Опубликовано в журнале День и ночь, номер 9, 2005
Преимущество старости в том, что всегда можешь найти среди Бог знает как исподволь накапливающихся за жизнь бумаг что-то позабытое. Юность и зрелость щедры. Пишешь, ездишь, запоминаешь. Складываешь свой “седьмой сундук, сундук еще неполный”. И легко забываешь о его содержимом. А однажды вдруг наткнешься на пожелтелые листы, перечитаешь и улыбнешься. Оказывается ты помнил их, но помнил как помнит юность, привередничая и отбирая “что получше”, а остальное считая “сором”, случайностью жизни, даже удивляясь: зачем ты это записал, чего тут было запоминать? Часть записей, которые казались информативны и значительны, я потом напечатал. И думал, что там уже ничего больше и нет. Но, оказывается, жизнь умнее и “экономнее” нас. Она нетороплива и дождется дня, когда сумеет доказать нам, что ничего “проходного”, “попутного”, “случайного” в жизни нет. Что это только наша душевная или духовная неготовность не дает раскрыться нашему зрению, а сама-то жизнь продиктовала все с твердой ясностью и чистотой. И там всякая запятая на месте.
Я нашел этот дневник в старом блокноте и перечитал его и был рад ему, как нечаянному свиданию. Прошло 22 года. И какие это были годы! Словно тучей понакрылось русское небо. А там светит все тот же немеркнуший день…
Я прилетел в Красноярск накануне и еще прийти в себя не успел, как уже надо было собираться на юг Края, на реку Амыл, потому что Виктор Петрович давно договорился о такой поездке и справедливо не намерен был менять своим планы из-за моего приезда. И теперь мне не хочется ничего менять в дневнике, не хочется вносить туда расчета, прозаической игры, сюжета. Не хочется притворяться обстоятельнее, чем был. Тогда записи были мгновенны, как любительские фотографии. И пусть уж они такими и останутся, потому что память легко соврет и сыграет в правду и глубину – опыт-то какой-никакой есть и тренировка тоже. Уж на простой-то пейзаж и приблизительную правду сил хватит. И сейчас бы, конечно, и смотрел иначе, и думал серьезнее, и был приметливее. А только задним умом сильнее не будешь.
17 ИЮНЯ 1983 ГОДА
Выехали рано и в дождь. Марья Семеновна радовалась, что дождик к добру. Виктор Петрович, глядя на еще закрытые ставни Покровки, посмеивался:
– Вот товарищ Курбатов, сейчас мы едем по району, где спящие сейчас трудящиеся избрали любимым депутатом товарища Астафьева Вэ.Пэ., 1924-го года рождения, беспартийного, образование шесть классов, несудимого, почему и спят так спокойно.
За дивногорской плотиной дождь перестал, и Виктор Петрович радостно тыкал пальцем за окно машины на всякий марьин корень или красоднев, гордясь их вызывающей не лесной красотой, словно сам их тут все посадил. Ветреницы долгоногие, невиданные клонились под тяжестью невестно белых лепестков.
– Мама-покойница любила этот цветок. И теперь вот во мне только и осталось от нее, что ветреница, да ее песня, которую я поминал в “Последнем поклоне”.
– А красоту-то видишь, товарищ Курбатов? Понял, поди, что у нас это называется “Швейцарией”? Теперь ведь везде, как вода и красиво, – так Швейцария. Поеты…
А до Хакассии доехали и просто с сухим пыльным ветром. Худые свиньи по дворам сразу убеждали, что живут сами по себе и не тревожат хозяев просьбами о пропитании. Лошади паслись по степи в лиловых ирисовых полях, как на декадентской картинке. Курганы дышали древним покоем. Было хорошо глядеть на всё это такое новое и иногда хотелось тоже ткнуть пальцем и восхититься, но я не мог оторваться от беседы, где среди обычной дорожной необязательности, продиктованной тем, что за окном, или что попадается на дороге, вдруг могли вспыхнуть дорогие детали. Ведь я, увы, ехал не “сам по себе”, а с командировкой “Дружбы народов” в кармане, и от меня ждали не пейзажных зарисовок, а обстоятельной беседы и желательно – о войне. И я, конечно, как умел всё старался ускорить события, подтолкнуть Виктора Петровича в нужную сторону. Но подтолкни-ка его – у него-то командировки нет. Он живет предчувствием рыбалки, радуется отдыху, дороге, и я теперь уже никак не вспомню, почему необходимые мне сокровища все-таки оказывались в моем дневнике.
– Я написал “Арию Каварадосси” за одну ночь. Пошел среди ночи на кухню заварочки попить, и так в трусах и просидел за столом до утра, едва поспевая за собой. Силы были. Сейчас вот тоже писал рассказ. Всё вроде продумал. А вот застопорило и всё. Хоть бросай. А материал живой – чувствую, не пускает. Но и вперед нейдет. Пошел в наш березничек в Академгородке, походил, подумал, а потом и спрашиваю себя: а уж не роман ли это? И всё сразу пошло! Я вообще теперь думаю, что рассказ – жанр романный. Из него не сделаешь повести, а роман часто внутри сидит.
Я помалкиваю, а сам вспоминаю его рассказ “Ясным ли днем”. Ведь подлинно – целая жизнь. Роман.
Приехали в село “Каратуз”. Кто-то тотчас и расшифровал – “Черная соль”. И гостиница уже c именем цели нашего путешествия – “Амыл”. И на стене первыми среди обязательного гостиничного набора услуг чьей-то иронической рукой вписано: клопы.
Вечером председатель райисполкома принимает Виктора Петровича в сельском кафе “Казачье”: малосольный хариус, жареный ленок с молодыми побегами папоротника (село поставляет их в Японию вместо грибов в обмен на товары), крупные сибирские пельмени, чай со здешним травным медом, густой как туман. Председатель не забывает похвалиться, полагая, что Виктор Петрович при случае может “вставить в книжку”:
– Селу 250 лет, а асфальт только с моего времени – скоро десять лет. И круговую дорогу я тут провел, чтобы в селе не пылили. Телебашню вот в сто тысяч построил, выкроил из местной экономии.
Секретарь райкома тоже радуется Виктору Петровичу и отводит душу, рассказывая, что давно в руководстве и хорошо помнит, как гноили здешние замечательные арбузы – маленькие с тонкой кожей, которые хорошо было солить, потому что госпоставки присылали молдаванские арбузы – толстокожие и безвкусные – и надо было запахивать свои, чтобы продать чужие. А на будущий год уже своих-то и не садили. И в Шушенском рядом, тоже перестали ими заниматься. Виктор Петрович тотчас подхватывает, что он тоже помнит, как плавили здешние арбузы в Красноярск по Енисею на плотах, и они с ребятами плавали клянчить. И мужикам было не жалко. Они бросали ребятам арбузы и те толкали их перед собой “кумполом” к берегу и там, отпыхавшись, раскалывали о камни и ели. И оба на перегонки поругивают советское хозяйство с этими его госпоставками, которые свели не одни арбузы и великолепные здешние яблоки, но даже помидоры. И тут же неожиданно для собеседника Виктор Петрович зло говорит: “Ваш-то, лысый, знал, куда в ссылку ехать – арбузы, яблоки. Рай!” Секретарь сначала не может понять – о ком это он. Потом понимает и медленно бледнеет и оглядывается на председателя райисполкома, но тот “не слышал”. И секретарь успокаивается. А уж там Виктор Петрович, войдя во вкус беседы, пошел сыпать свои завораживающие истории. И тут только слушай:
– Тут от вас недалеко, малость поюжнее, живет мой друг Петр Герасимович Николаенко, который вытащил меня раненого с поля боя. Вот был здоров. Когда он вернулся с фронта и узнал, что пока он там бился с врагом, местный председатель бился по ночам с бабами и тиранил их поставками и займами, он вытащил этого председателя из постели и пустил по деревне нагишом, чтобы бабы посмотрели на него днем. А когда парторг начал ему в правлении читать наставление с цитатами из Маркса, мой Петро Герасимович сгоряча и его пустил в окно правления, так что они (вдвоем с Марксом-то) высадили раму и пали под окно с громом и битым стекольным звоном. А уж чего они там со своим Марксом кричали, Петро Герасимович не слушал, потому что уронил кручинную голову на пудовые свои кулаки и заплакал от несправедливости жизни. А когда собрался до хаты, зазвонил телефон. Петро, как бывший связист, автоматически снял трубку: Чого тоби? А оттуда: Председателя. – А його нема. Я його пустив по селу голяком. – Тогда парторга. – А я их з Марксом покидав в викно. – А ты кто же такой? – Да, Николаенко, Петро Герасимович, з фронту вернувсь, а воны тут, суки. – А я, – говорит трубка, – секретарь райкома такой-то, тоже с фронта вернулся. Раз ты там всех в окно покидал, то ты и будешь председателем.
И Петро потом всегда говорил: А що я мог зробыть? Я ж партейный. Ты-то, говорит, как-то на фронте вывернувсь, а я не мог. Так доси и маюсь. И на що мени було брать той телехвон!
Вечером в гостинице Марья Семеновна смешно передразнивает Виктора Петровича, как он, “выставив пузо”, похаживает перед ней и говорит, интригуя: “А я название рассказу придумал”. И не говорит, какое. При этом Марья Семеновна и сама выставляет живот и тоже прохаживается, как якобы прохаживался Виктор Петрович, что необыкновенно смешно. – А название-то “Стукач с хвостиком”, которое одно только прочтут и рассказу конец, даже до первой строки не дойдет!
18 ИЮНЯ
Выехали из села, когда над рекой еще лежал туман, но даль уже была чистая и впереди синели Саяны с плешинами снега в распадках на северных склонах. Незаметно доехали до села Кужебар (“Соболь есть”), откуда уже должны были пойти на лодках. Виктор Петрович оглядывался как-то во все стороны сразу и не мог нарадоваться:
– Вот это Сибирь! Вот она, матушка! А я уж думал – ее нет. Не-ет, коммунисты еще не всю извели. Тут мужик еще держится. Гляди, какие заплоты, резьба, стайки какие, палисадники. Чистота, богатство. А цветы-то цветы у баб на окнах! Красота! Вон тот, гляди желтый – чистый Китай, – до него тут недалеко. Сбежал цветок от товарища Мао. А колоды-то как хороши. Тут мужики шпангоуты на лодки гнут. Или вон погляди печь в землянке, где полозья на сани и дуги заворачивают – хоть бы щепочка где. Одни только вон “Борисы Николаичи” хрюкают как больные, тяжело себя носить. А этот-то, этот, гляди, залез на подругу свою. А почё – забыл, задумался. Про социализм соображат.
Купили на всю рыбалку двадцать “маленьких” и десяток буханок хлеба. А уж хлеб, хлеб! Прямо из сельской пекарни. Не отними – весь умнешь. Зашли перед дорогой к отцу одного из наших вожатых по реке. Глухой, но еще шустрый и сразу хвалится, что еще кидает с таким же глухим и старым товарищем сетчонки на реке. Виктор Петрович вышел смеется:
– Ох поглядел бы я, как они вдвоем ночью браконьерят. Боятся, орут друг на друга, оглядываются, больше, поди, в штаны, чем в мешок накладывают, но всё-таки – на реке, хозяева все-таки, мужики при деле.
В красном углу Никола строго и редкого письма, никак не меньше, чем трехвековой давности. Хозяйка с порога спрашивает: “В Господа-то веруете?” – и перед дорогой благословляет.
Отплыли вместо одиннадцати, как намеревались, в полвторого. Виктор Петрович спокоен.
– Ничё. Я так и думал, когда мне про одиннадцать сказали, что к часу можно ждать. Мужики ведь еще поувертываться должны – может, других пошлют, может, мы сами раздумаем – всегда может что-нибудь случится.
Шли хорошо, ходко. На двух лодках, потому что было нас для одной лодки многовато: кужебарские мужики Алеша с Кешей (Иннокентием, конечно, но его, наверно, звали так только раз в день крещения), да из Иркутска Михаил из писательской конторы. Скалы как на Чусовой. Это мы сразу с чусовлянкой Марьей Семеновной отметили. Виктор Петрович сунулся вычерпывать водку, оскользнулся – бултых. Измочился, и все ворчал, что стал стар и неловок. А тут и наш Кеша после бессонной ночи и стаканчика на повороте – туда же. И тоже хоть выжимай. Кажется, это неожиданно подбодрило Виктора Петровича и он стал глядеть веселее. А река всё в гору и в гору! Так и видно, что вся будто ступеньками идет – перекат на перекате. Тридцатисильный мотор тянет с надсадным криком. Лодка почти стоит и гул как на Тереке (“Терек воет дик и злобен…”) Горы впереди всё выше, снегА на них все чаще. Плавивший нашу лодку (здесь не возят, а плавят) Кеша, между прочим, обронил на развилке: “Вот пойдем левой матерой – там начнется настоящая дурь”.
– Чем, чем пойдем? – переспросил я, вспоминая еще так недавно прочитанное распутинское “Прощание с Матерой”.
– Левой матерОй. А че?
А я уж и сам догадался, что “матера” здесь – стержневое течение, “борозда” реки. И сразу увидел и название распутинской повести шире. Не просто с еще одной деревней прощание, а со стержнем ее, с основным, живым течением.
Как и обещал Кеша, дальше пошло еще сложнее. Скоро лодку пришлось тащить бечевой, потому что на шесте нечего было и думать вытянуть. Мотор царапал дно, да мы уж и сломали два винта о камни, когда прыгали через предыдущие перекаты. Именно прыгали – сначала надо было навалиться на корму, поднять нос повыше, а потом разом броситься в нос, чтобы поднять мотор. И лодка, крича от усилия, ползла дальше. И вот – в бурлачество. Так и дотянули до места назначения – ключа “Горячего”. С пасекой и зимовьем. Кеша долго матерился, увидев на двери зимовья замок: “Никогда такого не было, чтобы в тайге запирали дверь. Вдруг человек идет, устал, вдруг я промок…” – и спокойно курочит замок топором. А уж там пошло. И печь разошлась. И костер обрадованно затрещал, и “маленькие” наши оказались очень к месту. А там и звезды повысыпали поглядеть, что за люди. И уже радостно было вспоминать день и перекаты, и как кувыркались в воду Кеша и Виктор Петрович.
– Мы когда к Днепру подошли, тоже, оказалось, никто “плавать не умеет”. “Разучились” все. А мне уж разучиться было нельзя. В любую бумагу погляди – на Енисее вырос, кто поверит? А река голая, как стекло. Все немец, паразит, прибрал до щепочки.
– Нет, думаю, рыбачили же хохлы на чем-нибудь, не с берега же с удочкой – не ребятишки. Должны быть какие-то плавсредства попрятаны. И нашел – затопленную дубовую колоду в старице. Связь переправил. А на реку оборачиваться боязно. Светло как днем, хоть переправлялись в самую середку ночи. И наглушило нашего брата, как рыбы. Плывет солдатик-покойничек, отмаялся. Умели плавать, не умели, притворялись храбрились – все одинаковы и все здесь, потому что так уж эта война была придумана, что и обстоятельный мужик не держался. А какая-то падла-политрук придумал плавсредство в виде плащпалатки, набитой сеном. Сам, курва, на таком сене не поплывет. Вот и несет покойничков.
– Из двадцати пяти тысяч закрепилось на берегу три тыщи восемьсот. Зарылись в откос как стрижи. А поворачиваются солдатики на родной берег, а там музыка, бля… Кино! Прислушались – “Цирк” показывают с Орловой. Гуляют политруки! Победу празднуют – плацдарм они захватили!
Виктора Петровича положили на нары. Сами поместились на полу, на плащпалатке (жалко без политрукова сена), перетягивали ее друг у друга всю ночь, зябли, ворочались без конца, били комаров. Кеша даже храпеть умудрялся – свой комар его не трогал. Ночь была долгая.
19 ИЮНЯ
С утра Виктор Петрович наладил мне удочку, а сам ушел с мужиками на какую-то Мамриту. Я взял одного хариуса и на радостях оборвал леску и отправился делать осокоревый “чусовской” поплавок, как в детстве. Однако, когда “профессионалы” вернулись, у Кеши тоже было штук шесть, да четыре-пять у Виктора Петровича. И весь улов. Уха, однако, вышла богатая, редкостная.
Говорят, видели козла косули. И отправили меня на лабаз покараулить. Скоро меня однако, заели комары, да и лабаз показался слаб и низковат – вдруг медведь – вон глушь какая – даст лапой и нет никакого лабаза. Слез и домой. Кеша только вздохнул: “Нет, Валентин, вы не таежник”. Да уж. Однако, я все-таки собрался дойти с ружьем на высящуюся невдалеке горку. Кеша сказал, что про медведя я думаю правильно и что их тут хватает: “Попадется – лучше не стреляйте. И не бегайте. Стойте. Он уйдет. Бобра стреляйте в голову, лося под лопатку, козла тоже. И не заблудитесь”…
Я ухмыльнулся. Где тут блудить-то – гора сразу за пасекой. Однако карабкался, держа ружье наготове, и уже на самой вершине папоротник вдруг зашумел, метнулся. Ну, думаю, – всё. Ружье туда. А оттуда наши две собаки – Дик и Боб, соскучившиеся без дела. И не поверившие Кеше, что я не таежник – как же, с ружьем мужик.
В обе стороны до горизонта уходили Саяны в снегах. Амыл коленями и локтями выглядывал из тайги там и тут. Соринкой прошла лодка с нашими вожатыми, отправившимися походить немного с сетью, раз удочка не утешает. Пасека лежала как на ладони. Полюбовался и хватит. Пора домой.
Спустился и увяз в папоротниках выше роста, туго перевитых другими травами – внизу и не видно, что за травы, что за помершие деревья, там и тут лежавшие поперек пути. Скоро уж и устал пробивать эти травы, стал чаще спотыкаться и падать. Душно стало в нагретых травах высотой до небес. Два раза залез в какое-то болото. Боб удрал куда-то. Дик шаг в шаг тащился за мной, и сколько я ни кричал ему “Домой!”, надеясь увязаться за ним, он плелся следом. То обнаруживался просвет и я кидался к нему, то деревья сходились стеной и надо было обходить их. И уже начиналось то остервенение, когда готов махнуть рукой и сознаться, что заблудился, но остановился, долго слушал, услышал реку и с облегчением попер к ней напролом. Вышел много выше пасеки. И когда к сумеркам дошел до нее, сразу услышал выстрел с лабаза. Потом еще один. Михаил ушел туда после меня. Вдруг, думаю, медведь-то все-таки надумал прийти. Пули в ствол, собак с собой и туда. Слышу, сопит Михаил. Тащит козу на плечах. Дик и с Бобом осатанели, кинулись лизать рану, подпрыгивая. Пришлось пинать обоих, чтобы отогнать. А тут еще дождик начал сеять.
До часу ночи снимали шкуру, разделывали. Свет фонарика метался, оглядывались на каждый взлай Боба в темноту. Виктор Петрович уже спал. Мишка все приговаривал:
– Жалко, козочку.
– Хватит, – говорю ему.
– Да я что – действительно жалко.
Гляжу, уже вспарывает вымя, и молоко под дождем показалось особенно белым на грязных досках двери от сарая, которую мы положили на козлы. Утром Кеша спрашивает у Мишки:
– Коза?
– Коза!
– Ну, завтра ребята её станут кричать. Ничего, покричат маленько. Шкуру выбрось. Гляди, как бы Боб голову не вытащил.
Спали плохо. Ночью, вернее уже к свету, вернулись опять ходившие с сетями Кеша с Алешей. Поймали хорошо. Показали ленка, которого Виктор Петрович всегда так ярко описывал. Действительно хорош – в красных пятнах по бокам – чистый петух! Так ночь незаметно и перешла в утро.
20 ИЮНЯ
Всё утро шел дождь. Виктор Петрович, узнав, что убили козу, поворчал: Ну, молодцы, молодцы, – но как-то не сердито. Видно, тут так и надо. Тайга как тайга, тут законы свои. Застрекотал вертолет. А мы и позабыли, что – выборы, что не только Виктора Петровича выбирают, но и самому ему надо выбирать “беспартийного, несудимого” (других бы не стал). Вертолет покрутился, покрутился, ища место посадки, не нашел и улетел. Остались мы без избирательного права. Но все равно хватили по рюмочке за депутата Краевого Совета Виктора Петровича Астафьева и за его избирателей, а потом за Марию Семеновну и Виктора Петровича, как за блок коммунистов и беспартийных, потому что “Маня у меня в партии с рождения и мою идеологическую чистоту блюдет”. Потом он начнет собираться на рыбалку и, выбирая очередную мушку, хвалится: “Ещё чусовская. У меня все лучшее чусовское, начиная с жены”.
Ну, а тут по случаю праздника началась у кужебарских мужиков стрельба по котелкам и бутылкам.
– Ох, не люблю я эту чалдонскую пальбу. Как выпьют, так пошел полоскать – того гляди убьют.
И ушел рыбачить. А мы попели всласть и “По диким степям Забайкалья” и “По Дону гуляет” и Кеша всё удивлялся, откуда я знаю их “сибирские” песни. Потом думали снова податься на реку, но дождик не переставал и Алеша пошел спать, а Мишка с Кешей потащились на лабазы под молитву Виктора Петровича, “чтобы обошлось без выстрела”. Вернулись затемно и действительно без выстрела. Долго сидели у костра, вспоминая все виды рыбалок и все реки страны. И как-то опять оказались на Днепровском плацдарме:
– МаршАлы (всегда он ставил ударение так) они уж напридумают чё-нибудь вроде нашего отвлекающего прорыва… Не люблю я их, курв, больше, чем немцев. Те враги – там все понятно. А эти-то как могли нам в глаза глядеть. Как мы там ночью жрали сырую рыбу. Сколько ее плыло вместе с солдатиками – воды не видать. Мучались потом поносом. И крысы по плащпалатке – шурх, шурх. И чувствуют, падлы, лапами тепло, сразу на другого, и там, слышишь, – жрут, визжат, пьянеют от мертвечины. Я потом у Ремарка “На Западном фронте” прочитал о крысах и сразу вспомнил.
21 ИЮНЯ
Утром простились с Алешей и Мишей – отправили в Кужебар, а сами подались вверх по Амылу. Река уже пошла между гор, высоких чистых кедрачей. Пасеки стали одна за другой выходить к откосам Царственный покой и вечность осязательно стояли по берегам. И уж какие тут разговоры о войне, но я именно тут вспомнил мысль польского, рано умершего поэта Эдварда Стахуры из его дневника, что убить нельзя только безоружного человека. Мысль была старая христианская, но каждый раз почему-то поражающая и враждебная здравому смыслу агрессивной, не любящей такие мысли истории. Виктор Петрович долго не думал:
– Может, в высшем-то смысле и так, да только человечество давно остервенилось и этому высшему смыслу дороги не даст. В Туркмении, мне рассказывал, что археологи выкопали государство высокого расцвета, не ведавшее оружия и насилия, довольствовавшееся земледельем и плодами культуры. Так татары не просто их на нет свели, а вырезали с каким-то особенным озлоблением. Вооруженный человек – это совсем другой человек. Они с безоружным почти разного вида и в согласии им не жить. Жалко хорошую мысль Стахуры, а только свету ей не видать.
Забрались повыше, а потом стали потихоньку спускаться от переката к перекату. Рыбалка пошла получше. Виктор Петрович оживился, повеселел. Полавливал потихоньку, но тема, видно застряла, и он её не забывал:
– Ты все меня пытаешься убедить, что понимание войны меняется в сознании. Меняется, да не совсем. Зайди, вон, в магазин, где инвалиды получают свои пайки. Изувеченные люди сидят, коротают очередь, вспоминают. И редко кто по-хорошему. И мораль, в общем одна: хрен с ними с пайками – могли и вовсе не давать, только бы войны не было. И не себя уже, а детей своих жалеют. А тут последний раз прихожу – является такой подтянутый, бойкий, не спрашивает, кто последний, а пускается в выяснения, кто первоочередник, а кто, значит, во вторую очередь. Смотрю мужик, кривой, вроде меня, морда калеченая, уже задергался: “Тут все первоочередники, комиссар!” Тот сходу: “Что такое? Вы кто такой? Почему комиссар?” “Видно птицу по полету”. Так что вот у этих первоочередников ничего не меняется.
Вернулись на “свою” пасеку, а там уже хозяин, которого все эти дни не было. Валера – фиксатый, блатной, горластый:
– А меня не колышет, кто вы такие. Я перевидал фраеров. Я вот сегодня путём и вчера, и позавчера был путём (попил, значит, всласть). Ладно, будем мужиками!
Потом мы парились, купались после парилки в ключевой воде и он, порассмотрев и кое-что сообразив, уже юлил хвостом перед Виктором Петровичем.
– Я тебя читал, папаша. Твою книгу, как она называется?.. У нас есть. Там браконьер один осетра поймал и чуть не утонул. Видал – знаю. Я и Черкасова читал. Я тебя полюбил. Будем мужиками! Хочешь шапку из соболей или из бобров – чё хошь. Я тут хозяин. Я бью этой падлы за зиму, скоко хочу. Приезжаю на “Буране” по реке и месяц сажу из всех стволов. У меня тут военком кореш и прокурор – кореш, и секретарь – кореш. Все в Валериных шапках ходят, мой мед жрут и мое мясо. Как приедут ко мне, как начнем садить по бутылкам – патроны коробками летят. Всё путем! Надо быть мужиками. Я “Калашникова” не люблю. Это не оружие. И карабины эти… У меня оружие получше. Я тебе одну пулю покажу. Умный – догадаешься (и вращал перед глазами пулю “дум-дум”, глядел на нее, как на свечеку, горя глазами и ласкал ее). Ух ты, красавица моя. А? Погляди-ка – зверь, а не пуля! Это я люблю – как марала саданул, он у меня весь на эту пуля навернулся. Поедем к Ваське! Я, бля, ночью по реке пройду, куда хочешь – вверх и вниз. Мы – чекисты, у нас закалка старая. Я тебе не говорил? – я был начальником погранзаставы, потом заведовал здесь больницей (на хер мне эта застава, я зубы научился ставить). Но я люблю попить путем. А пришла там одна сука – Аллочка. И я ушел. Мне тут лафа, я тут хозяин. Я тут всех… Я тут могу два плана дать, один в колхоз, другой продам. И все путем! Поехали к Ваське! У него есть! И брага есть. Я ведь вчера на вертолете с мужиками посылал вам красного и браги. Хер, говорю, с ними. Они говно – начальники, а меня это не… Я – мужик не жадный, пускай выпьют. А они, видно, суки, сами выжрали – вот к вам и не сели.
Мы так и уснули под его бормотанье и мат…
22 ИЮНЯ
Ушли с утра, пока Валера, который все-таки уехал к Ваське “продолжить”, не вернулся. Не хотелось нам его видеть. Комар разошелся – ни удочку взять, ни весла. Солнце жарит, вода сверкает. Хариус прыгает за мушкой, но не берет. Балуется. Толкнет и в сторону. “Поправлялись” после Валеры. Виктор Петрович только открыть успел, передал мне, а я и урони в перекат – говорю же, комары как звери – только отбивайся. А она, матушка последняя. Ну, думаю, всё. Убьют. Виктор Петрович хмыкнул, но внутри тоже похолодел. А выдернул я ее полную, сверкающую и оказалось, что только долил малость, а не пролил. Родная река – понимает, что к чему.
…Вечером прощались с Кужебаром. Кеша наяривал на баяне. Алеша все пытался спеть культурного Баснера, а Виктор Петрович, смеясь, перекрывал “Дикими степями” и нет-нет просил Кешу сыграть “по заявкам” трудящихся композитора Будашкина “Ой, тайга, тайга густая!”
Я ушел в село поглядеть на дорожку – когда еще судьба занесет. И занесет ли? И не мог нарадоваться покойному вечеру, закату, теплу. Какой-то Колька долго кочевряжился на тракторной тележке, пугая кур и собак, виляя по деревенской улице, пока не ухнул в канаву и к радости баб не перевернулся вместе тележкой. Бабы весело кричали товаркам вдоль улицы: “Нюрка, Фенька, Любка, иди погляди, как Колька кверху жопой лежит!” И все это тоже отчего-то было мирной частью вечера и дышало покоем.
Кладбище стояло высоко на чистом холме и было тоже домашнее и приветно, как сам вечер. Всё село на виду, отроги Саяны, родной Амыл. И спокойно думало, что, наверно, хорошо умереть здесь и быть утешенным долгим теплым вечером, зеленой беседой берез под чуть заметным ветерком и лежать под толстым лиственным старообрядческим крестом в два метра, на котором вырезаны стамеской местного столяра простые буквы “Здесь раб Божий Николай, Тимофей, Петр”… Как на перекличке в день Страшного суда, где все правы и встают перед Господним взглядом для теперь уже подлинно вечной жизни в небесном своем Кужебаре над небесным Амылом.
В избе душно. Крик не угомоняется. Трехсотлетний Никола глядит из угла укоризненно и смиренно. Старики маются. А Виктор Петрович под горьким взглядом Марьи Семеновны, которая знает, как он будет страдать завтра, радостно смотрит, как поляки колотят кого-то в футбол весело и погромно. Наконец, устает и он. Тяжелый сон в настырных мухах не приносит облегчения и…
23 ИЮНЯ
Мы оставляем село, реку, дорогих Алешу и Кешу и под ворчанье медленно оттаивающей Марии Семеновны, катим опять через Хакассию, мимо худых свиней и лошадей в ирисовых полях к родной Бирюсе, дивногорской “Швейцарии”, уже в ночи мелькнувшей Овсянке, в которой так хотелось остаться, – домой – в порядок работ, припасенных для меня чтений, в обычный строй командировочных забот до отъезда.
А этот счастливый сон – навсегда позади. Во всяком случае мой нечаянно нашедшийся дневник на этом смолкает.
г. Псков