Опубликовано в журнале День и ночь, номер 11, 2005
ВЕСЬ ЭТОТ ДЖАЗ
У нас, если вы не знаете, еще сохранились остатки красного крепостничества.
Приезжает в педучилище управляющий из села и сразу проходит к директору. Из-за глухой двери под дуб доносится:
– Сто-сто пятьдесят…
– А может, двести?
– Нет, сто пятьдесят человек и кормежка.
Дальше, кажется, начинается что-то сугубо интимное, резко понижаются голоса… В общем, секретарша с трудом уловила только два слова: “банк” и “счет”.
Дождь, холод. Подшестерка угрюмо заметил:
– В прошлом году я в это время откинулся – тепло было!
Лихорадочно брились, по три “Орбита” закидывали в мощные ротовые полости – ну, прямо хоть сейчас в рекламу! Уже за полдень показывали часы!
– По коням! – сказал Васильич, похожий на секретаря давно забытого Н-ского райкома. – Студентки к нам из города приехали! А мы все еще здесь! Этот соплежуй уже вымыл транспорт, нет?
Шестерка пробормотал:
– Какие-то предъявы непонятные погнал.
– Это ты что-то сказал или просто твоя шея скрипнула? – привычно построжил его Васильич.
Васильич иногда напрягал мускулистые брылы – вот-вот начнет произносить речь об исторической роли братанов в России. У него новый костюм невозможно прекрасного цвета с чуть фиолетовым отливом! Верх мечтаний – черная шелковая рубашка!
Джип уже сиял. Он был живее своей живой начинки, подбадривал, мигал полировкой: сегодня прорвемся, а то два дня что – девушки в поле, а вы с Эрнестом квасите вповалку.
Хорошей формы бритая голова Васильича спереди предъявляла лицо все в заломах, как на его пиджаке. Улыбка пикировала вбок: он каждый день ее так укладывал перед выходом.
На третий день, на середине девятой бутылки водки “Вальс-бостон”, Васильич вдруг закричал:
– Денис! Денис!
– Что? Кто? Какой Денис? – Захотел ясности Эрнест, хотя глаза его уже сами закрывались.
– Из-за ваших телок внука уже неделю не вижу! Да и телок тут шаром покати!
– Девушки в поле, – бдительно прохрипел Эрнест, приподняв голову.
И больше ее не опускал.
История, пролившаяся из бодрых брыл Васильича, была настолько освежающа, что Эрнест даже встал и начал расхаживать по клубу.
– Сыну надоела Светка, он ее бросил. Но оказывается, сделал ей ребенка, который Денис, который моя кровь-кровинушка! – Васильич задышал, подошел к Эрнесту, схватил его за руку, сжал и помял обручальное кольцо.
История готовилась политься дальше, но Эрнест все время отвлекался. Он пытался изящными своими музыкальными пальцами выправить кольцо – ведь давит, и палец уже нежно синеет. Какой синкоп навалился!
– Слушай сюда! – рявкнул Васильич. – Что ты копаешься?
Эрнест показал руку. Васильич двумя движениями вернул кольцу прежнюю форму и продолжал:
– Светка эта как бы думает: рожу – вдруг убьют, скажут – не нужны дети, а если сделаю аборт – скажут – как только тебе пришло в голову лишить жизни нашу породу. И она – такая чумовая – схитрила: родила и оставила Дениса в роддоме. А он в нас весь, кулачищи – во!
И Васильич снова ринулся к Эрнесту, хотел в доказательство родовой силы руку помять. Но Эрнест спрятал обе руки за спину, приговаривая:
– Дальше, дальше рассказывайте! Чем все закончилось?
Тогда Васильич схватил Эрнеста в охапку, похрустел им и продолжал:
– Конечно, тут приезжают иностранцы, хвать этого Дениску – типа усыновить! Такого всем хочется! А в графе “отец” наша фамилия. И они заявляются, два скелета, один из них переводчик: подпишите, разрешите.
– А мать Дениса что – подписала? – ощупывая ребра, спросил Эрнест.
– Светка-то? Подписала. Она сейчас об х..и спотыкается… А сыну моему в это время навесили срок за наркотики, поехали мы к нему. Он обрадовался: есть, типа, для кого поляну косить, уже три года Дениске, ты, батя, его забирай!
Голос Васильича дрогнул, повлажнел, он посмотрел на Эрнеста, но тот шарахнулся в дальний угол. Тогда Васильич схватил громово храпящего шестерку и похрустел им. И продолжал:
– Дениска мне рассказывает, что на Новый год в приюте ему Дед Мороз очки подарил, ну, ему подогнали так под видом подарка. А он подошел к воспитательнице и закричал: “Вы знаете, я вас вижу, вижу!” – И Васильич не смог сдержаться, зарыдал.
Его камарилья привычно очнулась, поднесла ему полный стакан “Вальса-бостона”. Васильич проглотил, рявкнул:
– Поехали!
Эрнест с облегчением понял, что они помчатся, удало вскрикивая, бешено перегазовывая и вставая иногда на два колеса, ужинать в городской ресторан.
– Все козлы! – кричала бригада.
– И вы козлы! – мимоходом оскорбили они деревья.
– Вы-ы… злы-ы… – возражало им эхо.
Это последнее, что слышал Эрнест, и рухнул в отравленный сон. На сегодня они спасены, девушки спасены.
Назавтра бригада очнулась в час дня, Васильич резко приказал собираться. Братки брились, одеколонились, чистили зубы, обувь, отражаясь желваками лиц в носках ботинок. Опять загрузили в багажник неизбежное количество любимого Васильичем “Вальса-бостона” и тьму всяких нарезок.
Эрнест в это время сидел, раскачиваясь, и сквозь судороги глотал смоляной чифир, надеясь таким образом восстановить себя в полевых условиях. И услышал сквозь шум пьяной крови уже почти как судьбу: “Гоп-стоп, мы подошли из-за угла”… Водитель жал на клаксон, тряся волосами-сеном.
Эрнест застонал, а Васильич строго приказал:
– Всем лечиться! Щоб наши диты булы здоровеньки, як тыи шкафы!
И понес Эрнеста алкогольный свинг, в мозгу зажглись две лампочки, и мелькнуло: сегодня я еще выдержу, а завтра придется звать на помощь управляющего, а потом уже и бухгалтера подключать.
– Где девушки? – повис неизбежный вопрос. – Девушки где?
– Они работают в поле.
– Будем ждать. А пока что – освежайтесь!
Они так и не поняли, что встреча не состоится. К вечеру здоровый аппетит возьмет свое, и бригада унесется, джигитуя, на джипе.
Эрнест рассказал им в этот день про молодецкие забавы казахов.
В детстве он видел – на сабантуе, как один всадник поднял на полном скаку платок с земли. А у другого лихача закипело все – взвизгнул, бросил на землю платок, развернулся, и зубами – свесившись с коня – поднял его! Да-да, зубами!
И вот бригаде Васильича тоже загорелось кого-то переплюнуть.
Они долго гнались за чудовищных размеров фурой, при обгоне ударились об нее – и вылетели в молодой сосняк, измочалив много стволов.
Но это еще не все. Оказалось, что они не заметили, как пересекли границы области! И здесь закончилась власть Самого Смотрящего, и начиналась власть другого авторитета.
Только они успели очнуться, сползтись, как менты прикатили, избили и понадевали “браслеты”.
Эти подробности Эрнест узнал уже через неделю, когда увозил студенток с бескрайних полей. Как узнал? Уже не помнит. Наверное, от управляющего.
Сели в электричку.
Эрнест ходил проясневшим взором по лицам. И вдруг обнаружил, что студентки загорели, поздоровели, налились, эх, минус бы тридцать лет мне или хотя бы двадцать!
А ведь я подвиг совершил, думал он, давя кислую отрыжку, спас… что же я спас? Ну, как это… достоинство каждой из них.
Печень сократилась, гоня вон смертельную слизь: ну, спас ты девушек, спас, теперь переключись – обрати внимание на меня, на родную!
Эрнест посерел, вспомнил, что есть какие-то таблетки (сунула жена). Дрожащими потными руками достал и мгновенно рассыпал. Студентки их собрали, получилась разноцветная горсть. Эрнест подумал-подумал – и заглотил три “шпа-ны” (на самом деле это была “но-шпа”, но у него прочиталось наоборот).
Через двадцать минут полегчало, пробился родник бодрости.
Только открылся тамбур – и ворвался крик:
– Эрнест, где ты пропал со своими картошами и морковами!
Это был Игорь Лобастов. Оказывается, в этот день – открытие памятника Неизвестному киномеханику, то есть Гавриловскому.
– Мы тебе послали телеграмму! Быстрей – ко мне в машину!
Гавриловский был друг Эрнеста и Игоря с шестого класса. Вдруг он назначил себя посредником между Бергманом, Феллини, Тарковским и нашим городом. Бывало, в сатиновом рабочем халате идет Володя Гавриловский, в руке – авоська с кефиром и книгой Питера Брука “Пустое пространство”. Все к нему бросаются:
– Володя, Володя, сегодня что?
– Сегодня “Земляничная поляна” в шесть и в девять. – И улыбался с оттенком… с оттенком отстраненного благоговения (не я, не я эти фильмы создал).
Перед входом в книжный магазин он сутулился, как ныряльщик перед прыжком в страшную глубину…
На этом месте воспоминания Эрнест задремал, мягко покачиваясь внутри машины. Он встрепенулся, когда подъезжали к клубу, где Володя в своей земной жизни прокрутил двадцать раз Бергмана (это была его мантра) и четырнадцать раз Тарковского (это была его сутра).
– Я мысль потерял! Была где-то – и вот улетела.
– Унеслась куда-то по своим делам. Ничего, соскучится – вернется, – утешил Игорь.
Памятник Гавриловскому был – не совсем памятник. Это просто барельеф: силуэт киномеханика склонился над силуэтом условного проектора. От аппарата шел луч конусом и упирался в дверь клуба.
Этот клуб раньше назывался “Октябрь”, но был переименован в “Август” после разгона путчистов в 1991 году, сейчас он готовился к очередному превращению.
Из пожилого уютного “Москвича” Эрнест был безжалостно вытолкнут Игорем под пристальные глаза телекамер. Заведующая клубом уже закруглялась:
– Гавриловского мучило, что Пушкина не понимают за рубежом: “Значит, он не гений, если не всемирный?”
Эрнест начал с того, что показал руками размеры тоталитаризма:
– Был один ба-альшой тоталитаризм. Володя с ним боролся, боролся, показывая фильмы, и сердце его разорвалось! Мне до сих по снятся часы без стрелок из “Земляничной поляны”. А сейчас большой тоталитаризм разлетелся вдребезги, и в каждом селе теперь есть свой, маленький тоталитаризм. Я приехал сейчас из глубинки, возил студенток на сельхозработы – я там боролся с ним, боролся. Поставят ли мне памятник? Ведь Володька, – он сделал жест в сторону киномеханика на стене, – всего семь классов окончил! А я – музыкальное училище…
Скандала не получилось, потому что Эрнест был бережно взят под руки и уведен в буфет на банкет. И как говорила его бабушка: “На стары-то дрожжи!” Сами понимаете…
Назавтра Эрнест очнулся с головной болью во всех отростках. Почему я снова в клубе? Где девушки? Он вскочил. А, так это другой клуб. Теперь уже имени Володьки Гавриловского.
Что это, какой-то треск? Все равно пойду на звук к окну. Вот это да! На его глазах герань своими корнями разорвала пластмассовый горшок.
Подошел зевающий охранник. Он вручил ему бутылку с остатками фальшивого коньяка:
– Это вам полечиться оставили. – Проследив застывший взгляд Эрнеста, он сказал:
– Это же древесная герань, она камень пробивает.
Эрнест спросил все, что положено в таких случаях: какой сегодня день, который час.
– Пятница. И сказали, что заедут за вами в девять. Если не заедут, я вас, – он посмотрел на часы, – через пять минут по смене передам.
Хорошо бы сейчас домой позвонить. Но жена ушла на работу, а теща, наверное, видела меня в телевизоре, она все подряд смотрит… Он вспомнил свою речь, застонал, сжался.
Тут снаружи забарабанили, и голос Игоря Губастова снова пришел на помощь:
– Эрнест, пора! Я тебе вчера не говорил, сегодня хороним Александра Львовича.
– Да, ведь еще до колхоза старик был плох… Господи, какие богатыри уходят! Завези меня на работу, – взмолился Эрнест, – я отгул возьму. Мне обещали.
– Александр Львович тебя тоже ждет, – сурово прекратил его Игорь. – У нас дел! Живые цветы – раз, венок – два, сообщить в милицию…
– Зачем в милицию?
– Положено: ведь массовое мероприятие, весь этот джаз над телом Александра Львовича. Ну вот на тебе, – Игорь протянул сотовый, – успокой директора.
Гроб стоял перед Дворцом культуры.
Два милиционера находились тут же и радовались, что на сегодня им такая легкая служба досталась в ясный сентябрьский денек.
Было море дорогих иномарок – ведь все приехавшие на последнее прощание играли в свое время у Александра Львовича и привозили с южных окраин империи джинсы, темные очки, в общем, фарцевали-рисковали вовсю, трудолюбиво взращивая в себе зародыши бизнеса.
Венков было много, мелькали надписи: “Теперь у тебя вечный джаз!”, “Помним Ялту-74”, “Помним турне по Краснодарскому краю”. Барабанщик сидел, а остальные музыканты стояли в вальяжных позах, потому что знали: это было бы приятно Александру Львовичу.
– Он завещал исполнить на похоронах весь репертуар, – сказал в микрофон Игорь.
Седой мальчик лежал и словно вслушивался: с чего же они начнут.
Начали с “Лучших времен” Эллингтона, и Эрнест покатил на этой музыке прямиком в свою юность. Вот он привозит с гастролей целое джинсовое море, и попался, и попадает вдруг под следствие. И грозился бессмысленно отломиться целый кусок жизни!
Но спас его тесть – кегебешник в отставке, то есть, тогда еще не тесть, а отец Люды. Волшебным образом уголовное дело рассосалось, и Эрнест сделал предложение Люде прямо в постели, потому что тесть затерроризировал его своим благородством: ни разу не намекнул, что пора жениться. Вот и пришлось жениться.
А сколько дергался! Ведь Лиза из Нальчика, которая поставляла ему тогда подпольный самострок, сама имела глаза цвета джинсового, и хотелось узнать, где еще у нее есть джинсовое что.
Для таких, как Эрнест, все женщины красавицы, только одни красивы на неделю, другие на год, а третьи – на всю жизнь.
Когда заиграли “Глубокую ночь”, молодой милиционер сказал капризно пожилому:
– Опять этот Эллингтон!
– Это же великий Дюк, это как Пушкин у нас, его везде много.
Дети Александра Львовича, на самом деле три здоровых лба, стояли угрюмые, впрочем, Эрнест такими всегда их и знал много лет. Они обижались, что отец из-за своего оркестра их редко замечал.
А ведь у меня есть дочь, спохватился Эрнест. Надо попасть сегодня домой, Эрнест, надо.
С Компроса, с Куйбышева, с Героев Хасана на классное исполнение стекался народ. Все сначала радовались лишнему мигу веселья, а потом роняли челюсти, увидев, для кого играют. Чем больше становилось зрителей, тем полетнее импровизировали артисты: ну, Александр Львович, твой последний концерт – на уровне! Ты нам все отдал, зубр джаза, о если бы мы могли вернуть тебе то же самое, ты бы уже встал и присосался сильными губами к саксофону!
Эрнест ушел от Александра Львовича еще одиннадцать лет назад, но он опять там, среди растворившихся, забывших себя музыкантов.
Милиционеры имели вид, как будто их подмывает приступить к трудному, но интересному делу. Они взглядами приглашали присоединиться престарелого Аполлона, и Эрнест тоже стал подплясывать, утирая неостановимые слезы. Пожилой милиционер даже вытер пот, сняв головной убор – формой бритой головы он напомнил Эрнесту кого вы думаете? Бригадира криминалов – Васильевича. Но это ничего не испортило.
Долго еще джазисты электризовали острыми звуками атмосферу, но вот заиграли “Колыбельную” Гершвина (с большим драйвом), и зрители поняли, что пора идти по своим делам, пока на это отпущено время.
– Люда, опять твоего дурака по одиннадцатой показывают, по новостям. Перед дворцом и возле каких-то пузочесов.
– Значит, жив, мама.
В подтверждение прозвучавшему раздался звонок в дверь.
Некоторое время женщины молча рассматривали Эрнеста, свисающего с плеча Игоря.
– В таком возрасте – и еще это! – целомудренно вскрикнула теща.
Эрнест открыл глаза:
– Спокойно! У меня давление всегда, как у космонавта: сто двадцать на семьдесят.
Я ХОЧУ СПАСТИ ТЕБЯ
Под каждым глазом у него было по три красивых мешка, будто он победил в конкурсе красоты мешкоглазых. Это потому, что он спасал по ночам: в форточку до пупа высовывался, услышав крики на улице.
Голос у Ильи громовой, давящий на стекла столпившихся домов:
– Расходитесь, а то сейчас выйду, и вы узнаете, что такое боевое самбо! Вызываю милицию!
В годы застоя хулиганы боялись свирепого государства, как и все. Поэтому они уходили, лишь крича в ответ: “Сперматозоид засушенный! Мы еще встретится”. Но Илья подставлял под крики тугое левое ухо, которое у него получилось от армии.
С глухотой он боролся упорно: голодал по пятьдесят дней, и слух улучшался. Вот так однажды, на пике улучшения, он познакомился со Станой (Анастасией), а когда снова стал тугой на ухо, был уже женат на ней. Потому что Стану надо было спасать! Поэтесса! Ничего в жизни не понимает! Особенно желание спасать запекло его, когда она шла навстречу ему, куря, и показала на дырку в юбке:
– По дороге моль встретила. Видишь: не отбилась.
В промежутках, когда Стана не курила, она носила в руках большое красное яблоко – просто так, для усиления красоты. У нее были глаза умнее ее самой – бывают такие глаза, как бы существующие отдельно от человека.
А вокруг общежитие, состоящее из множества юных организмов и мыслей, катило свои валы навстречу могучей плотине – сессии. Голос у Станы был грудной – от слова “грудь”. То есть, даже не видя ее, можно было сразу сказать, что грудь у нее замечательная. И она взяла его за руку:
– Илья, приходи ко мне сегодня на белый ужин. Там будет толпень…
Оказалось: из белого были молоко, сыр, белый хлеб и белое вино.
На излете коммунизма – в лохматых семидесятых – студенты собирались по комнатам общежития – мечтали, что это наметки будущих изысканных салонов, клубов… Хотя доцент Ганина им говорила: студент-филолог должен спать четыре часа в сутки, а все остальное время – учить-учить…
В первую очередь у Станы, где жило еще пять девушек, в общем, в ее салоне, молодожены Капустины читали вслух словарь пословиц Даля.
Набилось человек пятнадцать, а то и двадцать. Илье не понравился только один студент с романо-германского, который пел хриплым, а значит, красивым голосом: “Ай лав зэ дес” (я люблю смерть). Илья, не посмел сказать, что у него меж лопаток, а иногда и за ушами, холодок пробегал. Вдруг выгонят за неправильное отношение к смерти и вообще никогда уже не пустят обратно!
Потом танцевали все: от чарльстона до шейка. Он трясся с нею, как на вибростенде, придерживая за шелковые локти, и казалось, что он не дает ей улететь выше! Невесома!
Его тогда – на белом ужине – поразило, что, прощаясь, многие говорили: встретимся у пирамиды Хеопса. Через Илью в этот миг прошли волны вечности. Он уходил от Станы, как от королевы: пятясь и кланяясь.
Потом уже, к концу миллениума, он оказался туристом у этой ободранной пирамиды и почувствовал себя в самодеятельном театре, только солнце было настоящее, и оно настоящесть свою усердно выкладывало на их шеи и головы. Бедуины с тонкими неглупыми лицами все время хотели выдрать из него деньги, взамен подсовывая – прокатиться на брезгливом верблюде и сфотографироваться. На снимке потом мысли корабля пустыни отчетливо лежали на его аристократической морде: “Ну, уж потерплю вас, на фиг, еще раз”.
Именно сидя между двух косматых горбов, Илья вспомнил четыре строчки Станы:
И корабли пустыни
Приплыли к пирамиде.
На мне же юбка мини
И я в натуральном виде.
Тогда, в советском году, ему было дано такое зрение, когда он встретил Стану, что он видел человека и сейчас, как слабый побег, и в выси лет – он ветвится по всем своим возможностям, как крона. Вот поэтому он принял ее стишки.
А она – через девять лет их семейной жизни – села на колени к Хомутову. И тот ей говорит, как всем до этого:
– Мы не из тех Хомутовых, что от хомута, а от Гамильтонов ведемся – они приехали в шестнадцатом веке из Англии.
– Ну и что ты смотришь, Илюша? – егозливо спросила Стана. – Иди помусоль с Виталькой игрушечный хоккей. Это единственное, что у тебя хорошо получается.
Стана засмеялась смехом, который изрешетил грудь Ильи.
Все могло так и быть, что из Англии: лицо Хомутова – как корнеплод такой разумный (часто такие физиономии мелькают в голливудских боевиках). Раньше они Илье нравились, а теперь он понял: это морды омерзительных соблазнителей.
И Стану надо спасать.
Она же мать его Витальки. Да, вот еще что: квартира, в которой жили, дана Стане от школы, и если он ее не спасет от нашествия Гамильтонов, то где ему тогда жить-то? Илья шабашил иногда у Хомутова, и теперь у него кусок хлеба исчезнет. Но это не главное, потому что Илья уже шестой год переводил “Слово о полку Игореве”. Грады рады, веси веселы – звучит, как надо в ХХ веке!.. Он думал: это почему никто не переведет по-новому – это ведь так трудно! А если трудно, значит, я сделаю!
Но так никогда и не закончил.
Не в деревню же к родителям возвращаться, где все сидят и ногти напильником подпиливают – в редкую минуту трезвости. Такие там все романтики!
Хомутов был тихий, конечно, и в два раза меньше Ильи, пиликал сверчковым голосом. Но его огромное кольцо с бриллиантом говорило такое: Хомутов разбогател, у него кооператив, а вы все для чего тут?
Оказалось, что Стана беременна от этого англомана. Тогда Илья ушел. Кого тут спасать? Он резко понял, что никакая Стана не поэтесса. Хамелеон не может имитировать рисунок шахматной доски, потому что это очень сложный рисунок… У нее не стихи, а чечетка слов. Что это за рифмы: тамадство – гадство?! И бежал он от ее гаремных губ.
Долго он размазывал себя по пространству и времени и наконец устроился работать в “ОБЛДЕТ” – областной детский клуб. Все называли его, конечно – Обалдец. И только Юля говорила: “В нашем графстве…” А он ее однажды прервал:
– В этом графстве Обалдец мы повстречались наконец.
В детстве Юля упала с крыши сарая, и с тех пор у нее два локтя – этой левой рукой она ничего не может делать.
И ее нужно было спасать.
К тому же он уже обалдел жить в этом Обалдеце, в тесной конуре, в подвале, а снимать жилье – как, если четверть получки уплывает на алименты? А у Юли – комнатища! Замок в коммуналке!
– У меня настоящий замок, – объясняла она, когда они шли к ней.
И хорошо. И эти деревья, переходящие в городской темноте где-то там в леса, и звезды, которые как будто бы наверху, а на самом деле они со всех сторон, и нигде у Земного шара нет ни верха, ни низа.
– Я какой-то пермский Леонардо, – говорил он Юле с веселым ужасом. – В нашем Обалдеце детям говорю и об импрессионистах, и о “Давиде” Микеланджело, и как опера зародилась… И чувствую, что сам все могу!
– Тогда напиши картину, как Мандельштам прыгает в Чердыни, в ссылке, со второго этажа, и крылья над ним! – горячо потребовала Юля.
Эта горячность его захватила, и он убыстрил шаги (и ее заставил семенить) к ее коммунальному оплоту.
Через три дня после той ночи родился на холсте крылатый Мандельштам с нежно-голубым лицом. Но больше никто у них не рождался. А прошло уже два года.
Илье нравилось работать с глиной. Она течет как живое масло под руками. Она почти сама превратилась вот во что: маленькая такая, руки раскинула – мать стоит перед громадным младенцем. И через девять месяцев у них родилась дочь. Купили кроватку, коляску – и в “замке” сразу стало тесно.
Илья увидел себя в зеркале: подглазные мешки набрякли, ладно, но боковые его брови! Почему они еще больше сползли на бока! И никто не купил ни Мандельштама, ни “Материнство”. Хотя он каждый год выставлялся на бьеннале всея Перми. Там раскупали наперебой каких-то ониксовых фазанов и послушных медведей на холстах размером три на четыре. Ну, погодите, думал Илья, в то время как к нему уже подходила Стана. Она несла под мышкой потный труд художника Щ., который у нас в Перми все время изображает древний Египет. Ему уже идет десятый десяток и удалось убедить администрацию губернатора, что в прошлых жизнях он жил на берегах Нила. На этом он сделал свою судьбу. Приезжает Евтушенко – ведут его к Щ., приезжает Ельцин – дарят ему картину Щ. Неизвестно, как там насчет прежних жизней, но здесь Щ. обеспечил себя на много жизней вперед.
А Стана уже была мисс Сбербанк. Хотя Хомутов, подарив ей двух сыновей, плавно отчалил от нее, она от этого еще больше встрепенулась, и хоть не финансовыми потоками, но ручейками-то ей дали поуправлять.
Он, не забывая о первенце, всегда говорил со Станой щедро. Вот и теперь:
– Помнишь, как в твоем салоне все не целовались, не обнимались, а гладили друг друга по головам.
– Это все застой был. Нас тогда прижимало друг к другу мощным тоталитарным давлением.
Он посмотрел на нее с испугом, предчувствуя: сейчас с него будут трясти большие суммы денег. И точно!
– Между прочим, Илюша, в эту зиму твоя очередь покупать дубленку Витальке.
– Нет, в эту зиму такую сумму не смогу собрать. Только на пуховик.
– Ох, я бы этих художников, поэтов! Собрала бы всех вместе и отправила на необитаемый остров, чтобы они там ели друг друга.
Она развернулась плавно, как дирижабль, и поплыла, оставляя по правому борту картину Литкина “Черемуховый снег”. И бедра ее покачивались, как континенты.
Черемуховый снег с картины засеялся в глазах Ильи и перенес его туда, когда кости его были гибкими, еще не хрусткими, а язык не обварен никотином. Это была деревня Вербки.
Цвела черемуха – весь лес побелел. Отец матерился: конь в лес не идет, боится – запах черемухи стоит стеной! Конечно, Морька-мерин боится, что медведя не учует.
Вдруг осенило Илью! Почему конь не шел в лес, где медведя не учует – из-за цветущей черемухи? Потому что жизнь важнее красоты! Когда красота угрожает жизни – прочь от такой красоты… даже если это цветущая черемуха.
Себя нужно спасать, вот что!
Илья побежал. Он прибежал к теще в социальную фирму “Норма”.
– Я созрел! Бесповоротно. Согласен пахать на любого кандидата.
Инна Иннокентьевна ему обрадовалась:
– Давно бы так! Голос у тебя – просто громобой!
Тогда разных партий у нас в Перми было полно. Илья стал окучивать кандидата от партии “Наше все”. Главным соперником у них в округе была партия “Наше – и все!”
Победили. Через год у Ильи – трехкомнатная квартира на берегу Камы. Остальные деньги испарились, как сухой лед, во время дефолта 1998 года.
Но наросшие связи не испарились. Государство еще не умело связи между людьми пустить в поток инфляции и получать навар с этого.
Был такой клуб – “У несбитого летчика”. И был его хозяин Вотяков-Смык. И была у него любовь: игрушечный хоккей. Собирались там люди небедные, выигрывали и проигрывали суммы немалые.
Мужики просто влюблялись в эти безгласные фигурки. Они кричали: “Фетисыч, вперед! Третьячок, не уступай! Бобрик, накинь на клюшку!” Илья вспомнил, как здорово они дергали с сыном за стержни, умоляя (каждый свою штампованную команду) играть резче, бойчее.
Сразу в первый вечер, когда Илья пришел в ангар “У несбитого”, встретил кого бы вы думали? Конечно, Хомутова. Было видно, что тот хочет победить еще раз.
Но и Илья-то уже был не тот Илья. Он вдруг почувствовал через стержни каждого игрока, как живого, словно нервы туда проросли.
Проиграв, Хомутов бестрепетно отсчитал ему три тысячи долларов. Потом сел к чайному столу, взял нож вместо ситечка (!) и стал лить через него заварку. Илья все понял и быстро ушел.
Настала очередь деда. Спасать, разумеется. Родители Ильи к тому времени умерли, а Михаил Силыч каждый день удивлялся:
– Почему вы – боговые – так мало жизнь любите?
Илья и Юля наливали Михаилу Силычу стопочку.
– Дед, смотри: сверху должен быть ободок пустоты.
Михаил Силыч горько смотрел на все это и приказывал:
– Налейте по-человечески! Мне не нужен ободок, а нужен – куполок.
Илья ему выговаривал:
– Дед, тормози, ты спьяну раскапризничаешься, опять заставишь греть твою постель.
– И заставлю. – Дед грозно тряс русыми, так и не поседевшими кудрями. – Вы раз в две недели приезжаете – трудно, что ли, постель родному деду согреть?
Перестелив дедову постель и полежав в ней, оставив две сумки продуктов и прихватив грязное белье, Илья пилил с женой в Пермь на старенькой “Волге”, которую купил за полторы тысячи “гринов”.
Однажды Илья приехал к деду, а он скорчился в постели и смотрит в окно:
– Форточку ветром распалыснуло – зуб с зубом не стыкатся! Лежу кукорежкой. Зачем ты повесил там белый платок! Вы думаете, что я уже сдаюсь? Снимай эту капитуляцию.
В углу окна было немножко паутины, и все. Никакого белого платка! Но Илья взял веник, паутину убрал, краем глаза уловив убегающего паука – только мохнатые ноги мелькнули.
– Я все снял, – доложил он деду.
Михаил Силыч сердито посмотрел:
– Чего ты свашишься? Нужно – раз! – и снять белый платок! А ты копаешься-копаешься… подвинул, а не снял! Я бы сам, да только страшно мне, – закончил он упавшим голосом и уронил голову на грудь, словно задумавшись.
Илья бережно взял деда за руку: она была уже закоченевшая. Какая большая скорость улета у души!
Сколько ни старайся, возведи стенки из денег, а эта какая-то белая материя все равно просочится и будет белеть и колыхаться перед глазами.
Прошло некоторое время. Чувство, что нужно кого-то спасать, не давало покоя. Оно застоялось, сгустилось и спеклось. Пора было его обновлять. И он пришел к Капустиным. Они не сумели воспользоваться причудами русского капитализма и жили бедно.
Илья начал со слов “стратегия жизни”.
Ходил в Пермэнерго – подписал спецразрешение на спецсчетчик – 30 источников света хочу иметь… Депутат один за меня попросил – и подписали. По пути вот к вам заскочил. Капусточка! Это тебе. – Он вручил хозяйке кочанчик декоративной капусты, раскрывшийся в виде розы (это было такое отрицание съедобности во имя чистой красоты). – Знаете, я тут понял вот что! Должна быть стратегия жизни.
Капустины подумали: Стана опять требует у Ильи деньги. Он столько лет заходил к ним, приносил то херес, то кофе, то воспоминания молодости, но в основном – жалобы на Стану. У нее ведь до сих пор глаза мчатся за мужиками, как гоночные машины. А Капустины Стану защищали: все-таки она трех сыновей воспитывает одна, это все не шутки.
И они, повторяем, так подумав, приготовились защищать Стану – даже повалились в разные углы дивана, чтоб накопить силы для этого. А Илья ходил перед ними, как проповедник среди индейцев:
– Нужно мечтать дорасти до генерала, и в итоге – хотя бы лейтенантом станешь. Надо мечтать о миллионе баксов, тогда, может быть, появится у тебя десять тысяч.
Капустин вскочил и закричал:
– Жена, где у нас новая ручка – золотом пишет? Мы запишем золотыми буквами твои советы, Илья!
Илья засмеялся, но не отступил от плана спасения. Наоборот, он достал сигару и попросил разрешения закурить. Бережно потягивая драгоценный дым, он развивал:
– Золотые слитки ни на кого с неба не падают!
– А если падают, то больно ударяют по голове, – добавила Капустина.
– За слитками надо куда-то ехать. Вот почему я не уехал в Москву? Тогда, двадцать лет назад.
Капустин ходил за ним по пятам. Закатывая глаза, он с восторгом говорил:
– Да-да! Москва в России больше, чем Москва.
Задумчиво покурив, Илья щедро разразился конкретным примером:
– В Вашингтоне стоял я на выставку Вермеера. Очередь в три слоя обматывала квартал! И ночью нам стали предлагать за хорошую цену и палатки, и кофе, и горячую пищу, и футболки с надписью “Я выжил в очереди на Вермеера”. Вот стратегия-то! Девять долларов каждая футболка!
Илья задрал свитер и показал. И Капустины поняли, что вот она – стратегия-то! И вроде бы мимоходом заскочил, а в то же время основательно подготовился их спасать. Но по многолетней привычке они решили трепыхаться.
Капустина:
– Мы делаем свое дело, мы учим в школе детей.
Капустин:
– Это вечный спор Пастернака и Мандельштама. Пастернак считал, что нужно иметь деньги, и брался за переводы, а Мандельштам…
Илья тут был обращен к ним своим тугим ухом и сказал:
– Я сыну говорю: поезжай ты в Москву, пусть у тебя там ничего не получится, но вернешься с потрясающим опытом. Он поможет тебе здесь рвануть с места так, что ты у всех в глазах аж зарябишь!
Он в пылу забыл, что находится не дома, схватил с шифоньера валикообразную щетку для волос, воткнул себе в прическу и рванул.
– Еще можно стратегию так делать! Как моя Юла! (он звал жену то Юлой, то Юльчиком) – Тут Илья рванул волосы еще раз – аж голова мотнулась! – Она накупила акций целое ведро. А может, два.
И он вопросительно повращал расческой в вязком море волос. Потом хотел достать ее, но не тут-то было. Илья закинул взгляд исподлобья на темя: мол, пошутили, и будет. Потом он прошептал:
– Что-то странное. Почему это?
Капустина взялась было за ножницы, но Илья закричал:
– Нет-нет! Ты мне просеку здесь проложишь на полголовы! Я дома распутаю.
Ему открыли дверцу шифоньера с зеркалом:
– Посмотри! Как ты распутаешь? Там уже все срослось. Ни на миллиметр никуда не двигается.
– Ладно, пластайте. А потом посмотрим.
Потом смотреть стало не на что. Полголовы – пустыня, а другая половина – чаща дикая. Уже было ничего не спасти.
И чего Илья так занервничал? Ведь обычно все отрастает. И Капустина сказала:
– Это просто такой сумасшедший октябрь. В лесу, говорят, от жары расцвела земляника.
БОРХЕСУ ПОСВЯЩАЕТСЯ
Все меняли водочные талоны на носки, кондитерские – на сигареты… А талоны на крупу отдавали за горох. Она же кинулась к Абсолюту – отовариваться талантом. И свою простыню талонную принесла целехонькую: вырезай сколько угодно и чего угодно, от спичек до соли. Только бы талант взамен получить. Абсолют же сидит скучный: кончился талант.
– Не одна я, значит, такая, все понятно…
Хотя ей ничего не было понятно. Критики заливались соловьями: перестройка не дала всплеска талантов, вот оттепель – та дала.
– Голубушка, ты уже давно пишешь, значит, талантишко есть.
– Мне бы большой талант не помешал. Они себя всегда узнают, мои прототипы.
Мало того, что узнают, они обижаются. Мало того, что обижаются – преследуют автора, то есть ее. Как те звери в мультике про козленка, что научился считать: раз – это я, два – корова, три – теленок. Ах, он нас сосчитал! Догоним и всыплем! Как он смел!
Но чтобы рассказ написать, нужно изображать кого-то, а для этого как раз подворачиваются обидчивые кандидаты в герои.
Тут Абсолют с жаром воскликнул:
– Вот что – возьми вдохновение!
Она задумалась: нет ли тут какого-то обмана? Абсолют занервничал, заторопился:
– Первый сорт, ежедневное вдохновение. У меня его много.
Брать или не брать? А если спросить… гениальность?
– Пожалуйста, у меня гениальности, как грязи. Есть гений риска, есть гений предвидения, есть гений, который открывает тему-метод, затем тот, который закрывает…
– А нельзя ли сразу в одном пакете риск и предвидение?
– В одни руки не даем. Так что, берешь гениальность или вдохновение?
– Вдохновение.
Она вся завибрировала, по ней пошли пурпурные полосы: ух! Если бы ты не был Абсолютом, я бы тебя… я бы…
– У нас строгая отчетность. – И Абсолют нанизал ее талоны на острие услужливо подлетевшей молнии – раз! И те запылали желто-фиолетово.
…и только попердывание грома вдалеке напомнило ей о счастливом обмене да пакет с вдохновением в руках. Интересно, что там внутри? Ага, чай, значит.
А дома ее ждали родные скептики. Чай “Вдохновение” мама купила просто в “Диетке”, а гром она всегда путает с мотоциклом, который проехал по дальней улице.
– Писатель живет больше в тонком плане, – напомнил муж, – и там он отоваривается, в собственной фантазии.
Опять она увидела жалость в его глазах: дело обычное, бедная жена в очереди снова поскандалила, обидели ее, вот и сочиняет разные истории про Абсолют.
– А, не верите! Вот сейчас как заварю ежедневное вдохновение да как запишу! Действительность, ну-ка марш сюда, я из тебя такого наделаю!
А действительность в это время ковыряла свои эрогенные зоны. Неохота мне никуда, ответила она, я трамплин для творчества, а не сырье.
Муж продолжал объяснять детям свое: Абсолют, конечно, участвует в маминой работе, но не так прямо. И не вступает в торги: ты мне талоны, а я тебе… Интересно, дорогая, какое лицо было у Абсолюта – как у тети Вали в бакалее?
– Лицо, о, незабываемое! Все время он так сильно морщится, что никак не понять, смеется он или хмурится. Такая симфония морщин.
– И на русском языке разговаривает, а?
– Нет, на языке мыслеобразов.
Но муж уже не слышал, он про Джойса вещал, который дал такой толчок Мировой Литературе, что до сих пор она летит и летит. Точнее, дело было так: идет-кряхтит старенькая Мировая Литература, а Джойс подлетает – с таким огромным… воробушком, на котором написано “Улисс”, и мощно вдувает! Старушка Мировая Литература на глазах омолаживается, но для приличия иногда вскрикивает: ах, что такое, ах, кошмар!
– Что это с тобой, дорогой? А, ты первым отхлебнул из моего стакана с вдохновением! То-то тебя понесло, а ведь не верил.
И она допила напиток Абсолюта, закинула внутрь своей души одну витаминку, и заклубилось-засюжетилось. Называлось – “Нейтральная полоса”.
Это однажды рассказал ее Литературный Начальник. И ведь на самом деле он был фронтовик и герой. Но писать, что на самом деле было на войне, ему и в голову не приходило. Ведь каждая правдивая буква смертельна, думал он, и нужно как-то выруливать между смертью и деньгами на хорошую жизнь.
Однажды в разведке на нейтральной полосе столкнулись наши с фрицами. И… прошли на встречных курсах в пяти метрах и сделали вид, что ничего не заметили. Он, который из рассказа, оправдывал себя: был туман, на то она и нейтральная сторона, чтобы нейтрально пройти, от результатов разведки будет больше пользы, чем от уничтожения этой группы фашистов, может быть, это мои галлюцинации, ведь никто же из разведчиков не сказал, что такое видел!
Сначала она хотела проследить эту историю от имени глазного тика: “Имя: Тик. Фамилия: Глазной. Я родился 15 июля 1943 года…” Потом у него (Тика) еще родной брат появляется, тоже начинает рассказывать. Кончилось тем, что она все написала попросту.
А Литературный Начальник продолжал учить ее жить: надо писать кровью! Где у тебя герои? Все какая-то корявая жизнь, а могла бы написать про современную Золушку – из коммуналки она прыгает сразу в “Мерседес”!
Однажды он не просто учил ее жить, а так закричал, что она разорила писательскую организацию своими звонками с казенного пермского телефона в московские редакции, что весь затрясся, забренчал орденами и брызнул слюной, и попал ей прямо в накрашенные ресницы. Тушь, которая хвалилась на этикетке, какая она вся устойчивая, тут же растеклась, и слезы полились из глаз от разъедающей боли.
Когда напечатали ее “Нейтральную полосу”, она пришла в союз писателей ненакрашенная… мало ли что… опять меткая слюна…
– На европейском уровне! – размахивая еженедельником, хвалил ее Литературный Начальник. – Европа закачается!
Муж ее выслушал, когда она ему все это пересказала, вздохнул:
– Закач Европы.
г. Пермь