Опубликовано в журнале День и ночь, номер 11, 2006
ДУШЕЧКА
Вообще-то звали ее Оля, но я про себя всегда называла ее Душечкой. Была она высокой и довольно крупной, но любила все миленькое и маленькое. Вместе с конспектами всегда носила с собой в сумке коричневого плюшевого мишку с черными пуговичными глазами и аккуратно повязанным розовым атласным бантом. Часами она наблюдала за птичками, а встретив на улице котенка, непременно бежала за ним, чтобы взять на руки и долго гладить недовольно фыркающее, пушистое создание. Иногда на занятиях мы читали вслух, и, если в книге попадалось какое-нибудь чувствительное место, Душечка отворачивалась в сторону и вытирала слезы белым платочком, обшитым по краям голубенькими кружевами. Для пересказа она всегда выбирала самые трогательные истории и, стоя у доски и мечтательно улыбаясь, излагала их шуршащей бумажками и насмешливо хихикающей аудитории. В Душечке было нечто из прошлого века, какие-то несовременные наивность и свежесть. Казалось, она совершенно случайно попала к моим одетым в джинсы и растянутые свитера однокурсницам, громко хохотавшим, курившим и с наслаждением ругавшимся матом.
Когда мы познакомились поближе, выяснилось, что любимые занятия Душечки вполне соответствуют данному ей прозвищу. Она выращивала цветы, вышивала крестиком, пела старинные романсы, сочиняла стихи и грустные рассказы о любви. В те времена Душечка часто заходила ко мне в гости. Каждый раз она приносила с собой красную папку с зелеными тесемками, в которой лежали желтоватые листочки, исписанные изящным мелким почерком. Обычно мы сидели на кухне. Из крана капала вода, абажур лампы отбрасывал на стену изогнутую тень. Она читала мне свои стихи и рассказы, но слова скользили мимо моего сознания. Позвякивала ложка в чашке, покачивалась тень абажура, на полу, свернувшись в клубок, лежала моя собака и иногда настороженно приподнимала голову и разворачивала к двери треугольное ухо.
Мы учились в одной группе, и я часто разглядывала ее на скучных лекциях. Душечка старательно все конспектировала, но иногда, чувствуя мой взгляд, оборачивалась и улыбалась, отчего на ее щеках появлялись премилые ямочки. У нее были замечательные глаза – большие, темно-серые, окаймленные длинными пушистыми ресницами. Если присмотреться, можно было заметить, как вокруг зрачка по серой радужной оболочке веером расходятся темные пятнышки. Ресницы загибались вверх, и от этого лицо ее казалось немного удивленным. Движения Душечки были мягкими, неторопливыми и иногда какими-то неровными, как будто сидевшая внутри нее маленькая девочка не совсем справлялась с этим большим развитым телом.
Училась Душечка на одни пятерки, аккуратно посещала занятия и почти не принимала участия в обычных развлечениях студентов. Однако на третьем курсе, как раз тогда, когда мы неделю праздновали экватор, Душечка зашла в общагу, встретила подававшего большие надежды лохматого историка Костю и влюбилась в него без памяти. Роман был бурным, со слезами, письмами, долгими разговорами по телефону, бесконечными прогулками по городу. Каждый день Душечка звонила мне и рассказывала, какой чудесный ее Костенька, какой талантливый и умный. Она сидела на лекциях и улыбалась всем – лектору, однокурсницам, стенам, выкрашенным противной желтоватой краской. Когда ее о чем-нибудь спрашивали, Душечка вздрагивала, хлопала ресницами и несколько секунд изумленно смотрела на преподавателя. Тем не менее, сессию она сдала, как обычно, на одни пятерки. Костик тоже кое-как защитил диплом и устроился работать в музей. В конце лета они поженились и поселились в маленькой однокомнатной квартирке.
Как-то я зашла к ним отдать книжку. Душечка провела меня на кухню, так как по всей комнате были разложены необходимые Костику бумаги, которые было никак нельзя сдвигать с места. На кухонном столе, на подоконнике и даже на посудных полках стопками лежали книги. Свисавшая с потолка пыльная электрическая лампочка освещала серые стены, шкафчики с перекошенными дверками, гору грязной посуды в раковине. Пока мы пили чай, Душечка рассказывала, сколько книг прочла, какой умный Костик, как он ее любит и из любви к ней заставляет учить историю. “Каждый образованный человек обязан знать историю!” – говорит он ей каждый день. Я слушала, кивала головой, поддакивала. Меня ни на миг не оставляло ощущение нереальности происходящего. Душечка принадлежала к той породе женщин, которым от рождения предназначено носить меха и бриллианты. Она была несовместима ни с этой кухней, ни с этим разговором.
Тем временем Душечка из вороха книг извлекла знакомую мне красную папку. “Я начала поэму, – краснея, сообщила она мне. – Сейчас прочту первую часть”. И потекли гладкие, ровные строчки. Я пила чай, грызла каменную сушку и, как и прежде, совершенно не вслушивалась в слова.
– Ну, как? – спросила она, дочитав.
– Здорово! – как обычно, похвалила я.
– Слушай, я тут еще кое-чего набросала. Давай прочту?
– Уже поздно. В следующий раз, ладно?
Я стала собираться. Она стояла в маленькой прихожей и смотрела, как я завязываю шнурки.
Потом был Светкин день рождения, на который были приглашены и Костик с Душечкой. Они казались хмурыми и недовольными, сели в разных местах. Костик много пил и был неестественно оживлен. Душечка молчала и время от времени смотрела на него с грустным и покорным обожанием. После десяти она засобиралась домой. Костик уходить не хотел. Сначала они препирались вполголоса, но потом стали кричать, никого не стесняясь.
– Отстань от меня! Ядовитый плющ! – орал Костик.
– Костенька, пойдем домой, – умоляла Душечка.
– Сама иди! Не пойду!
– Костенька, успокойся!
– Отстань от меня! Дура!
– Костя, тебе завтра на работу!
– Клал я с прибором на эту работу!
– Костя!
– Уйди отсюда! Оставь меня! Не висни на рукаве!!!
Душечка дотронулась до него, он отдернул руку, сорвался с места и заперся в туалете. Она молча, не глядя ни на кого, оделась, попрощалась и ушла. Когда за ней захлопнулась дверь, Костик вышел из туалета. Он напился быстро и профессионально, так что не смог уйти и заснул на собачьем коврике у теплой батареи.
Где-то через полгода до меня дошли слухи, что они разводятся. Душечку было очень жалко. “Что надо этим мужчинам? – думала я. – Красавица, умница, делала все так, как он ей говорил…”. Во всей этой истории была какая-то тайна. После развода Душечка начала сторониться своих прежних друзей. Примерно через год я случайно узнала, что она снова вышла замуж.
Однажды я шла по улице, рядом со мной остановилась дорогая машина, из которой выпорхнула Душечка. На ней был белый кожаный плащ и остроносые сапоги на тоненьких шпильках.
– Женька, привет!
– Привет!
– А я замуж вышла!
– Я слышала. Поздравляю!
– Слушай, мне сейчас некогда, может, зайдешь как-нибудь. Вот адрес, – и она протянула мне листок бумаги.
Теперь она жила в новом красивом доме. Квартира была большой и ухоженной. Душечка водила меня из комнаты в комнату и показывала, как мило она все здесь устроила. На ней был кокетливый розовый халатик и темно-синие плюшевые тапочки. Своим сытым и холеным видом она напомнила мне соседскую кошку, которая любила, наевшись сырой рыбы, греться на солнце, лежа на широком подоконнике лестничного окна. Потом мы сидели на идеально чистой кухне, пили чай из тонких фарфоровых чашек, ели вкусное домашнее печенье. Душечка рассказывала о том, какой умный ее Коля, как много он знает, как его ценят на работе. Ее муж работал в банке, где занимал какую-то приличную должность. Она познакомилась с ним, когда переводила на переговорах. Это была любовь с первого взгляда. Все как положено – долгое ухаживание, цветы, подарки. Все то, чего уже почти не бывает в наше неромантичное время.
Душечка стала образцовой женой: гладила мужу рубашки, пекла пирожки, входила во все перипетии его служебной карьеры. Переживая, рассказывала мне, что под ее Коленьку на работе подкапываются завистники. Потом, розовея, сказала: “Знаешь, я дописала свою поэму. Хочешь, прочту?” “Давай”. Она принесла все ту же красную папку с зелеными тесемками и начала читать точно с того же места, на котором мы остановились в прошлый раз. Однако теперь все было в полном порядке. Внешний вид Душечки полностью соответствовал моим представлениям: рыжеватые волосы тщательно уложены, легкий макияж, неброский маникюр, кольцо с бриллиантом, сережки в мочках ушей. Глаза сосредоточенно смотрели в тетрадку. Губы двигались, произнося слова, но я их не слышала. Я любовалась ею, человеком на своем месте.
– Ну, как? – спросила она, закончив.
– Очень хорошо! По-моему, у тебя прогресс.
– Правда?
– Да.
– Вот и Коленька так говорит. Он хочет напечатать мою поэму.
Душечка сама заговорила о Костике.
– Знаешь, Женька, – сказала она, – я думаю, что он никогда меня не любил. Он меня очень, очень обидел, но я на него не сержусь. Мне почему-то кажется теперь, что все это было не со мной.
– Ты не знаешь, что он сейчас делает?
– Мне это неинтересно. Понимаешь, Женька, та жизнь куда-то провалилась. Я даже лица его почти не помню.
Когда я уходила, Душечка вышла на лестничную клетку меня проводить. Она стояла в проеме двери в своем розовом халатике, из квартиры пахло печеньем, духами и еще чем-то неуловимым, наверно, семейным уютом. Я забросила за спину рюкзак, помахала ей рукой и, прыгая через ступеньку, побежала вниз по лестнице.
Прошло еще немало времени, и вот однажды ночью меня разбудил телефонный звонок. Звонила Душечка:
– Женька! Мне так плохо! Поговори со мной.
– Что случилось, Ду… Оля?
– Коля… Коля, – послышались рыдания.
– С ним несчастье? Он в больнице?
– Лучше бы он умер! Этот негодяй уехал в Турцию!
– Да что ты?!
– Мы собирались вместе, и вот сегодня вечером, – всхлипывания, – сегодня вечером он пришел и сказал, что больше не может и что летит один. А на самом деле, я знаю, я точно знаю, он полетел со своей крысой-секретаршей. А она старая и страшная!
– Да ты что!?
Душечка, рыдая, рассказывала о том, что Коля давно пропадал на работе, задерживался допоздна, часто работал в выходные. И вот теперь…
– Все мужики – козлы и гады, – сказала я. Чем еще я могла ее утешить? Мы проговорили часа два, потом она стала зевать и сказала, что попытается заснуть. Мне же не спалось. Я сидела на подоконнике, курила и пыталась разгадать загадку, но в голову не приходило ничего. У Душечки не было недостатков. Не могло же мужчин отталкивать именно это?
Как-то, проходя по городскому саду, я встретила Костика. Он с бутылкой пива сидел на скамейке и смотрел на скрипучее колесо обозрения.
– Женька, привет!
– Привет.
– Не торопишься?
– Да нет, вроде.
– Тогда присаживайся.
– Я села. Мы немного помолчали.
– Хочешь пива?
– Нет.
– Слушай, ты ведь дружишь с Ольгой?
– Ну…
– Слышал, она замуж вышла.
– Информация устарела. Она опять разводится.
– Уже?!
– Как это – уже?
– Ну, так скоро.
– Слушай, Костик, я два месяца ломаю голову. Скажи мне честно, что с ней не так?
– У тебя есть сигареты? Дай закурить.
Он вытянул сигарету, отхлебнул пива, помолчал и сказал тихим невыразительным голосом:
– Она чудная баба, но жить с ней невозможно.
– Как это?
– Не знаю, сможешь ли ты понять… У вас, женщин, голова как-то по-другому устроена. Впрочем, вначале все было здорово, а потом… Ну, не знаю даже, как тебе это объяснить. Ну вот, смотри. Например, она все время говорит. Вечером приходит домой и начинает болтать. У меня не случается ничего. Никаких событий нет. Друзья и работа, все, как обычно. А у нее все время что-то происходило. Каждое мелкое происшествие, на которое я никогда бы не обратил внимания, для нее становилось событием. Каждый вечер она рассказывала, кого видела, с кем говорила, где у нее выскочил прыщ, что она прочитала и что подумала о том, что прочитала. Сижу, работаю, она прибегает: “Ах-ах, посмотри в окно! Как красиво!” Нет, ты подумай, а?! Красиво!
Костик помолчал.
– Ну, – заметила я. – Наверно, ей хотелось всем поделиться с тобой.
– Именно это и доставало. Она хотела, чтобы мы все делали вместе. Одному нельзя было остаться ни на секунду. Подумай только, она везде ходила со мной!
– Но ведь…
– Представь, каждую минуту видеть рядом с собой это долговязое тело!
– Но она ведь старалась жить твоей жизнью?!
– Это-то меня и бесило.
– Нет, не понимаю.
Он отхлебнул пива и продолжил:
– Я же говорил, что тебе этого не понять. Ну вот, смотри, она каждое утро делает зарядку. Сначала поворачивает голову направо и налево. Потом машет руками в разные стороны, потом наклоняется взад и вперед, потом становится на четвереньки и начинает дрыгать ногой. И вот дергает она своей ножкой, я смотрю на нее и понимаю, что ненавижу каждый сантиметр ее тела!
– Это что, с самого начала так было?
– Я же сказал тебе, что сначала все было хорошо. Но однажды я смотрел на нее и вдруг понял, что хочу ей двинуть как следует.
– Это когда она зарядку делала?
– Ну да. У меня перед глазами даже картинка появилась: я заваливаю ее на пол, бью ногами, а потом втыкаю окурки в ее длинную белую спину.
– Ты это серьезно?
– Эх, пнуть бы ее в круп, заломить руку за спину и ударить белобрысой головой о стену, – мечтательно сказал Костик.
– Никогда не думала, что ты способен ударить женщину!
– А я и не ударил. Просто встал, ушел и напился. Бродил пьяный по городу. Долго стоял на мосту и смотрел на воду. Потом пошел домой и впервые не сказал ей ни слова. А потом мы развелись. Вот и все, Женька.
– М-да. Нет повести печальнее на свете…
– Что поделать, жизнь такая.
Мы помолчали. Я встала со скамейки:
– Ну ладно, мне пора.
– Давай, а я еще посижу, – помахал мне рукой Костик.
Через какое-то время я снова случайно на улице встретила Душечку. Она слегка похудела, но по-прежнему выглядела хорошо.
– Знаешь, я встретила нового мужчину. Он тако-о-ой…
И она стала рассказывать мне о своей новой пассии теми же словами, которыми когда-то описывала и Костю, и Колю. Пока она говорила, мне вспомнился рассказ, который Душечка написала много лет назад, когда мы еще сидели за партами и старательно записывали лекции. Это был поток сознания героини, переживающей разрыв с любимым человеком. Меня тогда насторожило то, что в этом рассказе не было героя. Похожая на медленную реку пассивная женская сущность отражалась от людей и предметов. Все вокруг было ее бледной копией, и когда эта странная любовь к самой себе вдруг кончалась разрывом, это было ненужно и непонятно. Впрочем, одно место было очень хорошо: героиня стоит на автобусной остановке, идет дождь, капли падают на потемневший асфальт и стучат по железной крыше.
Тем временем Душечка закончила рассказывать и, порозовев, сказала: “Скоро у меня свадьба. Женька, я тебя приглашаю. И в гости приходи. Приходи обязательно!” “Хорошо, постараюсь”, – ответила я. Она помахала мне рукой и упорхнула в ближайший магазин. Я посмотрела ей вслед и подумала, что не зря я всегда про себя звала ее Душечкой. Потому что Душечка – это от слова душить.
СОЛЬВЕЙГ
В комнате двое часов. Одни стоят на тумбочке, другие – на полке с книгами. Одни спешат, другие отстают. Медленное тик-так, тик-так, и быстрое тик-так-тик-так. Ася открывает глаза и видит маленькую толстую стрелку, лежащую параллельно полке, и тонкую и длинную, стоящую перпендикулярно. Девять часов. Утро. Сквозь щель в занавеске светит солнце. На полу у кровати стоит телефон. За ним из коридора тянется длинный хвост шнура. Вид у молчащего телефона замкнутый и отрешенный. Ася встает, подходит к окну, отдергивает шторы. Комнату заполняет яркий и радостный свет. Она снова ложится в постель. Девять ноль пять. Еще рано. Еще очень рано начинать ждать.
Февральский свет особый, очень яркий, слепящий, безжалостный. Наверно, оттого, что солнце отражается от белых чуть-чуть просевших сугробов. Ася вспоминает, что в детстве, когда она после уроков выходила из школы, этот яркий свет выбивал слезы, заставлял прикрывать глаза ладонью, щуриться. А теперь это не знающее снисхождения февральское солнце освещает все углы ее комнаты: царапины на мебели, пыль на книжной полке, крошки на ковре, обои, в одном месте немного отстающие от стены; требует, чтобы Ася встала и принялась за уборку. Конечно, конечно, но чуть позже. Она поворачивается лицом к стене, закрывает глаза и думает о том, что его тело пахнет сухими тюльпанами.
Десять тридцать. Она снова откидывает одеяло и краем глаза косится на телефон. Ей кажется, что аппарат как будто пожимает плечами. Мол, я и сам был бы рад, да что уж тут поделаешь. Часы наперебой отстукивают одну и ту же мелодию: по-до-жди, по-до-жди. Еще полчаса. Начинать ждать нужно после одиннадцати. Ася отправляется в ванную, влезает под душ и долго стоит под теплыми ласковыми струями воды. Потом идет на кухню и ставит на плиту чайник. Полосы солнечного света сквозь прозрачную, похожую на решето тюлевую занавеску, составляют на полу квадрат из маленьких точек. За окном блестят на солнце ноздреватые сугробы, чернеют ветки деревьев. В форточку уже пахнет особенной свежестью. Скоро весна. Ася улыбается, выключает газ, наливает чай в чашку, возвращается в комнату и садится в кресло. Все хорошо. Только телефон, как затаившееся в углу маленькое животное, вызывает у Аси смутное неотчетливое беспокойство. Она бросает взгляд на часы, стоящие на книжной полке. Они большие, белые, круглые, с металлической кнопкой, похожей на шапочку. Одиннадцать пятнадцать. Ася раскрывает книгу и начинает пить чай.
Чай остывает в чашке, раскрытая книга праздно лежит на коленях. Лето, жаркий июльский день. Суббота. Они сидят на берегу реки. У него в руке банка пива. Кончики ушей покраснели, с плеч слезает обгоревшая кожа. Если дотронуться языком, то чувствуешь сухую и шершавую поверхность. Кожа чуть-чуть соленая от пота. Волосы выгорели и стали совсем светлыми. Короткий мягкий ежик. Он сидит на траве, обхватив руками колени, и рассказывает какую-то историю. Она не слушает, смотрит, как блестят его глаза, как обнажаются в улыбке ровные белые зубы. У него высокий лоб, нос с небольшой горбинкой и уши, которые Асе всегда хочется укусить, потому что они у него сладкие. Чуть-чуть, кончиком языка дотронуться до… Книга со стуком падает на пол, переворачивается, загибая углы сразу нескольких страниц. Ася быстро и осторожно смотрит на часы. Пять минут первого. Поднимает с пола книгу, снова кладет ее на колени.
Когда он спит, лицо у него становится открытым и беззащитным, каким-то детским. Во сне он всегда обнимает ее и крепко прижимает к себе. Его тело пахнет сухими тюльпанами, и поэтому на тумбочке рядом с ее кроватью всегда стоит засохший букет. Двенадцать тридцать. Ася встает, опять роняя на пол многострадальную книгу, подходит к кровати и нюхает тюльпаны. Потом решительно снимает трубку, набирает номер и слушает долгие гудки. Никого нет. Она осторожно кладет трубку на место. Значит, он уехал по делам и заедет к ней на обратном пути. Часам к пяти, например. Ася поднимает с пола книжку, несет на кухню чашку с невыпитым чаем. Чтобы сократить ожидание, начинает готовить обед, но мысли все время невольно ускользают от тех предметов, которые она берет в руки. Вот уже минут пять она стоит посреди кухни, задумавшись, держа в руке нож и наполовину очищенную картофелину. Когда он смотрит телевизор, то весь уходит в это занятие. Глаза его, не отрываясь, следят за экраном, и в их прозрачной влажной оболочке отражаются разноцветные экранные блики. У него большие сильные ладони с длинными пальцами. Когда он сжимает руку в кулак, то видны бледно-голубые дорожки вен. Как-то раз, когда они сидели в кафе, он стал рассказывать ей об одной школьной драке, в которой ему подло поставили подножку. Щеки его покраснели, глаза гневно загорелись, он сжал руку и стукнул кулаком по столу. Тарелки, стоявшие на столе, подпрыгнули и зазвенели.
Из комнаты послышался резкий, прерывистый звон. Ася бросила нож и побежала к телефону. Но, удивительно, он молчал! Кто-то ошибся номером, или же, быть может, ей показалось. Иногда от тишины начинало звенеть в ушах, и тогда любой звук она могла принять за телефонный звонок. Ася снова сняла трубку и набрала номер. Длинные гудки. Есть в них что-то обескураживающее, а не просто грустное. Как будто они говорят – нету, никого нету, и не жди, не будет. Она слушала до тех пор, пока равномерное гудение не сбилось на частые, отрывистые, как будто лающие гудки. Еще один взгляд на часы. Половина третьего. Ася улыбается и возвращается на кухню. До вечера у нее еще целая куча времени.
Ася сидит за столом над тарелкой супа и смотрит в окно. Солнце уже зашло за дом, остались только оранжевые полосы на грязно-белых сугробах. Да, самое любимое из ее воспоминаний, как он, когда они летом уходили из гостей, стоял в дверях и смеялся. Он был в черной майке. Ослепительно беззаботная загорелая улыбка. Перекрещивающиеся черные полосы от майки, коричневые плечи, сильная шея… На лестнице послышались тяжелые шаги. Рука с ложкой остановилась на полпути. Шаги были явно не его, он ходит легче, осторожно ставит ногу на землю, как будто крадется. На их площадке шаги вдруг замерли, но, потоптавшись немного, человек пошел дальше по лестнице. Пять часов. Теперь время. Он должен позвонить. Он обязательно позвонит. Она снова садится в кресло с книжкой в руке. Снова пытается читать, но поминутно отрывается и смотрит на часы. Стрелка почти не движется. Пять минут, десять… Молчание телефона становится почти зловещим. “Ладно, ладно, еще есть время, – успокаивает она себя. – Еще много, много времени до вечера”. Читать не получается, строчки смешиваются перед глазами, налезают одна на другую. За окном медленно темнеет. Воздух голубеет, и эта голубизна начинает сгущаться, собирается вокруг веток деревьев, домов, подъездов, детской горки и скамеек во дворе.
Ася закрывает глаза и откидывается на спинку кресла. Перед глазами проносятся любимые картинки. Вот они сидят на диване, обнявшись, а в открытую балконную дверь доносятся крики играющих на улице детей. С балкона тянет холодом, у нее мерзнут ноги, но она боится шевельнуться, чтобы не нарушить очарования этого мгновения. Потом перед глазами возникает длинная дорога с мокрым от дождя асфальтом. Асе кажется, что они едут по этой дороге на мотоцикле, справа и слева пролетают деревья, прямо перед ней широкая спина, обтянутая черной кожей. Она прижимается к ней щекой и чувствует теплую сыроватую поверхность. Свистит ветер, мелькают встречные машины…
Кто-то звонит. Она вздрагивает и открывает глаза. С лестничной площадки доносятся приглушенные голоса, потом хлопает соседская дверь. В комнате уже совсем темно. Равномерно и безразлично стучат часы. За окном зажгли фонарь, на полу лежат темные полосы от оконной рамы. Ася протягивает руку и включает лампу. Шесть пятнадцать. Почему же, почему молчит телефон? Она встает с кресла и начинает ходить по комнате. Восемь шагов, разворот, еще восемь шагов. Стремительно приближается окно, она бросает взгляд во двор, фонарь, чернеющие ветки берез… Разворот. Кровать, ковер над ней, сиреневое покрывало. Как им бывало здесь хорошо! Как она любила, когда, устав от стонов и вздохов, они просто тихо лежали, прижавшись друг к другу, и она чувствовала всем своим телом, что одиночества нет и никогда больше не будет.
Восемь шагов к окну, восемь от окна. Девять часов. Ася выключает свет, садится в кресло и смотрит на отблески фонаря на потолке. Ей хотелось бы остановить стрелки часов, прекратить их безжалостную жизнь, разбить их с одного удара, чтобы колесики и шестеренки раскатились по полу с траурным звоном. Но все напрасно. Она неподвижно сидит в кресле, а стрелка неуклонно приближается к десяти.
СТАРОСВЕТСКИЕ ПОМЕЩИКИ
Наискосок от нашей дачи есть большой запущенный участок. Раньше он принадлежал семейству Петровых – Ивану Семеновичу, Тамаре Павловне и двум их сыновьям. Мать рассказывала, что в молодости Тамара Павловна, которую муж ласково называл Томусик, была женщиной красоты необыкновенной: стройная, темноволосая, с теплым смугловатым оттенком кожи и правильными чертами лица. Однако с годами Тамара Павловна сильно растолстела, и от былой красоты у нее остались только глаза. Темно-карие, почти черные, они существовали как будто отдельно от ее широкого оплывшего лица, всегда казавшегося мне маской, за которой спряталась прежняя красавица. Ее мужу, Ивану Семеновичу, было около шестидесяти. У него был тяжелый, пригибавший к земле взгляд, кустистые седые брови и сизый нос, по форме своей напоминавший разношенный сапог. Голова Ивана Семеновича прочно сидела на короткой шее, и весь он был коренастый, приземистый, как будто выраставший из земли, с широкими плечами и громадными кулаками, с большим овальным животом, который он важно носил перед собой. Он до сих пор нравился женщинам. “Не понимаю, что они находят в этом хаме”, – пожимала плечами мать. Когда жены не было, Иван Семенович привозил своих подруг на дачу. Чаще всего у него бывала веселая тетка лет сорока, которая трясла пергидрольными кудряшками, лихо опрокидывала граненый стакан и, набравшись как следует, тоскливо выводила тоненьким голоском: “Хас Булат удало-о-ой…”.
– Если он такой в шестьдесят, – недоумевала моя мать, – то какой же был двадцать пять лет назад, когда женился? И как Тамара это терпит? Я бы давно уже…
– Наверно, она его очень любит, – говорила я.
– Да что ты понимаешь, – отмахивалась мать, – при чем тут любовь? У них двое детей, ей уже под пятьдесят. Куда она денется? Ни профессии, ни здоровья.
Тамара Павловна всю жизнь проработала в парикмахерской, поэтому прически у нее всегда были самые невероятные. Она страдала множеством разных болезней и часто со всеми красочными подробностями рассказывала о них соседкам. Но больше всего она любила говорить о муже, о том, какой он строгий, как любит порядок, какой хозяйственный. “Все в дом несет, все в дом!” – хвасталась она моей матери, которая поддакивала, качала головой, а за спиной Тамары Павловны посмеивалась: “Поискать еще такого кобелину нужно. Бедная Тамара, и как она только с ним живет?!” Но на самом деле Иван Семенович и Тамара Павловна жили вполне нормально. Где-то в городе у них были большая трехкомнатная квартира и двухэтажный кирпичный гараж, где стояла новенькая “Нива”, на которой отец семейства ездил на рыбалку. Иван Семенович любил, чтобы всего было много и все было на своем месте. Их дачный участок был раза в два больше, чем у всех остальных. В прочном бревенчатом доме могли свободно разместиться человек десять-двенадцать в отличие от нашей развалюхи, где даже троим было тесно. Еще у них была баня, сложенная из толстенных бревен, и беседка, где в жаркие дни они подолгу пили чай.
Старшего сына Тамары Павловны и Ивана Семеновича звали Иваном, младшего – Павликом. Ваня был больше похож на отца – светло-русый, голубоглазый, высокий; Павлуша – на мать: немного пониже ростом, смуглый, кареглазый, с темными вьющимися волосами. Разница между мальчиками была года два-три. Когда Тамара Павловна смотрела на своих детей, то, казалось, недоумевала, как ей, слабой женщине, удалось произвести на свет этих больших и красивых мужчин. “Ах-ах, три мужика в доме”, – с едва прикрытым удовольствием жаловалась она соседкам. Иван Семенович говорил обоим: “Малыш”, – и хлопал по плечу своей широкой ладонью. Оба малыша были выше его как минимум на полголовы. “Три мужика в доме!” – и вздох затаенной гордости. “Жена! Дети! Собака!” – с восторгом восклицал нетрезвый Иван Семенович. Да, была у них и собака. Страшно раскормленная кавказская овчарка, которой лень было даже лаять. Она слабо виляла хвостом, кто бы ни проходил мимо их прочной деревянной калитки.
Одним из главных недостатков Ивана Семеновича была склонность к неумеренному пьянству. Жизнь его жены она, наверно, отравляла даже больше, чем измены. Во хмелю Иван Семенович бывал агрессивен, воевал с незримыми врагами, и даже Тамаре Павловне не всегда удавалось его успокоить. Навоевавшись, он ложился около собачьей будки, обнимал собаку и засыпал на холодной земле, что не причиняло ему никакого видимого вреда. Утром жена ласково будила его и вела домой досыпать. “Вот она – настоящая женская любовь, – в пику матери думала я. – Терпеливая, нетребовательная, довольная тем, что может рожать детей и варить для любимого суп. Больше ей не надо ничего. Она по-настоящему счастлива!”
По выходным Иван Семенович всегда жарил шашлыки. Он стоял у мангала, как жрец, исполняющий священный обряд. Неторопливо покуривал, переворачивал шампуры, поливал мясо таинственным соусом собственного изготовления. Рецепт соуса он держал в секрете и не доверял его даже жене. “Женщины не умеют жарить мясо”, – важно говорил он. Иногда на шашлык приглашались друзья Ивана Семеновича, такие же, как он, грузные, седые, одутловатые, с обвисшими щеками мужики в годах. Они пили водку, пели песни и громко выясняли отношения. Один раз они даже подрались. Потом Тамара Павловна, причитая, перевязывала мужу пораненную руку, а он невозмутимо сидел на крыльце, курил и сплевывал через плечо.
Тамара Павловна почти все лето варила варенье. Сладкий, немного приторный, как будто не совсем настоящий запах разносился по дачам. На ней же лежала обязанность обрабатывать огород. Был он ухоженным, правильно распланированным. Все опускающиеся до земли веточки смородины были подвязаны, яблони побелены, каждому кусту клубники полагались специальные деревянные подпорки. На ее участке не было ни одной посторонней травинки. Раньше всех у нее появлялись первые огурцы и помидоры, и урожай, к страшной зависти соседей, всегда был очень хорошим. “Легкая рука”, – вздыхая, обыкновенно говорила моя мать.
Я любила наблюдать за тем, как в середине сентября они вывозили с дачи урожай. Укладывали в машину белотелые кочаны капусты, пятнистые желто-зеленые кабачки, корзины с яблоками и сливами, банки с огурцами и помидорами. И так забавно было представлять, как они долгими зимними вечерами сидят на кухне, открывают эти банки и довольно переглядываются друг с другом. “Томусик у нас молодец!” – говорит почтенный отец семейства и первым лезет в банку за ноздреватым пупырчатым огурцом или скользким помидором. Остальные в благоговейном молчании ждут. Он неторопливо жует, глотает, вытирает рот ладонью и задумчиво произносит: “Райское наслаждение!” Тогда в банке начинают толкаться ложками два его сына.
Чтобы все вывезти, им приходилось делать несколько рейсов. Наконец, они заколачивали окна, запирали дом и уезжали сами. Машину вел старший сын, рядом с ним садился отец, мать с младшим размещались на заднем сиденье. Все они были крупные, толстощекие, увесистые – семья. И вот эта семья грузилась в машину, мать в последний раз оглядывала участок и вздыхала. Старший лихо разворачивался. “Ишь, какие, – усмехался Иван Семенович. – Твои дети!” “А я от своих детей не отказываюсь!” – радостно откликалась ему жена. Все у них было прочным, надежным, основательным. И сами они были большие, откормленные, довольные жизнью. “Хамы…” – говорила моя мать, и в ее голосе чувствовался легкий оттенок зависти.
У Ивана Семеновича было все, что нужно настоящему мужчине. Дом, дача, машина. Жена, дети, собака. Он ступал по земле с видом человека, выполнившего свое назначение. Жизнь покорно склонялась перед ним. Он строил крепко, с расчетом на века. В его большом доме будут жить поколения внуков и правнуков, и все они будут точно такие же коренастые, сильные, уверенные в себе. Хозяева. Все это читалось в том взгляде, которым он смотрел на своих мальчиков. “Пацаны-то у меня – ого-го!” – хвастался он друзьям. “Вот, отдали обоих в музыкальную школу, Ваня настоял, – скромно улыбаясь, рассказывала соседкам Тамара Павловна. – Немного подрастут, станем их учить английскому”.
Пока сыновья были маленькими, все в жизни Ивана Семеновича было просто замечательно, а вот когда они немного подросли, начались неприятности. “Мой-то, Семеныч, он строгий, – жаловалась Тамара Павловна. – Сказал – иди учись, значит – иди учись, а то возьмет ремень… Так что музыке мы их обучили, а вот с английским что-то нам все плохие учителя попадаются, никак деточек заинтересовать не могут!” В школе дела у Вани и Павлуши обстояли тоже не самым лучшим образом. “Что-то у Ванечки с учебой не ладится, – вздыхала Тамара Павловна. – Мы ему уж и портфельчик купили, и книжечки разные, – не идет. Да еще в его классе такие мальчишки противные, все бедного Ванечку обижают. То и дело домой с синяками приходит. Я уж хотела пойти учительнице пожаловаться да мой-то запретил. Пусть сам разбирается, сказал. А что сам – прибьют они его как-нибудь”. Тамара Павловна утирала невольную слезу. “Зато у Павлушеньки в школе с ребятами отношения хорошие, да учителя все какие-то не такие попадаются, двойки ему ставят. А он мальчик сообразительный, только с ним по-хорошему надо, лаской брать, а не криком”. “Ах-ах, – передразнивала ее потом моя мать. – Какие милые детки! Лентяи и хулиганы. Старший из троек не вылезает, а для младшего и двойка – хорошая оценка! Куда только родители смотрят? Знаю, знаю, куда. В тарелку. Главное, чтобы дитя хорошо покушало, а все остальное как-нибудь само собой образуется. Ну, зачем этим обормотам музыка? Лучше бы гвозди как следует забивать научили!”
Павлуше поразительно не везло. Родителям приходилось переводить его из одной школы в другую, пока он не оказался в самой плохой школе города среди самого отпетого хулиганья, и даже оттуда был исключен. Он с трудом закончил девятый класс в вечерке, учиться дальше не стал и работать тоже не пошел. “Ах, Павлушенька-то с плохими мальчиками было связался, да, слава Богу, одумался, мать пожалел, – заливалась слезами Тамара Павловна. – Отца-то он и не слушает, тот кулаком по столу стучит, а этот – хвать куртку и в дверь, только его и видели! Но теперь, слава Богу, дома сидит”. “Интересно, – говорила потом мне мать. – Чему она так радуется? Этому Павлуше скоро двадцать стукнет, профессии у него нет. Не работает, не учится. Что он дальше-то будет делать?” Но Тамара Павловна о будущем не беспокоилась, а хвасталась перед соседками тем, как вкусно ее младший сын научился жарить курицу.
Следующий удар Ивану Семеновичу нанес собственный организм, на котором сказались последствия сорокалетнего пьянства. У него случился инфаркт, но его успели спасти. Он вышел из больницы сильно похудевшим, притихшим, поселился на даче и ежедневно со своей толстой собакой прогуливался по лесу. Волнения ему были противопоказаны. Работать он бросил, но иногда по субботам к нему по-прежнему приезжали старые друзья, ели шашлык, хлопали о доски стола костяшками домино и время от времени говорили: “Лечись, лечись, Семеныч, и возвращайся. Нам без тебя, как без рук”. Иван Семенович кивал головой, выпивал рюмку коньяку и шел переворачивать шампуры. Все свои надежды он теперь возлагал на старшего сына. “Ванечка у нас молодец! – рассказывала Тамара Павловна. – Он у нас техникум закончил, правда, работать по специальности автомехаником не захотел. А то работа-то какая хорошая! Вон у нас один стричься ходит к Верке, на станции техобслуживания работает, такую машину себе купил! Но Ванечка не хочет в грязи ковыряться. Я, говорит, дело свое хочу открыть. Потому что я, как папа, подчиняться не могу никому”.
Дела у Вани сначала шли неплохо. “Ванечка мне такую дорогущую сковородку подарил, – радовалась Тамара Павловна. – У него дела-то как хорошо пошли, весь в отца!” Но потом случилась катастрофа. Не довольствуясь прибылью, Иван Иваныч взял заработанные деньги, занял еще и вложил все в новое предприятие, показавшееся ему необыкновенно выгодным. Предприятие прогорело. Кредиторы требовали деньги обратно. Ване пришлось скрываться у друга в глухой деревне. “Там нет никаких удобств, – жаловалась матери Тамара Павловна. – Бедный мальчик так похудел, осунулся! В этой глуши нет даже телевизора. Совсем извелся, бедненький”. Пока Иван Иваныч скрывался, кредиторы преследовали его родителей. “Каждый Божий день звонят раз по десять! – рассказывала Тамара Павловна. – Уж не знаю, что и делать. Я им говорю – нет его, уехал, а куда, не сказал, а они все звонят и звонят. Раз Павлушеньку в подъезде поймали, да хорошо – сосед сверху шел, а он у нас в милиции работает, так они и убежали. Теперь я Павлушу и из дома-то выпускать боюсь”.
Иван Семенович все это время жил на даче. Тишина, свежий воздух, свои чистые продукты. Тамара Павловна через день ездила его навещать. Несчастье случилось в один из светлых октябрьских дней, когда с берез падали последние листья, лес стоял прозрачным и воздух, казалось, звенел от первых легких морозов. Иван Семенович гулял в лесу, а когда возвращался, то увидел над крышей своего дома тонкую струйку дыма. Наверно, сначала он подумал, что приехала Томусик и растопила печку, но дыма становилось все больше и больше. Тогда он понял, что дом горит, и побежал по дорожке, надеясь успеть спасти то, на чем держалась вся его жизнь. На этой дорожке его и нашли, после того, как вызванные случайно оказавшимся на даче соседом пожарные потушили огонь. Спасти его не удалось.
После смерти Ивана Семеновича все обрушилось, как будто только на нем одном и держалось. Поседевшая и сразу одряхлевшая жена продала почти все, чтобы заплатить долги сына. Из большой трехкомнатной квартиры они переехали в маленькую однокомнатную. Продали и дачу, и машину, и гараж. Старший сын устроился шофером на автобазу. Младший остался лежать на диване. Тамара Павловна продолжает работать в парикмахерской. Все то, на что Иван Семенович потратил свою жизнь, пошло прахом. “Что ж, ничего другого от хамов и ждать было нельзя”, – с удовлетворением говорит иногда моя мать.