Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2006
(Повесть в четырех частях)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЗИМА
Петька Портной доил корову. Еще не привыкшая к его грубым мужицким рукам, Красавка то и дело тропала ногой. Он грозно рыкал на нее, шлепал рукой по линялой бочине.
– Стой ты, шельма! Хошь – не хошь, а терпеть тебе меня теперь придется. Куда денешься?
Пена верхом поднималась над, казалось бы, и без того переполненным ведром. Того и гляди, потечет молоко через край. Ан, нет! Струя за струей с шумом врезалась в белую воздушную шапку и глухо барабанила по стенке жестяного подойника. Безразмерный он что ли? Но вот струйки стали короче и тише. Коровье вымя обвисло, как пустой баул. Петька стер рукой пот со лба, вытащил из кармана фуфайки горбушку подсоленного хлеба, протянул корове.
– Умница ты моя. Кра-са-вушка! Вот видишь: обоим хорошо. – И все ж, на всякий случай, осторожно отставил подойник в сторону, на ступеньку лестницы, что спускалась из сеней в хлев. Парное молоко Петька не любил. При виде вздыбившейся пены почему-то всегда вспоминалось детство. Матушка, собираясь варить молочный суп иль кашу, по забывчивости своей всякий раз упускала молоко на плиту, и его резкий горелый запах долго не выветривался из дому.
Хотел, было, отнести подойник в дом, да заслышал звук мотора. По гулу сразу признал в нем служебный “РАФик” брата.
И хоть тот был еще далеко за деревней, только сворачивал с большака на проселочную дорогу, Петька, напрочь забыв про молоко, и чуть не расшибив лоб о косяк двери, опрометью кинулся со двора на улицу. Еще бы! Чай с самого Севера катит.
Поджидали брата уж третий день. И причина тому невеселая. Умирала его, Петькина, жена, Валентина. Год назад отрезали грудь, а теперь пошли метастазы в печень. С кровати сама уж не вставала вторую неделю. Ничего не ела, только воду пила. Одним жила: дожидалась Николая с Ниной. Оно и понятно: ближе родни у них и нет.
Тревожным взглядом следил за тем, как увязали в мокрой снежной каше колеса машины. Кому сказать? Середина января, а распутица, как весной. И откуда эта оттепель нагрянула? Того и гляди, забуксует машина в какой-нибудь скользкой колдобине. Но старенький “РАФик”, вопреки всем Петькиным опасениям, упрямо колыхался к дому. Приукрашивая матерными словами сдержанные эмоции, Петька подставил небритую щеку невестке:
– Грязный я, Нин, скотину обряжаю. – Локтями сцепился с братом. – Привет, братан! Уж, какой день жду! Ну, думаю, Етишкина жизнь, если к вечеру не приедут – напьюсь с горя. И ну ее, эту скотину! Хуже нет: ждать и догонять! – пряча довольную улыбку в складках узких щек, по привычке добродушно балагурил он. Но шутливое настроение вмиг исчезло, точно корова языком слизала, как только вопрос коснулся Валентины. Да и что хорошего было сказать? А из дому навстречу гостям уже спешила мать. Распахнув нараспашку все двери дома (Вот Етишкина жизнь! Разве ей тепла жалко? Не сама ж дрова заготавливает!..) и накинув на голову пуховый плат, матушка заковыляла навстречу “любимому сынку”. Петька не обижался, давно усвоил: больше всех любим тот, кто дальше живет. Да и, что говорить, разные они с братом. Тот и мухи не обидит. Ничто его не колышет. Вот и в детстве, бывало, сидит в углу да крутит целыми днями какие-то проводки. Радиотехникой увлекался. Он, Петька, с матушкой воюет, а брату – “все до Фени”, будто не слышит. Так и повелось: Петька по хозяйству ломтит – сила есть, ума не надо – а братан приемники всей деревне чинит. Разойдется, бывало, Петька, начнет матушке пенять: “Братан, значит, голубых кровей, а я, таку мать, вам ломовая лошадь! Пусть тоже навоз покидает! Нечего сопли на клубок мотать! Перед всеми хорошим хочет быть! Ходит по деревне, лампочки вкручивает да пирожки собирает! Не буду на вас батрачить и баста!” Хоть и старше на два года братан, а его, Петьки, побаивался. Петька к шестнадцати годам на голову его перерос. Да и бицепсы от физической работы не братовым чета.
Матушка так и повисла на груди Николая. Петька не выдержал:
– Смотри, брат! Утопит в слезах. Ишь, едрена вошь, выскочила! Хоть бы фуфан накинула, что ли… Потом будет крехать: “Спина болит!” Гони ты ее в дом!
Матушку Петька жалел, хоть и попортила крови она ему на веку немало. Что поделаешь? Мать есть мать. Сам на чем свет бранил ее за бестолковость, но никому больше в обиду не давал. А уж теперь и тем паче – старухе к восьмидесяти. Чего с нее взять? За глаза звал ее не иначе как “баба”, в серьезном разговоре с Николаем чаще звучало “матушка”. К самой шутливо обращался по имени: “Люба, Люба! Смотри, ложку мимо рта несешь! Уткнется в телевизор – ничего вокруг не видит, лишь бы перед глазами мелькало. А спроси, о чем фильм – не знает. Дай Бог терпенья!”
И терпенья Бог Петьке давал, хоть при всей матушкиной вредности его надо было немало. Нередко ловил себя на мысли, что все, наверное, в роду у Портновых были упрямые да своенравные такие. Так и написано у каждого на лбу: “Не, не, не! Мы не лыком шиты!” Дед его, покойничек, всю жизнь свою шил шубы, мать тоже по наследству занималась портняжным делом. Так и пошло в деревне – Портные да Портные. Люба Портная. И он тоже – никакой там не Иванов, а Петька Портной. И все тут! Куда денешься?
Валентина лежала в доме, что был выстроен Петькой в саду, через дорогу от матушкиного. Небольшой, но теплый, обложенный кирпичом. Правда, не достроен еще второй этаж да кухня… Когда там со стройкой? Две коровы, три поросенка, сорок овец, гуси, курята. Пока наладишь всех… Три огорода картошки, поле свеклы, десять соток капусты. А еще две теплицы под стеклом с огурцами, перцы, помидоры. Словом – работ и забот на целый колхоз. А управляться одному приходится. Нет ладу в семье, да хоть ты что! Как сделано у кого! Он натурой крут, характером горяч, на язык ядовит, а Валентина чуть что – обиду затаит и заткнется на две-три недели. Он прокричится – и, как ни в чем ни бывало, шутит опять. А супруга молча такие взгляды мечет, как огнем палит. А то еще в город убежит, в трехкомнатную квартиру, что Петьке дали в ПМК. Он там автобус лет двадцать водил, да попал под сокращение. Туда, сюда сунулся – нигде не нужен. Вот и подался снова в деревню.
Невестки обнялись. Петька не выдержал, отвернулся, смахнул слезу с длинного носа. У Валентины вырвалось:
– За что мне это, Нин?! За какие грехи?
Нинка молчит, гладит ее по лицу.
– Любить себя, Валенька, надо, а мы не умеем. Бог-то, он ведь в каждой клеточке нашей… Не любить себя – самый большой грех.
Петька аж головой покачал. И откуда это в невестке? Врач ведь, а слова как из проповеди. Раньше нормальная девка была: и выпьет, и гитару в руки возьмет, и в пляс пустится…
Прислушался к словам Валентины. И снова сжало горло жалостью.
– Скорей бы умереть, устала я… Уж больше года температура через день под сорок. Горит все внутри… Огнем горит!
– Боли есть?
– Нету! Сама диву даюсь…
– Ты ноги в соленую воду ставь, писала ж я тебе… Температуру мигом сбивает.
– Да ну, Нин. Мне это – что мертвому припарки.
“Вот, уж, правда! – мелькнуло в голове у Петьки. – Невестка и таблетки какие-то дорогущие высылала – да толку-то с них! Тринадцать курсов химии терапии откололи. Волосы все вылезли, лицо, как подушка, от лекарств отекшее…”
– А ты, Валь, не упрямься, попробуй. Даже малым детям рекомендуем.
Приняв молчание за согласие, Нина быстро разделась, послала Петьку за солью да водой. Ему только на руку. Уйти от слез подальше. Заметил, что подморозило. Вся дорога острыми буграми. Это хорошо. Надоела слякоть. Да и поросенка надо б было разнимать да в банки солить. Хоть это дело отпало. Пусть пока мороз, в кладовке висит. Почему-то вспомнилось, как пугали они друг друга с братом в детстве тушей заколотой свиньи, повешенной в сенях. А еще пуще боялся Петька покойников. Еще мальчишкой видеть пришлось, как бабку мертвую мыли, а потом послали его в ночь на край деревни за родственницей. Метель была – с ног сбивало, керосиновый фонарь в руке потух. Темнотища кругом! А у него из головы мертвая бабка не выходит. Моют ее да переворачивают – вот страху-то натерпелся..!
Вечером приехали из города дочка с внучкой. Малой пять лет, а такая деловая… То овец без спросу начнет подстригать, то квоктуху с гнезда сгонит, яйца пересортирует. Не боится ничего, бесенок этакий. Квоктуха клевачая. Как-то в заулке на бабу накинулась, всю голову ей в кровь издолбала, а внучка по двору курицу за крыло тащит – и хоть бы что. Глазом не моргнет. А что с псом вытворяет? Лапы его себе на плечи положит и танцует с ним в обнимку. Смотреть – потеха!
Но отрадные мысли пронзила червоточина: не ладится и у детей. Где тонко – там и рвется. Сын в разводе. Невестка с ребенком в другой деревне живет. Парень с черными связался, в “коммерцию” ударился. Не хочет в деревне жить. А ведь дома в хозяйстве и трактор-колесник, и машина грузовая есть, и “шестерка” была, да разбил сынок по пьяни. Что с парнем стало? В детстве такой покладистый был. Что ни скажи – тут же сделает, а то и говорить не надо: без слов понимал. И работящий… Таких поискать надо! Да и есть в кого. На чем сломался? В деревню нос не кажет. Разве что приедет в банный день. В прошлый раз приехал… “Бать, дай тысяч пять, а то “черные” убьют. Я им машину рассадил”. Петька только крякнул, но баранов со двора вывел. Что поделаешь? Сын ведь. А вдруг чего?
И дочка тоже с мужем в ссоре. Гульнули оба. Сначала зятек, потом она, в отместку. Дочка-то – справная девка. За что ни возьмется – все в руках горит. А вот зятек – вроде, парень видный, не злобливый, но ни к стройке, ни к хозяйству душа не лежит. А ему, Петьке, одному воз этот в гору везти уж не под силу. Эх! Етишкина жизнь!
К ужину собрались все в комнате у Валентины. Кастрюли да сковородки таскали через дорогу. Нина ворчит, мол, за столько лет кухню не сделал… А у Петьки на то своя причина. Как-то брату признался: “Сделай кухню – баба голодная останется. Ей ведь каждый раз особое приглашение к столу нужно. И чтоб непременно от невестки исходило. Это ведь еще та устрица! Все какие-то обиды накручивает. Наварю в русской печке ведерный чугун щей на семью, смотрю: она себе “в ляминевом ковшике” отдельно стряпает. Веришь ли, рассудок мутится?!”
Перед тем, как идти в сад, Петька громко позвал:
– Мать! Ужинать в том доме будем. Собирайся.
Матушка горделиво повела плечами, повязала пуховую шаль, накинула на плечи засаленную фуфайку и, неторопливо шаркая тяжелыми валенками, важно заковыляла к дому невестки. Когда она открыла дверь, все уже сидели за столом. Застыв в дверном проеме, скрипучим голосом изрекла:
– Ну, каво ш?
– “Каво ш, каво ш!” – незлобно передразнил Петька. – Скидавай фуфан да садись к столу. Видишь ведь, что ждем.
Валентина сидела на кровати в подушках. При виде свекрови отвернула голову в сторону. “Приш-ла, змя-я-а!” – явно работая на публику, чуть слышно прокомментировал взгляд жены Петька и добродушно заржал, подмигивая невестке.
– Чаво ты? – не расслышав его слов, насторожилась тугая на ухо матушка. Он только отмахнулся: “Садись да ешь давай!”
Когда выпили по стопке, от души у Петьки немного отлегло. Как любил он такие вот минуты редких встреч. Вот так, всем скопом, с детьми да внуками, за большим столом, мирком, за жизнь потолковать… Чай, не чужие: ничего скрывать не надо. Зависти у невестки с братом нет. Тут и похвалиться нажитым можно. Разлил всем по второй. Брат засоловел как-то сразу. В глаза хоть спички вставляй, чтоб веки не слипались. Переглянулись с Нинкой. Та поняла, смеется. У братана с матушкой кайф одинаковый. Тот и другой сидят, дремлют. Вот ведь е-ка-лэ-мэ-нэ! Переводят добро! Зачем тогда и пить? Слегка тронул матушку за плечо:
– Люба, Люба! Поела? Иди да спи на печку.
Матушка вздрогнула, открыла глаза.
– Не, не! Ну, тябя! Скажешь тоже. Ничова. Это я так… Всю ночь не спала. Думу, вот-вот приедут…
Краем глаза Петька видел, как невестка с улыбкой следит за их разговором. Дочка, так же как Валентина, отвернув голову в сторону, тихонько заворчала:
– Да, не спала она… Каждый день так говорит. А я как останусь ночевать в ее избе, сто раз за ночь на бок переверну, чтобы стены не дрожали. А утром – “Глаз не сомкнула…”
– Ну, будет, – строго оборвал Петька. – Давайте-ка еще по стопочке, за возврат к родным пням. – Не любил, когда дети на бабу тянули. Какая б не была, а досталось на веку ей сполна. Ему десять, брату двенадцать было, когда отец умер. Вспомнил, как шмыгали носами, глядя на воющую мать в тот день, когда получили посылку из госпиталя с вещами отца… Как помогали ей по вечерам таскать воду на конюшню, по пятьдесят ведер кряду, да в гору. Аж в глазах темно. Народец в деревне злой. За беспорядки в доме и во дворе спуску матушке не давали. А у нее, что у цапли на болоте: клюв вытащит, хвост увязнет…
Внешне матушка, и правда, походила на птицу. Круглые маленькие глазки таращились на мир как-то безучастно и отстраненно. Тонкий нос и впрямь как клюв.
Петька невольно покосился на висящее в углу зеркало. Многие в деревне говорили, что он весь в матушку. Покрутил кудлатой головой. Да ну, врут! И удивился: а башка-то чего вся седая такая? Уж давно в зеркало не смотрелся. Перевел взгляд на брата. У того лишь в висках, словно для красы, несколько волосинок сивых. Чего ему? Живут отдельно. Не в навозе копается, на вертолете летает. В семье спокойно. А тут каждый день страсти-мордасти. С кем-нибудь да схлестнешься: не с бабой, так с женой, не с женой, так с детьми, не с детьми, так с соседями схватишься. Завистников много. Они, считай, самые богатые в деревне. А если разобраться, так на одну бабину пенсию живут. Случись что со старухой – где на хлеб денег брать? Так что бабку пуще глаза беречь надо. Пусть хоть крехает, а живет. Крепкая еще. Разве что радикулит донимает… Скажет, бывало, Валентина в сердцах: “Что ей? Ни за кого душа не болит. Она еще всех нас переживет! У нее одни козы в почете!” Про коз-то верно подметила. Любимые матушкины твари. До прошлой зимы двух держала. Молоко, мол, козье самое полезное. Да хоть бы следила за ними, а то ведь уйдет судачить по деревне, а демоны эти в сад. Посадила как-то Валентина саженцы вишен – бабины козы все начисто пообглодали. Ну и повыла жена! Петька с досады за нож взялся – да во двор к козам. Баба тут как тут. Ущучила. Руки распластала да на коз своих грудью легла. Плюнул да прочь пошел от греха подальше. Потому как уж случалось… Доведет ведь до белого каления. Как-то раз в запале в угол ее кинул. Потом ночь не спал, аж с сердцем худо было. Петька тяжело вздохнул, бросил взгляд на мать. Та дремала с вилкой в руках. Концы штапельного платка, который снимался только на ночь, облизывали подливу в тарелке. Вот ядрена вошь! Хотел, было, что-то съязвить, да Нина, видя такое дело, быстро перевела разговор.
– Баранов-то, Петь, сколько у вас?
– Штук сорок будет.
– Ничего себе! И маленькие есть?
– А как же! – впервые улыбнулась Валентина. – Петь, сведи Нину завтра во двор, покажи!
– А вы их стрижете? – поинтересовался брат.
– Да к лету надо бы… – поглаживая сытый живот, откинулся на спинку стула Петька. – Ой, нудное это дело, я тебе скажу.
– А шерсть куда деваете? – задела за живое вопросом невестка.
– А никуда! – аж приподнялась на локтях Валентина. – Ни шерсть, ни шкуры никому не нужны! На них нынче пачку чая не купишь.
– Волокита одна, – подтвердил Петька. – Бензин дороже обойдется. Сколько добра ни за грош пропадает. И никому дела нет.
Толкнул в бок брата.
– Пойдем, Коль, по деревне пройдемся. Матушку спать уложим… Ее детское время уж закончилось. А женщины пусть посудачат…
Морозило и крепко. С неба сочился редкий снег. И снова зима зимой. Диву даешься, как быстро все меняется в природе. Дома с хлевами да сараями, обнесенные косыми заборами, издали походили на квоктух, что на сеновале высиживают яйца. Жильем пахло через два двора на третий. Не та уж деревня… Разнесло, горемычную, как закрученную пробкой бутыль с брагой. А ведь раньше-то бывало в каждом заулке галдеж… Детвора кто во что горазд: баб снежных лепили, сугробы мерили, пещеры в снегу вырывали… А нынче словно вымерло все.
Будто прочитав его мысли, брат спросил:
– А Нюня-то Сморчихина где?
– На зиму в город племянники забирают.
– Да ну?
– Вот тебе и ну. Бабка нарасхват. Не знаю, говорит, к кому жить “идтить”. К Тасе пойду – Эдик обидится. И Зине уж второй год обещаю… Усек? Маленькая, горбатая, одноглазая, а такая мировая старуха – воды не замутит. И всем нужна. Своих детей никогда не было, зато племянников летом целый дом. Никогда ни на кого не обижается, все ей так, все ей ладно.
– А Митька Палычев как?
– Второй год грозится переехать в деревню… Тоже без работы.
– Один живет или женился?
– А бог его знает. Он уж сто раз женат. Пойми его. Ездит какая-то рыжая…
– А с Васькой Дятлом что случилось? – удивленно покосился на угрюмый, наглухо заколоченный дом Николай.
– Салом подавился по пьяному делу. Неделю и не знал никто… А как тропку к дому совсем замело, Федя Бригадир давай ему в окна стучать. Не отвечает никто. В хату зашли – лежит головой на столе с открытым ртом. И бутылка не допита.
Долговязый, с выболевшей и высохшей рукой, Васька Дятел, был чуть постарше их с братом. Работал бухгалтером в сельсовете. Трезвый – хоть куда мужик, а стопку выпьет – дурак дураком. Аж язык во рту распухнет. Был женат на Верке Глупой. Двух детей нажили. И хоть была баба умом слаба, жить с ним не стала. Спуталась с Ванькой – трактористом из соседней деревни Липки. Шутки – шутками, да и ушла к нему. Пить стал Вася еще пуще. На что жил – сказать трудно. Шел как-то Петька осенью мимо его дома, видит, у забора под куском толи что-то шевелится. Подошел ближе: Вася Дятел! Поднял, бедолагу, дотащил до дома, на кровать уложил. Это ж надо! В трех шагах от собственного порога завалиться…
Помолчали.
– С Сенькой-то “Колдуном” дружишь? – прервал Петькины нелегкие думы брат.
– Да ну его на хрен! Хитрые они с Лизкой и скользкие, как рыбины. Пристали этим летом, мол, плати за овец, раз развел целое стадо. Понял, нет? Я им популярно объясняю: “Пастух у кого живет? – У меня. А кормится у кого? – У меня. Я буду платить, но кормить будете его вы, и ночевать будет у всех по очереди”. Быстро рты позакрыли.
– А пастух-то, откуда прибился?
– Бес его знает. Из Питера, вроде… Четыре раза был женат. И дети есть. А уж какой год у нас околачивается. Грязищу в доме развел – не войти.
– Пьяница?
– То-то и оно, что нет. Странный какой-то…
– А к Валентине кто из деревенских заходит?
– Закручевская тетка Тоня была. Поправляйся, говорит… – Петька смачно выругался. – Тошно слышать! Знают ведь, что к нулю идет, так что языком молоть не дело? А больше никто не был. Матушка, было, сунулась, как из города Валентину привез сюда – вышла накуксившись. Та в ее сторону головы не повернула. Вот такая у них всю жизнь “любоф”, понял? А я, Етишкина жизнь, как меж двух огней. То одну, то другую приструню да матюками обложу. И обеих жалко! Матушка хуже малого ребенка стала. Того хоть отшлепать можно. Беда мне с ней. Столько раз твержу, не ходи к курятам по ночам. Накормлены они досыта. Только ей хоть кол на голове теши. Веришь ли? Лягу спать – она нагружает таз зерна верхом и во двор. Курята ночью на нашести сидят, стало быть крыс кормит. Тут как-то поросенка с Таиской разнимали… Только вышли в сени, она хвать кусок мяса, в газеты завернула и себе под матрас, чтоб племяннице в город, втихоря, отвезти… Да и забыла про него. Память-то дырявая. На другой день Таиска в ужасе мне шепчет: “Папк, баба вся в крови лежит, аж на пол капает!” Я к той. А она, устрица, как ни в чем ни бывало, одно нудит: “Ды-ы, Шурушке хотела да-ать”. Понял, нет? Сказала бы, ядрена вошь, по-человечески! Что мне куска мяса жаль? Ой, блин, не могу! От всех дел отстранил. Как в санатории живет. “Пожалуйте, кушать подано!” Только не суйся никуда! Где ж ей?! Корову дою – она за дверью хлева прячется. Уйду – шасть под коровий бок да скорее за “дойки” дергать: все ли выдоил. Инспекция, таку мать! У самой газ – что вечный огонь, не напастись баллонов. Сколько уж раз было: поставит на огонь чайник и спать уклекается. Сын, Лешка, как-то ночью зашел, с гулянки, попить иль что в дом потянуло… Носом водит – понять не может. Киселью пахнет. Потом догадался. Двери все настежь пооткрывал. Ее растолкал. Как не задохнулась? А еще вот какую моду взяла… В деревню часто мужики на грузовиках заезжают – муку, сахар, комбикорма оптом продают. Не поверишь, каждую машину остановит, чтоб спросить: почем? Будто кубышка в кармане залежалась. Глазом не успею моргнуть – она уж на подножке у кабины стоит. Прыткая, где не надо!
Видя, что брат молча давится смехом, тоже хмыкнул:
– Во-во! И смех и грех! А, впрочем, что ее осуждать? Бог ей судья. Сами к старости, может, еще не в такой маразм впадем.
Упомянув Бога, сам на себя подивился. Надо же! Вырвалось как-то само собой, и не с ерничаньем, как бывало.
Разговор с братом успокоил. Все понимает правильно. Раз-то в год над ней посмеяться можно, а как каждый-то Божий день грешить – какие нервы нужны!
Помолчали. Петька стянул шапку с головы, подставил лицо пушистым снежинкам. Потом нагнулся, схватил горстку снега, слепил снежок, бросил его в новый сруб, что глыбой темнел в стороне.
– Это наш. С Павлом, соседом, срубили. Думал, сыну новый дом поставлю… А видишь, как все получается? Вот Етишкина жизнь!
В круг света, что падал на сруб от фонаря, попала и железная бочка.
– Ишь ты, как ее льдом разворотило! – подивился Николай. – Чего не перевернул-то?
– Вот, блин, забыл я про нее! Оставил под воду. Думал вот-вот фундамент начнем заливать. Сей год дожде-ей по осени было!.. Видать, переполнилась. А тут мороз, возьми стукни… Да круто так завернул. – Озабоченно покачал головой. – Да-а, не углядел… А! Все шло как-то сикось-накось! Осточертело! Взял да запил. До бочки ль тут было! Валентина – хвост трубой да в город, в “цивилизацию”. Не поверишь, три месяца один с таким хозяйством маялся. Хорошо еще, что матушка рядом топчется… А то – давно уж разнесло б твоего Петьку, как эту бочку. Эх, Етишкина жизнь!
Петька вздохнул, тоскуя по прежним, беззаботным временам, когда казалось, что все хорошее еще непременно впереди. Потом вдруг оживился.
– Коль, а чего это твоя Нинка, в веру ударилась? Неужто и в церковь ходит?
– Да нет. Книжки какие-то читает.
– Что за книжки-то?
– Да как тебе сказать? Восточные учения изучает.
– Эва куда ее занесло!
– О перевоплощениях каких-то. То бишь, выходит, что человек живет на земле не один раз…
– Как это? – даже присвистнул Петька.
– Да вот так. Рождается – умирает, рождается – умирает… И так до бесконечности, пока не усовершенствует себя до уровня Бога. И болячки наши все от негатива, что за жизнь накопили… – объяснил, как умел, Николай и засмеялся, глядя на Петькину вытянувшуюся физиономию. – “Восток – дело тонкое, Петруха”. Не бери близко к сердцу – компьютер заклинит. У тебя своих забот полно!
– Нда-а, – почесал затылок Петька. – Ну, дела-а! Я тут тоже одну книжонку читал, про очистку организма. Какой-то Малахов пишет. Умно, я тебе скажу! И тоже в Бога верит… Чувствуешь? А сам-то ты как думаешь?
– Фиг его знает! Читать начну – сказка сказкой, а Нинка что расскажет – убедительно звучит.
Петька замолчал, задумался. Разорвав тучи, высунула свою круглую голову луна поглазеть на бренный мир. И сразу все кругом как-то преобразилось. Заискрился спрессовавшийся в дорожной колее снег. Заголубели на домах крыши. Вот по яркому лунному лику пробежало прозрачное облако, скрывая все его темные пятна. Петька озадаченно теребил нос. Вот и луну взять… Что за штука такая? Тоже, поди, всяких таинств полна. И что-то вроде страха пробежало по позвоночнику. Нагрешил за всю-то жизнь! Всякого было… На другом конце деревни, перекликаясь, забрехали собаки. Вселенские думы разом слетели с Петьки. Что было – то было! Что ж теперь?! А может, и нет ничего такого. Бабкины сказки! Жил ведь себе без Бога… И ничего! Хотя, как сказать? А-а! Лучше этим голову не забивать.
На другой день Петька проснулся с чувством какой-то радости. Такого с ним давненько не бывало. Сердце запело: Николай с Ниной дома! Жалко только, что скоро уезжают. В соседней комнате было подозрительно тихо. Где-то глубоко внутри опять заледенело страхом. Жива ль Валентина?
– Валь, тебе не холодно, – осторожно позвал ее Петька, приподняв ухо от подушки.
– Не-е, – шевельнулась жена.
– А пить не хочешь?
– У меня бутылка с водой рядом с постелью стоит…
– А-а. – Перевернулся он на другой бок.
– Баранов-то сегодня будешь резать?
– Надо… Завтра в дорогу собираться будут…
Удивительно, но о хозяйстве Валентина говорила с прежним интересом. С приездом Николая и Нины голос у нее стал более твердым. Попыталась даже по комнате пройти. Нина успела шепнуть в коридоре, чтоб, мол, говорил больше на бытовую тему. Его ли в этих делах учить? Тут и ежику понятно. Интересно, о чем они говорят, когда остаются вдвоем?
– Валь! – снова окликнул он жену. – Что Нина-то нового рассказала? Как они там?
– Живут. Что им? Она все больше о душе рассказать норовит. Видать, готовит… Говорит, как по книжке читает. Интересно. О каких-то прошлых жизнях… Мудрено все. А я вот лежу да думаю: это сколько ж времени на чтение потратить надо? Мне б ее заботы!
Петька молчал, не знал, что больше и сказать. Вообще-то Валентина в чем-то права… Живут в городе. В тяжелой работе не переломились. Зарплату, хоть по полгода и задерживают, но все дают. Одеты неплохо. Привезли всего: рыбы разной, колбасы, конфет, фруктов… Значит, есть на что купить. И поймал себя на мысли: завидую, что ли? Тьфу ты, черт! Это ж надо! Да Валентина начала! Ей-то, конечно, на судьбу обидно…
– Петь, ты ребятам скажи, чтоб на похороны не приезжали. Далеко больно, да и потратились… Хорошо, что сейчас повидались, пока живая.
Произнесла это жена до того обыденно, что Петьке жутко стало. Неужели со смертью смириться можно?
Еще один день прошел в делах. Меняли проводку во дворе, резали баранов. На ужин опять собрались у Валентины отметить их с Петькой Серебряную свадьбу. Николай с Ниной подарили ему новые брюки, летные унты, а Валентине конверт с деньгами. За такие бабки по их зарплатам месяца три работать надо. Петька долго некался, все отказывался от унт. Больно дорогой подарок. А как померил – больше и не снимал. По просьбе Валентины, матушку он накормил отдельно, в том доме. Про праздник не сказал. Пусть сидит телевизор смотрит да газеты читает. А то еще что ляпнет, не подумавши.
Во время ужина, за рюмкой, молодость вспоминать стали. Первой Нина завелась.
– А помнишь, Петь, как ты на Рождество колядовать ходил? Сказал нам, гордо так: “Сейчас я столько подарков принесу! Дайте сумку побольше!” Нарядился под цыганку, лицо тюлью прикрыл, кольца Валины золотые на руки нацепил и вперед, вдоль по деревне.
– А что? И яиц, и пирогов, и мяса дали, – раскочегаривал воспоминания Петька. Знал, как сейчас Валентина взовьется. И не ошибся:
– Да уж! С одного кармана моего нового фланелевого халата яйца текли, с другого – кровь с мяса! Всю ночь из-за пазухи рис с пирогов вылавливал! А на другой день кольца золотые у Дрозда за самогонку выкупал… Как Саня их только в снегу и углядел?
– А помнишь, Коль, какой-то год вы пол деревни в Святки позакрывали, – залилась смехом Нина. – Это ж надо было додуматься столько замков напокупать, а?
– Во-во! И признаться не признаешься, не скажешь, чтоб вернули… Такие слухи по деревне поползли!.. – покачал головой Петька. – Кто говорит, кладницу дров ряженые раскидали, кто пропажу ягнят к сему приписал, а Федя Бригадир аж клялся-божился, что телефон ему, единственный на всю деревню, обрезали. Посудачили вволю!
– А папа Петя мой всех переплюнул! – вся аж зарделась Валентина. И под общий хохот передразнила мужа: “У меня, таку мать, с сеней кабанчика зарезанного наготово сперли. По шею обкромсали, одна голова на веревке в сенях висеть осталася”.
В последний вечер, после кропотливых сборов в дорогу, Петька усадил брата с невесткой у матушки на кухне, достал трехлитровую банку браги, разлил по трем стаканам и начал сокровенный разговор.
– Спасибо вам за то, что вовремя успели… Поддержали вы меня, ребята: не только морально, но и… – многозначительно пощелкал он пальцами, не желая произносить слово “деньги”. – Похороны на носу, а у меня, если честно, в комоде две сотни, и ни копейки больше… Так что отказываться не буду. За добро ваше машину верхом нагружу. Слава Богу, пока есть чем… И вы не перечьте, сказано – сделано. Ты вот только, Нин, мне что скажи… Да не таи, как на духу… Долго Валентине еще мучаться?
– Кто знает? Организм крепкий, но, бороться с болезнью, сил уже практически нет. В этом деле тебе, Петь, точного ответа никто не даст. Одному Богу известно…
Петька выпил, смахнул слезу. Опустил голову, чтоб не так стыдно было.
– Нин, и от чего этот рак получается? Ведь все свое, со своего поля. На свежем воздухе целыми днями… Заботины, конечно, хватает, но ведь сами себе хозяева…
Невестка помолчала и сказала по-житейски убежденно:
– От обиды, Петь, что внутрь загнана.
Петька даже кулаком по коленке себя стукнул.
– Вот ведь, мать ети! Так и думал! Не веришь, по две недели в молчанку играть могла! Вот натура! Иногда такое вспомнит, дескать, говорил… А я, хоть убей, – не помню!
– А прощения когда-нибудь просил?
Петька озадаченно почесал в затылке. Свою вину он признавать не любил. Ну, зачем она об этом? Не на колени же ему, Петьке, перед бабой вставать! Валентина и так всю жизнь старалась над ним верх держать. Не вышел номер! Он – мужик, не слюнтяй какой-нибудь. Бабы им управлять не будут!
Нинка, будто прочитав его мысли, на рожон не полезла, пошла вопросами в обход.
– Ну, тогда скажи, Петь, ты Валентину любишь?
– То-то и оно! Не любил бы, так не мучался всю жизнь! Я ведь в молодости с тремя Валями, с тремя подругами разом гулял. Помнишь? – развернулся он к брату – Они все трое меня любили. Только те двое в рот дышали, а моя Валька гордая была! Ой, в ей какой характер был!.. Обошла она своих подруг. Забеременела первой.
И все-таки невесткин вопрос задел за живое. Вспомнилось, как брат Николай тоже вот так, сплеча, однажды рубанул: “Что друг друга изводить? Разведитесь да и живите спокойно”. Ну, он его тогда и понес! Умник нашелся! “Разведитесь!..” О разводе Петька никогда и не помышлял. Детей двое, а он “Разведитесь!..” Как это – его Валентина да с другим мужиком! Такого он и представить себе не мог! А мысли зациклились на разводе. Что греха таить? Ведь Валентина однажды хотела уйти… Подговаривала его гараж в центре города продать и купить домишко небольшой, на окраине, по той же цене, мол, для дочки. Дочь с зятем тогда частную снимали. С ним, с батькой, в конфликт вошли. Валентина губу раскатала, грядки с луком уж там посадила. А он “вето” наложил. В запале кричала она ему тогда в лицо со слезами: “Неужто ж я за двадцать с лишним лет из всех твоих владений угла не заслужила? Отпусти ты меня, Христа ради! Сдохну в рабстве твоем!” От этих ее слов Петьку будто кто серпом по одному месту резанул! Уйти от него захотела! Ишь, устрица! Бывало, и кулаками дурь-то выбить из башки пытался. Уж с синяком во всю морду, а интонацию в голосе не изменит. Так ненавистью и брызжет вся: “Бей, сукин сын, еще бей!” – кричит. О-о-й, беда! Повоевали… Ну да что теперь!
– Я вот что тебе, Нин, скажу. Случись с Валентиной… – я ведь не женюсь больше, ты не думай. Хоть я и мужик еще… Детям буду помогать на ноги становиться. И с питьем завяжу. Веришь ли? Как ее схороню – так и не возьму больше в рот ни капли, зелья этого… Знаю, коль слово не сдержу – погубит оно меня, проклятущее! Не таких, как я, в могилу сваливало… Вон Настин Володька… Чуешь? Ты ведь помнишь его? Живут через дом от нас, в сторону Липок… Какой бугай был! Морда – во какая красная! Прошлой зимой отошел. Сказать, что б склонность к спиртному имел – нельзя. А тоже бес попутал. Днем два стога сена на себе перетаскал, вечером баню истопил, попарился как след. Потом за стол с женкой сели, стаканчик пропустил и давай к ней приставать. Так за этим делом и… Инсульт. Вот она, житуха наша. А ведь еще и шестидесяти не было. У меня тоже часто “мотор” прихватывает… А что я – железный? Думаете Петьке все – трынь-трава?
Петька прослезился и потянулся к банке с брагой.
– Брат! Хватит тебе! – схватился, было, за банку Николай, но Петька крепко прижал ее к груди. Отстранил руку брата.
– Сегодня мой день, а потом – сказал же! Не боись, братан! Чтоб Петьку твоего с ног свалить, двух таких банок не хватит.
– Петь, ну хочется ли такую гадость пить? – поморщилась и передернулась всем телом невестка.
– Ой, Нин, не поверишь, сам-то я как пьяных не люблю! Увижу, бывало, что Васька Дятел кривыми галсами к моему дому подплывает – сам в хлев прячусь.
Помолчали. И тут Петька не удержался, спросил о том, что так последнее время мучило.
– Нинушк, я еще вот о чем хотел… Прости, что без “подходов” всяких, так вот, напрямую… Ты что, правда, веришь, ну… что человек, значит, не один раз на свете живет?..
– Верю, Петя. Я хоть и врач, а вот что тебе скажу. В первую очередь, душу лечить нужно, не тело. А тело лечить – что на ветхой тряпке дырки латать. Не в этом месте, так в другом прохудится.
– Н-да-а! – потеребил нос Петька. – Спорить не буду. Хоть раньше ни в порчу, ни в сглаз, ни в колдовство не верил… А последнее время стал замечать – есть что-то! – Он понизил голос, пододвинулся ближе к невестке, зачем-то оглянулся на печку, где за цветастой занавеской спала мать. – Как баранов кому ни покажу, приду вечером во двор обряжаться – то один, то два ягненка готовые лежат! Чуешь? Вот что это, а? Да хоть и нас с Валентиной взять… Двадцать пять лет отжили как кошка с собакой. Врозь нам скучно, вместе тесно… В чем причина?
– Что в этой жизни не понял, в другой поймешь, – то ли шуткой, то ли всерьез подытожил Николай. – Иди спать, а то уж голову не держишь.
Раздался надсадный гул прорывающейся по нечищеной дороге легковушки. По окнам полоснуло дальним светом. Сын, Леха! А кто ж еще в такой час? Глянул на ходики: полвторого ночи. Нина с Николаем сразу в комнату спать отправились, мол, утром рано вставать. Петька погромыхал унтами на улицу встречать сына. А внутри заворочалась обида. Мать при смерти, а он, дьявол, глаз не кажет! Про себя ль сказал или все сыну в лицо влепил? Так и остался стоять посередь дороги, глядя вслед удаляющейся машине. Прихватило морозом уши. Провел шершавой ладонью по сивым волосам. Без шапки выскочил, что ль? А что сын-то приезжал? Но память заклинило. Споткнувшись на крыльце, лежал какое-то время на ступеньках веранды, однако в голове, хоть и вяло, но сверлило: так и замерзнуть недолго. Встал, протиснулся в кухню. Налил еще стакан мутеляги из банки, выпил с горя. Перед глазами все поплыло. И вот уж будто не зима, а лето. Из колокольчика, прикрученного к столбу, гремит музыка, зазывая его, Петьку, в круг танцующих. Хмельной похотливый взгляд впивается в разудалую белокурую Лильку, продавщицу из военного городка, что рьяно и бесстыдно трясет по-цыгански грудями. Петька лихо подскакивает к ней, сгребает лапищами в охапку. Лилька визжит от восторга и стыда. Но тут Петькин взгляд натыкается на полные укора глаза жены. Он выпускает из рук Лильку и недовольно разворачивается. Внутри разгорается на жену досада. Плясала бы сама, а не стояла на стреме, как… Но в сравнение со взглядом жены ничто не шло. А ну ее на хрен! Живем один раз! Ну, влекут его такие вот “самочки”, что делать?! На скамейке под липой “молодуха”, то бишь невестка, смачно грызла яблок и насмешливо глазела в его сторону. При этом темная родинка на щеке так и прыгала в такт буйной музыке. Петька лихо ударил по босой пятке, подвалил к ней, сгреб в охапку:
– Ну что, “нявестка”? Батька-то покруче сына будет? А? – нарочно коверкая снова, пытал он.
Та отвернула голову, но не убежала, кокетливо повела плечами:
– Ну, тебя!
Пышная, сдобная, она частенько бросала на Петьку дразнящие взгляды. Привыкла к мужицкому вниманию в своем клубе, устрица!
– Ты чего это меня нукаешь? – снова шутливо притиснул ее к себе Петька. – Ни батей, ни свекром не зовешь… Одно от тебя слышу: “Ты бы…” Аль не так? “Ты бы воды принес!”, “Ты бы баню затопил!..” Я у тебя как мальчик на побегушках. Ущипнул ее за сбитой зад, воровато оглянулся вокруг да так и застыл с открытым ртом: у хлева пепелил его взглядом сын, крепко сжав в руках вилы… Валентина так и повисла на нем, держит за руки-то… Чего это он так взбеленился? Пошутить нельзя? Подчалил к дочке. И та туда же! “Чего ты, папк, дразнишь-то всех? Чего лапищи-то расставил? Шел бы спать, коль нализался…” Что они все на него взъелись? Вечно настроение испортят! Никакой от них в жизни радости!
Отошел за дом, прислонился к кладнице дров, чтоб малую нужду справить, и облегченно поднял глаза к небу. Да так и присел: над самым домом светился лик Божьей матери. Ошибиться он не мог. У матушки в красном углу висела большая икона Богородицы с младенцем на руках. Сколько раз прятали они с братом эту облупившуюся реликвию на пыльный чердак. Но матушка за образ Богородицы, как за своих коз, стояла насмерть. И икона всякий раз снова появлялась на почетном месте под льняным вышитым полотенцем. Только почему-то взгляд Божьей матери, что на матушкиной иконе, был милостливым, любящим, кротким, а эта смотрела сейчас на Петьку с такой укоризной, что у него из груди вырвался сип: “Е-тиш-кина жизнь!”
Кто-то потряс его за плечо.
– Вставай, брат!
– Коленьк, а ты откуда взялся?
Из комнаты вышла Нина. Петька закрыл мятое лицо руками. Вот, е-ка-лэ-мэ-нэ, стыдоба! Как он посреди кухни-то уклекался, да еще головой на порог? Потер затекшую руку. В фуфайке, в унтах… Ни хрена себе! Сел на полу. Потряс головой. Тьфу ты пропасть! Приснится же! И так на душе тошно!
Встал. Ополоснул лицо под умывальником. Слышал, как Нина собирала вещи в комнате. Что теперь о нем подумает? Брат на улице готовил машину. На дворе тьма тараканья. И морозит – будь здоров. Все окна в узорах. Посмотрел на часы: “Елки-палки, шесть утра!” Полез в погреб, вытащил оттуда два мешка картошки, коробку капусты, ведро соленых огурцов, банки с помидорами… Полюбовался переполненными закромами. Ступить некуда – сколько добрины! И куда столько?! Из летней кухни вынес ящик с бараниной. Матушка, как заводная, так и мельтешит: в избу – из избы, в избу – из избы. Тащит лук, чеснок, зелени всякой, трав сухих…
Завтракали молча. Петькина еда – трехлитровая банка молока. С похмелья – милое дело. Нина подняла на него глаза, улыбнулась. Петька утер рукой рот, схохмил:
– Вот тебе, миленька моя, и чистка организма натуральным продуктом. Что мне твой Малахов?
– Лешка-то что приезжал? – спросил брат.
– А! – отмахнулся Петька. Да и что ответишь, коль забыл. И сразу перевел разговор на другое. Когда вас теперь ждать-то?
– К лету, если что, – неуверенно ответил Николай.
– Эх! – громко вырвалось у Петьки. – От, блин, мне эти проводы! Не люблю. Тоска! Ну да что сделаешь! Пойдем, брат, колеса подкачаем.
Пока брат с невесткой прощались с Валентиной, он топтался в дверях. Свет не включали. В окно светил уличный фонарь. Сначала брат встал у кровати на колени, прижал к губам руку Валентины. Потом Нина присела на край постели. Поцеловала в обе щеки три раза.
– Любим мы тебя, Валенька, знай это. Пусть наша любовь поможет тебе в трудную минуту. Все от тебя самой зависит… Помнишь, как мне в молодости рак свода черепа врачи ставили? Боли такие были, словно танк по голове ходил… Лежала в больничном коридоре, простыней с головой накрытая, стонала только… Старушки крестили да конфеты на стул клали. А ведь поправилась! Все в наших руках! Главное, прости всех… Слышишь? Не держи ни на кого обиды.
– Не мог-у-у! Пусть умру, но бабу никогда не прощу! – замотала головой по подушке Валентина. – Хоть что обо мне думайте! Ненавижу я ее! Вот она у меня где сидит! – и рукой бессильно колотила грудь.
– Господи, помоги ей справиться с собой! – крестила себя и ее Нинка.
Петька не сдержался, отвернулся и зафыркал, хоть знал, что плачет один. Даже женщины слез не развели. Ну и пусть! Сколько ж ему в себе копить?
Вот брат завел машину. Петька уткнулся невестке в плечо.
– Прости, Нин, коли что не так! Не думай плохо. Вас увидел – духом крепче стал. Пить я брошу – это факт! Как только придет в норму все… И с детьми налажусь.
Тут матушка вынырнула откуда-то из-под руки, припала к Николаю.
– Може, не увидимся больше, сынок!
– Ну, начало-ось! – заворчал Петька.
– Живи с Богом! – обнял ее Николай и твердо скомандовал. – Все! Все! Время вышло! По коням!
“РАФик”, натужно покачиваясь на просевших рессорах, зашуршал по мерзлой колее. Петька, прогнав матушку в дом, долго еще стоял и смотрел машине вслед. Там, на краю деревни, светлел кусок неба. Намечалось утро. Вот “РАФик”, мигнув светом, скрылся за поворотом. А Петьке все никак было не отвести глаз от светлеющего горизонта. Потом поднял лицо к фонарю. Мокрые ресницы заиндевели. Хрусталики инея заискрились в глазах огнями радуги. Что говорить? Каждому свое. Любит он эту скособоченную деревню! Со всем ее беспутным хозяйством… И ни на кого б никогда не променял свою Валентину. Он-то, Петька, знает, какие у нее ласковые руки, как зазывно светятся ее зеленые глаза в минуты радости! Только почему эта радость такой редкий гость в их доме?
Вздохнул, потрепал за ухом жмущегося к его ноге пса.
– Ну что, Жека, трясешься? Не веришь, что пить брошу? Глупый ты, однако. Сказано – заметано, – и пошел обихаживать скотину.
Чем ближе подходил он ко двору, тем все чаще перебирали тонкими ногами овцы. Забренчав цепью, повернула голову к двери и облегченно замычала корова. Радостно визжа, забегал в загородке поздний поросенок. Засоня петух с испугу стал продирать глотку, на что, для порядка, беззлобно заворчали куры. Вся скотина с нетерпением ждала Петьку. И обмякла душа, будто кто подвыпустил ядовитый газ из туго надутого резинового шара. Вот и ладно! Так-то оно лучше. Перезимуем. А там и лето… Снова Николай с Ниной на недельку приедут. Чудная она, Нинка… Изучила всю анатомию насквозь, а нашла-таки в человеке место для Бога. Бог, говорит, не старец на облаке, он в каждой клеточке тела. Хоть совестью, хоть интуицией его назови… И вот что дивно: как ни крути, а веришь ей! Человек, говорит, рожден для радости… Может оно и так. Только мудрено… Етишкина жизнь!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЛЕТО
Между дощатой уличной скамейкой и забором, что подпирал дровяник, усердно плел паутину юркий паучишка. Он явно торопился. Тонкие мохнатые лапки его подрагивали, проверяя на прочность клейкую пряжу своей чудной кудели. Сновал челноком по этим своим путам, подтягивая со всех сторон серебристые нити хитрого кружева. И дела ему не было ни до Петьки, ни до его тяжелых дум. А в Петькиных извилинах вызревал философский вопрос. Сколько раз обрывал он голиком эти затейливые тенета. Но они снова и снова появлялись на одном и том же месте. Откуда столько упорства и прыти? Прихлопнуть бы шустряка одним взмахом кулака – да как-то рука не поднималась. Не то, чтобы жалко… Просто к паукам у Петьки было отношение особое. С одной стороны эти пузатые твари, с их растопыренными и угловатыми лапищами, вызывали омерзительное чувство. Комаров, мух и прочих букашек – на лету пястью ловил и на месте уничтожал. А вот пауков… Никогда! Матушка с детства в голову вбила: “Не давите, сынки, паучков! Плохая примета. К одиночеству. А свил паук паутину – жди гостей”.
Петька гадливо поморщился и перевел взгляд на застывший сад, который мирно дремал, облокотившись тяжелыми ветвями на шаткую изгородь. Томно вздыхало во сне Бабье лето. Вздрогнув от петушиного крика, гулко стучали о землю созревшие яблоки. По краю темного неба блудили пугливые зарницы. Спящая деревня утопала в аромате ранетки, антоновки, белого налива. Как на грех, и в саду, и в огороде все прет, как никогда. Яблок столько, что уж и куры не клюют. Идешь – только хрустотень под ногами. Сливы давно переспели и гниют прямо на деревьях. Коснись ветки – окатит кислым градом. Собирать некому и не для кого. Считай, один остался. Даже зла не на кого скинуть. А оно внутри так и бродит. В избу сунулся – там матушка перед образами на коленях поклоны бьет. Завидела его в дверях – икону с красного угла выхватила, к сухой груди прижала. От него, как от нечисти, открещиваться принялась. Куда уж тут ему супротив Божьей матери. Досадно сплюнул в сторону:
– Давай, давай, замаливай грехи…
А у самого в душе зашевелилась горькая жалость. Потемнела лицом и пожухла старуха вся, как осенний ольховый лист. Бродит по двору, словно тень полуденная, слова ему поперек сказать боится. А, попробуй, заикнись о Петьке плохо кто – разом голос подаст, в защиту ринется. Не смотри, что ростом чуть выше комода. Вон как напоследок с невесткой схватилась. Откуда столько прыти взялось.
– Почто ж вы моего батьку одного бросаете? Он и так весь в делах убивши, с хозяйством с этим. Сто тридцать баранов одному обиходить, шутка ли! Для кого старается? Зачем ты, Нинушка, Таискину сторону взяла? Она ведь – вылитая матушка. Ей хоть кол на голове теши – все равно отговариваться будет! Только бы от работы сбежать! А батька хоть пропади!
Петька даже слезу сглотнул, до чего себя жалко стало. И на матушку не цыкал, рта не затыкал. Пусть поговорит. Вот как правду в глаза режет. Только и невестка не лыком шита. Логика железная.
– Каждый должен на себя столько брать, сколько справить может. Куда такое стадо раcплодили? Теплицы больше совхозных. И все вам – мало! Мало! А уж коли развели хозяйство – работников наймите, а не детей в это ярмо силком впрягайте! У них своя жизнь. Нечего им добро через зад впихивать. Всю жизнь ты, матушка, свой нос в семью Петра совала. Вот и жили они с Валентиной, как кошка с собакой. И чем кончилось?! Умерла Валентина. Где бы остановиться да задуматься, так нет! Где там! Теперь Петр свою волю детям навязывает. Прямо порочный круг какой! Зря что ль сын-то в петлю влез?! Только и этот урок не впрок. Ума не набрался. Таиска из дому убежала – опять ничего не понял. Ой, гляди, Петр, ой, гляди!..
Петька аж за голову схватился. Ой, стерва, заживо потрошит! А невестка, между тем, словами-то так и хлестала.
– Перед смертью жены что говорил? Вот, мол, останусь один – с детьми налажусь. Это Валентина промеж нами стоит, детей против меня настраивает. Наладился?
Петька молчал. А что скажешь? Под самый дых дала! И вправду стало трудно дышать. Рванул на груди рубаху так, аж пуговицы посыпались. Зачем она соли на рану?! Зачем про сына вспомнила?!
В годовщину смерти жены случилось… Что парню в голову взбрело? Ведь все шло чин-чинарем. За столом сидели. Как водится, не всухую. Правда, с утра уж Петька “не в духах ходил”. Николая с Ниной поджидали. А те с дороги телеграмму подали, что задерживаются. Машина сломалась. И хоть родственников из города много понаехало, на душе отрады не было. А тут еще, не успели за стол сесть, невестка в свой клуб засобиралась. Давай перед зеркалом губы мазать. Кому нужна ее работа? Баловство одно. За двести “рэ” в месяц замужней бабе где-то по ночам блудить. Он для порядку и врубил ей по первое число. Она кудрями тряхнула. Не понравилось, видите ли, устрице! Мало ли что! Ему тоже много чего в ней не нравилось. И давно уж пошло. Что ни сварит – Петька, знай, нос воротит. Посуду начнет мыть – весь пол забрызгает. Стирать примется – чуть не пол пачки порошка в ванну забухает. До чего ее допилил за беспрокость – обедать к нему перестали ходить. Отделились, значит, ядрена вошь! А из подвала сетками добро тащат! Так при всех за столом и сказал. “Нечего перед батькой кобениться! Еще мое едите!” Невестка из дому кошкой выскочила. Сын за ней. Петька только смачно выматерился вслед да и забыл про них. Знай, стопки в рот опрокидывает. Сколько времени прошло – Бог знает. Глядь: зять в дверях стоит, белый, как полотно.
– Лешка повесился!!!
– Етишкина жизнь!!! Врешь, паскуда!
– Иди! Гляди!
А у Петьки ноги отнялись. Встать не может. И все ж кое-как доплелся до хлева. Увидел сына мертвым – сознание помутилось. Запомнил только ужас в невесткиных глазах. Чугунные Петькины кулаки месили сбитое ее тело, как тесто. Шестеро мужиков на руках висли – не удержать было. В землю бы втоптал змеищу!!! Да вырвалась, убежала. И даже на похоронах ему на глаза не попадалась. Хоть что бояться было – тверезым ходил. Ни грамма не принял. Нинка предупредила. “Смотри, Петр, душа сына еще рядом витает. Не береди водкой свою матушку-стихию. Не гоже у гроба разборки чинить. Бог всему судья”.
Глядел на сына и не верил случившемуся. Тот лежал, как живой, и даже с улыбкой на губах. Чему радовался?
Николай с Ниной к Петьке не подходили. Держали под руки Таиску. Дочка с горя ошалела совсем. В могилу за братом кидалась. А как стали землей зарывать – в обморок упала. Еле на “Скорой” откололи. Вот уж песчаный холмик венками обложен. Перед фотографией сына свеча на блюдце горит. Закрутил головой по сторонам. Народу что-то сказать надо. Все на него молча смотрят. Заледенела спина. Почувствовал себя ошкуренным ягненком. Уж сколько за свою жизнь бараньих шкур поснимал, а всякий раз смотрел на тушку с содроганием. Мерзкое зрелище! Как спасения, стал глазами искать Нинку. Где среди черных платков ее голова? Не сразу и признал ее голос.
– Не судите, люди добрые, парня за минуту слабости. Помяните его душу грешную. Пусть земля ему пухом, а душе – прощение Божие.
И опять холодком по спине потянуло. Поежился да давай скорей по стаканам мужикам водку разливать. Все при деле. А внутри, как предохранитель сработал: отключились разом и мысли, и чувства, и нервы все. И только страшно хотелось спать.
К поминкам готовились всем миром. Народу набралось в три длинных стола. Слава Богу, всего в доме есть. В грязь лицом не ударил. А уж настряпать бабы постарались. Нинка, сватья, две ее сестры так и сновали из кухни в комнату. Тащили салаты, котлеты, голубцы. Глядя на их суету, в голову втемяшилась черная мыслишка: “Ишь, забегали! Небось, в душе радуются, что все добро теперь зятьку перепадет”. И как ни старался отогнать недобрые думы, они путались в башке, как репей в волосах. И ладно бы один день, а то и на другой, и на третий. Вот Етишкина жизнь! Зятька-то с самого начала невзлюбил. Мало ль, что красивый. С лица воду не пить. Ни жилья своего, ни денег. Будто не женился, а замуж вышел “бесприданником”. Когда дочка в город за свадебным платьем засобиралась, так взбеленился – самого себя не узнавал. Дочка с женой от него до автобуса бегом бежали. Всю свадьбу тучей отсидел, хоть прежде повеселиться был не дурак. Дальше – хуже. Дело прошлое. За семь лет зятька не раз кулаками потчевал. И словами до самого нутра доставал. Начнет дочка за муженька заступаться – и ей перепадает. В прошлый раз так выходил лопатой, аж черенок сломался. У нее из глаз слезы, что сливы. И все равно отъедается. Тогда по мордашке и крутанул, что б заткнулась. Думал для пугу, да переборщил малость. Сватья по деревне молву пустила, мол, челюсть сломал и девка полтора месяца в больнице отлежала. Хотя, может, и так… Как знать? Полгода, коза этакая, домой носа не казала. Ютились у свекрови впятером, в двухкомнатной хрущевке. Помидоры в магазине покупали, а свои в теплице от перезрелости лопались. И бычье сердце, и дамские пальчики, и южные, и красный виноград… Всякой рассады понасажено было. Он, гонора ради, даже матушке в Таискиных теплицах поливать запрещал. Мол, не твоя забота. Сама сажала – сама пусть и поливает. Так баба, устрица, по ночам умудрялась ведро-другое в междурядье вылить. Петька от удивленья только в затылке чесал. Под кустами куры в пыли купаются, а помидоры, знай себе, наливаются. И все ж таки однажды матушку выследил. Ох, и досталось ей тогда. Но никогда Николаю не жаловалась. Как-то во дворе навоз выкидывал – слышал, как ее Нинка в летней кухне пытала.
– Мам! Что Петр Таиску, правда, лопатой бил?
– Да что ты, родная! Кто тебе сказал? Упаси Боже!
– Таиска сама рассказывала.
– Придумыват. Може, и ударил раз-другой по маклоку для разуму…
– Говорит, до синяков, да так, что лопата сломалась…
– Долго ли синяку вскочить на мягком месте. Да и что на лопату смотреть… Гнилая от старости. Сколько гряд ею перемолочено.
– Мать! Все сына выгораживаешь? А ведь и самой, наверное, от него доставалось, а?
– Вот те крест! Не было такого, Нинушка! Батька меня в жизни пальцем не тронул. Горячий, не спорю, но меня!.. Никогда! А если б и случилось – не обиделась бы. Как не горячиться? Весь в заботе! – И у самой голос дрогнул.
Петька сморщился, затряс головой. А ведь он ее тогда на кучу навоза закинул. Под руку стенала: “Не бей, Петенька, дочку, не женка! Ей ведь не пятнадцать лет! Гляди! Внучка смотрит!”
Оглянулся. У малой глаза от страха по восемь копеек. Онемела даже. Какого-то приблудного котенка к груди прижимает. Тот тощий да облезлый весь.
– Выбрось из рук эту тварь! Лишая еще не хватало!
В запале хвать котенка да шасть в горящую печку. Мякнуть не успел. А как глянул в глаза внучке опосля, самого в жар кинуло! Что творю?! Етишкина жизнь!
Таиска дочку в охапку и бежать. Одно разобрал сквозь слезы: “Ненавижу!”
Все лето на хозяйстве да в огороде один убивался. Даже на юбилей поздравить никто не приехал. Только Нинка письмо прислала, да такое, хоть перевернись. Как до нее дошло? Довольно, мол, Петр, под себя всех гнуть. Один останешься! И все в таком духе.
Вдвоем с матушкой за праздничным столом сидели. Заглотил бутылку да пошел в свой дом, что в саду, телевизор смотреть. Включил – а там проповедь. Врач ли, психолог иль священник какой – не поймешь их нынче. Только глаза голубые-голубые и в самую душу заглядывают: “Любите, заботьтесь о ближних своих. Не ищите врагов вокруг себя. Главный враг – у каждого внутри”. Вот е-мое! Нинкины бредни и тут достали! Стал щелкать переключателем. Одна реклама на всех каналах. Со злостью нажал на кнопку. Экран погас. Но не спалось. В голове так и вертелись слова священника: “Главный враг у каждого внутри”. Выходит, Нинка права… Один остался. Матушка не в счет. Бесплатное к нему приложение. После похорон сына родственники, и правда, как-то отошли. Деревенские тоже не часто заходят. У каждого своя забота. А если кто и заглянет – все больше старухи. Одной огород вспахать, другой – картошку с поля вывезти. Третьей – могилу помочь копать. Вот и все общенье. Овцы – одна отрада. Войдешь во двор – тыкаются мягкими губами в ладони. И от этой их немой неосознанной ласки наворачиваются на глаза слезы. Приплыл! Етишкина жизнь! Как же оно все так вышло-то? Почему так круто обернулось? Работал, старался, чтобы дом был полной чашей… Первыми в деревне с Валентиной “жигуля” купили. Потом с квартирой подфартило. За мебелью аж в Прибалтику катал. Потом и трактор, и грузовик приобрели. Дети семьями обзавелись. Все как надо. Не хуже, чем у людей. Так в чем его вина?! Да, позволял себе в хорошую минуту водчонки пропустить, налево сбегать, но ведь не в ущерб семье… Домашних в строгости держал. Бывало, работает в саду, нужна ножовка – крикнет дочке: “Тась!” Не дай-то Бог, та в другом углу сада отзовется. Таких оплеух наподдает. Чтоб на ходу мысли батькины читала да инструмент, какой нужен, наготове держала. А как иначе? Кто-то должен хозяином в доме быть. А в голове сверлило: “Любите! Заботьтесь о ближних своих”. А он что, не любил, не заботился?!
Перевернулся на другой бок. А сна ни в одном глазу. Мать честная! Полвека на свете откоптил, а в жизни, выходит, так ничего и не понял. Зашмыгал длинным носом. Неужели брат с Нинкой больше не приедут? Ну, хрен с ним, с Петькой! Что ж и матушку навестить не соберутся? Ей в сентябре восемьдесят стукнет. Куда денутся? Приедут. А внутри поднималась какая-то злость на Нинку. Поднималась с тошнотой, с болью, с муками. Будто кто кишки к горлу подтягивал. Что в ней за сила такая? Ну почему все получается так, как она говорит? Кто наградил ее таким правом? Мыслит, как Митя Блаженный из соседней деревни. Единственный верующий на всю округу. За десять верст пешком по выходным в церковь ходит. Все над ним насмехаются. Думали, век бобылем отживет… Нет, нашел-таки себе под стать. Ни гроша за душой не имеет. Отцовский дом по сей день стоит соломой крытый. В огороде две грядки крестом, в хлеву коза. И ходит, радуется жизни. Ну, Нинка, скажем, далеко не Митя, но все ж таки что-то общее есть.
Так и тянуло прочесть ее письмо еще раз, да гордыня не позволяла. Экая библия, чтоб ее триста раз перечитывать!
Встал, включил свет, убил на окне пару мух, что бомбовозами гудели под самым ухом. Майкой с угла сбил паутину. Один – так один! Но паука все равно трогать не стал. Пусть живет!
Брат с невесткой на матушкины именины все ж таки приехали. Свет фар во дворе завидел сразу, но с постели не встал, покуда невестка с братом в обе щеки не нацеловали. Нинка хохочет:
– Петь, мать-то как напугала. В дом входим – она на Николая как повисла: “Беда у нас, сынок, беда!” – У нас чуть ноги не подкосились. Николай ее за плечи трясет, мол, не томи! Говори, что случилось! – “Поросенок стерявши! Рожа у него. Резать надо. А жаль! К зиме бы пудов на девять потянул”.
Петька только у виска пальцем покрутил да махнул рукой.
– Что с нее возьмешь? Иногда такое отмочит!
Резать поросенка все-таки пришлось, хоть все морозилки были мясом забиты под самую завязку. Стало быть, в банки солить надо. Дочка умела это делать справно. В мать, в Валентину, пошла. Все в руках горит. Нинка будто прочитала его мысли.
– Петь, мы сейчас за Таиской съездим… Пусть с мужем помогут поросенка разделывать…
Петька только плечами пожал, мол, как хотите, не мое дело.
А Нинка свое:
– Ты, Петь, хоть слив да яблок внучке пошли.
Петьку аж перекосило. Придумала тоже! Мелкий подхалимаж!
– Хочешь – рви и отвози, только от своего имени… Я ничего передавать не собираюсь. Сами ушли – сами придут. Вот мой сказ!
Ничего не взяли. Уехали. А у Петьки так все внутри и задрожало. Пошел к Палычу брагу пить. Не трезвыми же глазами на них смотреть. В том, что Нинка уговорит зятька с дочкой приехать – не сомневался. Сколько раз и их с Валентиной вот так мирила. Ой, и горазда она людей убеждать! И не ошибся. Хоть в сумерках, а насчитал в РАФе четыре головы. В заулок завернул, не здороваясь. Пусть они ему первые кланяются. Ни на кого не глядя, прошел мимо. Дочь с зятьком ни звука. Нинка, знай, мечется:
– Петь, как поросенка-то разделывать будем?
– А мне по фиг! – сплюнул он сквозь зубы в сторону. – Я вырастил, зарезал, а уж о готовом-то мясе легче всего заботиться. Мне много не надо. Им жрать!
Чувствовал, что перегибает, но было уже не остановиться, как самосвалу, что под гору без тормозов. Куда бы скорее с глаз смыться? Развернулся, глаза в кучу и колуном на зятя, который застыл у калитки, словно бы и нет никого на пути. Не подайся зять в сторону, навернул бы плечом по сопатке. Так бы и надо, чтобы не раскатал губу на чужое добро!
И снова навострил лыжи к Палычу. Гуляй, деревня! А сам представлял, как суетятся они все на летней кухне, разделывая хряка. Интересно, сколько банок тушенки выйдет? Заворачивал сальные анекдоты Палычу один за другим, а у самого душа ликовала: его взяла! В три ночи домой засобирался. Темень на дворе – хоть глаз коли. Ночная тишина окутывала какой-то необъяснимой тревогой. С межи тянуло горьковатой полынью да терпкой крапивой. И даже стрекотание кузнечиков казалось каким-то подозрительным. Дорогу находил на ощупь, благо знал каждую рытвинку и ямку.
На летней кухне почему-то тоже было темно. Неужто так скоро управились? Тушенке ж долго вариться надо… Может, лампочка перегорела? Да нет, вряд ли. Николай в электрике силен. Включил свет на столбе да так и обмер. Поросенок как висел, так и висит, неразделанный. И даже загривок занемел от ярости. Как посмели?! Тяжело поднялся на крыльцо, прогромыхал по темным сеням, заскрипел половицами кухни, пнул ногой дверь горницы, где спали Нинка с братом. Посапывают себе, как ни в чем ни бывало! Развернулся бульдозером и в Таискину “обитель”. По пути схватил в руки плетку, которой баранов выхаживал. Таку мать! Спать уклекались! Батя их корми, пои, а они еще нос воротят! Рванул на себя дверь да так и застыл на пороге. Таиска была в комнате одна. В глазах, как у дикой кошки, зеленый огонь.
– Бей! Забей до смерти! И на куски разрежь! Мне теперь все одно! И радуйся! Добился своего! Ушел он! Навсегда! Понял?
Слезы с подбородка на грудь капают, а в голосе столько отчаяния и решимости, что у Петьки в животе заледенело. А дочка словами-то, как гвоздями, в спину заколачивает:
– И я уйду! Ни за что с тобой жить не буду! С дядей Колей уеду! Задавись ты своим добром!
А Николай уже хлопал багажником, ставил в машину сумки с вещами. Матушка, накинув пуховый плат поверх ночной рубашки, сидела на завалине, обхватив голову руками, и сдавленно причитала:
– Боженька ты мой! Что будет?! Что станется?! Батьку бросить хотят! Одного! На произвол судьбы!
– Он тебе не батька – сын, – на ходу резко бросила Нинка, – а ты ему в рот дышишь, слова поперек сказать боишься! Вот и распоясался до нельзя. Ни кого ни во что! Живите на пару, как знаете.
Таиска, как была в шортах да футболке, забилась на заднее сиденье. Трясется вся. Внучка к ней в бок жмется. На деда взглянуть боится, будто не дед он ей, а чудище. А матушка не унимается:
– Ой, вернетесь завтра обоих хоронить! – И тут Нинка бровью не повела, обрезала.
– Без нас похоронят! Никто еще на земле не валялся!
– Ахти-тошненьки! – пуще прежнего заголосила мать. – Что говорит?! – Петька только головой тряхнул. Вот Етишкина жизнь!
Брат обнял мать. К Петьке не подошел, поднял руку вверх, мол, бывай. И добавил твердо:
– Одумаешься – дай знать. – И только пыль из-под колес. Даже яблок не взяли.
– Хватит выть! – пристрожил Петька мать. – Спать иди! Умудрилась в одной ночнухе выскочить… Как на стриптиз!
Та послушно зашуршала калошами к крыльцу.
На горизонте розовело. Замычали в хлевах коровы. Заблеяли овцы. На другом краю деревни защелкал кнутом пастух. Надо бы идти доить, да зад словно прирос к скамейке. И дрожь в ногах. Эх, Таиска! Что же ты, дочка? И поплыла куда-то голова. Как наяву увидел себя молодым. Таиске пять лет. Два белесых хвоста на затылке. Сидит у него на коленях, крепко вцепившись в руль казенного грузовика. Он, пьяной в стельку, вальяжно откинулся на спинку сиденья. Руки сцеплены за головой. Гордости – полные штаны. Балдеет, наблюдая за тем, с каким старанием ловит дочурка колесами пыльную дорогу. Двадцать девятое июня. Престольный праздник Тихон. Пора созревания первых огурцов. Таиска везет его домой с гулянья. Он хмельно кричит: “А ну, поддай газу! И давай топчи! Топчи! Топчи! Молодца-а-а!!!”
И вдруг посреди дороги видит жену с сыном Алешкой. Хотел, было, дать задний ход – а за машиной на дороге матушка с иконой… Вот обложили! Попробовал затормозить, но грузовик, как живой дьявол, на всей что ни есть шальной скорости упрямо несся вперед. Схватился за руль, но тот, как сдобный бублик, беспомощно завис в руках. Судорогой свело колотившиеся мелкой дрожью зубы. Из груди вырвался какой-то нечеловеческий, истошный вопль. A-a-a-a-а-а-а!!! И разом все стихло, померкло.
Очнулся от собственного стона. Болело бы тело – черт с ним! Саднила душа. Саднила так, как в жизни еще не бывало. Не то чтобы страх, не то чтобы стыд, не то чтобы раскаянье какое… Словами не объяснить. Поди, в аду и то легче. В искаженном сознании откуда-то всплыли Нинкины слова. “Когда становится невыносимо плохо, нужно вспоминать хорошее”. Пораскинул мозгами. А чего в его, Петькиной, жизни хорошего-то было? И не хотел, вроде, да мысли уже сами пошли гулять по чертогам шальной судьбины. Вот они собираются в Ленинград, сдавать яблоки. В заулке стоит “копейка” с прицепом. День так и брызжет щедрым сентябрьским солнцем. Лето не выдалось. Не прорваться было теплу из-за мокрых туч. Вот и старается, наверстывает упущенное. Потому как и у природы свои мерки да нормы. Из открытого окна гремит музыка. От музыки Петька балдеет. Ни слуха, ни голоса у него нет, а потому ценит он в людях этот Божий дар особенно. Смотрит вниз на детей с верхушки яблони и радуется. Вон как стараются. Сыну – девять, вылитая Валентина. Такие же сросшиеся на переносице брови. Весь в себе. Надуется – за неделю ни одного слова не проронит. Дочке – одиннадцать. Все капельки Петькины подобрала. Такой же пронырливый нос с горбинкой. И язва еще та. Зацепи ее шуткой, за словом в карман не полезет. Собирают с земли паданцы. На продажу пойдут по низкой цене. Ведро таскают вдвоем. Осторожно укладывают яблоки в ящики. Яблочко к яблочку, как велено. Чтобы не ударить, не поцарапать, не помять. Знай, от усердия носами шмыгают. Валентина внизу орудует жердью, на конец которой прикручено проволочное гнездо. Подведешь к яблоку, оно само туда так и ложится. Чуть шевельнешь в сторону – ботовка сразу отходит. Удачное приспособление. Брат Николай соорудил. Ох, и варит у него голова на всякие такие штучки. Ловко у жены получается. Справная баба, что ни говори! Словно уловив его мысли, Валентина поворачивает к нему смеющееся лицо:
– А ну, Петеньк, давай кто скорее!
Петька хмыкнул:
– Давай! Только сначала местами поменяемся. Ты на сук, а я на землю. Не бойся, под юбку заглядывать не стану. Здесь у меня, Валеньк, яблоки самые ядреные. Один к одному. Без единой червоточинки.
– Да не-е, Петь! Ты ж у нас любишь со всего сливки снимать!
И хохочет, сотрясаясь всем своим сдобным телом. И от этого ее счастливого смеха Петькина душа начинает петь голосом Анны Герман:
Туманом сладким веяло,
Когда цвели сады.
О будущем загадывал,
О свадьбе думал ты.
А что? Свадьбу отгрохали будь здоров!. Собрали народ из пяти деревень. Кому в доме места не хватило – наливали на крыльце. Самогонки нагнал – хоть залейся. Валентина, уже тяжелая была, на шестом месяце ходила, а лицом светилась вся. На свадьбу братан и свою пассию пригласил. До этого Петька Нинку не видел. Рядом с Валентиной она казалась подростком. Маленькая, щупленькая. Кожа да кости. Где выискал такую? Переводил довольный взгляд с Нинки на Валентину, и на душе хорошело. Вон она у него какая дородная. Есть за что рукам взяться. Не птичьего веса, как некоторые. И снова – зырк на невестку. Нет, ни в какое сравнение с Валентиной не идет. Какая-то робкая, стеснительная вся. На лице одни глаза. Смотрит на всех так удивленно. Словно с другой планеты спустилась. Тоже пожениться надумали. Как жить будут? И братан-то не очень хваткий. И она, по всему видать, ни рыба, ни мясо. Подберутся ж на пару! Ну да их дело!
А как Нинка в руки гитару-то взяла, так весь с потрохами и купился. Голос бабочкой порхает: то вниз, то вверх. И песни такие, аж слезу вышибают. Закрутил головой, чтоб не подловил кто на этом “мокром деле”. И вскочил во весь рост:
– А ну, мужики! Наливай свеженького! Пусть нам всем в жизни сладко будет!
Сгреб свою Валентину в охапку, прижал изо всех сил к широкой груди и впился в пухлые женские губы. Гости со счета сбились от затянувшегося поцелуя. Хорошо-то как!
А дремотный, балдеющий мозг колким шилом пронзил вопрос: “А для людей ты, Петь, что доброго сделал?” Вот мать твою! Как на Страшном суде! Кому я чем обязан? Всяк сам по себе! Подумал – и почему-то стыдно стало. Пошарил в голове. Поскреб по сусекам. И тут нашлось чем крыть. И вот уж другая картинка перед глазами. Делает в деревне дорогу. Опять же Нинка подначила: “Петь! Дом в грязи скоро утонет. Песка бы да гравия в заулок привезти. На стройке работаешь. Попроси самосвал на выходные”.
Почесал в затылке. Дело говорит. Грязища, что масло шоколадное, хоть на хлеб намазывай. Чуть прыснет дождем – без сапог на улицу не выйти. Пол в доме аж черный. Никаким голиком не отскоблить. Для начала выгрузил в заулок три самосвала. Под окном стало чисто. А как дальше взгляд кинешь – жуть берет. Поплевал на руки. Была ни была! Засыпал кучами всю дорогу, аж до самого Большака. Чуть не сотню рейсов сделал. С месяц рубаха не просыхала. По вечерам после работы с Лешкой да с Таиской эти кучи разгребали. Дорожка стала – хоть яйцо кати. Нинка приехала – рот открыла. Одни ахи да охи. И деревенские чуть насмерть не захвалили. Только плевать он хотел на их мелкий подхалимаж. Сколько подбивал мужиков на это дело. Так и не помог никто. У одного водка на уме, у другого радикулит, третьему – рыбалка дороже. А как управился – языками-то защелкали. Етишкина жизнь! Хотя, конечно, не в их похвалах дело. Себя зауважал. Целое лето душа пела. А у детей сколько гордости было!
Вспоминал – и душу отпускало. Поработано на веку, ничего не скажешь. И с удивлением почувствовал, будто раздваивается. Тяжелое, словно налитое свинцовым грехом тело, распласталось на земле, а сознание, чистое, невесомое, чуть выше. Вот диво! Ощутил над лицом легкое дуновение и мелкие пылеобразные капельки брызг. Словно ангелы обмахивали крылышками да поливали живою водой. От мягких нежных прикосновений расслабилось и тело. Вот-вот растворится в благодати. Слава Богу, кажется, умер. И уже, видать по всему, на пути из ада в рай. Потому как на душе разом воцарились покой и смирение. Говорили, что умирать совсем не страшно. Не верил! Ни во что не верил! И все начисто отрицал. Да и только бы отрицал, так нет, еще и кощунствовал. Господи! Прости ты нас, грешных! Воистину, не ведаем, что творим! По щекам потекли умильные слезы. Все и всем прощаю! Ни на кого обиды не держу…
А в голове навозными жуками зашевелились вопросы. Нинка-то с Николаем приедут ли? Будет ли Таиска по нему убиваться так, как по матери и брату? И куда матушку определят? Стадо-то выведут, это точно…
И тут вдруг по голому животу будто кто пробежал маленькими ножками. Легко, дробно и щекотно. Ни дать, ни взять, чертенок какой. Чьи-то мягкие теплые губы принялись обнюхивать лицо, шею, волосы… Над самым ухом раздалось жалобное “Мэ-э-э!”, опуская высокие Петькины думы на землю. Не открывая глаз, нащупал рукой густую шерсть. Фу ты-ну ты! Ягнята! Вот дьяволята! Умереть не дадут спокойно. Медленно поднял отечные веки, а перед глазами все та же паутина. Мохнатый черный паук, не мигая, вперился в него бусинками стеклянных глаз. Вот чудище-то! Поглядите, а? Горько усмехнулся. К гостям, значит. Не успел подумать, как подковылял пастух. Спотыкаясь тяжелыми кирзачами на ровном месте, загундосил:
– Опохмели, Петь, не дай пропасть! Вчерась так поднализался… Душа вон!
– Иди ты знаешь куда! – беззлобно послал его Петька. – Еще моя бабка-покойница говаривала: “Сколько водочки не пей, а все равно распохмеляться колодезной водичкой”. Вчера коров упустил. Всю свеклу у Мани Митюхиной сожрали. Мужики грозились морду тебе набить. И по делом! Так что, давай, чеши своей дорогой.
Из заулка нехотя вывалилась их пятнистая корова Зорька. Матушка, сгибаясь чуть не до земли, тащила в руке тяжелый подойник. Это в восемьдесят-то годков! Дай Бог каждому. Молча подошел, взял у нее подойник, поднес к губам, сдул пену и принялся жадно пить чуть пахнувшее травой парное молоко. Мать с какой-то собачьей преданностью заглядывала ему в глаза. По коричневым щекам медленно катились слезы.
– Ну что ты, – погладил ее по сгорбленной спине Петька. – Не плачь, все будет хорошо. – А сам вздохнул и отвел глаза в сторону. Етишкина жизнь!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ВЕСНА
Потемневший от времени и ненастья бревенчатый дом молча сотрясался от ужаса. И даже стекла его глазеющих на дорогу окон мелко подрагивали. Бродившие в заулке хохлатые куры испуганно прислушивались к странному грохоту, доносившемуся из дома, и пилькали зернистыми глазами на старого рыжего пса, который тоже выбрался из будки и, колом опустив линялый хвост, недоуменно пялился на окна. При этом рваные уши его, как бдительные локаторы, смешно топорщились в разные стороны. Весной уже пахло вовсю. Однако, на первый весенний гром это не походило. Впечатление было такое, будто внутрь дома каким-то невероятным образом попал гусеничный трактор и, от натуги ревя мотором, тщетно пытался там развернуться.
Так у Петьки из почки шел камень. Рыча и завывая от боли, он бегал вокруг круглого стола, сшибая на ходу стулья. Те, подворачивая под себя и без того уж давно шатающиеся ножки, с грохотом падали. Вот с подоконника свалился горшок с любимым матушкиным цветком-столетником. Глиняный черепок разбился вдребезги. Засохшая земля комками просыпалась на белый некрашеный пол. Но и это не остановило Петькиного буйства. Почечные колики мучили его уж целую неделю. И раз от раза становились все сильнее и продолжительнее. Он пястками глотал но-шпу, которую прописали врачи, но и она боль снимала не надолго. Корежиться на постели было больше невмоготу. И Петька отчаялся на радикальные меры. Собрав в кулак всю недюжинную волю, вскочил с дивана и принялся прыгать по комнате, как советовал Митя Палычев, у которого такая беда уж случалась. Потом одним махом взлетел на диван и спрыгнул оттуда. Взвыл пуще прежнего и завалился на пол. Сначала извивался, как уж на сковородке, затем стал выгибаться, как на дыбе. Потом, упершись спиной в диван, а ногами в громоздкий комод с матушкиным затхлым тряпьем стал тужиться. И тут боли резко прекратились. Видно, камень повернулся. Но Петька продолжал сидеть, не двигаясь. Боялся даже шевельнуться. “Вот Етишкина жизнь! – застряло в голове. – Сижу, согнувшись в три погибели, как Сивый в колодце”. Уставшие от боли мысли блаженно побежали по узким лабиринтам длинной Петькиной памяти. Ему было тогда лет шесть, не больше. “Сивым” прозывали в деревне коня, за светло-серую его масть. Старый мерин был любимцем всей детворы колхоза. Конь был почти слепым. На правом глазу у него вместо зрачка красовалось бельмо, а левый наполовину закрывала какая-то пелена. И хоть место в колхозной конюшне ему было отведено, Сивого никогда не привязывали. Просто спутывали передние ноги. Держали коня для работ на личных участках да ребятне на забаву. Нрав у мерина был до того спокойный и добродушный, что даже самым “мелким” было не опасно кататься на его широкой спине. Ребятня повизгивала от восторга, когда конь осторожно принимал из их маленьких рук кусочки подсоленного хлеба, щекоча ладошки мягкими губами.
Возле Сеньчихиного дома, на дальнем краю деревни, у развалившейся конюшни, был заброшенный колодец. Сруб колодца давно сгнил и почти сровнялся с землей. Но на дне слышна была вода. Видно, вырыт он был на добротной жиле. Глубокая яма была у взрослых предусмотрительно забита досками. Да разве это преграда для любопытных пацанов?! Забавляясь, мальчишки кидали в колодец камни. Кинешь – и ждешь, считая, когда он булькнет в воду. Как-то однажды поиграть-то поиграли да и забыли прикрыть. Так и чернела яма открытой пастью, покуда туда не вворотился Сивый. Как его угораздило – непонятно. Об этом долго судили-рядили мужики, собравшиеся к колодцу по зову ребят. Сивый не ржал, хрипел, свернувшись, как Петька сейчас, буквой “зю”. Прислушиваясь к людским голосам, бедная животина только напряженно водила бельмом пустого глаза. И так же вот, как Петька, боялась шевельнуться.
– Ну, че, мужики делать будем? – прокаркал голос Феди-бригадира.
– Ох, и трудная это работа, из болота тянуть бегемота! – пошло хохотнул Гришка Сенюхин. За эти неуместные прибаутка в деревне долговязого Гришку недолюбливали. Мальчишки, затаив дыхание, крутили головами, тревожно вглядываясь в озабоченные лица деревенских авторитетов. Скорее бы уж чего решали! Вон как конь хрипит!
– Да-а-а! – скрипуче протянул бригадир. – Замаешься тащить. Да и был бы толк! Отжил свое Сивый. Привезти камнюгу да завалить сверху. Уйдет ко дну.
– Все равно яму засыпать надо, – поддержали и другие мужики. – Не ровен час, какой из этих вот, сопливых, туда угодит!
Пацаны, приготовившись к большому реву, жалобно смотрели на дядю Саню-тракториста. Он был самым сильным в деревне. Когда дядя Саня залезал в трактор, его широкие плечи, казалось, раздвигали железную кабину. Был он не только самым сильным, но, как чаще всего и бывает, еще и самым добрым, самым справедливым – короче, самым-самым!
– Дядь Сань! Не зарывайте Сивого! Вытащите как-нибудь! – в голос взвыла ребятня. И только бригадирова Зойка скалила беззубый рот и дразнилась: “Евы-коровы! Евы-коровы!”, – не выговаривая букву “р”. Пацаны, тихонько, из-за спины, показывали ей кулаки. И хоть побить ее при отце никто бы не осмелился, но колкушами репейника вечером обстреляна будет! Обид мальчишки не прощали.
– Вот бесенята! – беззлобно журил их дядя Саня. – Распустили сопли! А кто доски отколотил?! По чьей милости коняга туда угодил?! – И уже обращаясь к мужикам, твердо сказал: – Лошадь с телегой надо пригнать. Тащить будем! Негоже так с конем обходиться. Поработал на своем веку. Да и для ребят травма какая!
Тащили Сивого всем миром. Накинули на передние ноги веревочные петли, обхватили бока вожжами и впряглись все: стар, и мал. Конь изо всех сил колотил задними копытами ослизлый сруб, пытаясь найти в нем хоть какую-нибудь точку опоры. Бревна сруба крошились, гнилье осыпалось вниз, плюхалось в воду. Коричневая пыль поднималась вверх, оседая на потных лицах мужиков. И вот, наконец, над срубом замоталась вытянутая лошадиная морда. Малышня загикала от радости. А мерин, почувствовав брюхом землю, наконец, заржал и вскочил на ноги. То ли от страха, то ли от холода Сивый дрожал всем своим крупным телом. Чтобы как-то согреть его да привести в чувство, Петька с Колькой шустро распутали ему ноги, взобрались на сырую спину и, ударяя босыми пятками коня в бока, погнали его галопом по пыльной проселочной дороге.
Вытирая концом скатерти со лба пот, мутными глазами Петька стал искать литровую банку, в которую время от времени мочился. Но моча не шла. А почки распирало так, что чуть не мутился рассудок. Он заставил себя встать и, держа наготове банку, грузно запрыгал, давя пятками скрипучие половицы. Рези перешли в низ живота. Тогда Петька снова стал тужиться, скрипя остатками зубов. В банку закапало. Сначала вяло-вяло. Но потом вдруг что-то звякнуло о стеклянное дно и темная кровяная жидкость, пенясь, стала быстро заполнять емкость. Боль отпускала. Медленно, словно раздумывая, цепляясь за бока, за позвоночник, за низ живота. С длинного Петькиного носа в банку капал пот. Стоны его становились все тише и, наконец, из груди вырвался вздох облегчения. Отставив банку в сторону, подстреленным зверем рухнул на диван. Слабость была такая, что не осилить поднять веки. Но спать не давала счастливая мысль. Все! Вышел, гад, вышел! Потом надо будет посмотреть…
Медленно обвел глазами комнату. Не дом, а Содом – сказала бы Нинка. Что это такое – точно Петька не знал, но догадывался: относится к беспорядку. У невестки частенько подобные фразы с языка слетали и находили в Петькином твердом мозгу надежный приют. Не дай Бог, кто в дом войдет! Хотя, чего уж там! Почти вся деревня знает. Не любил он болячки свои афишировать. Да в прошлый четверг так скрутило, что еле на карачках дополз до соседа, Мити Палычева, чтобы тот “Скорую” вызвал. Стоило докторшу увидеть, от стыда разом все боли прошли. Молодая, смазливая, а он, как бомж какой, только с обрядни пришел. Видеть надо!
Убедила врачиха поехать в город да сделать снимки. Камень оказался небольшим. Сделали обезболивающую блокаду, надавали кучу советов и выпустили восвояси. Гуляй, Петя! Прыгай по комнате да лезь на стенки. Не думал, что такие муки существуют на свете. То колики, то рези, то такое распирание – глаза вон! Случалось и во дворе прихватывало. Клубком катался по навозу. Бедные овцы в угол забивались и все, как одна, разом ноги растопыривали от страха. За неделю этакого ада Петька весь с лица спал. Никакой кусок в рот не лез. От приступа до приступа в таком страхе жил, что сам себе опротивел. И мысли черные, мохнатые в голову лезли. Случись что – никто и не спохватится. Добро все по нитке растащат. Для чего на свете жил? Бежать отсюда надо! Один, как сыч. И почему-то вспоминались матушкины похороны.
Отошла она в самые морозы. Завидная смерть. С вечера молока попила, повернулась к стенке, уснула да и была такова.
Хоронили вдвоем с братом. Дочь, Таиска, с невесткой, Нинкой, не приехали. Ну, да ему-то что! Оставшись с Николаем вдвоем после поминок, проговорили до самого утра. Сначала о бытовом: про хозяйство, про трактор, машину. Потом Петька, осторожно так, про дочку ненароком тему завел, мол, все ей хотел отдать: и квартиру, и доллары, что в жестяной коробке на печке. У него там штуки две лежало. Три года копил. Все думал машину новую купить. Старая “копейка” сгнила вся. Конечно, в таком хозяйстве нужны колеса, да махнул рукой – на все согласился: приватизируй городскую квартиру, продавай, уезжай…
Николай нахмурился.
– Согласиться-то согласился, а не выписался чего ж? – Петьке как ножом под ребро дали. Будто сам не понимает!
– Продавать-то с умом надо! А ей моча в голову ударит – спустит добро за бесценок. Зятек учиться надумал. В областной центр перевелся. Вот ей и неймется. Наверное, сойтись хочет. Что к нему присохла?
– Твое-то дело! – оборвал брат. – Живи ты своей жизнью. Что ты к ним прицепился? Матушка, царство ей небесное, твою Валентину тоже всю жизнь не очень-то жаловала. Много ты ее слушал? Благо, тебе по нраву была.
– Так-то оно так, – со скрипом согласился Петька. – Мне-то что: ехало-болело! Хоть сходятся, хоть – расходятся…
Брат, не дослушав его, встал из-за стола, заходил по комнате. Будучи по натуре человеком мягким и жалостливым, сердиться он нисколько не умел. А потому всегда накачивал себя таким вот искусственным образом. Ходил из угла в угол, краснел, сжимал кулаки, хмурился. В душе Петьке было смешно. Кто-кто, а уж он-то знал брата, как облупленного. И все же внутри напряглось. Сейчас начне-е-т! Но брату все было не собраться с духом. Петька, повернувшись, чуть пододвинул стул в сторону и подпрыгнул от пронзительного котячьего визга. Кот заблажил так, словно ему что отрезали. Вот сатана! Вечно под ноги сунется этот матушкин Бантик! В досаде откинул его ногой в сторону. Николая будто кто в зад пнул – рубанул с плеча:
– Вот ты мне, брат, скажи: за что ты опять Таиску избил?! Что у тебя кулаки-то всю жизнь чешутся? Откуда у тебя садизм этот прет?
Хоть к разговору этому Петька готов был, и все равно голос Николая прозвучал неприятно, как из трубы. Петька налил себе в рюмку водки, выпил залпом. Крякнул. Захрустел огурцом.
– Ты сейчас с ее колокольни смотришь. А теперь на мое место встань. Осуждать-то легко. Она ведь меня тогда смертью сына упрекнула. Веришь ли? От этих ее слов глаза мутной пеленой застило. А кулаком-то все бью и бью. Не остановиться. Потом увидел перед собой вместо ее лица месиво кровавое – аж затошнило. Еле успел на улицу выбежать. Машину стопорнул и – в деревню.
– А на кой черт ты к ней в город потащился? Она ж неделю у вас здесь до этого жила!
– Овцы у меня с поля не пришли. Всю округу оббегал. Весь в мыле был. Думал, поможет. А у нее гости собрались. Подруга с мужем да еще хахаль какой-то. Морда квадратная. На диване, как у себя дома развалился. Таиска, как увидела меня, дар речи потеряла. Побледнела так – того и гляди, по стенке на пол сползет. Подруга тоже молчит, словно аршин проглотила. И только этот шкаф хорохорится. Пальцем в меня тычет: “Ты кто такой? Чего тебе здесь надо?” Ну, тут и началось. Выгнал, конечно, всех в три шеи! И Таиска, смотрю, шубу надевает. Я ее хвать за запястье. “На кого батю променяла?!” Крутанул за руку да видать переборщил маленько. Она охнула, а потом как развернулась и всю морду мне когтями спустила. Чего только не плела! За это и добавил по сопатке! Вырастил на свою голову. Не знаю, где сейчас она…
Брат молчал. Что-то рисовал на скатерти вилкой.
– У нас живет, – как-то нехотя, наконец, произнес он.
– Сама приехала? – вкрадчиво поинтересовался Петька. И, затаив дыхание, как судебного приговора, ждал, что ответит брат.
– Нет, я за ней ездил.
– А тебе кто сообщил?
– Свекровь позвонила. Таиска дней десять в квартире одна с сотрясением лежала. Никуда не выходила. Врача не вызывала. Никого в квартиру не пускала. Стыдно было. Но город маленький. Молва, видно разошлась. До свекрови дошло. Та подумала, что Таиска, как Лешка, на себя руки наложила. Сначала искали везде, потом хотели милицию вызывать и дверь взламывать. Да вечером синий отсвет от телевизора в квартире заметил кто-то. Свекровь давай нам звонить…
Николай замолчал. А Петька от нервов зачесался весь. Что душу тянет?!
– Переносицу ты ей сломал. И срослась не так, как надо. Теперь нос горбиной… Нина ее по врачам водила, да поздно.
Петька, обхватив лохматую голову руками, стал раскачиваться из стороны в сторону, как от дикой зубной боли. И чего, правда, кулаки распустил?! Лучше бы ладошкой по морде нащелкал! Только что уж теперь! Каялась муха! А он с детства такой. Чуть что – кулаки так сами и сжимаются. Да и у него ли одного? У них в деревне так принято было. Ни один праздник без мордобитья не обходился. А их в году хватало: и церковные, и те, что красным в календаре обозначены. В каждой деревне раз в году чествовали своего святого. У них на Тихон гуляли, в Липках – Николу праздновали. В Страшницах – на Спас собирались. Деревня к деревне ходила в гости, к родне, хоть и забывали, какого колена. Не суть, пусть хоть и десятая вода на киселе. Все ж таки общие корни. И это ценилось. Сначала все гостились по домам. Закусывали холодцом, котлетами, “заморской закусью” – треской. Заедали пирогами да кренделями. Запивали компотом, морсом, киселем. Ближе к вечеру, сытые и хмельные, толпами вываливались на дорогу: людей посмотреть да себя показать. Милое дело – вдоль да по деревне с гармошкой, с частушками. Даже самые плеснявые старики – и те в окна носы высовывали. Бабы, подтыкая под зад юбки, садились на отесанные бревна. Мужики топтали круг под пляски. Самые крутые разжигали дух присядкой. А потом уж всяк, как может, один финтикультяпистее другого. А тем, кому не дано было “ноги кривить”, заводились на драку. Дрались не только кулаками. Шли в ход и камни, и колья. И зачастую все это готовилось уж загодя, припрятывалось до поры, до времени где-нибудь за прошлогодней скирдой. И хоть серьезных причин для потасовок не было, повод непременно возникал, спонтанно, в кураже, под смешки и стыдливые бабьи визги. Сначала малышню друг на друга науськивали. “Ну-ка, Федька! Поддай Митьке! Вишь, расселся, как дома! Поди, у тебя кулак крепче, аль нет?!” Малые сдуру сцепятся, валтузят друг друга да катаются клубком по поляне. Смотришь, расквашен чей-то строптивый нос. Тут уж старшим братьям “не сглядеться”. Заспорят, запихают друг друга в плечи. У них не до обнимок. Отлетают в стороны – только искры из глаз. А дух вражды уж тучей висит над сборищем. И уже не до гармошки. Вякнет да отлетит куда-нибудь за бревна. Глядь – и бабы сволочиться принялись:
– Уйми своего буйвола!
– Нет, ты своего!
– Ах ты, стерва пучеглазая!
– От стервы и слышу!
– Ишь как хвосты распустили! А ну-ка катитесь в свою деревню!
И в вой! Потому как уже не понять, кто кого и за что колотит. У мужиков глаза красные, на выкате, харкают кровью по сторонам. Где уж там остановиться! Смотришь, и колья пригодились. И камни над головами засвистели. Лупят друг друга почем зря. Пока над толпой не раздастся чей-то пронзительный вопль: “Гады!! Митьку мово убили!” И как ледяной водой окатит всех! Только тогда и начнут расползаться по сторонам, содрогаясь от истошного бабьего завыванья.
Вспомнив, Петька поежился. Николай прав. Откуда это все? Черт знает. Они ж с ним одной плоти и крови, в одной семье росли. Брат – мухи не обидит. А тут как дьявол какой внутри колобродит! Дочку родную изуродовать!
На длинном горбатом носу вытанцовывала слеза. Думала-гадала, куда бы скатиться. Взяла да спряталась в рану у левой ноздри.
– Ноздрю-то кто тебе разодрал? – не сдержал любопытства Николай.
– А! – отмахнулся Петька. – Хряка ласкал. Только скотина – она и есть скотина. Никакого соображения. Щекой к морде прижался, а он меня как цапнет, паразит! Весь нос распорол.
– Так тебе за телячьи нежности! – давился смехом Николай.
– Тебе смешно, таку мать! А мне хоть волком вой! – всхлипнул Петька, да так жалостно, как плакал только полвека назад. – Теперь вот и матушки нет. – И зачем-то взглянул на икону, что по-прежнему висела в углу под расшитым рушником.
– Интересно, чуяла ли матушка кончину свою? – Задумчиво, словно сам с собой, размышлял Николай.
– Да ну! – отмахнулся Петька. – Ела хорошо, до последнего дня. Ни на что не жаловалась. Разве что спину тянуло. Так это не в счет. Спина у нее отродясь не проходила.
Сказал, а сам задумался. Неделю назад, правда, был случай. И зацепился за него памятью, как за острый сук. Зашел в комнату – матушка в шкафу перебирает.
– Обедать скоро, а ты молей своих трясешь! – накинулся Петька. – В баню, что ль, к кому собралась с ранья?
– Да ну тябя! – обидчиво повела плечами та.
– Что за приданое тут разложила? – не унимался Петька, брезгливо приподнимая пальцами нижние бабские одежонки. – Новые. С этикетками, – не известно для кого афишировал он.
– А ну полошь! – сердито выхватила из его грязных рук свои беленькие панталоны мать.
А Петьку вовсю разбирал смех.
– Не замуж ли собралась? – поскоблил длинный нос Петька и зафыркал, задергал кадыком.
– Будя! – слезливо прикрикнула на него матушка. – Смеретное готовлю. Схватишься потом да, в чем попало, в гроб запихаешь! Я тебя, дьявола, знаю!
Петька так и схватился за живот.
– Куда ж тебе на том свете столько штанов?! На смену, что ль?
– Да пусть! Тебе-то жалко?!
– А платье почему цветастое выбрала? – издевался он. – Скромнее в твоем возрасте быть надо. Вот это темно синее и наденешь!
– Дю! Скажешь тоже! Не вздумай! Лешка мой меня в этом не признает. Итак, приду к нему вся старая да морскатая, – закручинилась она. – Не понравлюсь, поди. А еще платье, в каком не видел…
И тут Петьке стало не до смеха.
– Мать! Ты что, серьезно?
– А ты думал! Ждет он меня. Кажну ночь во сне его вижу. Все приходит молодым да красивым. Все зовет.
Петька косился на матушку, а в горле твердел какой-то ком. Говорила она это задумчиво, серьезно. Видать, заботило ее это, и не первый день. Петька вздохнул и вышел, чтоб не мешать.
Взглянул на брата. Рассказывать или нет? Не надо. Не та минута.
– Ты знаешь, Коль, у меня тоже что-то сердце частенько прихватывать стало. После всех этих передряг. Будь им неладно! Делаю что – вдруг в глазах потемнеет. Я – валидол под язык. Отпускает. – И с какой-то собачьей тоской тихо спросил:
– Может, останешься, поживешь недельку-другую?
– Ты что, брат, шутишь? Я человек подневольный. На двух работах жилы рву. Отпуск отгулян. На три-то дня и то со скрипом отпустили. Ты бы хоть любушку себе какую завел, что ли… Мужик хоть куда, лоснишься весь. И здоровьем Бог не обидел. Женщин одиноких пруд пруди!
– Какая на мое хозяйство пойдет?
– А Галина Володина? Тебе, вроде, раньше нравилась…
– Так у нее два хвоста. Была нужда чужих детей кормить. Знаешь им сколько нынче надо? А у меня своя Таиска еще не устроена.
– Ну, а Зойка бригадирова? У нее дети выращены, отдельно живут.
– Ой! Не вспоминай, Христа ради! Достала она меня. Как-то ей картошку возил. Она, значит, стол собрала. Выпили, побалагурили, то да се… Короче, на ночь остался. Теперь возомнила невесть что. Не отделаться. Меня подарками задарила. Матушку – Царство ей небесное! – вниманием. Белье постельное носила к себе стирать. У них машина-автомат.
– Ну, так и сойдитесь!
– Иди ты! Я ее с детства терпеть не могу. Сухая, как вобла вяленая. Вечно вся дергается да головой трясет. А ябеда была-а! Чуть что – к бате своему, бригадиру, бежит. Федя скорей разбираться. Ковыляет, вожжами машет. Да ты что сам-то не помнишь, что ли? А матушка ее! Всю жизнь на мужике отъездила. Все сам, пока не помер: коров доил, за скотиной ухаживал. Уж они с дочкой не переломились. Ну, а тот факт возьми, что Зойка эта трех мужиков схоронила. Это как? У какой бабы мужики, как мухи, мрут знаешь?
Николай пожал плечами.
– Ну вот! А я знаю. Не я ей нужен, квартира да хозяйство мое. Сдается мне, что матушка наша вместе с ее цветком увяла.
– Это как? – встрепенулся Николай.
– Да вот так! Цветок она ей притащила, герань. Огромный такой, как куст. Но какой-то вялый весь. Уговаривал матушку выбросить, так ведь упертая! Пусть, говорит, на веранде стоит. А спроси, чего Зинка его к нам притащила?
Вспомнив про этот разговор с братом, стал анализировать последние странности. То иголку в подушке найдет. Как туда попала? То соль какую-то серую, завернутую в газету. То яйцо куриное в куче грязного белья. Раньше не верил во все это, а теперь вот, после мук таких… Черт знает! Зависти у людей полно. Да хоть и Зинку взять. Злится, конечно. Трёкала по деревне, мол, все равно мой будет. Сто раз в день мимо дома пробежит. Так и пасёт. Видит, что от него ей “ноль вниманья, фунт презренья” – на г… исходить стала. И что самое странное, когда у него колики начались – как в воду канула. А ведь слышала, небось, что болеет…
Заворочался на постели. А мысли, как мухи навозные, так к башке-то и липли. Кочан капусты у двери городской квартиры откуда мог появиться? Аж на пятом этаже! Крепенький такой да ладный весь. Сначала думали, может, кто обронил. Соседей поспрашивали. Те головами качают – “Не наш!” Где бы качан этот завернуть в газету да отнести к пяти углам, так дочка с зятем, дурьи головы, в дом его вперли. Вот и пошло, и поехало. Скандал за скандалом. Может, права свекровь Таискина? Как-то в гневе крикнула: “Вот деревня чертей!” Нет! Что ни говори, а надо всех овец под нож, покуда еще силы есть. Ну, а с другой стороны, дальше-то что? К Николаю податься? Не выгонят, конечно. Может, сначала и обрадуются даже, мол, дачу поможет строить. У братана на века долгострой разведен. Потом представил себя в компании их друзей. Как-то на праздник приезжал. Все врачи да учителя. Даже анекдоты без мата рассказывают. А Петька и в разговор встрянуть не мог. Ему без живой “связки слов” не обойтись. Ну, черт с ними, с праздниками. Тут о другом думать надо. Приехать и что сказать? “Здрасьте! Я ваша тетя! Мне на своей земле места не хватило. Можно у вас угол попросить?” И живи по их законам! Ходи по одной половице! Была нужда! К тому ж, чего в семье не бывает? Вдруг Нинка в ссоре какой прошлое вспомнит! По молодости приставал и к ней. Как-то сына своего привезли, на две недели в деревне оставили. Потом Нинка одна за ним приехала. Он с Валентиной уж два месяца как не жил. Та в город убежала. Выпили с невесткой с дороги по рюмке. Он на свою жизнь плакаться стал. Та в сад, в летний дом, спать засобиралась. А ему неймется. Постучал. Мол, ты прости, не с кем поговорить. Сел рядом на стул, опять душу изливает. А потом, как бес в ребро стукнул! Взял и плюхнулся на нее. Она сначала заверещала, забила ему по спине кулаками. Да из его лап разве вырвешься! И притихла, расслабилась! Усыпила, устрица, бдительность! Он уж брюки расстегивать стал. И тут Нинка как ноги-то к животу подожмет, да как двинет его пятками в грудь. Так затылком дверь и вышиб. Долго лежал под яблоней и стонал. Думал, выбежит, пожалеет. Черта с два! Слышал, как накинула на дверь крючок и ни звука больше. Вот каналья! Не смотри, что маленькая! А сам, хоть и пьяной – распьяной, головой-то мякитит: главное, завтра виду не подать, будто помню что.
Нет! К Николаю c Нинкой не поеду. В районный центр подамся! Решено. Слава Богу, в квартире прописан. Ключи есть. На работу устроюсь куда-нибудь. Неужели водители нигде не нужны?
И все-таки пару дней пришлось отлежаться. Слабость была такая, аж ноги на ровном месте подкашивались. Семенил по двору, как тот Сивый мерин в путах. Животина вся к нему с пониманием. До слез прошибало! Овцы жмутся к ногам, руки лижут. Под локти головами толкают. Корова при дойке ни разу не тропнулась. Только морду к нему все тянула и жалобно так: “Му-му-му!” Всего слюнями уделала.
На третий день Митя Палычев прибежал. Петька во дворе возился.
– Привет, Портной! Схожу, думаю, проведаю, жив ли?.. Вышел камень-то?
– Ой, Мить, не вспоминай!
– Большой?
– Да где там! Со спичечную головку. Но до того острый и крючковатый, змеюга! Всю душу вынул!
– Маленький да удаленький! – скомкал в улыбке небритые щеки Митя. – Бывает, птицу на лету и одна дробина замертво сшибает.
– Так-то оно так, – поддакнул Петька, думая уже совершенно о другом. – У тебя, Мить, грузины да армяне в друзьях ходят. Скажи, пусть едут да разбирают мое овечье стадо. Надумал всех порешить.
Митя присвистнул и спихнул облезлую кроличью шапку с затылка на глаза.
– Чего приспичило-то?! В овцах сейчас одни жилки. Им бы вся стать до осени жирку да мясцу нагулять!
– Уеду я! Не могу больше один все это тянуть. Как пес безродный! – Петька круто развернулся и, не оглядываясь, пошел в дом.
И весть эта нездоровым чихом разнеслась по всему краю. И первым слетелось воронье. Закаркали, закружили над домом, как над свежей могилой. Потом затарахтели машинами “лица кавказской национальности”. Только успевай ворота открывать. А Петьке будто кто нож под левую лопатку воткнул. Даже рукой не пошевелить стало. Деньги складывал в банку, не считая. И вот уже шесть пустых дворов растерянно открыли грязные рты. Осталось корову в грузовик запихать… Пестрая Зорька быстро ущучила, чем дело пахнет. С места не согнать, будто в землю ногами вросла. Никак не сладить! А тут еще старухи приползли. Как на похороны, в черных траурных платках.
– На кого ж ты, Петеньк, нас оставляешь? – плаксиво запричитала Нюня Сморчихина. Тетка Тоня тоже вытерла передником глаза. Баба Катя тяжело дышала после ходьбы, опершись дряблым подбородком на белую осиновую клюку.
– Так что ж я вам, бабоньки, завхоз в богадельне?! – съюморил было Петька, но шутка получилась какая-то грубоватая. И он принялся оправдываться. – Один как перст. А мне ведь еще только-только за полтинник перевалило. В город подамся. Там видно будет. – И, обращаясь к тетке Тоне, спросил: – Теть Тонь, не возьмешь моих курей на перевоспитание? Зерно привозить буду…
– Неси, сынок, неси. Пригляжу. Куда денешься? И псу иногда чего кину. Ты его не отвязывай, пусть сторожит. Все догляд какой.
Повздыхали, покачали головами, перекрестили и Петьку, и дом, да и двинулись потихоньку с Богом в обратный путь.
Управился Петька с делами только к выходным. Зарезал поросенка, закатал мясо в банки. Все намёл, намыл, подобрал, прикрыл. Наглухо заколотил все дворы, которые век никогда не закрывались. Собрал на стол, чего Бог послал. Чем-чем, а уж жратвой Бог никогда не обижал. И первым подкатил Федька-Пастух. У него нос за сто вёрст стопку чует.
– Эва у тебя тут наготовлено-то! Как на Маланьину свадьбу! С чего это ты вдруг?
– Дык матушкины сороковины.
– Да ну?! – искренне удивился тот. – Вот жизнь бежит. Только ж хоронили!
– Вот даёшь, Етишкина жизнь! Ты, поди, с похорон и не просыхал? Вся деревня вымрет – не заметишь.
Собрал рюкзак самых необходимых вещей. Поставил его у двери. Вечером стопил напоследок баню, напарился, намылся до скрипу и грузно опустился на колени перед иконой Божьей матери.
– Господи! Матерь Божья! Прости и помилуй! – произнес вслух и тут же, словно испугавшись своего голоса, закрыл рот. Оглянулся на дверь, обвел глазами комнату: никого ведь, один. Но покаяния застряли где-то у кадыка. И только в голове металась затравленная мысль. – Грешен так, что и признаться стыдно! Да что говорить, коль ты, Богородица, сама все видишь и понимаешь! Запутался вконец! Помоги! И дочку, Таиску, вразуми! Хоть бы вернулась да на меня обиды не держала.
Взглянул на образ. По щеке Богородицы катилась слеза. Оторопел так, что даже рот открылся. И затуманилось в глазах. И вот уж с образа глядит на него мать. Замотал головой. Нет, не мать, а жена, Валентина! Проглотил густую слюну. Не Валентина, Таиска! Да что они все, в конце концов!
Перекрестился. Закрыл глаза. Разогнал мысли в стороны, как Нинка учила… И без мыслей-то будто легче стало. Потянуло на сон. Да так сладко! Еле постель расстелил…
А среди ночи проснулся. От фонаря сквозь занавески в дом проникал тусклый красноватый свет. У стояка на табуретке, сомкнув на коленях сухие руки, сидела мать.
– Ты, мам, чего не спишь-то? – по привычке спросил Петька.
– Да так. Сижу вот, жду… Кота-то моего, Бантика, куда денешь?
И только тут Петьку прошило: так ведь она ж умерла!
Ничего не ответил, закрылся одеялом с головой. Хоть бы молитву какую знать! А самого всего так и колотило. Нет! Уезжать надо! А то чокнусь еще!
Проснулся от яркого солнца, что упрямо лезло в дом сквозь все щели. Раздвинул шторы, затопил печку. Вскипятил на газу чайник, разбил на сковородку два яйца.
Как в городе-то определюсь, первым делом съезжу на могилку матушку помянуть. А то, видать, у нее душа не на месте.
Невесть откуда появившийся матушкин любимец Бантик терся ему об ноги и вопросительно заглядывал в глаза.
– Ну что, бродяга? – налил ему Петька молока в миску. – Матушка тебе кланяться велела. Не мурлычь, не подлизывайся. Не хватало еще, чтобы у меня по тебе голова болела. Мышей во дворе полно. С голоду не умрешь. Вон, какой толстый!
Вышел из дому к обеду. Дверь подпер палкой, чтобы за ручку не дергали, а издали видели, что хозяев в доме нет. Присел, на дорожку, на ступеньку крыльца. С крыши капало, прямо под ноги. Мелкие мутные ручьи пробивались в большую дорожную лужу. И почему-то вспомнились матушкины слова. “Все старое, отжившее весной уносится вместе с талой водой. Многих в эту пору Бог прибирает”.
Март играл отступную. И сразу ожили все запахи. С проталин огорода пахло свежей землей. Жирной, плодородной. По молодости завез туда десять самосвалов чернозема. Со двора тянуло оттаявшим навозом. Из сада пахнуло терпким ароматом набухающих смородиновых почек. С этой поры вся деревенская ребятня обычно уж начинала поджидать майские праздники. На Первомай часам к десяти собирались на центральной усадьбе у сельсовета, где председатель Никанор Степанович раздавал школьникам выгоревшие транспаранты. На ситцевых лозунгах белым по красному было написано: “Мир!”, “Труд!”. “Май!”, “Равенство и братство!” Из колокольчика по заспанным головам била бодрящая музыка.
Широка страна моя родная.
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
Когда транспаранты, наконец, были распределены, разукрашенная гусеница колонны начинала двигаться к сельскому клубу. Перед клубом, за обшарпанной фанерной трибуной выступал присланный из района представитель. Перелистывая страницы, он что-то кричал в “матюгальник”. Из месива бесцветных казенных слов в голову Петьке западали только два – “светлое будущее”. Ему оно представлялось жарким июльским летом, в разгаре каникул. Когда ты свободен, как шальной ветер. Мысли дремлют где-то на песке маленького пляжа, а тело нежится в теплой речной воде. Все другие слова никчемно летали над толпой вместе с надутыми резиновыми шариками. Они, мальчишки, вырывали эти шары из рук зазевавшихся девчонок. А те, что были прикреплены к зеленым веточкам, исподтишка протыкались заранее припасенными иглами. Девчонки вздрагивали от неожиданных громких хлопков. Лопнувшие шары обвисали на нитках разноцветными огрызками. А когда взрослые забивались в тесный клуб на самодеятельный концерт, пацаны, как коршуны, вострыми глазами выискивали на площадке оброненные ненароком монетки, “хапчики”, пустые бутылки. На высунутые лопаты языков сцеживали остатки горькой водки. Иногда в весенней грязи валялись портреты вождей, брошенные под ноги теми, кому лень было тащить их на склад. Пацаны вытаскивали из карманов штанов угольки и подрисовывали известным личностям бороды, усы или попросту писали: “Иди ты на…” Потом растягивали пальцами резиновые лоскутки лопнувших шаров, втягивали их в рот и закручивали у самых зубов. Получались маленькие тугие шарики, похожие на лампочки от карманных фонариков. Гоняясь за девчонками, ударяли этими шарами в бестолковые их лбы и гоготали от удовольствия, если шарики с треском взрывались. Потому как чуть не с пеленок усвоили вескую мужицкую поговорку: курица – не птица, а баба – не человек.
Затрещали, засплетничали на заборе сороки. Значит, с большака идут от автобуса люди. Пора! Автобусы ходили только до сельсовета. Там они разворачивались и снова ехали в город.
Тяжело и нехотя поднялся с крыльца. Вскинул рюкзак за плечи. Щурясь от яркого солнца, пригляделся к фигурам, что маячили на дороге. И пошатнулся! По деревне к его дому шли трое. Таиску признал по походке. Рядом – зятек. Через лужи резво прыгала внучка Кристя. Помирились, значит!.. Слава Богу! И внутри все затрепыхалось. Глаза заслезились, хоть по трезвому делу случилось такое впервые. Ноги как-то неловко подкосились, словно под коленки ударил кто. Грузно плюхнулся на ступеньку. И огнем полыхнуло в груди. Стал ртом хватать воздух. Потемнел белый свет и в испуге застыл. А в мозгу сворачивалась в мертвый узел последняя мысль: “В такую-то минуту! Етишкина жизнь!”
И обмяк, неловко уткнувшись темечком в угол теплого бревенчатого сруба.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ОСЕНЬ
Мимо Петькиного дома торопливо шли люди. Шли с того края деревни, который выходил на Большак. Впереди, подпрыгивая, бежали подростки. Звонкие возбужденные голоса их гулко отдавались в дребезжащих стеклах старых окон. Что за демонстрация? Куда это они все чешут так? С ведрами, с лейками, с лопатами – как на пожар.
На левой стороне дома окон не было, а потому другой край деревни, куда так спешили односельчане, не просматривался. Что там могло случиться? Петр отложил в сторону книгу, неторопливо поднялся, подошел к окну. После обширного инфаркта, с которым он долго валялся в районной больнице прошлой весной, резких движений старался не делать. Сначала по совету врача, а потом в привычку вошло. И присказка теперь у него на все была одна: куда торопиться? На тот свет всегда успеем. Откинул в сторону цветастую штору. Етишкина жизнь! И, правда, пожар! Никак соседний дом горит? А он лежит себе и в ус не дует. Клубы черного дыма ветром относило в сторону от его подворья. Слава Богу! А с другой стороны соседей близко не было.
Оделся, вышел за ворота. Так и есть! Соседский. В этом доме давно уж никто не жил. Баба Даша умерла пять лет назад. Родственники редко когда приезжали. Дом требовал большого ремонта. Окна уж совсем в землю вросли. Черепичная крыша прогнила, провалилась и очень смахивала на перебитый хребет динозавра. Петька почесал в затылке. Вспомнилось, что вчера внуки бабы Даши какое-то барахлишко из дома вывозили. Еще подумал, чего это они на ночь-то глядя. Теперь дошло. Дом, видать, застрахован был. Русский человек на выдумку горазд! Что с этим домом делать было? Начни продавать – кто купит? Под дачу? В деревне опасно. Всю хозяйственную утварь унесут, какие запоры ни ставь. Нынче на рынке безо всяких препятствий краденым торгуют. Да и места не дачные. Ни реки, ни озера, ни леса. Одни поля кругом. Земля, конечно, хорошая. Но ведь на ней не отдыхать, работать надо.
Бабы и ребятишки, горланя, таскали из колодца воду. Мужики орудовали лопатами, торопливо разрывая Петькину кучу песка. Завидев Петьку, беззлобно взгырнулись:
– Чего, таку мать, рот открыл? Шевелись, давай! Ради твоих хором стараемся. Ветер-то, он враз смениться может. Или ждешь, когда петух жареный в одно место клюнет?
– Пусть себе горит, – спокойно ответил Петька. – Глядишь, одной рухлядью в деревне меньше станет.
– Вот дает! Поглядите на него! Совсем рехнулся! – накинулась на него бригадирова Зойка. – Самому пофиг, так хоть о детях да внуках подумай!
– А что про них думать? Внуки новые дома построят. И у детей своя жизнь. Самое лучшее, что мы можем для них сделать – не вмешиваться в их дела.
– О-о-ой! – запела Зойка. – Давно ли таким умным стал? Помним и другие времена! – подмигнула она бабам. Ей так хотелось посмаковать эту тему, но Петька обрезал:
– Что было – то было, да быльем поросло. А нынче так вот считаю. И давай замнем для ясности. – Прозвучало это резко и твердо. Зойка сразу коробочку закрыла.
– А чего ты ей, Портной, рот затыкаешь? – ринулся в защиту Сеня Колдун. – Экая персона! Не так, что ли? Напомнить? Почему дом тушить не хочешь? Все места тебе мало? Стадо баранов держал? Держал! Теперь, видать, свиней развести надумал.
– Будет языки-то чесать! – пристрожила Сеню тетка Тоня Закручевская. – Может, послать мальчишек в соседнюю деревню к председателю? У него телефон есть. Пусть из города “пожарку” вызовет!
– Дождешься ты эту “пожарку”! Приедет угли поливать, – сплюнул в сторону Митя Палычев.
– Вот-вот! Я об этом же! – все старался убедить односельчан Петька. – Ну, приедут, ну, зальют. А дальше что? И будет этот горелый сруб еще полвека людей пугать. На деревню уж смотреть страшно: через дом – трухлявые развалины.
– И то правда, – прошамкала беззубым ртом Нюня Сморчихина. – Будет ребятня потом по горелому срубу шастать. Не ровен час – свернет какой себе шею! Твой же внук, Сень, по этой самой причине все лето в гипсе отходил.
Колдун молчал. Было дело. Свалился внучок с чьего-то гнилого чердака. Добегался!
– А, может, в доме у людей добро какое? – не очень уверенно предположил Митя Палычев.
– Нету там ничего, – мрачно заверил его Петька.
– А ты почем знаешь? – дотошно допытывалась Зойка.
Вот прокурор! Все ей больше всех знать надо. И не отцепится.
– Видел. Вчера вечером барахлишко, какое поценнее, на машине вывозили.
– Ахти! Люди добрые! – всплеснула руками баба Нюня. – Так это что, они сами подожгли, что ли?
– Кто знает? – глядя на огонь, задумчиво, будто про себя, рассуждал Митя Палычев. – Не пойман – не вор.
Мужики один за другим повтыкали лопаты в кучу, присели на корточки перекурить да обдумать ситуацию. Цыкнули на мальчишек, чтобы те умерили пыл. Женщины пристроились на пустые ведра, перевернув их вверх дном. Дружно принялись перевязывать разболтавшиеся вокруг шеи платки.
– А что, все может быть! – пьяно рассусоливал пастух. – Небось, дом застрахован был! Теперь с государства денежки сорвут! Как с куста!
– И правильно сделают! – напустилась на него почтальон Клавдия. – Нас государство на каждом шагу обманывает! Что нам за него переживать? В Правительстве вон жулик на жулике сидит и жуликом погоняет! Разоришь их, бедных, этой страховкой! У них чуть не у каждого дворцы на заморских островах. Нажились через наши горбы!
– Это точно! – осторожно вошел в разговор Павел. – А по совести если – то всем бы пора в деревне страховки раздать, да такие, чтобы все эти развалюхи спалить и по новой отстроиться. Отжили они свое.
– Кому до этого дело есть? Как в той поговорке: до Бога высоко, до царя далеко! – Всегда спокойный голос тетки Тони вдруг зазвенел гневно и жестко. – До чего уж докатились! Ни клуба, ни фельдшерского пункта, ни даже школы начальной в округе нет! Автобус до города раз в неделю ходит. Случись что – как добраться? Ни одна лампочка на столбе не горит. Денег у сельсовета нет. Сгубили деревню! Сгноили корни свои! С добра ли деревенские мужики спиваются? Скоро могилы будет некому выкопать!
– Ты-то, тетка Тоня, чего плачешь? – не к месту хохотнул Ваня Чудный. – У тебя и сын есть, и зятек вон рядом стоит. Мужики здоровые. Похоронят.
– А я не про себя пекусь. Людей жалко. За три месяца в округе четверых мужиков на кладбище вынесли. Кому сказать!
– Да ну?! – недоверчиво вылупил на тетку Тоню пьяные глаза пастух.
– Вот тебе и “да ну!” – смешно передразнила его Зойка. И стала загибать пальцы. – Митрич – раз, Степка Наумов – два, Никита Зверев – три, Васька-конюх – четыре. Тетка Тоня права! И хоть бы хворые какие – так ладно.
– Машкиных рук дело! – уверенно заключил Сеня Колдун. – Это она паленой водкой торгует. Знай, добреет, сука, на чужом горе! Уже вторую машину себе сменила.
– Все знают – и никому дела нет! – подытожила Зойка.
– Ой, мужики, не бросите пить – вымрете все, как мухи! – с легкой руки пообещала Клавдия.
– Ну, брат, приговорила! – снова подал голос Ваня Чудный. – А мы еще, может, ого-го!
– Это ты-то “ого-го”? Молчал бы! Не смешил народ! – под общий хохот не говорила, а тявкала на него Зойка.
– А чего ты супротив меня имеешь? – как гусь загоготал Чудный. – Я с тобой в постели не кувыркался!
Зойка не нашлась, чем ответить. Взглянув на Петьку, покраснела и, махнув в сторону Чудного рукой, покрутила пальцем у виска. Мол, что с ним говорить, у него не все дома!
– Вы, бабоньки, главное, не расстраивайтесь! – пошловато и зло хохотнул Сеня Колдун. – Вам на племя Портной оставлен. Он у нас теперь не пьет. Аж лоснится весь. Радуйтесь!
Петька молчал, смотрел на огонь. Колкие слова летели мимо. Раньше бы черта с два смолчал! Так бы в ответ резанул, мало не показалось. То раньше! А теперь будто непробиваемой стенкой от всех отгородился. Собаки лают – ветер носит.
Огонь завораживал. Горящий дом на глазах превращался в красный скелет. И уже начали рушиться балки, фейерверком разбрасывая по ветру горящие угли. Пацаны знали свое дело туго. Тут же, наперегонки, устремлялись в ту сторону и втаптывали угли каблуками кирзовых сапог в холодную землю.
– Ты что, Петр, молчишь? – игриво стрельнула глазами в его сторону Зойка. – Что-то на тебя не похоже. Подменили тебя в больнице, что ли?
Петька хмыкнул. Точно подметила. Полгода уж в рот не брал спиртного. Похудел, живот убрал, и даже, вроде, стал моложе выглядеть. Хозяйства не заводил и никакой живности, окромя кроликов, не держал. А за этими ушастыми какой уход? Капустных листов запас – знай, хрустят целую зиму. “Плантации” свои тоже сократил. Только теплица да несколько грядок в огороде. И, что самое странное, ничуть об этом не жалел. Инвалидности на хлеб хватало. Запросы теперь у него были небольшие. Сам на себя диву давался. Хотя, чего удивляться. Почти на том свете побывал. И даже Валентину свою видел. Она к нему первой навстречу вышла. “Чего ты так рано, Петь? Иди обратно! Я к тебе скоро Лешку нашего пришлю”. И только хотел ее о чем-то спросить, как увидел над собой незнакомых людей в белых халатах. И даже досадно стало. Чего столпились? Кто их просил его выхаживать?
В палате долгое время лежал один. Всего передумал. Всю жизнь перелопатил. Столько грехов наковырял – спина краснела! Перед глазами, как на Страшном суде, прокручивались такие картинки, одна хлеще другой! Ох, и заносило! И все по-пьяному делу. Тогда и дал себе слово: с “питием” завязать. Да и врач пристрожил: “Хочешь жить – о спиртном забудь!”
Потом к нему подселили какого-то мужика. Тот сначала все молчал. Потом, слово за слово, разговорились. И понеслось! Каждую ночь, чуть не до утра. Не анекдоты да байки, за жизнь говорили. Звали соседа по палате Андреем. Работал в школе, учителем труда. И тоже, как Нинка, все книжки философские почитывал. Николай-то с Нинкой давно уж в деревне не были. Вопросов у Петьки столько накопилось – спасу нет. А тут этот Андрей. Петькин интерес почувствовал – чуть не наизнанку вывернулся. Только, успевай, переваривай. Потом увидел, как Петька от бессонницы боками кровать мнет, дельный совет дал: “Вы, Петр, за прошлые грехи себя не казните! С каждой осознанной ошибкой – на ступеньку выше становимся. Для того и живем”.
Пламя плясало уже по углям. То там, то тут языки его из желтых превращались в голубые. А Петр все выискивал на задворках воспоминаний те эпизоды, от которых хотелось освободиться, и мысленно бросал их в ненасытную утробу огня.
– Э-эй! Петь! Куда тебя унесло? Не слышишь, что ли? – все было никак не уняться Зойке. – Про тебя базарим!
– Не тронь ты его, Зой! – подначивал пастух. – Он нынче в философию ударился. Ума к старости набираться стал. Все книжки читает.
Петька и это сглотнул. Книжки он теперь читал – дело прошлое. Сначала те, которые Нинка оставляла. Потом у Андрея стал брать. А теперь вот по почте заказывал, наложенным платежом. Книжки были недорогими: в тонких обложках, на газетной бумаге. Правда, почтальонша ворчала: “Достал ты меня, Петь, своими учебниками! Ходи за ними на почту сам!”
– А что ему? – все никак было не успокоиться Колдуну. – Разбогател на баранах! Теперь новый бизнес открыть хочет.
“И что они на меня так взъелись все? – недоумевал Петька. – Пока пил, как все – “хорошим” был. Стоило завязать – что псы цепные. Увидят – за версту начинают брехать”.
– Какой бизнес-то? – гнусно и фальшиво подыгрывал Сене пастух.
– Библиотечный! – Толстый живот Сени Колдуна так и заподпрыгивал в сдавленном смехе.
И тут Петька не стерпел.
– От книжек, Сень, морда не вспухнет. А вот по цене, что книжка, то бутылка паленой – одинаковы.
– Умнее всех хочешь быть? – так и брызгал в его сторону Колдун.
– Ну, что ты! – спокойно парировал Петька. – Мне разве тебя переплюнуть? У тебя голова в два раза толще моей. А если еще учесть, что мозги у прапора штабелями сложены – то и вообще, туши фонарь!
Толпа, вожделенно следившая за разыгравшейся перепалкой, взорвалась гоготом. Громче всех – бригадирова Зойка. Чуть с ведра не упала. Как же? Умял Колдуна. А у того от злости морду перекосило. А сказать что? Сказать нечего. Но тут опять всунулся пастух. Черт его дери! Последнее время с Сеней больно хорошо спелись. Еще бы! Ведь дармовой шалман Петька прикрыл. И ходить теперь к нему пастуху было незачем.
– Ты, давай, Портной, не задирайся! Народ не баламуть и книжкам заумным своим рекламы не делай! Нам реклама вот уж где стоит! Сам не пьешь – другим не диктуй. У каждого своя башка на плечах. Мне лично после стопки жить радостней. – И скривил в ухмылке пьяный рот. – А не выпью – такая тоска гложет, душа вон!
– Правильно! У меня тоже с похмелья “депрессухи” бывали. Да еще какие. – Сказал и тут же понял: зря! Этим не проймешь. Только собак дразнить. И не ошибся. Пастух весь аж из кожи полез:
– Ой! Поглядите на него! Чья бы корова мычала!.. Помним мы все! Давно ли ты, Портной, праведником-то сделался?
– Какая разница? – устало произнес Петька. – Кто старое вспомянет – тому глаз вон! Зачем нам, мужики, друг в друга злом кидаться? Не псы мы – люди. Так давайте и мыслить по-людски.
– А чего там мыслить? – хохотнул Чудный. – Один хрен – никому из этого дерьма не выплыть!
– Если так рассуждать, то не выплыть – это точно! А вот собраться бы всей деревне да построить мост через ручей. Старый-то обвалился. Какой год уж в город в объезд ездим. Неужели и этого сами не можем?! – Сказал и теперь напряженно прислушивался к немой тишине, которая гудела в электрических проводах, не находя выхода из замкнутой цепи проблем. Поймут ли? А, может, не стоило лезть в собачью драку, пока силы не накопил? Сам-то давно ль эти истины усвоил?!
Мужики как-то разом зачесали в затылках, словно в них кто швырнул пястку блох. Зойка так и скакала глазами с одного на другого, непонимающе кривила губы, дескать, к чему это Портной клонит? Нет! Не достучаться! В проповедники он явно не годился. Кишка тонка!
Однако слово не воробей… Настырной осой носилась идея над разогретыми головами односельчан. Это видно было по их возбужденным лицам.
– А что? Ручей небольшой, бульдозера не надо, – будто сам с собой принялся вслух рассуждать Борис, зятек тетки Тони. – Трактор у Петра есть. Бревна – тоже у каждого себе припасены. Насобирать на благое дело можно! – Нравился он Петьке. Толковый мужик. Жил с семьей в областном центре, в деревню приезжал раза два в месяц.
– А что нам об этом головы ломать? Депутаты на то есть. Им такие деньги платят! – принялся митинговать Сеня Колдун. – Вон снова чиновникам зарплаты повысили. Про себя не забывают!
– Зато кого в депутаты выбираем?! – скороговоркой затрещала Зойка. – Нашу Ленку Рожнову взять. Что она может, коль у нее язык в заднице! Только крашеными глазами пилькать умеет. Какое ей дело до наших проблем? Благо сама в “белые люди” выбилась да льготами разжилась.
– Так оно, так! – закивала тетка Тоня. – Деньгами им совесть припудривать – негоже! Потому как сытому голодного не понять! Ну да что об этом теперь! Когда мост-то строить будем?
– Подумать надо! Каждая идея вызреть должна, – хитро поглядывая на Сеню Колдуна, втянул голову в плечи пастух. Жидкая шея его тут же спряталась от топористого вопроса.
– Что тут думать? В эти выходные и начать! – наседала тетка Тоня. – У меня Борис в отпуске. Тоже подсобит.
– Я скобы принесу, – пообещал Павел. Петька обласкал его добрым взглядом. Молодец сосед! Молчун-молчуном, а в любом деле надежней мужика не найдешь.
И снова рухнула балка. Ярким фонтаном взметнулись в сумеречное небо искры.
– Как праздничный салют! – восхищенно подметил кто-то из молодежи. А кто такой – Петька не узнал. Пацаны растут, как грибы.
– Мужики! – хмельно заблажил пастух. – Так все-таки пить-то сегодня за что будем? Праздник-то как называется?
– А тебе что, не все равно? – под общий хохот урезонила его Клавдия. – Думаешь, не видим, что через каждые пятнадцать минут за скирду бегаешь, из-под полы глотаешь.
– Это не в счет. Это для тонуса. А за столом – другое. За что-то чокнуться нужно. Не привыкшие мы на Руси без повода пить.
– За всю-то Русь себя не выдавай! – даже не повернув в его сторону головы, одной емкой фразой расплющила пастуха Клавдия.
– Ты уж у нас давно чокнувши, – беззлобно заворчала на него баба Нюня. – Этим летом через день коров упускал. Хорошо, что бядой не кончилось. Гляди у нас! Могем и отставку дать, не допустить до скотины.
Пастух принялся оправдываться, валя все грехи на беспутных коров. Все дружно похохатывали. Тогда он перешел на анекдоты. Анекдоты у него росли, как из коровьего помета. И один хлеще другого, как упругие коровьи хвосты.
Эх, да-а! Праздники переименовывались один за другим. Но в дремотном сознании деревни новые идеи никак не приживались. Спроси и Петьку кто: какой нынче праздник? Пожмет плечами: хрен его знает! Самое главное, что день выходной, а, значит, дети навестить приедут.
На небе показался месяц. С любопытством выглянул на пожар откуда-то из-за сарая. Стали проглядывать и первые звезды. Тянуло на мороз. Раньше к седьмому ноября резали поросят. По всей деревне тянулись запахи домашней колбасы. Кошки, ошалевшие от дразнящего мясного духа, чуть не сбивали с ног. То там, то тут раздавалось их сдавленное “мяканье”, вслед за которым летели смачные матюги. Они тоже с братом Колькой помогали матушке промывать и надевать на стекло керосиновой лампы поросячьи кишки. На крови замешивался фарш: внутренности, рис, жареный лук, мелкие кусочки шпика, чеснок. Петька вздохнул. Где-то вычитал, что, мол, по прошлому тоскует только самый несчастливый. Вот Етишкина жизнь! Надо как-то менять этот ход мыслей. В книжках пишут, что любому возрасту дана своя радость. Только найти ее как-то надо. Вон тетка Тоня. Тоже одна. И муж умер, и болячки точат, и дети не часто визитами балуют, а она, знай, улыбается. Для каждого у нее доброе слово найдется. Внуков вырастила, теперь правнуков на лето поджидает.
Посреди угасающего пожарища сиротливо застыла раскорячистая русская печь. Длинношеяя труба любопытно тянула голову вверх, разглядывая лица в кои веков собравшихся вместе селян. Вот мужики поплевали на руки и снова взялись за лопаты. Пришло время забрасывать песком дотлевающие угли. Мальчишки плескали на них водой. Пар столбом взвивался вверх, обдавая их разгоряченные лица серым пеплом. В голове у Петьки зашевелились хозяйственные заботы. Трубу-то нужно будет завтра разобрать. Кирпичи огнеупорные в хозяйстве всегда нужны. Таких крепких нынче не делают. Надо будет Павлу подсказать.
Давно уж можно было взрослому люду расходиться по домам. За пожарищем пацаны бы присмотрели. Все равно до ночи теперь тут околачиваться будут. Положиться на них можно. Но народ все не разбредался. Истосковавшиеся по живому общению селяне были рады случаю потусовать колоду неразрешимых проблем, обменяться шутками, повспоминать былые времена.
– Ну вот, Петь, прибавилось нам простору, – подойдя к Петьке, тихо начал Павел.
– Простору нынче и без того хватало, – вздохнул Петька. – Уж все поля кустами заросли. Бывало, вспомнить, косить-то разрешали по канавам только либо по болотине какой, куда колхозной косилке не подобраться. А теперь – на тебе, пожалуйста! Хоть с маслом ешь! Только косить не для кого и некому.
– Это верно, – подхватил Борис. – А что, мужики, мост-то давайте срубим. Хорошая идея! Валерка Галин ребятню соберет, он среди них воеводит. Такой крюк дороги срежем!
– Вот и я о том! – закивал Петька.
– Приходи к нам сегодня в баню, Петь, по стопке выпьем, потолкуем. Чего одному-то сидеть? – радушно предложил Борис.
– Не, Борь, я свою норму выпил.
– Ты что, закодировался?
– Еще чего! Обижаешь! Я что, тряпка какая? А воля на что человеку дана?
– Вон ты как! – одобрил Борис. – Ну, тогда без водки, так посидишь.
– Да у вас своего народу в доме полно. А ко мне Таиска с семьей обещалась. Думаю, приедут.
– С зятем-то ты как?
– Нормально. Чего нам теперь делить?
– А меж собой они? Наладились?
– Второго ребенка заводят.
– Хорошее дело. Наверное, внука ждешь?
– Угадал! – довольно растянул тонкие губы в скакалку Петька.
– Ну, дай-то Бог!
И оба, не сговариваясь, стали прислушиваться к тому, о чем рассказывал один из братьев Митюхиных, что строили на краю деревне новый добротный дом. Молодцы парни! Ничего не скажешь.
– Помню, идем с братьями с гулянки летом, часов в пять утра. Глядь – на трубе у бабы Даши ведьма сидит. Один к одному из фильма “Вий”. И даже платок на темечке таким же бантиком завязан. Наяривает метлой по трубе: туды-сюды! Только сажа по сторонам разлетается. У нас у всех разом хлебальники пооткрывались. А пятки к земле приросли. Кто мог подумать тогда, что это, оказывается, баба Даша в свои девяносто с гаком годков на трубу взгромоздилась, чистить ее надумала?
– Всем бабкам бабка была! – гордо заверила баба Нюня Сморчихина. – Чуть не до самой смерти газеты без очков читала. И сядет, бывало, у окна, чтобы, значит, свет зря не жечь. И детей, и внуков, и правнуков до последних дней в крепкой узде держала. Век не забыть! Как-то двое внуков, уж под сорок пять им тогда было, приехали к батьке в гости. Ну, и насчет водки намекают. Мол, у бабы Даши все травы на спирту настояны. Налей по сто грамм. Ведь знаешь, где хранит. Тот только, было, к буфету направился, баба Даша его сзади клюкой вдоль спины хрясть: “Цыц! Потатчик! Креста у тебя на вороту нет! Своих детей спаивать?!”
Повспоминали всякого. И, как ни крути, а радости в прошлом было больше.
Однако надо было топить баню. Петька хотел удалиться молча, по-английски, чтобы не сбить доброй беседы. Но ушлые бабы ущучили. Зинка с Клавдией по очереди так и сверлили его спину колючим взглядом. Пронюхали, поди, что между ним и Галиной что-то наклевывается. Хоть они и старались глаза людям лишний раз не мозолить. Вместе не жили. Так, по вечерам иногда друг у друга гостились. Но в деревне что утаишь? Галина вон сегодня даже на пожар не пришла. Людских языков боится. Валерка, ее младшенький, тот был. С него, как с гуся вода: все выходные напролет возле Петьки торчит. Семнадцатый парню пошел, а такой хваткий. “Давай, дядь Петь, всей деревне дрова заготовлять? Что потяжелее – я таскать буду. Твое дело – трактор. А?” Парень даже пива не пьет. На отца в детстве насмотрелся. Ему и десяти еще не было, когда Галина с мужем развелась. После смерти Валентины на нее заглядывался. Но пока пить не бросил, Галина в его сторону и глазом не повела. А теперь и белье постирать возьмет, и картошку копать поможет. Он тоже норовит подсобить: навоза привезти, огород вспахать. Да и мало ль еще чего. В деревне мужицкой работы прорва.
Таиска с мужем и дочкой прикатили, как только выгреб из бани последние угли. Хоть и с икрой, а ходила дочка по-прежнему шустро.
– Привет, папк!
– Привет, коли не шутишь! – Сцепился с зятем локтями. – Здорово! – Схватил за талию внучку, подкинул выше лампочки. – Чем порадуете деда?
– На УЗИ сегодня ходила. Мальчик.
Петька осторожно поставил внучку на пол. Довольно шмыгнул длинным носом. И что-то в нем защекотало. Да так, что слезы к глазам. Вспомнились слова Валентины: “Я к тебе скоро Лешку пришлю”. И горло будто перетянул кто. Слова не сказать. Замотал головой по сторонам. И, наконец, хрипловатый голос все-таки прорвался.
– Назовете-то как?
– Егором, – твердо сказал зятек.
– Хорошее имя. – И больше смаковать эту тему не стал. Пусть все идет своим чередом. – Мы в баню с Валеркой, в первый жар пойдем. А ты, дочь, в мою “микроволновку” загляни. (Так величал он свою русскую печку.) Там у меня кролик стушен. Кабачки на сковородке, уже поджарены. Картошки осталось начистить. А Стас пусть банки с соленьями с подвала достанет.
В бане сладко пахло мятой и вениками. На тумбочке в предбаннике стоял кувшин с морсом. Облепиха. Божественный напиток. У Галины в саду ее много растет. Пока раздевался да поджидал Валерку, все про внука думал. С малолетства к земле приучать надо. Кому же, как не внукам деревню возрождать? Вон Митюхины сыны какой дом отгрохали, своими силами. Уж и сад заложен. Пройдет время – Бог даст, поймут и правители наши, в чем сила русской души. И кольнуло под лопатку: сын-то, Лешка, что ж к земле не приучен был? Нет, тут другое… Главное, рассудок ясный иметь, не на спирту настоянный. Пример теперь есть с кого взять. Отец – не пьет, дед – тоже. Ну, а традиции сами придумываем. И плохие, и хорошие. Хоть и баню взять. Вот она, настоящая чистка души и тела. Раньше-то, бывало, раз семь подряд: в парную да в снег, в парную да в снег. Лихости хватало! После болезни пылу поубавилось. Парился крепко, но на один раз.
Подвалил Валерка, запуская в предбанник белое облако холодного воздуха. Зашли в парилку. Забрались на горячий полок с ногами. Всухую попотели малость. Потом надел вязаную шапку, варежки, зачерпнул деревянным ковшом березового настоя с пихтовым маслом и плеснул на каменку. От жара чуть уши не свернулись. Подмигнул Валерке:
– Эх! Понеслась душа в рай! – и принялся всласть нахлестывать себя сразу двумя вениками. Хорошо-то как! Етишкина жизнь!
г. Петрозаводск