.
Тетя Эля прочитала, чуть слышно шевеля губами, молитву над могилами своих родных и прошла по тропинке к холмику земли с двумя деревянными крестами. Здесь лежал дед Трифонов и рядом с ним его жена. Тетя Эля не держала на них зла. Отчасти она была даже этим людям благодарна, за то, что они помогли ее семье продержаться в трудное время. Они так и не дождались своего второго сына, который пропал без вести на войне. Уже когда умерла жена Трифонова, пришла открытка из Канады от пропавшего сына. Дед не мог простить сыну предательства, напился в тот день пьяным, пришел под вечер к колхозной конторе, где собирались как раз бригадиры, агрономы и ветеринары на совещание и со слезами на глазах во всеуслышание проклял своего сына и отказался от него. После этого он долго не прожил и как-то незаметно умер. Тетя Эля дружила с его внучкой Любой. Они учились в одном классе и работали вместе в полеводческой бригаде. Люба сразу, как вышла на пенсию, переехала к своему сыну в районный центр. С тех пор мало виделись. Общую могилу Трифоновых тоже перенесут на районное кладбище. Оно и лучше. Люба болела и не могла уже так часто ездить на могилу к своим родителям, а ее дети, так те и подавно забыли дорогу сюда. Тетя Эля и здесь прошептала, запомнившуюся еще с детсва, молитву и пошла к мусульманским могилам. На небольшом возвышении стоял мавзолей, сложенный из гранита и украшенный голубой мозаикой. Здесь был похоронен бывший председатель колхоза. Колхозники называли его уважительно Кадырбек-ага или Кадыге. Он хромал на правую ногу и был сильно близорук. Из-за этого его не мобилизовали на фронт, а направили председателем в колхоз. Он оставался председателем до самой смерти. Справедливый был человек, не делал разницы между казахами, русскими, немцами и другими национальностями. Когда в первые дни, после приезда немцев в село, кое-кто пытался унижать и обзывать их, он собрал стариков в контору, и с того дня немцы грубого слова от казахов не услышали. Мало того, казахи, жившие в то время сами не богато, чем могли помогали новым односельчанам выжить в первую голодную зиму. И русские, видя отношение казахов к немцам, тоже остерегались в открытую враждовать с немцами. Когда председатель в середине семидесятых годов умер, колхозники собрали деньги на мавзолей и небольшой бюст. За мавзолеем ухаживали заботливо, а бюст установили в маленьком сквере перед конторой. При нем колхоз был богатым, а после него председатели стали меняться как перчатки. И каждый норовил себе побольше урвать. Воровали без зазрения совести. После того, как колхоз перевели в совхоз, вообще порядка не стало. Тетя Эля поклонилась могиле бывшего председателя, сказала на казахском языке несколько благодарных слов и пошла в село.
Солнце поднялось уже высоко и начинало припекать. Надо было успеть приготовить обед. Сегодня обещали приехать дети. Может быть, это будет их последний визит в село. Тетя Эля окончательно решила, к кому переедет жить. В рабочем поселке выделяют землю для индивидуального строительства. Ее младший сын написал заявление и получил участок. Она привыкла к его семье, ладила со снохой, и дети у них были не шумные. Немного денег на книжке у тети Эли было. Хватит на строительный материал. Да и дом в селе сын разберет. Компенсацию за него тоже выплатят. Можно будет хороший и просторный дом из кирпича построить. Заведут хозяйство, посадят яблони, вишню и малину, разобьют на участки огород. Будет чем заниматься. Не привыкшая сидеть без дела, тетя Эля больше всего боялась скучного одиночества и безделья. А при большой семье с хозяйством и приусадебным участком всегда найдется что делать.
На следующий день после визита детей тетя Эля поднялась рано. Она прошла в кладовку, насыпала в чашку остатки зерна и вышла во двор кормить курочек. Двор был пуст. Вчера последних курей забрал с собой старший сын, а собаку посадили в мотоцикл к зятю. Она задумчиво осмотрела опустевший двор и сыпанула зерно из чашки на землю. Тут же на дармовой корм налетели осмелевшие птицы. Они, весело чирикая, в считанные минуты склевали зерно и улетели к реке. Тетя Эля вернулась в дом, собрала в узелок самое необходимое, закрыла на замок входную дверь и пошла по дороге в сторону рабочего поселка. Младший сын предлагал ей вчера поехать с ним, но она отказалась. Ей хотелось побыть одной последний вечер в родном доме, пройти утром по своей улице, по дороге вдоль реки, мимо кладбища, мимо заброшенных полей, мимо святых гор. Если через месяц перекроют плотину, всей этой красоты не станет. Женщина не спеша шла по дороге. Иногда она останавливалась и долго смотрела, как пикировали стрижи на зазевавшихся мошек, как суслики суетились, собирая осыпавшее зерно с переспелой пшеницы, выросшей в местах, где в прошлом году пересыпали ее из бункеров комбайнов в кузова грузовых машин, как перепелка, напуганная человеком, торопилась спрятать свой выводок в редких кустах, как в камышовой заводи на изгибе реки плавала дикая утка с утятами. От могил слышался шум моторов. Она остановилась напротив кладбища и с полчаса наблюдала, как мощный экскаватор врезался своим ковшом в сухую землю, открывая полусгнившие гробы. Несколько рабочих очищали их лопатами от прилипшей земли и складывали на рядом стоявшую машину. Мастер писал мелом на гробах фамилию и имя покойников. Ветром приносило с той стороны сладковатый запах мертвых тел. Тетя Эля перекрестилась и решительно пошла к видневшимся невдалеке сопкам, за которыми вырос рабочий поселок.
НОЧНОЙ ТРАНЗИТ
– Надоело всё! – Я с треском захлопнул за собой дверь и сбежал по лестнице вниз.
Отчего я так взъярился?! С утра было плохое настроение. На фирме дела шли плохо. Все ждали, что вот-вот начнутся увольнения. По дороге домой решил срезать угол, заехал в пешеходную зону и получил штраф за превышение скорости. Возле дома не оказалось мест для парковки. Пришлось парковаться на следующей улице. Полез в багажник за курткой, отвлекся, оставил лежать ключи внутри и захлопнул крышку. Надо слесаря вызывать. Тоже влетит в копеечку. Естественно, без ключа не мог в подъезд попасть, а звонок был недели две, как сломан. Ждал полчаса, пока сосед не вышел. Жена, рассчитывавшая вечером на машину, сказала несколько, в общем-то, не обидных и справедливых слов, но я, обозленный на всё и всех, грубо ответил ей. Так, слово за слово, расскандалились.
Я стоял на тротуаре у подъезда и размышлял, куда бы податься. Мои неудачи, похоже, еще не кончились. Ключей, само собой, ни от дома, ни от машины не было. Бумажник с деньгами тоже остался дома. Куда без денег и без ключей? Недалеко есть кафе, но там бесплатно пиво не дают. Черт, сегодня же лига чемпионов. Поехать к Максуту? Это турецкая забегаловка. Там есть телевизор и пиво в долг наливают. У Максута хороший повар на кухне. Можно будет перекусить. Вот только придется на трамвае ехать, а на проезд даже цента нет.
На улице начали зажигаться фонари. Выпавший прошедшей ночью снег за день растаял и расплылся лужами. Начало подмораживать и кое-где образовался гололед. Прохожие спешили. Я мешал им. Один из них задел меня плечом и я, отступив в сторону, влез левой ступней в наполненную водой ямку.
– Нельзя ли поосторожней?! – зло сказал я прохожему, но он никак не отреагировал на мои слова.
Мне хотелось от души нагрубить ему, но сдержался. Оскорбление может мне дорого стоить, а я сегодня уже достаточно скассировал счетов. Мокрая нога начала мерзнуть. Не хватало еще простуду получить! Я стряхнул остатки воды с туфли и пошел к трамвайной остановке. Чувствовал я себя мерзко. К тому же хотелось есть. Никому не советую на голодный желудок с женой скандалить. Проходя мимо своей машины, еще раз, на всякий случай, обошел ее в надежде, что, может быть, ключи лежат не в багажнике, а валяются на асфальте. Бесполезно. Ключи, конечно же, в багажнике.
На трамвайной остановке было пусто. Одинокий фонарь загадочным светом освещал рекламный щит, с которого жизнерадостная женщина приглашала играть в лото. Спасибо. Несколько раз уже сегодня выиграл. В ожидании трамвая я присел на сырую скамейку и привалился спиной к стеклянной перегородке. Воздух был насыщен сыростью до такой степени, что казалось вода висела в воздухе. У проехавшей мимо машины равномерно работали стеклоочистители. Ее заднее и боковые стекла запотели, и было трудно определить, кто сидит внутри. Исчезнув за поворотом, машина забрала все звуки с собой и наступила тишина. Это было неестественно и вызывало тревогу в душе. Мозг, привыкший к городскому шуму, хаотично искал его. Я прислушивался, не закричит ли где-нибудь ворона или блудливый кот, не польется ли из открытого окна музыка, не послышится ли чей-то разговор. Я чувствовал себя на дне океана, и расплывчатая реклама на соседнем доме казалась мне проплывающим мимо загадочным морским существом. Заскрежетало железо, показались огни, и моя душа облегченно вздохнула. Через запотевшие окна подъезжавшего трамвая видны были силуэты людей, проталкивающихся к выходу. Номер было трудно прочитать, но все равно, подождав, пока выйдет последний пассажир, я вошел в него. По расписанию должен быть мой рейс. Хотя, какая разница, куда ехать?! Лишь бы подальше от дома, от глупого скандала, от вечных забот, от телевизора, от денежных счетов и проблем. Сев на свободное место посередине трамвая, огляделся. Вокруг сидели и стояли усталые, измученные сыростью и городским шумом, пассажиры. Рядом со мной сидела женщина. Я чувствовал на себе пристальный взгляд и боялся повернуться в ее сторону. Может быть, она догадывается, что у меня нет проездного? Мне хотелось встать и перейти в другое место, но ее рука легко прикоснулась к моей куртке.
– Здравствуй, – сказала она.
Я узнал этот голос.
– Здравствуй, – ответил я и посмотрел на нее.
Как в далекой молодости, учащенно забилось сердце и сперло дыхание. Я любил ее когда-то. Она мало изменилась. Та же тонкость и воздушность лица, тот же охватывающий и согревающий взгляд, та же непослушная челка и та же одобряющая и понимающая улыбка. На ее руках лежал ребенок. Его глаза были широко открыты и по-взрослому смотрели на меня.
– Чей это ребенок?
– Наш. Это тот ребенок, который не родился.
– Почему ты сделала аборт?
– А что мне оставалось делать? С тобой все было так неясно.
– Я же хотел перейти к тебе жить. Если бы ты согласилась выйти за меня замуж, я разошелся бы с женой.
– Нет. У нас все равно ничего не вышло бы.
– Почему?
– Если бы ты действительно любил меня, то не спрашивал, расходиться тебе с женой или нет. В тот вечер, когда ты спросил меня об этом, я окончательно поняла, что ты никуда от нее не уйдешь. Когда любят по-настоящему, таких вопросов не задают.
Я вспомнил тот день, когда однажды вечером приехал к ней. Она лежала на диване, укрывшись серым пледом. И под цвет пледа были ее руки и лицо. Усталые глаза виновато смотрели на меня, как бы моля прощения за убийство нашего совместного ребенка. Я ругал ее последними словами, я плакал от обиды, а в подсознании расплывалась мысль, приносящая мне облегчение: “Слава богу, не надо будет на ней жениться из-за того, что у нее будет от меня ребенок”. Прошло много лет с тех пор, но только сейчас я почувствовал себя соучастником убийства.
– Может быть, я был не прав. Действительно был тогда на распутье. Я любил свою жену и без тебя не мог. Зачем ты сделала аборт. Если бы родила, все было бы по-другому.
– Кто знает? – она мгновение помолчала и спросила: – Счастлив ты сейчас?
Я задумался. Счастлив ли я? Наверное, да. Я люблю жену и знаю, что она меня тоже любит. У меня хорошие дети. Денег не хватает, но не в деньгах же счастье… Угнетают серые будни, но и в серых буднях есть светлые часы радости. Хорошего и светлого все равно больше, чем плохого.
– По всякому бывает. Бывают дни, когда я безгранично счастлив, бывает, что в петлю готов влезть.
– Я тоже, в общем-то, счастлива. У меня хороший и внимательный муж. Мы любим друг друга. У детей тоже все складывается прекрасно. Наверное, правильно, что судьба распорядилась так нами.
– Да. Ты права.
Я успокоился. Волнение прошло. От рядом сидящей женщины веяло каким-то холодком. Я посмотрел на нее внимательней. Нет, больше она меня не волновала. Она была чужая. Как хорошо, что дома ждет меня женщина, которую я люблю, от которой исходит тепло, которая родила мне детей, которая любит меня.
Пассажирка, сидевшая рядом со мной, смотрела в окно трамвая и слегка улыбалась. Нам было раньше хорошо вместе, но мы не были созданы друг для друга. Наверное, надо сказать ей спасибо за то, что она не удержала меня тогда.
– Спасибо, – сказал я.
Она улыбнулась мне, поднялась с места и пошла к выходу. На ее руках ребенка уже не было. За стеклом трамвая, в свете фонарей летела птица с глазами маленького ребенка, но и она исчезла в ночи.
Сквозь толпу пассажиров пробирался к свободному месту военный. На нем были одеты старого фасона китель без погон и брюки-галифе, лоснившиеся на заднице и коленях. На военной фуражке блестела начищенная кокарда и надломанный козырек прикрывал один глаз. На его груди поблескивало несколько медалей и орден “Красной звезды”. Я молил бога, чтобы он не сел рядом со мной, но ветеран, сказав “Подвинься”, плюхнулся на свободное место возле меня. Его правая нога до конца не сгибалась, и он вынужден был выставить ее в проход. Левая ладонь, на которой не хватало трех пальцев, лежала на колене и слегка подрагивала. Сердце мое учащенно билось и в такт ему, как ночные взрывы бомб, врывался свет уличных фонарей в окна трамвая.
Он работал в котельной треста, а я был инспектором по кадрам. Как ветерана войны его приглашали на все торжественные собрания треста. Два раза в год- на день советской армии и в день победы- ему вручали дорогие подарки. Несколько раз в году у него были запои. Он неделями не выходил на работу, но ему прощали прогулы. У него были жена и дети, но они давно с ним не жили. Изредка у него в квартире появлялась женщина, но долго не выдерживала и исчезала. Пьяный, он приходил часто в трест и ругался матом на всех подряд. Кто-нибудь вызывал слесарей из ЖЭКа, и его уводили домой. Чаще всего он шел в мой кабинет и начинал меня обзывать.
– Немец поганый, – кричал он злобно, – не добил я вас в свое время. Фашист. Я пашу лопатой, а ты штаны протираешь. В Сибири, на Колыме твое место.
Я был единственный немец в конторе треста и он, по-видимому, не мог простить, что немец сидит в кабинете, а ему, инвалиду войны, победителю, приходится ворочать лопатой уголь. Поначалу, когда слышал пьяный голос в коридоре, я приглашал кочегара в свой кабинет и пытался успокоить его, но этим только еще больше распалял. Мои аргументы о том, что я не из тех немцев, с которыми он воевал, им не воспринимались. Для него давно и бесповоротно все немцы были фашистами, значить врагами. Позже, когда уехал из тех мест, он приходил ко мне ночами и во сне я слышал его маты, видел его озлобленные глаза, которые готовы были меня испепелить. После таких снов я чувствовал себя мерзко и виновато. Хотя так и не мог понять, в чем же был виноват перед ним.
И вот теперь он сидел рядом со мной и хмуро смотрел в затылок сидящего впереди пассажира. Я боялся повернуть голову в его сторону, я боялся даже пошевелиться. Во мне снова вырастало чувство вины перед ним, но в чем мне каяться, не знал.
– Здравствуй, молодой человек.
Голос его был необыкновенно мягким и приветливым. Ветеран был трезв и мои нервы, натянутые страхом, стали расслабляться.
– Здравствуйте, Иван Поликарпович.
– Как живется тебе здесь, в чужой стране?
– Я не в чужой стране. Я на своей исторической Родине.
– А раньше твоей родиной был Союз, или точнее, Казахстан.
В его голосе сквозил сарказм. Я хотел сказать ему что-нибудь грубое, но боялся спровоцировать на ответную грубость.
– Родина-это понятие не географическое, это понятие внутренней причастности к какому-то определенному месту. Человек рождается в одном месте, но живет в другом, умирает в третьем. Так вот, где его родина: там, где родился, там, где жил, или там, где умер?
“Какой высокий слог и как неумно сказано…” – эта мысль пунктиром прошла через мозг, оценивая вслух произнесенные слова так, как будто они были сказаны кем-то посторонним.
– А ты вслушайся в слово “родился”. Слово “Родина” одного корня со словом “родился” и этим все сказано.
– Может быть, вы правы. Но для меня и, думаю, для многих это не так однозначно. Там, где я родился, могилы моего отца, дедушки и бабушки. Родители моего отца лежат на кладбищах на Волге. Мои прапрапредки выходцы отсюда, с этих мест, где я сейчас живу. Исторически моя родина здесь, физиологически – там в Казахстане.
– Ну и где ж она, твоя Родина?
– Пока еще не знаю. Многие из тех, кто переехал сюда, ищут ответа на этот вопрос. Те, кто уже нашел ответ, нашли и душевный покой.
Я замолчал. Мне не хотелось больше говорить об этом. Я давно мучаюсь этим вопросом, но к дискуссии на эту тему был не готов. Мне почему-то было больно об этом говорить и, чтобы поменять тему разговора, я спросил ветерана:
– Вы по-прежнему считаете меня своим врагом?
– Тебя лично – нет, а немцев – да.
– Немцы – это народ. Как может целый народ быть перед вами виноватым?
– Если бы не немцы, не просидел бы я пять лет в окопах, не потерял бы пол руки, не был бы инвалидом, не пил бы запоями. Был бы учителем или агрономом, а может быть, сидел бы, как ты, в отделе кадров.
Мне хотелось с ним поспорить на тему, кто виноват, но вспомнил, что раньше он моих аргументов все равно не воспринимал. Я и сам теперь не знал, кто был виноват в той войне. Раньше было все ясно. С одной стороны были фашисты, с другой стороны народ- освободитель.
– Кто больше виноват в том, что была война, это еще вопрос? Гитлер, конечно же, идиот, но он такой же идиот, как Сталин.
– Для меня Сталин не идиот. Не заводи меня, – рука ветерана нервно затряслась на колене. – Для тебя он тоже когда-то не был идиотом. С его именем я шел в атаку.
– С его именем и к стенке ставили.
– Раз ставили к стенке, значить заслуживали.
Это был аргумент КГБ и он был, как аксиома, которая не требует доказательств. Для него, ветерана, было все просто: раз осудили или приговорили к расстрелу, значит заслужил. Судьи всегда правы.
– Я воевал против немцев, и они остались навсегда моими врагами, – сказал ветеран. – Может быть, кому-то легко дружить с врагами, но мне этого никогда не понять.
– По вашей логике, мне надо вечно ненавидеть русских. За то, что моих предков выселяли из домов, за то, что убивали голодом и каторжным трудом в чужих краях, за то, что расселяли их за тысячи километров друг от друга и десятилетиями не давали встретиться родным… Нет, я никогда не считал русских моими врагами. Коллективной вины нет. За каждым преступлением стоят конкретные люди. Это может быть один человек, могут быть и тысячи, но целый народ обвинить в коллективном преступлении – тоже своего рода преступление. Потому, что каждая вина требует наказания. И если народ виноват, то должны быть наказаны солдаты, воевавшие на фронте, их жены, работающие в тылу, их дети, играющие с куклами и машинками, их внуки, не видевшие в лицо своих дедушек- солдат, их правнуки, которым в конечном итоге до лампочки, какой национальности их сосед.
Ветеран не перебивал меня. Раньше он не слышал моих аргументов. Он не хотел их слышать и сейчас. Я знал – эта ненависть будет тлеть в нем всегда. И я по-прежнему буду просыпаться ночами с чувством вины перед ним и перед теми, кто давно уже умер.
Трамвай остановился. Ветеран встал, протянул мне свою беспалую руку и пошел к выходу. Пассажиры вежливо уступали дорогу хромающему старику в военной одежде.
Снова равномерно стучали на стыках трамвайные колеса. По проходу, расталкивая людей, шел в мою сторону мужчина. Его лицо было обрамлено кучерявыми бакенбардами. Одет он был во все черное. На голове сидел высокий цилиндр, такой, какие носили еще в позапрошлом столетии. Вместо пальто на нем была широкая накидка из плотной шерстяной ткани. Обернутый вокруг шеи платок был ярко красного цвета. Он сел рядом со мной и вопросительно уставился на меня.
– Вы меня не узнаете? – спросил он.
– Нет. Кого-то вы мне напоминаете, но вспомнить не могу… Что за маскарад?
– Это не маскарад, – улыбнулся мужчина. – Это привычная одежда моего времени. Я – Лео Таксиль. Журналист и писатель.
Какой Таксиль?! Он же жил сто лет назад. “Шут в накидке”, – подумал я и отвернулся к окну. Я читал “Забавное евангелие” и “Забавную библию”. Помню, как, прочитав эти книги, вооруженный до зубов неотразимыми фактами и убежденный атеист, пошел к моим глубоко верующим деду с бабкой в надежде сделать и их атеистами. Дискуссии не получилось. Дед сказал мне: “Ты еще сопляк со мной на эту тему спорить. Я верю в Бога и меня уже поздно переубеждать. Но даже дело не в Боге. Есть он или нет его – об этом спорили всегда. Я лично его не видел. Но главное в том, что во мне есть вера. А вот есть ли вера в тебе?! Иди, читай свои книги. Вырастешь и начнешь своим умом жить, тогда поговорим”. Я стал взрослым и считаю, что живу своим умом, но по-прежнему не готов к дискуссии с ним. Дед давно умер. Он был прав. Человек должен во что-то верить. Трудно без веры. Особенно трудно, если всю жизнь во что-то веришь, но в конце концов оказывается, что ты верил в утопию, в неосуществимую мечту, в призрак. Дед не стал со мной спорить, потому что ему этот спор был не нужен. Мои убедительные аргументы, вычитанные из книг, его ни в чем не убеждали. Он просто верил. И сейчас я знаю, эта вера помогала ему жить.
Я повернулся к моему соседу. Мужчина в цилиндре задумчиво смотрел вперед, где шевелились спины пассажиров. Скрежетало железо колес, мелькали силуэты домов на улице, прерывисто мигали запыленные лампочки под крышей трамвая.
– В каком спектакле вы играете? – спросил я мужчину.
Он сухо и негромко засмеялся.
– Мой спектакль уже давно закончился.
– Как называется спектакль?
– “Поиск истины”. Я играл в нем всю жизнь.
– Кто автор?
– В этом спектакле каждый сам себе автор и режиссер.
– Это снова что-то из модернового искусства?
– Нет. Это жизнь.
Я принюхался, пытаясь учуять запах алкоголя от соседа. Он был трезв. Что за бред он несет? Я вгляделся в него. Он действительно был похож на автора книг, которые в юности с интересом прочитал. Книги забылись, но портрет автора остался в памяти. Мне почему-то захотелось поверить, что этот мужчина в маскарадном костюме – Лео Таксиль.
– Вы действительно Таксиль? Автор “Забавного евангелия” и “Забавной библии”?
– …и многих других книг. В одних книгах я отвергал веру в бога, а в других призывал верить в него. Меня принимал с объятиями римский Папа и он же проклял меня.
– Ну и как вы считаете, есть Бог? Был ли на самом деле Иисус?
– Не знаю…
– Зачем же вы так уверенно утверждали, что их не было?!
– Я ни кого и ни в чем не убеждал. Я просто сомневался. И Библия и Евангелие своими противоречиями вызывали во мне сомнения.
– Эти древние книги писали люди, а людям присуще ошибаться.
– Не надо мне об этом говорить. Я сам много раз ошибался.
Он уставился в окно. Взгляд его скользил мимо меня и был пуст. Руки нервно сжимались в кулаки и разжимались.
– Я не чувствую себя в чем-то виноватым перед человечеством, – снова заговорил Таксиль. – Это же не вина писателя, если он в чем-то сомневается? Я сомневался. Я искал истину. Я рассказал людям о своих сомнениях. Я ни в чем не расскаиваюсь. – Он больно схватил мою руку повыше локтя. – Если бы люди ни в чем не сомневались, не искали бы истины, человечество так и осталось бы в каменном веке.
Журналист встал, ухватился одной рукой за трамвайную перекладину, другой приподнял цилиндр над головой.
– Прощайте, юноша. Ищите истину, сомневайтесь. Меня, кстати, зовут не Лео, а Габриэль.
Он шел к выходу трамвая. Люди уступали ему дорогу. Его черная накидка от сквозняка взлетала над плечами и длинными заостренными концами прощально махала оставшимся пассажирам.
Я встал. Мне хотелось вырваться из этого трамвая прошлого, но он шел, не останавливаясь. Угрюмо смотрели пассажиры в черные окна. Иногда мелькал свет фонаря на улице и тогда по лицам людей пробегало светлое облачко. На сиденье против двери сидела старая – престарая женщина. Перед нею стояла стянутая железными обручами невысокая конусообразная кадушка для сбивания масла. В отверстии крышки торчал деревянный шток. Женщина равномерно поднимала и опускала его, и в том месте, где шток входил в крышку кадушки, образовался маленький белый рант сметаны. Женщина приветливо улыбалась мне.
– Kind, komm mal zu mir, – сказала она родным голосом.
Я подошел к ней, опустился на корточки и положил голову на ее мягкие колени.
– Бабушка, как хорошо, что вы здесь. Я всегда ждал, что вы когда-нибудь вернетесь ко мне.
Она продолжала равномерно работать правой рукой, а левой ладонью поглаживала мою голову, и от этого разливалось тепло и покой по всему телу. Я подставил палец к штоку в том месте, где он входил в отверстие крышки. Палец покрылся густым слоем сметаны, которую я тут же языком слизнул.
– Бабушка, вам хорошо там, наверху?
– Ja, doch, mein Kind. Mir ist gut.
Моя бабушка уже лет пятнадцать как умерла. Она запомнилась сидящей на табурете у нагретой солнцем стены дома. Когда-то розовые и пухлые щеки с годами стали дряблыми и бледными, сморщенные руки лежали покойно на коленях, но от нее по-прежнему веяло теплом, домашним свежеиспеченным хлебом и нежностью. В редкие приезды в село я в первую очередь шел к ней, целовал ее изборожденную морщинами щеку, прижимался к ней и несколько секунд наслаждался запахом моего детства и домашнего уюта. Она осталась в памяти как рубец от осколка детства. Когда я вспоминаю ее, вспоминается запах хлеба, только что вынутого из печи, отражение солнца в наполненных водой ведрах, крик петуха на навозной куче и нежные слова “Mein Kind”. Она с сильным немецким акцентом спросила меня:
– Что тебя мучит, сынок? Почему ты такой усталый?
– Работа, бабушка, тяжелая. Проблем много…
– Проблемы себе создаем мы сами и, рано или поздно, они решаются.
– Да, это так.
Она была права. Я встал с корточек и присел возле нее на сиденье. Люди, толпившиеся вокруг, не обращали внимания ни на престарелую женщину, ни на кадку в ее ногах, ни на равномерный стук штока. Трамвай уносился в ночь, и пассажиры вздрагивали прическами на рельсовых стыках.
– Бабушка, были вы когда-нибудь по-настоящему счастливы?
Этот вопрос мучил меня в детстве, но я никак не мог осмелиться его задать. Мне казалось, что, прожив всю жизнь в деревне, она ничего хорошего не видела. Она не была у моря, она не видела больших городов, она не гуляла в хвойном лесу, она не летала в самолете, она не знала других стран. Её мир состоял из нашей улицы, соседей, наполненного внуками дома, жаркой печки, огорода с аккуратными грядками помидоров, огурцов и картошки. Бабушка, не переставая сбивать масло, улыбнулась мне.
– Mein Kind. Я была очень счастлива. Дай бог всем такими счастливыми быть. Я была счастлива, когда провожала твоего дедушку на работу и когда он приходил, пропахший углем и железом, из кузницы домой. Я была счастлива, когда рождались внуки, когда они начинали говорить, когда топали ножками. Я была счастлива, когда весной наступало тепло и всходила дружно рассада в огороде. Я была счастлива, когда осенью погреб наполнялся картошкой и арбузами, когда засаливали в бочках капусту и огурцы. Я была счастлива, когда зимой вынимали из коптилки прокопченное сало. Я была счастлива, когда длинными зимними вечерами ко мне приходили внуки, делали уроки или читали книги и я, сидя рядом, вязала им носки.
– Бабушка, ну это же не то. Я же не об этом счастье. Я о большом настоящем счастье.
Старая женщина мелко и заразительно засмеялась, отчего мне тоже стало смешно. Я почувствовал себя идиотом, но это идиотство было мне приятно.
– Schatz, это было мое самое большое счастье – жить рядом с вами, заботиться о вас, наслаждаться солнцем и луной, зимним холодом и летней жарой. Я была рада каждому маленькому счастью.
– Но вы же голодали, вас выгнали из собственного дома, дедушка много лет ни за что сидел в тюрьме.
– Я помню об этом, сынок. Когда думаю о моем доме на Волге, я говорю себе, какое счастье, что мы остались живы в то трудное время. Когда думаю о голоде, я вспоминаю, какое счастье было варить яйца от своих кур, доить снова свою корову, варить картошку со своего огорода. Когда я думаю о твоем дважды сидевшем в тюрьме дедушке, вспоминаю его возвращение домой. Я была тогда особенно счастлива от сознания, что, несмотря на годы разлуки, он продолжал любить меня. Я ничего не забыла, сынок. Нельзя прошлое забыть и не надо его забывать. Если нет прошлого, то и нет настоящего счастья.
Бабушка замолчала и сосредоточенно работала маслобойкой. На ее лице застыла чуть заметная улыбка, и губы шевелились, выговаривая какие-то ей одной слышные слова. Видимо, она вспоминала что-то хорошее. Как измерить человеческое счастье, подумал я? Для моей бабушки предел счастья был ее дом, ее семья. Для другого счастье – это теплая Испания или солнечная Италия. Некоторым для счастья нужен партнер, другой счастлив в одиночестве. Счастье персонально и индивидуально. Спасибо, бабушка, что ты мне открыла глаза на то, как можно быть счастливым. Надо не проходить мимо маленького счастья, не брезговать крупинками счастья, и тогда из этих маленьких камешек вырастет большая и цветная мозаика счастья. Я чувствовал, что вот сейчас, как когда-то в детстве, увижу мою мозаику, нужно только заглянуть в трубку, которую подарил мне на рождество отец. Но чья-то рука убрала от моих глаз калейдоскоп и затрясла мое плечо.
– Гражданин, проснитесь, ваш билет, пожалуйста.
Я с трудом пришел в себя и поднял голову. Возле меня стоял контролер. Мелькнула мысль “Куда я еду?”. Вспомнилась цепь сегодняшних неудач. Вот оно, продолжение. Трамвай тормозил, подъезжая к остановке. Я встал с места и чуть не плача сказал:
– У меня ни цента в кармане. И, кажется, я сел не в тот трамвай. Если вы разрешите, я выйду и пойду назад пешком.
Контролер был молод. Мой потерянный вид, видимо, вызвал в нем какие-то чувства. И пассажиры вокруг с пониманием улыбались мне и выглядели уже не так угрюмо и устало.
– Хорошо. Вы можете идти, – сказал контролер и забыл обо мне.
Я вышел из трамвая и пошел по направлению к дому. Странно, я думал, что уже уехал черт знает куда, но на самом деле проехал всего две остановки. Наступала ночь и становилось холодней. Туман сел, и фонари светились, окруженные фиолетовыми кругами. Дома и деревья обрели свою резкость, и буквы неоновых реклам читались без напряжения. Почувствовав, как в меня через мокрую ногу вползает холод, я прибавил шагу. У моей машины возился двоюродный брат жены. Он работает слесарем в автомобильной фирме. Поздоровавшись со мной, он сказал:
– Иди домой. Твоя уже беспокоится, куда ты пропал. Ключи от машины заброшу в почтовый ящик.
Возле входных дверей возился мастер по дому.
– Почему раньше не сообщили, что звонок не работает? – спросил он меня с упреком.
Я не знал, что ему ответить и, проскользнув мимо него, стал подниматься в квартиру. Дверь открыла жена. Она приветливо улыбалась мне. На кухне пахло чем-то вкусным. В зале приглушенно работал телевизор, и меня наполняло счастье вновь обретенного покоя.
СОЛДАТСКИЙ НОКТЮРН
Посвящается солдату, ставшему в последствии известным поэтом.
В роте шла очередная проверка. Старшина поднимал матрацы, заглядывал в тумбочки, проводил пальцем по железным койкам, подоконникам и трубам отопления. Все должно быть чисто и ничего лишнего в тумбочках и под койками. Старшину ненавидели. Его ненавидели молодые солдаты и старослужащие. Старшина знал об этом и, чем больше он чувствовал ненависть к себе, тем сильнее закручивал гайки. “Дисциплина – мать порядка”- был его девиз. Из одной тумбочки, когда открылась дверца, вывалилась пачка писем. Мелко исписанные листы и конверты разлетелись по проходу и под койкой.
– Чья тумбочка?! – перемежая слова матом, закричал старшина.
– Рядового Васильева.
Из строя вышел молодой солдат.
– Собери мусор, – брезгливо сказал старшина.
Солдат стал собирать письма. Когда он поднял последний листок, старшина вырвал у него из рук пачку конвертов и листов и бросил их на солдатское одеяло.
– Иди в строй, – сухо приказал он солдату.
Через полчаса проверка закончилась. Роту вывели на улицу. Вдоль бетонных дорожек горкой лежал снег. Мороз пощипывал щеки. Ноги и руки сразу застыли. Тепло одетый старшина неторопливо шел вдоль строя и пристально рассматривал форму солдат. Иногда он останавливался возле одного из солдат и в упор смотрел на него. Тот начинал нервно шарить руками по шинели, пытаясь найти недостатки в своей одежде. Это могли быть незастегнутый крючок, не по уставу надетая шапка или сдвинутая бляха ремня. Дойдя до Васильева, старшина криво усмехнулся, переступил через снежный бугорок, прошел по снегу к одиноко стоявшей березе, вытащил из-за пазухи пачку писем, поджег их и бросил на снег. Васильев смотрел, как весело плясал огонь, сжирая конверты и исписанные листы и в глазах накапливалась влага. Он знал почти наизусть каждую строчку в этих письмах. Они приходили каждый день от его жены. И вот теперь какой-то бесчувственный солдафон втаптывал каблуком пепел сожженных писем в растаявшую от огня землю под березой. Было обидно и в голове, как обычно, когда он волновался, складывались стихи:
“Горела на снегу любовь
И таял снег, как будто плакал.
И от жары березы сок
На землю желтой кровью капал”.
До самой вечерней поверки Васильев лежал на застеленной грубым солдатским одеялом койке, смотрел неподвижным взглядом в потолок и вспоминал строчки из сожженных писем.
Его жена училась с ним в одной школе, только в параллельном классе. Он долго добивался ее внимания. На переменах самый первый выскакивал в коридор, становился у стены напротив ее класса и ждал, когда она выйдет из дверей. Она была не самая красивая в школе. Были другие девушки, которые сводили с ума его одноклассников и друзей, но он никого не замечал. Во всем мире для него существовала одна единственная девушка. Худенькая, голенастая, голубоглазая, с рассыпанными по лицу рыжинками, небрежно заплетенными и торчащими в разные стороны двумя косичками. Всю перемену он стоял у стены и следил, как она ходит по коридору, как разговаривает с подругами, невпопад отвечал на вопросы друзей и не мог набраться смелости подойти к ней и заговорить. Она давно заметила его и исподтишка наблюдала за ним, удивляясь его терпению и стеснительности. Он ей тоже нравился. Школьный поэт, отличник, любимец учителей, вратарь школьной команды – с ним хотели бы дружить многие девушки в школе, и поначалу ее распирала гордость, что этот парень именно с нее не сводит своего взгляда. Постепенно ее стало тянуть к нему. Она не могла дождаться конца урока, чтобы снова увидеть его и на переменке тоже становилась у стены напротив и смотрела на него. Никто не в силах был разорвать эту тонкую нить, протянутую от одного сердца к другому. И чем дольше они смотрели друг на друга, тем толще и прочнее становилась эта нить, превращаясь в любовь.
На новогоднем балу они впервые танцевали вместе. Он вел ее по кругу и пальцы, державшие ее легкую ладонь, дрожали от волнения, и слова застревали в горле, и сердце взволнованно стучало в груди, и кружиться с ней хотелось вечно. Ночью, провожая домой, он поцеловал ее, а утром незаметно сунул ей в ладонь записку. Там были стихи:
“В твоих глазах мне утонуть
и вновь родиться,
Из губ твоих живой воды испив.
И вдалеке я не смогу забыть все.
Пока я буду жить.
Пока я жив!..”
Он расписался с ней в загсе, как только им исполнилось по восемнадцать лет. А потом пришла повестка. Молодая жена уже училась в институте, а он неожиданно получил тройку по математике на вступительных экзаменах и не прошел по конкурсу. Его заявление об отсрочке от военной службы отклонили и в ноябре он оказался за тысячу километров от родного города, в холодной и застывшей Сибири. В день отправки в армию молодые супруги обещали писать друг другу каждый день.
Вечерняя поверка прошла, как обычно, быстро. Команда “Отбой” и молодые солдаты потянулись к койкам. Старослужащие сели у негромко работающего телевизора. Обычный вечер. Васильев не мог заснуть. Чем больше он думал о сожженных письмах, тем сильнее ему хотелось домой, к жене. Желание увидеть ее, обнять ее, целовать ее губы, росло в нем и становилось невыносимым.
Он пытался отвлечься другими мыслями, но для других мыслей места не было. Вместе с желанием, вместе с любовью к женщине пришли отчаяние, тоска и какая-то решимость. Он еще не знал, к чему приведет его это состояние. Осторожно встав с койки, он оделся и обулся, прошел в раздевалку, снял с вешалки бушлат и шапку, проверил, на месте ли теплые рукавицы, и вышел на улицу. Небо было чистым, оттуда подмигивая и как будто подталкивая его к чему-то, ярко светили звезды. Оранжевое кольцо окружало луну, предвещая мороз. Васильев прошел к КПП. Под поднятым шлагбаумом стояла грузовая машина. Шофер разговаривал о чем-то с часовым. Пройдя вдоль борта машины, Васильев сразу завернул за угол и оказался за пределами части. У забора тянулась в снегу тропинка. По этой тропе приходили на работу вольнонаемные и уходили ночью в самоволку солдаты. В конце бетонного забора она раздваивалась. Одна тропа вела в к лесу. За лесом был военный городок. Другая тропа вела на станцию. Солдат пошел в сторону станции. Дойдя до железнодорожной ветки, присел на камень у деревянного столба и стал ждать. Ему надо было на Запад, но поезда почему-то шли только на Восток. Он начал замерзать, но вставать с камня не хотелось. Тускло блестела в лунном свете на черных шпалах сталь, и в голове опять складывались рифмованные строчки:
“Мороз и снежное безмолвье,
Тревожных мыслей череда.
Хочу туда, где нежным словом
Согреет женщина меня”.
Еле слышно загудели рельсы. Со станции вырвался яркий луч света. Тяжело набирая скорость, оттуда выезжал груженый углем состав. Васильев встал с камня, дождался вагона с площадкой и, схватившись за железную скобу, с трудом забрался на нее. Мороз крепчал. Солдат поднял воротник бушлата, опустил уши шапки и завязал тесемки под подбородком, натянул на руки теплые рукавицы. Он уселся на полу посередине площадки и прислонился спиной к деревянной обшивке вагона. Ветер обтекал площадку и снежной пылью бил в следующий вагон. Крупинки снега, завихряясь, падали у его ног. Иногда они впивались в лицо, больно царапая кожу. Чтобы совсем не замерзнуть, Васильев время от времени начинал бить себя ладонями по бокам, по груди, по шапке, стучать сапогами в пол. Луна, по-прежнему в оранжевом кольце, не мигая, наблюдала за ним. Только иногда на поворотах она пряталась за крышей соседнего вагона, но через несколько минут начинала воровато выглядывать из-за угла, пока вновь совсем не открывалась в просвете между вагонами.
“Ночь и луна. Мороз и ветер.
На стыках громкий стук колес.
И на вопрос свой ждешь ответа:
“Куда идешь? Куда идешь?!!”
Звезда летит, и вдруг погасла,
И от мороза стынет мысль.
Все так темно и так неясно.
И есть ли в том ответе смысл?”
Через три часа показались огни большого города. Состав остановился на станции. Совсем замерзший Васильев, с трудом передвигаясь, сошел с площадки вагона и пошел вдоль путей к видневшейся неподалеку железнодорожной будке, в которой тускло светилось маленькое окно. Он открыл дверь и переступил порог. За столом сидел мужчина и в тусклом свете маленькой лампочки читал обрывок газеты.
– Здравствуйте, – замерзшими губами проговорил Васильев.
– Привет. Ты кто такой? Откуда?
– Я от поезда отстал. Моя рота в командировку под Москву едет. Вот теперь догоняю.
Железнодорожник был уже в годах. Редкий волос был седым, глубокие морщины прорезали лицо, и от тяжести лет его сутулило. Он встал из-за стола, подошел поближе и участливо осмотрел солдата.
– Снимай бушлат и шапку.
Васильев послушно снял шапку и бушлат. Мужчина взял все и вышел. Через неплотно прикрытую дверь слышно было, как он выбивал одежду об угол будки. Вернувшись, мужчина бросил вещи на широкую скамейку, поставил посередине комнаты табурет, снял с гвоздя на стене тазик, налил из чайника кипятку, добавил холодной воды и сказал:
– Умойся. А то как будто из шахты вышел. Черный весь.
Горячая вода приятно обжигала лицо. Отходившие от мороза щеки и пальцы рук слегка покалывало. Вода стала черной. Пришлось ее вылить и набрать свежей. После мытья Васильев сидел за столом и пил чай. Железнодорожник нарезал сала и большими кусками хлеб, смотрел, как ест солдат, и рассказывал:
– Я тоже служил. На Дальнем Востоке. Тогда американцы с корейцами воевали. Чуть ли не каждую ночь по тревоге поднимали. Так все три года в постоянной боевой готовности прошли.
Он начал расспрашивать солдата про его службу. Васильеву было не о чем рассказывать, поэтому он отвечал коротко. Когда железнодорожник стал собираться на улицу, чтобы очистить занесенные снегом стрелки на его участке, Васильев попросил у него пару тетрадных листов и конверт с маркой и начал писать письмо своей жене.
“Дорогая, может быть, я несколько дней не буду писать. Меня отправляют в командировку на неделю. Ты не беспокойся, это недалеко. Я все время буду думать о тебе. Когда я думаю о тебе и представляю в моем воображении, мне делается тепло и хорошо. Я чувствую прикосновение твоих рук, твоих губ, твоих волос. Мне кажется, что ты рядом, и я боюсь открыть глаза, чтобы не вспугнуть эти прекрасные мгновения твоей близости”.
Васильев исписал два листа, вложил их в конверт, заклеил и написал адрес. Он никогда не обманывал жену. Теперь ему было стыдно, и он давно пожалел о своем необдуманном поступке. Что скажет он жене, когда приедет домой? Снова обманывать? Рано или поздно, правда выльется наружу. Вернуться в часть? Вовремя вернуться всё равно не успеть. Как быть?!
Измученный мыслями, Васильев задремал за столом. Пришел железнодорожник. Вместе с ним в будку ворвался холодный воздух, вырвав солдата из тревожной дремоты.
– Через четверть часа пассажирский будет на Москву. Он здесь всегда останавливается. Пропускает скорый на Свердловск. У меня знакомый проводник в седьмом вагоне. Я поговорю с ним, чтобы он взял тебя.
Возможность ехать домой в теплом вагоне пересилила все сомнения. Он отдал железнодорожнику конверт, попросив утром бросить в почтовый ящик. Когда вдалеке просигналил тепловоз, Васильев оделся и вышел вместе с железнодорожником на улицу. Уже светало. Где-то за лесом поднималось солнце, и в той стороне было ясно и светло.
Железнодорожник отошел от будки метров на двадцать. На большой скорости на них надвигался пассажирский состав. Казалось, он не собирался останавливаться, но вдруг заскрежетали тормоза и поезд через мгновение остановился. Седьмой вагон оказался как раз напротив железнодорожника и солдата. Дверь открылась и оттуда, улыбаясь, сошел по ступенькам пожилой мужчина в форме проводника. Его непокрытая голова была лысой и на круглом лице светились добродушные глаза.
– Привет, Михайлович, – протянул он свою ладонь железнодорожнику. – Как твоя Маруся себя чувствует?
– Ничего. Полегчало.
– Вот лекарство, которое ты заказывал.
Проводник передал пакет с лекарствами. Железнодорожник протянул в свою очередь проводнику две закупоренные бумажными пробками бутылки.
– Это моя домашняя наливочка. В дороге причаститься и твоей Катерине на здоровьице. Возьми с собой солдатика. Он от своей части отстал. Ему в Москву надо.
Проводник мельком глянул на Васильева, показал рукой на дверь вагона и сказал:
– Заходи, солдат. Тебе, Михайлович, больше ничего не надо? Ну, тогда прощай. Передай привет Марусе и детям.
Его последние слова уже не были слышны. Сзади по рельсам с грохотом пронесся скорый поезд. Одновременно с оборвавшимся стуком колес, пассажирский состав дернулся и начал набирать скорость.
В вагоне было по-домашнему тепло. Проводник провел солдата в служебное купе.
– Хочешь чай? – спросил он Васильева.
– Нет. Я хочу спать. Почти всю ночь не спал.
Проводник освободил верхнюю полку, положил под голову ватную подушку, развернул коричневое покрывало и сказал:
– Ложись. Я дверь закрою. Никто беспокоить не будет. Если что, я в пятом купе.
Он вышел. Щелкнул замок. Васильев лег, но сразу заснуть не мог. Мучила совесть. Ему не хотелось уже домой, к жене, но как выбраться из этой ситуации не знал. Усталость взяла свое, и он провалился в сон.
Васильев проспал до трех часов и проснулся, когда проводник застучал посудой на столике. Он спрыгнул с полки, сходил в туалет и когда вернулся в купе, там уже стояла в алюминиевой посуде картошка и несколько котлет.
– Поешь, солдат, а то не довезу тебя до Москвы. – Он добродушно улыбнулся. – Скоро Тула. Там будем полчаса стоять. Пойду белье соберу.
Проводник вышел, а Васильев поел в охотку и запил все горячим чаем. В нём начало созревать решение и когда поезд въехал на Тульский вокзал, попрощался с проводником и прошел в здание вокзала. Спросив в справочном бюро, как проехать к городскому военкомату, он через сорок минут стоял перед дежурным офицером и докладывал о своем дезертирстве из части. Солдата закрыли в пустой комнате и только поздно ночью два сержанта повезли его на служебной машине на вокзал. Ему купили билет до станции, где располагалась часть. Сержанты дождались скорого поезда и сдали его проводнику.
– На конечной тебя встретят из комендантской роты. Счастливого пути, салага, – сказал на прощание один из них.
Через два дня Васильева привели из комендатуры в штаб. Он стоял на крыльце и ждал, когда его вызовут к командиру части. В той стороне, где за воинской частью был лес, прокричала какая-то птица. А за лесом поднимался пар и дым от котельной военного городка наползавшие на зависшее над лесом солнце, которое и без того было холодным и тусклым. С того момента, как он принял решение вернуться в часть, Васильев чувствовал себя намного лучше. Он знал, что за дезертирство может попасть в дисциплинарный батальон (на солдатском жаргоне говорят “дизбат”), но не боялся ничего и был уверен в главном, что дома его ждет любимая женщина и что, рано или поздно, они встретятся.
Пожилой подполковник не торопился вызывать молодого солдата. Перед ним лежали личное дело Васильева и несколько распечатанных писем, пришедших за время отсутствия солдата в роте. Прочитав по несколько строк из каждого письма, он отложил их. Читать чужие письма было для него непривычно и неприятно, но он хотел знать, что могло вывести из себя солдата. До этого он разговаривал с несколькими старослужащими, свидетелями последней проверки. Подполковник был, с одной стороны, зол на старшину, но с другой стороны, старшина исправно несет свою службу. Он перегибает иногда палку, но зато рота по дисциплине и по порядку показательная в гарнизоне. Солдата тоже можно понять. Но из-за сожженных писем дезертировать – это уж слишком. Если каждый из-за мелочной обиды начнет убегать из армии, то служить будет некому. Подполковник поднял трубку телефона и набрал номер.
– Товарищ полковник, это я – Ибрагимов. Иван Васильевич, у меня тут дезертир, Васильев. Неплохой солдат. Необдуманно поступил. Мой старшина постарался, довел солдата до побега. Может быть, переведем солдата в другую часть?
Он выслушал, что ему сказали в ответ.
– Да. Хорошо. Я не буду передавать дело в трибунал. Жалко, молодой еще, да и женат уже. Спасибо, товарищ полковник.
Подполковник положил трубку и вызвал дежурного по штабу.
– Отведи Васильева снова в комендатуру и подготовь документы на его перевод в другую часть.
В одном из подмосковных городов, в квартире на втором этаже за письменным столом сидела молодая женщина. Настольная лампа освещала несколько учебников, тетради и портрет солдата в деревянной рамке. Старый пуховый платок уютно укутывал плечи женщины. Она простыла, и ее морозило. Особенно плохо было несколько дней назад. Ночью не могла заснуть, мерзла под теплым одеялом, мучило какое-то беспокойство. Сегодня стало лучше. Утром пришло письмо. Она читала его, и от нежных строк в нем ее перестало морозить, на душе становилось спокойней и сердце наполнялось нежностью и надеждой.
Германия