Опубликовано в журнале День и ночь, номер 9, 2005
– Земляк, закурить найдется?
Я подбираю с земли вырытые из рядка картофелины, бросаю их в ведро, полное на две трети, и разгибаюсь. В отдалении, у края огорода, стоит щуплый мужичонка в выцветшей брезентовой куртке, с рюкзаком за плечами.
– “Беломор”! – кричу я, похлопывая себя по карману. Для пущей убедительности, что ли? Дескать, ничего другого я не зажилил.
– Пойдёт, – откликается незнакомец.
Я бреду к нему по рыхлой огородной земле: три сотки урожая уже убрано и сбыто – за полторы недели отпуска. На ходу стаскиваю с рук нитяные прорезиненные перчатки, достаю из кармана помятую пачку “Беломора” и зажигалку.
Мужичонка освобождается от рюкзака. Мы усаживаемся на пружинящее буйное разнотравье, подмяв под себя жесткие стебли пижмы, иван-чая и конского щавеля. Краем глаза я замечаю среди травы ветки черной смородины с ягодами, ещё зелёными. Надо же: три года назад, прореживая у дома кусты, я вынес обрезки к огороду, и некоторые из них, оказывается, принялись. Вот неприхотливое растение, вроде вербы: воткни ветку в сырую землю – и она запросто пустит корни.
Незнакомец стягивает с головы жокейку, утирает ею взмокший лоб и тщательно, со знанием дела разминает в пальцах вынутую из пачки беломорину. У него загорелое с краснинкой лицо с обветренной, продубленной кожей, прорезанное глубокими складками – лицо колымчанина со стажем. По такой внешности, как правило, трудно определить возраст собеседника: ему с одинаковой вероятностью может быть и пятый десяток, и шестьдесят лет.
Мы закуриваем. Пришелец жадно, глубоко затягивается и тут же, побагровев, заходится в мучительном, надсадном кашле.
– Фу ты… ё-моё! Давно “Беломор” не курил, – с трудом переводя дыхание, оправдывается он. – Последнее время вообще на легкие сигареты перешел. А совсем бросить никак не получается. Прилипчивая зараза.
– Наркотик,– поддакиваю я. – А насчет кашля… После леса всегда так бывает. По себе знаю: набегаешься по сопкам, легкие проветришь – курево потом через силу идет… Грибы? – киваю я на рюкзак.
Мужичонка отрицательно мотает головой.
– Хрен там! Сушь кругом – мох под ногами хрустит. Хоть голубики с ведёрко набрал. А как с картошкой в этом году?
– Тоже неурожай, – машу я рукой. – Снега-то зимой почти не было. Земля до того промерзла – чуть не весь июнь потом прогревалась. До двадцатых чисел сырость на поверхность перла, от мерзлоты. А в июле засуха. Ботва на полметра вон вымахала, а толку… Картошки в кусте – раза в два меньше. Или мелкая, или по паре штук крупной. Обидно. Вкалывали как всегда – по полной программе, а отдачи…
– У вас-то здесь, гляжу, ещё так-сяк, – хмыкает собеседник. – Вон на выезде из Магадана и дальше, до тринадцатого километра, вообще швах. Ботва повыгорала, огороды черные стоят, как после заморозков. Видать, зимой дорогая картошечка будет.
Минуту-другую мы молчим, погруженные в свои мысли. Рядом в траве неутомимо скрипят кузнечики. За стеной ивняка с шумом проносятся по трассе машины. Жизнь идет своим чередом.
– А чего так рано-то картошку копаешь? – нарушает молчание незнакомец. – Ей же по-хорошему недели три ещё расти. Прольёт дождик – она своё наберёт.
Я пожимаю плечами.
– Наберет, конечно. Зато и в цене упадёт.
Не знаю, зачем я делюсь со случайным слушателем, о котором мне ничего не ведомо, своими проблемами. Выкладываю как на духу: что до весны хранить нам картошку негде – к весне дряблой становится: подвал теплый, сырой, а возить её зимой в город на продажу смысла нет: заплати за транспорт, за место на рынке – и что в остатке? Вот мы с женой и приспосабливаемся как можем: стараемся сбыть до морозов. Я копаю, зелень с грядок заготавливаю, а она на трассе стоит, торгует. И огород у нас не только этот, ещё есть, так что хлопот до зимы обоим хватит. Деваться некуда: зарплаты мизерные, а сыновья в университете на материке учатся, учеба платная – по пятнадцать тысяч в год за каждого.
Мужичонка слушает со вниманием, не перебивая. Лишь изредка кивает сочувственно.
– Знакомый расклад, – заключает он, когда я, наконец, умолкаю. – Нам со старухой тоже на даче покрутиться пришлось, пока детей поднимали. Грядки, парничок. Картошка, само собой. То сам я на рынке торгую, то старуха моя. Ничего, выучили детей. Тоже на материке теперь, самостоятельные. В самый бы раз и пожить нам спокойно, без беготни…
Жена у него два года, как умерла. Живёт один, на пенсии. Зимой подрабатывает – сторожем или вахтёром. А летом – грибы, ягоды. Для себя на зиму заготовит, а остальное на продажу. Дачу после того, как жену похоронил, продал. Денег хватило и за похороны рассчитаться, и на материк слетать, детей проведать.
– А не лучше вообще к ним перебраться? – советую я ненавязчиво.
– Они-то зовут, – сопит собеседник. – В каждом письме уговаривают. А я… куда мне отсюда? Их дело молодое. Зачем у них под ногами путаться?
Он ёрзает, устраиваясь поудобнее, надвигает низко на глаза жокейку и затихает – вроде задрёмывает. Я смотрю вверх, на бледно-голубое, без единого облачка небо, потом перевожу взгляд на сопки вдали, подернутые струящимся маревом. Левее они темно-зелёные, а справа, где прежде была зона отдыха, – черные: четыре года назад выгорели от лесного пожара, двигавшегося полосой со стороны Гадли. Хорошие были места, грибные. Не раз ходил туда и в одиночку, и с сыновьями.
Правда, дальше, если перевалить сопку, начинался непролазный кустарник, сквозь который мне по глупости однажды пришлось продираться. Там, в самой чащобе, я наткнулся на давние дровозаготовки, оставшиеся ещё с тех времён, когда весь Магадан отапливался печками. Долина между сопок была усеяна аккуратно сложенными в штабеля спиленными стволами, давно превратившимися в труху. Кто их заготавливал – зэка или вольнонаёмные рабочие? Почему не вывезли? Сколько сил и времени потратили впустую: не бензопилами же работали, а двуручками.
А лес загубили, так и не поднялся он после: гниющая древесина заразила всё кругом. На редкие, чудом выжившие лиственницы нельзя было смотреть без содрогания: серо-пепельные стволы, мертвенная хвоя со свисающими черными лоскутьями лишайника. Да ещё дико прущий из земли гиблый, ни на что не годный кустарник… Теперь там и этого не осталось – всё сгорело в лесном пожаре. Разве что пророс уже иван-чай – он первым вырастает на пожарищах.
Вставать не хочется. Когда занят работой, в перерывах лучше не засиживаться, тем более на припёке: разморит. Я с утра на огороде, усталость дает себя знать. Хотя картошки у жены вроде с запасом, можно не торопиться.
Я достаю “Беломор”. Компаньон рядом потягивается, кряхтит – не спит, значит. Предлагаю и ему закурить. Он вытаскивает папиросу из пачки и испытующе смотрит на меня:
– А ещё можно?
– Да пожалуйста.
– Хм… Получается, три штуки уже, – зачем-то подсчитывает он. – А ещё парочку дашь?
Тоже мне бухгалтер! Меня разбирает смех.
– Чего считать? Бери, сколько нужно.
– Ну? Не жалко? – щурится он с весёлой хитрецой.
– А чего жалеть? Кончится курево – дом рядом, схожу.
Пришелец задумчиво крутит в руках мятую пачку и возвращает мне, так больше и не достав из неё папирос.
– Ты не подумай чего, – конфузится он, уловив в моем взгляде насмешку. – Это я так. Вспомнилось кое-что.
Он собирается с мыслями и рассказывает:
– Я уж говорил: и мне случалось торговать на рынке. Времена те ещё были. Это сейчас народ вроде приучен уже на грёбаные копейки выживать. Да хоть получает их без задержек – траты на прожитьё наперёд просчитать может. А тогда… Сам, небось, помнишь. Деньги у людей на сберкнижках ухнули, зарплаты по полгода не платили, задерживали. А цены резко на взлет пошли. Кто покрепче, как-то ещё изворачивался. А престарелым – тем хоть сразу ложись и помирай.
Сейчас-то на рынках нету того, что было. Все к новым порядкам приспособились. А кто не сумел – загнулся. А в ту пору, знай, старушки-божьи одуванчики вдоль рядов бродили. Какая с палочкой, а какая сама собой – еле ноги переставляет. У того, у другого что-нибудь выпросит. Где пару картошек или морковинку, а где ощипки зелёного лука подберёт. И рада-радёшенька: есть чем поужинать.
Рассказчик криво усмехается. Срывает былинку и, смяв её, принимается накручивать на палец.
– Вот, значит… Торговал я как-то редиской. Мытую, привез её россыпью, стою, в пучок увязываю. А тут бабулька ко мне подруливает. В вязаной шапочке, в плащике болоньевом. Сморщенная, бледная – ни кровинки в лице. И трясется. Ну, вся ходуном ходит. Слезящимися глазенками в глаза смотрит и спрашивает шепотом: “Сынок, а сколько редиска стоит?”
Не помню, какие уж тогда цены были. Ну, говорю ей: столько-то, мол, пучок. Знаю же, что не купит, – надеется, что я так ей дам. А у меня редиски не скажу, что много, – раздавать особого желания нет.
Молчит бабулька. Я не сдаюсь – прикинулся, что не врубаюсь. Повторяю громче: “Пучок столько-то стоит”. – “Не пучок, – шепчет, – а редиска”. – “Одна штучка? – вздыхаю с облегчением. – Да ничего не стоит – и от щедрот своих протягиваю ей редисину. А самого распирает от гордости: вот я какой добрый!
Ушкандыбала старушка. А я чуть погодя опомнился, в чувство пришел – и до того мне муторно стало! Что же я за человек, если всей щедрости во мне на одну редиску и наберется? Не на две там или три штуки, а всего лишь на одну-единственную!
Сколько ни бывал я в следующие разы на рынке, всё эту бабульку высматривал. “Увижу, – думаю, – сразу целый пучок ей дам”. Только нет… больше она не появлялась.
Рассказчик, не глядя на меня, возится с рюкзаком: стряхивает с него сор, проверяет застежки, подтягивает лямки. Я молчу. А что тут скажешь? Наконец, он бросает на меня быстрый оценивающий взгляд и торопливо досказывает:
– С тех пор и вертится у меня в голове эта мысль. О том, что мы привыкли рассуждать, оценивать: этот человек, дескать, добрый, щедрый, а этот не очень. А почему бы нам доброту и щедрость не измерять точной меркой? Дал нищему полтинник или рубль – настолько и достоинств в тебе. Доброты на полтинник, щедрости на рубль – и не больше. Хотя… глупо это, конечно. Я понимаю. У одного денег куры не клюют, а у другого рубль, который он отдает, может, последний.
Я не заметил, как незнакомец преобразился. Его глаза блестят, он оживленно жестикулирует и даже привстал с места. Ну, прирожденный оратор! Просто Цицерон. Что скрывать: меня не оставили равнодушным его соображения, и я не прочь бы обсудить их, как водится у нас, под рюмочку. Но наша беседа неожиданно прерывается: за ивняком шумно шелестит будто ложащаяся под косой трава, и оттуда, обогнув заросли, появляется моя благоверная – запыхавшаяся, разгорячённая.
– Сидите? Хорошо устроились! А у меня картошка кончилась, – выпаливает она и, подбоченясь, демонстрирует нам пустые ведра.
Опешивший от внезапного натиска мужичонка испуганно хлопает глазами. Я молча салютую ему рукой, подхватываю принесённые женой вёдра и размашисто шагаю к начатому рядку. Дёргаю из земли ботву, оббираю с корней картофелины и бросаю их в не добранное ведёрко. Жена суетится на соседнем рядке.
– Бывай, земляк, – доносится с края огорода.
– Будь здоров – отзываюсь я, не разгибаясь. Жена что-то недовольно ворчит под нос. Что ж, она права: работа прежде всего.
г. Магадан