Опубликовано в журнале День и ночь, номер 11, 2005
ДЕД МАНА – СЫН РОСОМАХИ…
Амака, амакакан, ээ-э, дедушка, дедуленька!.. Это я, Амарча… Ты уж прости меня, вечно не закрывающего свой рот, твоего внука, я все-таки решил рассказать о тебе. Я легче вздохну, пусть люди знают, каким ты настоящим человеком был. Про твой неунывающий характер, про твои странные, до конца непонятые чудачества, чтобы и наша сегодняшняя жизнь стала чуточку повеселее, чтобы мы чаще улыбались, а то ходим обиженные на весь белый свет, словно конец света наступил. Для тебя теперь знаю, ломка твоего обычного кочевого уклада жизни, была громом среди ясного неба, непонятной душевной встряской. Но ты как-то перемог себя, нашел в себе силы, остаться самим собой, добрым, смешливо-веселым, и никогда, ни на кого не держал камня за пазухой. Я даже представляю, как бы ты сейчас сделал невинно-смешливое, неопределенное выражение прищуренных и без того узких глаз, и с полуулыбкой, встряхнул бы своими седыми кудрявыми волосами (откуда кудри у тунгуса – для меня так и осталось загадкой), и негромко произнес:
– Говори, моё “сэлэмэ” выдержит!..
“Сэлэмэ” – это диалектное название сердца, но оно означает и железо, то есть сталь, самый крепкий орган человека. А сердце у него было всегда здоровым и надежным, горе и беду туда надолго не пускал.
Выдумывать ничего не буду, жизнь такая штука, и выкидывает такие номера, что будешь пытаться что-то приукрасить, и приврать, да ничего не получится. Расскажу, всю подноготную, как было и что было. А потом пусть, что угодно говорят и думают о нас, эвенках…
Я только поясню людям, кем ты мне приходился… В нашем лесном народе до седьмого колена человек считается близкой роднёй. Вот мы и жили вместе. Мой родной дедушка, удачливый охотник Миколка, в бумагах Николай Николаевич Мукто из рода маленьких оленей кабарожек, пораненный медведем-шатуном, подчеркну для незнающих людей, нашим с ума сошедшим прародителем, после болезни не мог поправиться и умер в войну. У моей бабушки Огдо, по-русски Евдокии Ивановны Мукто, в девичестве Сычогир, был младший брат Мана, двумя годами её моложе, вот он и был моим дедушкой. Мана, Медвежья лапа, – это из-за врожденной левой культи, но встал на ноги, и приземистая фигура и малый рост дали другое прозвище, оно и прилипло – Дянтаки, росомаха. Русский поп покрестил его Ларионом, а большие “полнамоченные” начальники за удачную охоту уважительно величали – Илларионом Ивановичем. Вот о нем-то и хочу вспомнить добрым словом. Он многого заслуживал. И остался в памяти. Это был, действительно, по-росомашьи смелый отчаянный человек, наш главный кормилец двух чумов, своего и нашего с моей родной бабушкой Огдо. В войну благодаря только ему мы остались живы. И, к слову можно сказать, что оба мои дедули были причастны к этой новой жизни. Причисляли себя к революционерам!.. Летовали на речке Пэймиге, впадающей в большую многоводную реку Лену и неожиданно на их стойбище вышла огромная, невиданная ватага всяких обросших, с ружьями людей. “Смерть пришла! Конец Света!” – заорали перепуганные бабы. Но обошлось мирно. Эти оборванные бродяги воевали против своих богачей, эвенков не тронули. Кое-как объяснились. Эвенки поняли, что и у русских несладкая, горькая жизнь, вот и поднялась война, как когда-то в старину наши роды враждовали меж собой, деля богатые ягелем и пушниной земли, уводя в свои владения оленей, девушек, женщин… И их командир, черный здоровый, как лось, кавказец Нестор Каландарашвили попросил моих обоих дедов провести их отряд тайгой, откуда их не ожидают, к устью реки Киренги, где напротив скал Лены давно был построен деревянный город, имевший такое же имя – Киренск, по нашему Орлиное гнездо. Там-то и началась перестрелка, а когда загрохотали пушки, – это уже по рассказам бабушек, – мои деды драпанули от этих бородатых, оборванных людей, и своими знакомыми тропами добрались до родных стойбищ. “Убили бы ни за что!” – рассуждали они. Помню, подвыпивший русской бражки, дедушка Ларион сидя с затуманенными глазами и качаясь из стороны в сторону, словно от ветра, нам, ребятишкам, слушавшим его, громко, как глухим, рассказывал:
– Ребяты, я тоже ревсонер!.. С ушедшим в Нижний мир Микулкой Орлиное гнездо брал! При мне пушки живым огнем стреляли! Бог ты, мой – смерть!.. Бах! – уши отлетали!..
На что бабушка Мэмирик тут же недовольно реагировала:
– Ревсонеры! Сходили, наклали полные штаны, и как зайцы, обманом удрали от людей лесом, в чумах кверху брюхом полеживать! Ревсонеры…
Дедушка вяло отмахивался от нее рукой, мол, что возьмешь с женщины, у которой волос длинный, а ум совсем ачин, то есть нету. Привык к таким репликам и словам бабушки Мэмирик, не обижался.
После войны во всем нашем некогда многочисленном роду не осталось мужчин, кормильцев семей и всей родни, вот и жили мы по нашим старинным законам одним котлом. Два кориновых чума, в которых мы корчились и в морозы, стояли рядом, но хозяйство, добыча, вся еда было общее. Отобранные властями олени, паслись в общем колхозном стаде. У деда Лариона были свои родные внуки, дети погибшего на войне сына Ганьчи, которого всегда с горьким вздохом вспоминала бабушка Мэмирик, старшая внучка Алена, парнишка, моложе меня на год, внук Воло, и младшая их сестренка Рая. И у меня не было отца, Майгунчи, понимавшего мышиные следы на бумаге, и быстрого, сообразительного умом, надежду всего рода. А наши бедные матери летом по целым дням копошились на русском поле, в земле, вот мы, стар и мал, перебивались в чумах как могли, лишь бы только не умереть с голоду. А перед нашим появлением в этом Среднем мире, многих мужчин, парней, всех несогласных с новыми порядками, связывали, как оленей и увозили то ли в Киренск, то ли Бодайбо в золотые шахты, откуда никто домой так и не вернулись. Пусто стало в тайге. Не стало веселых летних хороводов. Чаще всего слышался голодный волчий вой… Оленей поотбирали в артели, потом вместе с остатками родов затолкали в колхозы, развелись, как муравьи, стаи хищников, не хуже чинукаев-разбойников, вместе с ними извели остатки своих крыльев – легких таежных дорог, – порастеряли, исшашлычили и измозгочили, и результате, оказались со сверкающими задницами и пустыми ртами. Никто же, не берег это добро, как своё…
Каждое лето я пропадал в чуме дедушки Лариона. Он же всё же мужчина, наш кормилец, я тоже хотел походить на него. Вместе рыбачили двумя рваными сетями в устье маленькой речки Юктэкона, закидывали и в Ирэските. На берестяных лодках, а то и пешком перекочевывали с одного своего стойбища на другое, как в старинные вечные времена. Конечно, гремели одними костями, но так с бедняками было всегда. Летом благо, свои утробы можно было набить чем угодно, тайга кормила нас, да и мы, ребятишки, с удочками сидели на берегу с утра до вечера, а потом солнышко делало тепло и из земли вылазили съедобные травы, саранки, лук, черемша, поспевали красивые ягодки – кислицы, голубики, морошки, черемухи, смородины, и самая поздняя ягода, отбивающая зубы, – брусника. Копали коренья, лизали подкорную сладкую слизь берез, сосен, тальника… Вот тут-то наступало блаженство, хотелось даже, как птичкам, петь песни. А грибы нам нельзя было есть, это лакомство оленей, только на них они нагуливали сало и жир, чтобы зимой не пропасть. У иных быков, в основном у холощеных, ездовых гилгэ спины становились, широкими, как поляна, а толстые вылинявшие шкуры, как огонь, грели нас зимой. Грибы из людей ели только русские. Они их даже солили на зиму, а разные мухоморы, собирали наши шаманы. Находили где-то только им известные поганки, сушили их, разминали в мешочках и хранили. Перед камланием нюхали это крошево, и будто бы их мозги начинали кружится, переворачиваться на другой бок и они возносились в небесные дали, к звездам, на тот же Чалбон, по-русски на Венеру, где живут души наших ушедших предков. И шаманы узнавали от них хорошие и плохие новости. Моя тетя Синкоик, матери старшая сестра, перед камланьем заставляла нас, ребятишек мочиться в кружку и эту чистую струю она, с наслаждением, причмокивая, выпивала. Говорила, так надо, детская моча помогает, лучше общаться с духами… Иногда деду подваливала удача Сингкен, добывал сохатого. Вот тогда в наш чум приходили радость и веселье. Тогда мы бегали, играя, с кусками мяса в руках, и солнышко, и вся Вселенная со всеми своими звездочками улыбались и перемигивались с нами.
Однажды дед поплыл в деревню Токму, то ли за мукой и табаком, то ли еще за чем-то, и через какое-то время наши два щенка с детским лаем бросились к речке. Это дедушка вернулся, сплавляя на поводке добытую лосиху. Мы гурьбой бросились к воде помогать вытащить ее на берег, но она была уже намокшая, слишком тяжелая для наших силенок. Чуть подтянули к каменистой отмели, и дед стал обдирать шкуру своим ножом.
Потом, переворачивая это Большое мясо за заднюю ногу, он подмигнув нам, указал пальцем:
– Ребятишки, добро пропадает!..
Из сосков вымени лосихи вытекало белое, густое, как сливки, молоко. Мы забрели в воду, и по очереди, толкаясь, балуясь, облизываясь, как телята, стали сосать эту необыкновенную живительную сладость… Но главная-то моя метка на ухе или боку оленя, как затесь на дереве, оставшаяся в памяти навсегда, не эта, а совсем другая, о которой я так долго не решался рассказывать. А она, скажу откровенно, была самой особенной, чем был известен и знаменит мой дедушка Ларион во всех окрестных стойбищах и в деревне Токме. Думал, что неловко, мало ли что могут подумать о нас. Мы-то, его родственники, все сородичи, вспоминаем его с добрыми улыбками, с веселым смехом. Так вот, дедушка Ларион был необыкновенным мастером пускать звуки своей задницей, но на взгляд учительниц, и медички, наших самых культурных людей, принародно, да еще где угодно, портил воздух, это было смешливой дикарской шуточкой. И всем почему-то доставляло большое развлечение, вызывало смех и шутки. А его художества, даже резкие звуки, можно сказать, громовые извержения, когда он от души выпускал отработанный лишний вес ни чем не пах. Митька Трифонов, сын сторожа пороховушки, даже специально нюхал, чуть не прильнув своим отменным крючковатым носом, к старым ровдужным штанам, откуда извергался этот гром, и уверял, что пахнет только обычной звериной шкурой. А медичка, дак та вообще, считала, что от оленей пахнет только одеколонами и духами. Да не пахло от дедушки вонью, как от собаки, никогда. Мы ребятишки, знали, это была дедушкина игра. Чтоб хоть как-то развеселить горем прибитый народ. А наши мужики и бабы, как только дедушка появлялся около магазина или Госторга, сразу начинали улыбаться, смеяться и громко шутить, мол, вот, сейчас начнется грохот бубна, как у шаманки Синкоик, что замолкнут все лесные птички, даже можно будет, как в добрые времена заводить хороводное ёхорьё. Не зря медичка слушая его “музыку” дала ему свое, культурное, прозвище – патефон… А местные русские мужики, давно живущие здесь, звали просто, извиняюсь, – пердуном.
Веселья нам, ребятишкам, хватало и дома, то есть в чуме. Стучал дедушка молотком по грузовому седлу, либо водил по тальниковой палке, выделывая ребра для берестянки, непременно сопровождал все свои движения, стуки и тесания этими игривыми трелями. Всё зависело от его настроения. И бог его знает, откуда это у него бралось, ведь ел-то он тоже самое что и мы. Лишнюю корочку хлеба, кусочек мяса приберегал нам, своим внукам, маленьким мышатам, как иногда он называл он нас. Наша родственница, тетя Синкоик, приезжая с Куты, куда она с мужем Чирончей убежали перед войной от советской власти, втолковывала людям, что у него, дедушки Лариона, такое устройство желудка, как у россомахи, с каким-то кармашиком, где копится этот лишний воздух. Наш организм такой же, как у зверей, амикан – дедушка Медведь, так тот, вообще, считается нашим прародителем, его мясо нам есть нельзя, он с лапой, как с нашей рукой, а едим мы только зверей с копытами. А охотятся не него из-за теплой, черной, красивой шкуры да из-за самого дорого лекарства – желчи. А кто знает, про желудок росомахи? Никто не знает. А как стал дедушка сыном этого пакостливого зверя – тоже загадка.
Под вечер мы гурьбой отправлялись собирать сухие дрова для костра и дымокуров. Дедушка, как всегда, шел впереди, своею неторопливой, вразвалочку походкой, и как обычно поигрывал. Начинал рубить сухостоину, и вместе с ударом топора, раздавался тоненький птенцовый утиный кряк, а то и как воронье карканье. И при этом, соблюдал безразличное невинное лицо, но выдавал прищур глаз, мы же видели, что это он смешит нас. Разговаривал всегда весело с шутками-прибаутками. К старшей внучке Алёне, мог улыбаясь, поросить:
– Алёна, жопа солена, подай воды попить.
И меня упрекал:
– Амарча, ты совсем, как луча!
То есть, как русский. И над фамилией нашей шутил:
– Мукто, это – не род кабарги, а толстое мукото – задница! Вот отчего, наверное, у меня лезет воздух.
Мы, признаюсь, тоже пытались ему подражать, но у нас ничего не получалось. Редко кто мог довести счет до десяти, пороху не хватало. Не от россомахи произошли!..
Однажды мы с ним вдвоем плавали к солонцам, караулить лосей. Воло, Вовку не взяли, мал еще, да и места в берестянке только занимать будет. Погода нас подвела, не было ни одного доброго дня, чтобы не лил моросящий, как осенний, дождь, вот и отлеживались лоси в ельниках. Мошкара, комары пропали, пауту еще не время ударять, и охота у нас не удалась. Вернулись пустыми. Пристали к берегу у стойбища, а там пусто, одни собаки, даже ребятишек не видно. Оказывается, весь народ ушел в русскую половину Токмы, где в разброс ютились серенькие деревянные дома. Ушли, как потом выяснилось, хлеб караулить. Делать нечего в чумах, когда раз в неделю продают хлеб, а там около магазина, можно узнать какие-нибудь новости.
Еды в чумах – пустота. В животе подсасывает. Не долго думая, направились туда и мы. Пройдешь поле, где росла рожь, всего полкилометра, и вырастали, как из земли, плоские крыши избушек. Около маленького магазинчика, в котором кроме серой муки, хлеба, соли и спичек, почти ничего не было. Толпился народ. Наверное, вся деревня собралась. Оказывается, все ждали хлеба, который пекли в двух избах. У одной хозяйки тетки Степаниды, хлеб всегда был тяжелый, как сырая глина, непропеченный, а у второй, тети Кати, хороший, всегда пышный, вкусный. Вот и ждали, когда тетя Катя привезет свое “производство” на кобыле. Она сама так называла свою работу. Среди всего народа, одетого во всякую рвань и сидевшего кому где нравится, одни на траве, другие, поджав под себя ноги, на дровах, на досках, на остатках завалинки, находился и председатель тогда еще кочевого Совета деревни Хергей-воробей, извиняюсь, Сергей Андриянович Гордеев, мужик работящий, с умелыми руками, как эвенк, умевший охотиться на белку, горностаев, любивший шутку, и хорошо, без обмана помогавший нам, эвенкам. Ему верили.
Когда мы притащились, волоча ноги, раздались веселые приветствия деду Лариошке-гармошке, патефошке, ну, тоже улыбающемуся, во всё широкое лицо, посасывающему потухшую трубку. Табака у него не было, еще в лесу кончилось. Мы с Воло иногда бегали сюда, да к конторе колхоза, собирать для него самосадные окурки. Настроение Хергея-воробея по всему видать было шутливое, наверное, зарплату получил, которую ждал месяцами. И точно, улыбаясь моему смешливому дедушке, он шагнул к крыльцу магазина и вытащив из кармана брюк большую денежную бумажку хлопнул ею об серую запачканную землей доску, и громко, на всю улицу, заявил:
– Ларион-гармонь, если ты сто раз дернешь, бумажка твоя!
Возник неопределенный шумок. Послышались разные возгласы, громче всех выделялся голос, крикливой бабенки тети Мариши, жены заведующего почтой:
– Лариошечка-гармошечка, не подведи, а то больше не буду давать взаймы. Поработай задницей, что попусту-то воздух портить, деньги на дороге не валяются, постарайся, это твоя двойная пензия…
Раздался смех. Все смотрели в серое, морщинистое лицо моего деда Маны, по нашему, но редко называемому прозвищу Дянтаки, и по русским – Лариошка-гармошка-патефошка-говешка… Что он ответит? Заколотилось от волнения и мое сердчишко, которого до этого я не замечал. Большая бумажка – это же вкусный тети Катин хлеб!.. При том не одна буханка, но и табак!.. Я с мольбой впился глазами в удачного кормильца, смекалистого весельчака дедушку. Неужто, подведёт? А он, опять же непонятно, ухмылялся. Видимо, тоже думал о хлебе и табаке, решал, сможет ли найти в себе силы, то есть того воздуха в росомашьем мешочке, которым он, смеясь, бесплатно расходовал. А тут за деньги! И бумажка-то, действительно, всесильная, все может сделать. Такую дедушка видел, не часто. Среди этого необычного шума и гама, я вдруг заметил, как сверкнул задорный огонек в глазах, нашего главного плеча, на котором висели мы, вся родня, и он расплылся в солнечной улыбке.
– Я, паря, давно мало кушай, брюхо пустой, но пробовай можно…
Раздались одобрительные возгласы:
– Гармошка, подтяни штаны, чтоб не слетели!.. Заведи свой струмент, дай огонька, только пожарче, чтоб ноги сами прыгали!
– Докажи Хергею-воробею, чтоб деньгами не сорил!.. Ишь, богач, еще один кулак!..
Это восклицали русские мужики и бабы. А эвенки молчали, но тоже с любопытством и интересов смотрели на старого неунывающего смехача Лариошку, сына росомахи.
Дедуля Ларион вынул трубку изо рта, положил рядом с сотенной бумажкой, улыбаясь проковылял к заплоту, рядом с магазином, уперся об него и также с хитринкой в глазах, произнес по-русски:
– Шшитай…
Он приподнял правую ногу, одетую в летний суконний унт, повыше которой виднелся ремень с ножнями, и неожиданный бесплатный концерт, о котором потом долго вспоминали, начался. Сначала дедушка стал пускать короткие, без натуги звуки, негромкие, конечно же, стараясь экономить силы. Председатель кочсовета Гордеев, взмахивая рукой, стал громко считать:
– Раз, два, три, четыре, пять…
И засияло веселое солнышко в деревеньке Токме!.. Сначала просто ярче и светлее стало около приземистого магазина, потом заблестело на прокопченных, темных, серых и белых лицах, засверкало на щеках, растянулось в улыбках, преобразилось в разноголосый шумок, смешки, гвалт мужиков и баб, крики ребятишек и лай собак, крутившихся тут же, и, наконец-то, преобразило вечную полуголодную скуку – ожила моя неумытая, узкоглазая Азия. Послышались советы и комментарии:
– Амака, не торопись, не гони оленей!..
– Меняй пластинку, давай другую мелодию…
– Кукушкой пой, она может целый день ворожить…
– Басом, басом, по-вороньи каркай!..
Председатель кочсовета, Гордеев, смеясь, рубил лопатистой рукой:
– Двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь… Повеселей, повеселей, Ларион!..
– Ты шшитай, без мухловства! – кричал один мужик ему под руку, болея за моего деда.
– Не лезь кобыле под хвост!.. Не мешай!.. – отмахнулся Гордеев, – Тридцать восемь, тридцать десять, сорок!..
При счете “сорок”, мой дедок, мой дорогой человек на свете, чуть меня не убил, – замедлил, это необычное соревнование, что у меня упало сердце, но тут же исправился, он переносил центр тяжести тела на другой бок, переступал на другую ногу, и опять, чуть приседая, продолжил зарабатывание этой проклятой бумажки, чтобы накормить наши рты.
– Это после Степанидиного “производства” не одного Лариошку-гармошку так несет! – смеялся один мужик.
– На сырых-то дровах да печке-развалюхе попеки! Квашня плывет! – заступилась за Степаниду выделился голос тети Мариши.
А я, Амарча, сын и внук когда-то справных хозяев, и этого пусть неуклюжего и чудаковатого дедушки Лариона, сына неразборчивой росомахи, застыв и замерев на месте, с пустым, голодным желудком, молил Хэвэки – Доброго духа, и русского Бога, чтобы он дал силы ему довести это состязание до победного конца. У нас нет ни копейки денег. В чуме нет ни корочки хлеба, а моя бабушка Огдо и вторая бабушка Мэмирик, дедушкина старушка, где и когда еще обменяют сшитые зимние унты, шапки и рукавицы на продукты и эти всесильные деньги…
А счет между тем дошел до семидесяти…
Председатель кочсовета Гордеев от всего этого представления, выкриков, комментариев уже заходился от смеха, одной рукой держался за живот, а второй пытался махать, еле выговаривая счет. Сторож пороховушки Трифонов стараясь перекричать шум, орал:
– Ларион, плясовую, барыню заведи!..
Гордеев упал на колени и на мою несказанную радость, замахал обеими руками, со смехом крича:
– Ну тебя, к едреной матери, Ларион… Вот лешак так лешак, забирай, к едрёной матери деньги, а то я сам накладу полные штаны!.. Скажи, откуда у тебя берется-то это дерьмо! Ох, и прорва ты!.. – он вытирал мокрые глаза.
Дедушка счастливо улыбаясь, поднатужился что было сил, и громко, от души, чуть пониже присев, выдал последний громкий победный звук. Раздались нестройные выкрики, хохот, восклицания, бабы, с ребятишками захлопали в ладоши, как на концерте. Сын росомахи сиял! Он с такой же загадочной улыбкой, не торопясь, подошел к крыльцу, взял свою трубку и лишь потом потянулся рукой к этой бумажке, величиною с целый кумалан, но я, внук Амарча, опередил его и схватил это невиданное богатство… Дедушка, не обращая внимания на меня, с улыбкой произнес:
– Я теперь не буду колхозе работать, там денег не дают. Буду зарабатывать у нашего Хергея…
Вот эту метку на оленьем ухе я все время держал за пазухой, не решаясь, рассказать. Теперь стало легче, словно камень свалился с души. Такой был мой дед Ларион, брат моей бабушки Огдо, называемой еще Эки, то есть старшей сестрой всех моих токминских сородичей. Он, дедушка Мана, по прозвищу Дянтаки, по-простому Ларион, и уважительно Илларион Иванович, и бабушки Огдо и Мэмирик, так и не дождались кусочков хлеба, заработанного мной и моими близкими родственниками, внуками и внучками. Мы уже жили и учились в интернатах, когда они, ничего не требуя от нас ушли в Нижний мир.
Про уход деда рассказывали так. Утром он, как всегда, поднялся с оленьей шкуры, попил горячего чая и пошагал в деревню в медпункт. Что-то плохо себя чувствовал. Прошагал, прихрамывая, поле и уже дошел до первой избушки. Остановился перекинутся словами с хозяином, даже пошутил и двинулся дальше. И вдруг охнул и на глазах людей, неловко, словно споткнувшись, упал на бок.
Перестал стучать, сломался кусок мяса, называемый меваном, то есть сердцем. Но в нашем языке есть и другое название этого органа – “сэлэмэ”, то есть “сталь, железо”. Оно считалось самым крепким, не ломающимся, как бы вечным. Но ничего вечного в этом Среднем мире нет…
НИТЬ ЖИЗНИ
В Эвенкии он известный человек, был когда-то партийным, считался – по праву! – лучшим оленеводом, за это его и славили. Ушел на пенсию, пришли другие времена, и вот теперь я могу рассказать о нем, как о шамане.
Зовут его по-русски Константином Егоровичем Гаюльским, а по-эвенкийски просто и коротко – Кутэ (произносится – Кучэ), что означает счастливый, удачливый.
– Это оттого, что я родился в рубашке, вот так, – Константин Егорович проводит рукой по поясу. У него выразительная жестикуляция, видимо, потому что заикается. – Старики говорили, шаманы рождались в рубашках. У нашего родового шамана Боюто, говорят, только пятки торчали наружу.
– А в чем состояло твое счастье, удача?
– Бог знает в чем. Может, в том, что я уцелел, дожил до пенсии, а то ведь все мои сверстники “там”, – он тычет пальцем вниз.
Во времена появления на свет Гаюльского в эвенкийской тайге еще не было больниц, тогда всех ребятишек, как шутили наши родители, находили в лесу под колодинами, либо, как маленьких оленят, ловили в тундре, ломали руки-ноги и укладывали в зыбки, чтобы заживить их в суставах и чтобы потом, крепко стоя на своих ногах, мы без устали кочевали по безбрежной матушке-тайге в поисках своего утерянного счастья.
Тогда с первого вздоха на этой Срединной земле таежника сопровождала чудесная поэтическая сказка, объясняющая и наше появление, и всего окружающего мира.
И если ко всему сказанному добавить, что тот же Гаюльский, по нашим языческим понятиям, происходит из старинного рода людей-Лебедей (Гаивул – люди-Лебеди, при крещении, их записали Гаюльскими), священных не только у нас, но и у других народов птиц, то на современного человека пахнет такой древностью, что он вполне серьезно может усомниться, а о каком же времени речь-то идет, и не сказки ли и легенды хочет нам рассказать автор? Но спешу успокоить читателей и уверяю, в моем рассказе не будет выдумки. Да, на дворе конец двадцатого столетия – век космоса, век научно-технической революции, но и век шаманов. К великому сожалению, нашему поколению о шаманах и думать-то запрещалось, а говорить разрешалось только как о шарлатанах и врагах народа.
И все же, несмотря на всесокрушительные бури нашего века, они уцелели. И народности Севера так и не сумели совершить исторического прыжка из первобытнообщинного строя в распрекрасный социализм. А ведь как только нас не “цивилизовывали”! Словно из всех интернатских ребятишек хотели сделать учителей, врачей, космонавтов! Большинство северян оказались неблагодарными, не оценили по достоинству государственные кашу и компоты, и, как тот поговорочный волк, все смотрели в лес и при первой возможности бежали в свои клятые-переклятые холодные и дымчатые чумы, по воле партийных функционеров превратившиеся в символы отсталости и дикости. И там, в оленеводческих бригадах, по вечерам у костров, вдали от глаз начальства, наспех и примитивно совершали свои древние языческие обряды и шаманские камлания.
Но не будем ханжами и откровенно скажем, не все плохо было и в нашей сегодняшней жизни. Мы, северяне, научились понимать смысл мышиных следов, начертанных рукой человека на белой бумаге, и благодаря этому перед нами открылся огромный неведомый мир, о котором и в сказках-то наших не говорилось. А если опуститься с этого слова чуточку пониже, то разве плохо, что мы, северяне, кроме чума, как свое кровное, родное, ныне воспринимаем простой деревянный дом – жилище русских людей? В нем в самые трескучие морозы тепло и уютно, одним щелчком зажигаем яркую электрическую лампочку, в домах говорит радио, а в последние годы засветились голубые экраны.
– Аяко! – греют спины у горячих плит старики и старухи. В той же Суринде, где живет Константин Егорович Гаюльский, прекрасно сохранившей свою национальную самобытность, старики и ребятишки все морозное время отсиживаются в тепле, а после весеннего суглана (общего собрания) и окончания учебы почти вся Суринда перекочевывает в тайгу старинными дедовскими тропами. Многолюдно становится в стойбищах оленеводов. Замечено, что с приходом весны и лета настоящий эвенк бежит из поселка, деревянный дом ему кажется уже душным, закрывающим небо и светила над головой, и лучшим, желанным жилищем снова становится древний дедовский чум. Так что не надо сжигать чум, он тоже таким не сразу стал, его создал коллективный разум сотен поколений, он еще нам послужит.
А Суринда, без преувеличения, поселок что надо. Нет в Эвенкии больше таких поселков – компактный, светлый, радующий глаз новизной домиков. Ни одной развалюхи. А на самом бойком месте, на берегу одноименной речки Суринды, что означает сиговая, весело смотрятся окнами аккуратные домики, построенные по одному проекту, с хозяйственными пристройками, в которых живут совхозные ветераны – оленеводы и охотники. Здесь живет и Константин Егорович. И надо добавить, улица продолжает расти, ветеранов с каждым годом становится больше. Строит совхоз, благоустраивает поселок – и все благодаря оленю. Старинная поговорка, что олень – это жизнь, не потеряла своей актуальности и в наши дни. Там, где исчезали олени, исчезают и эвенки, а где олени сохранились, там обеспечивается традиционная занятость таежников, не теряется национальная самобытность, не утрачивается язык, развивается культура и люди живут достойной человеческой жизнью. Суриндинцы с оленями, их пятнадцать тысяч, потому и богачи. В прошлом году они получили чистой прибыли больше полутора миллионов рублей, да еще открыли свой валютный счет, что позволило им закупить в Японии телевизоры, видеомагнитофоны, кухонные комбайны, стиральные машины и другие товары на сто тысяч долларов. Оленьи панты оказались поистине золотой жилой, пятьсот долларов за килограмм! И это все на фоне нашей всеобщей нищеты, когда некоторые хозяйства еле сводят концы с концами, сидят на шее государства…
Я пришел в гости к Константину Егоровичу в сумерках. В комнате горел огонь, а сам хозяин сидел в кресле, уставившись в телевизор. Пока я раздевался, произносил приветственные слова, объяснял, что пришел по очень серьезному и деликатному разговору, в печке гулко стрельнуло полено.
– Хингкэчо! – встревоженно вскрикнула на кухне жена Гаюльского, Елена Алексеевна, которую тоже иногда называют и своим национальным именем – Лолбикта, что переводится – водоросль.
Родилась под осень, когда водоросли всплыли, вот и получила имя. А возглас ее означал, что я пришел напрасно, огонь протестует, и Гаюльский, действительно, отказался говорить:
– Не могу, я сейчас беззащитен… Нельзя попусту беспокоить духов. Приходи утром, я по старой привычке встаю рано, часов в пять уже на ногах, топлю печь, кипячу чай… У меня сейчас много мыслей стало, делать нечего, вот и поговорим…
Утром Константин Егорович встретил меня более приветливо. Сообщил, что не спал эту ночь, готовился к разговору, который он ждал очень давно и, наконец-то, это время пришло.
– Ты видел вчера луну? Какое у нее было красивое, полное лицо. Три дня будет устойчивая погода… Все мы ходим под нею, под солнцем, под звездами. У каждого из нас есть своя звезда, под которой мы родились, она просвечивает нас своим лучом-гарпа, как рентгеном, отсюда у каждого из нас свои удачи и несчастья, свои болезни и беды, своя судьба Майн. Молодые эвенки не знают и не понимают, что, для того, чтобы родиться на нашей Срединной земле, нужно и Небо. Земля и Небо – наши главные родители, а родившая тебя женщина – это мать на Земле. Ты еще в чреве своей матери, а луна уже отсчитывает месяцы, и в положенное время у тебя появляются глаза, сердце, мозг. Рождаешься ты на свет, раскрываешь рот для первого вздоха, крика, твоя звезда пронизывает тебя своим лучом-гарпа, небесной невидимой нитью жизни. Проникнув через рот в сердце, эта нить жизни прирастает к нему, и так мы становимся связанными с Верхним миром – Угу Буга, концы которого держит в своих руках Экшери – Верховное божество. Он хозяин всего, в том числе и наших людских судеб. Солнце же крепит эту невидимую нить, потому что без солнечных лучей никто не может выжить в нашем Срединном мире. Одна из главных забот шаманов – следить за этими нитями жизни своих сородичей. Если истончалась нить, шаман поднимал свой бубен и обращался за помощью к Экшери, чтобы укрепить, связать концы разорванной нити… А потом шаманов уничтожили, люди стали бояться проводить родовые обряды и церемонии, отреклись от всего того, что было написано на роду, и остались без корней, стали беззащитными, и стали обрываться молодые жизни.
– Положим, умирали люди и раньше, бывали эпидемии, уносившие целые роды…
– Но раньше у нас не бывало такого, чтобы здоровый телом человек, добровольно уходил в Нижний мир – Хэргу Буга. У людей не стало опоры, из нас вынули души. Нам в школах стали говорить, что только мы хозяева своих судеб Майн, что мы, люди, на Земле главнее всех, но это глубокое заблуждение. Мы всего лишь букашки, соринки Земли. Мы едины со всем этим миром, недаром нашими прародителями являются лебеди, медведи, таймени, кедры, багульники и все, окружающее нас. Но мы задрали нос, стали нарушать законы природы, и пришел хаос, вот и стали рваться нити жизни. Вроде бы беспричинно, но это только на первый взгляд. Мы ошибаемся, присваивая только себе право на мысль, а всем известно, что ею проникнуто все, ничего на свете не существует без смысла, заложенного в нем, и только так мог возникнуть наш мир. Не надо думать, что мы были темными, дикими людьми, это тоже глубокое заблуждение. Эвенки очень древний народ.
Возможно, от китайцев пошло знание звездного неба, может, от них мы знаем, что с самого сотворения мира разум владел миром. А теперь мы, букашки, хотим владеть этим миром. Мы уничтожаем Землю, сдирая с нее кожу, ради забавы убиваем зверей, рвем и дырявим небо. Человек, нелепо губящий свой корень, не может владеть миром. Сейчас мы начали бег к своей всеобщей смерти. Шаман знал и понимал это, он воспитывал душу человека, чтобы тот достойно прожил на земле отведенный судьбою срок. Долг человека – оставить хороший след на Земле, чтобы люди тебя вспоминали добром. Есть у нас, в байкитской тайге, легенда о Ховоко, умном и умелом предводителе эвенков. Он был реальным человеком, вот кому надо бы подражать нашим ребятишкам, но мы не знаем своей истории.
– А в чем, на ваш взгляд, суть и смысл жизни?
– А кто тебе сможет что-то определенное сказать? Не знаю. Вот у меня много детей, полно ребятишек и у моих братьев. Почти все уже взрослые. Сын Никита вместо меня стал бригадиром оленеводов, племянник Виктор – директор нашего совхоза, его брат Артур – заместитель председателя окрисполкома. Все выросли достойными людьми, есть кому продолжить наш род. Смысл жизни, видимо, в том, чтобы никогда не прерывалось звено людских поколений. У всего живого таков закон. Женщина никогда не могла стать шаманкой, пока не исполнила своего главного назначения на земле – произвести на свет свое продолжение. Переставала рожать, тогда и Экшери соглашался быть ее помощником в шаманских делах.
За годы новой жизни мы чуть не лишились и своих женщин: одни поддались водке и вину, другие стали начальниками, некогда стало рожать. Много фамилий исчезло навсегда. Ну, кто теперь из молодежи сможет вспомнить, что в нашей байкитской тайге лет пятьдесят-шестьдесят назад кочевали эвенки родов Балигир, Кималь, Топороколи, Курисоли, Кирэктэл, Кунногиры… Они все ушли дорогами предков, не сумев приспособиться к новому миру, к машинам.
– А вчера вечером вы кого опасались, кем не были защищены?
– Своими духами. Родовыми. Здесь в поселке много людей из разных родов. У всех есть свои духи, защитники. Они носятся, кружатся в воздухе, как радиоволны, враждуя, борясь. Наши оленеводы и ребятишки в поселке чаще болеют. Врачи это объясняют какими-то микробами, а наши шаманы говорили, что чужие духи проникли в человека, они тоже невидимые, вот и едят внутренности человека, превращаясь в червей… Здесь, в поселке, трудно собирать своих духов.
– А сейчас, утром, не опасно?
– Духи тоже, как люди, по утрам отдыхают. Они живут активно по вечерам и ночам, почему и шаманы выбирали эти времена для своих действий. Зря их нельзя тревожить.
– Когда вы поняли, что обладаете даром шамана?
– Еще в детстве. Жив был мой дед, шаман Богото. Он сразу выделил меня и взял к себе на воспитание, Я должен был заменить его, шаманы не могли уходить в Нижний мир, не оставив себе замену, кто-то должен был защищать от чужих духов свой род. Я был еще маленький, учиться не пришлось, а в тайгу пришли перемены… Бедняги, наши эвенки, не понимали даже, что такое кулак, что такое враг народа. Потом объяснили: у кого много оленей, тот кулак, а шаманы – это обманщики, значит, враги. На них уже были заготовлены списки в тузриках (тогда у нас были туземные Советы). Сообщали к какому числу все люди должны были прибыть на фактории, там и арестовывали. Бедняги сами приходили, никто за ними по тайге и не гонялся. Увозили в Байкит, затем в Подкаменную Тунгуску, но, говорят, шаманов так и не привели туда – видимо, чтобы не возиться, по дороге расстреляли.
Помню, как уводили из фактории к берегу реки, чтобы плыть в Байкит, моего деда Богото. Поведут, оглянутся, а вместо него идет учуг – ездовой олень. Он умел застилать людям глаза, сильный был шаман. Рассказывали, как однажды в устье Чуни встретили купца, плавившего в Байкит товары. На спор дед мой выиграл у него карабин. В том месте Чуня широкая, но он нырял и все видели, как он выходил на берег на другой стороне. Там нырнул снова в воду и вынырнул на этой. Вышел из воды, а одежда сухая…
И еще один эпизод никогда не забыть. Увезли всех арестованных, а осенью произошло солнечное затмение. Солнце уже катилось к закату, и вдруг в один момент словно кто-то шторкой стал закрывать его. Наступила кромешная темнота, ничего не видно. Конец света! – закричали обезумевшие старики и старухи. Хоркали олени, лаяли собаки, стоял невообразимый шум. Около одного чума горел костер, и вдруг на него с криками стали падать гуси, они кружились, кричали. Картина такая, будто наступает конец света. Страшно было, по всему телу бегали мурашки, некоторые чуть не сошли с ума. Кричащие где-то в темноте гуси воспринимались, как зловещий знак огромной беды, как кара за все грехи и несправедливые дела. В ту ночь несколько оленей и телят утонуло в речке, они затоптали друг друга. А вскоре один наш эвенк, активист новых властей, помогавший, арестовывать шаманов, был найден в лесу мертвым. Его никто не убивал, причина смерти так и осталась невыясненной, но люди говорили, что это тоже Божья кара.
– А как появился твой шаманский дар?
– Люди сразу по приметам определили, что я должен стать шаманом. Весной, когда от избытка воды вспухали все реки, все кружилось, образовывая воронки, почему-то начинала “кружиться” и моя голова. Врачи говорили, нервный я, психически больной. Из-за этого не смог учиться в школе, выучил только буквы. Меня даже в Тинскую возили, есть такая станция в нашем крае – там находится больница для ненормальных… А потом я почувствовал, что могу лечить. Я просто лечил людей, оленей.
– Раньше бывали шаманы-жрецы, умевшие предсказывать. У вас не было такого?
– Погоду любой эвенк может предсказать. Для этого и шаманом быть необязательно. Но мне удавалось и большее. Как-то раз пастухи мне говорят, нет двух оленей, двух хороших учугов. Я им говорю, не беспокойтесь, к вечеру они прибегут живые-здоровые, их волк гоняет. Откуда волк? – удивляются они, – следов-то нет. Прибегут, говорю. К вечеру раздались крики ребятишек, мол, бегут олени. И среди них те учуги. Прибежали прямо к чумам, к своим хозяевам, еле дыша, высунув языки. Потом выследили волка.
Беды и несчастья я очень хорошо чувствую, могу иногда предотвратить их. И предотвращал, но только всегда при этом надо присутствовать, быть рядом. В чужих краях моя сила теряется, но предчувствие остается и на расстоянии. Лет пятнадцать назад, а может, чуть побольше, я, как передовик оленеводства, ездил в Магадан. Там вдруг все во мне заныло – места себе найти не мог. Беда дома, определил я. И точно, не стало моего друга, оленевода Виктора Ивановича Савватеева.
– А сейчас лечишь людей?
– Меня лечит, – раздался голос жены, Елены Алексеевны, из соседней комнаты.
– Она сама медик, Туринское медучилище закончила. А себе помочь не всегда может. Я помогаю – снимаю боли. И самого себя вижу насквозь, как на рентгене, знаю, что болит и как лечить. Жалко, что этим в молодости всерьез не занялся. Шаманы знали назначение всех трав, умели делать свои мази, лекарства. Все секреты они, к сожалению, унесли с собой.
Это искусство, наверное, навсегда потеряно, не слышно больше о таких людях, но был бы рад ошибиться.
– А шаманство?
– Я об этом много думал, вот и эту ночь не спал. Раньше мне казалось, что все наше прошлое ушло навсегда безвозвратно, но видишь, как времена повернулись. Лишь бы не запрещали, не преследовали, тогда можно сказать, что возрождение шаманства возможно, но не в поселках, а в тайге, в стойбищах оленеводов.
Надо, чтобы человек жил, соприкасаясь с природой, с луной, с солнцем, со звездами. Природа сильнее нас, своих соринок, и мы никогда не сможем постичь всех ее тайн, но пытаться разгадать их – это стремление останется в нас всегда, значит, будем всяк по-своему объяснять происхождение нашего мира. Шаманством надо заниматься всерьез. То, что делаю я, – баловство. Надо иметь хороший шаманский костюм, бубен, это – половина дела. Особенно важен бубен. Музыка завораживает, действует на душу, разум… Для настоящего камлания нужно строить нымнгандяк – шаманский чум с изображениями духов и с изгородью – марыля, с шаманским мировым деревом. Нужны люди, помощники, которые вовремя подадут тебе нужную вещь, подпоют, это ведь целое представление, главное действующее лицо которого шаман. Он – отчасти артист.
У него есть свои актерские тайны, но не такие, чтобы обманывать людей в главном. Мы не причиняем вреда людям, мы желаем им только добра. Крепим веру и души людей.
– Значит, наши бубны еще будут греметь в тайге?
– Думаю, будут…
Я уходил, он вышел проводить. Коренастая фигура, крупная, лохматая седая голова. Вид внушительный. Именно такими представляются шаманы. Я пожалел, что у меня не было фотоаппарата.
РУССКИЕ ТУНГУСЯТА
Эгэ-гэ-гэй!.. Эгэ-гэ-гэй!.. Други детства, где вы?.. За какие хребты укочевали ваши олени, в каких чащобах затерялись ваши следы?.. Эгэ-гэ-гэй! Слышите ли вы меня?! Я вас люблю и помню, где вы?..
Так, или примерно так, я иногда мысленно кричу на весь белый свет, вышагивая по улицам и набережным нашего по-своему неповторимого города, раскинувшегося по берегам могучего Енисея. И мне чудится: мой отчаянный крик, как в кино, раскатистым громом несется над правобережными хребтами, над Базаихой, над Маной, теряясь и исчезая где-то в распадках. Мне все время кажется, что я когда-то бывал в этих местах, именно там осталось мое детство: вот войду в лес, перевалю за хребет и попаду в свое стойбище к вечерним кострам сородичей, к усталым оленям.
О, бог ты мой, это душа заоглядывалась к своим корням!.. И, возможно, мои далекие предки кочевали в этих местах, не зря топонимика-то сохранилась наша, тунгусская… Да, когда мне грустно, моя зоркоглазая память уносит меня далеко-далеко, в тайгу, в родное стойбище Токму, где для меня начался этот огромный, загадочный мир. И думы мои о сородичах добрые, нежные. Особо хочется поблагодарить их за добрые сердца, за любовь ко всему живому, ко всем людям. Это потом выяснилось, что именно в моей Токме по сравнению с другими стойбищами и факториями оказалось больше всего белоголовых и рыжеголовых ребятишек, которых мы считали своими соплеменниками. Спасибо за это, мои сородичи!.. Да, детство – колыбель, из которой уходят все, но и остаются в ней навсегда. Те годы особым теплом согревают всю мою жизнь. Туда возврата нет, но чуть только прикрою глаза, и мне сразу же, как наяву, видится одна сцена: Илька Черончин, красивый, тонкий парень, дерется с тремя парнями. Те бурские, деревенские русские парни обозвали его тунгусенком-поросенком…
Илья Черончин и Валя Немтушкина, теперь давно уже Илья Ильич и Валентина Васильевна, были лет на десять старше меня и моих сверстников. Им досталась горькая, нелегкая доля. В тридцатых годах, когда началась коллективизация, в деревнях по Лене оказалось столько пришлых, обездоленных людей, что многодетным семьям невозможно было прокормиться. Старики и ребятишки умирали с голоду. И вот в деревне Маркове один трудяга-землепашец вынужден был отдать своего сына эвенку-охотнику со словами: “Прости, Господи, может, хоть Илька останется живым…” Точно такая же судьба была и у Вали Немтушкиной.
Им мало пришлось учиться, после двух-трех классов, с 10-12 лет стали охотниками, оленеводами. У Ильи Черончина приемный отец ушел на фронт и не вернулся. Он стал кормильцем своей приемной матери Дюдарик, которую на русский лад называл Мамэ. Потом этим именем стали называть ее все эвенки. Илье, бедняге, и взрослому не повезло. Он женился на медичке, которую прислали к нам в Токму на работу. У них оказались разные резусы, и две девочки родились инвалидами, а его мать, Мамэ, по-своему объясняла это несчастье:
“Сколько раз я говорила Ильке, не надо обдирать медвежьи лапы, он же наш прародитель, нет, он не слушался, вот и наказал нас Всевышний…”
Несколько лет назад умерла его жена, и теперь Илья Ильич сам ухаживает за дочерьми.
Валентина Немтушкина со своими родителями оленеводила, потом подросла и стала возить грузы на оленях. После войны в стойбищах женихов не осталось, а природа требовала свое, и потому у ее детей оказались разные отцы. Старший сын Анатолий сейчас охотник. Женился на эвенкийке и, можно сказать, стал совсем эвенком, а вот про среднего сына, Женьку, Евгешку, как все называют, стоит рассказать поподробнее – его судьба так и просится в книжку.
После войны, когда Валя возила грузы с Лены в тайгу, где-то в Киренске свела ее судьба с цыганским табором, вот и появился потом цыганенок. Все детство он прожил с таким именем-прозвищем, сколько слез и обид перенес. Но с годами Евгешка превратился в черноголового, красивого парня, ушел в армию – и как в воду канул. Восемь лет о нем ни слуху ни духу не было. И однажды прилетел очередной почтовый самолет, и из него выпрыгнул наш токминский цыган, с такой же черной цыганкой и цыганенком.
А дело было так. Евгешка возвращался из армии, вышел из поезда в Красноярске и здесь на вокзале столкнулся с бродячим табором цыган. После он рассказывал, словно кто его острогой ударил в сердце, – так взглянула на него цыганка. То ли кровь позвала, то ли глаза цыганки обожгли его так, что он потянулся к ним – и все, потеряла Токма своего сына, он примкнул к табору, и начались его уже не таежные, эвенкийские кочевья, а цыганские, по всей нашей стране. Цыганка оказалась замужней, но он не мог жить без нее. Через пять лет они сбежали из этого табора и, чтобы их не нашли, забрались подальше в тайгу, а то цыганские законы, ох, жестоки… И зазвенели в Токме цыганские песни.
Живут в моем стойбище четверо цыганских тунгусят. В годы войны в Токме прибавилось русских тунгусят. Уж больно страшно жилось тогда бедным землепашцам, что вынуждены были отдавать своих ребятишек “нехристям”, диким, бродячим тунгусам. Не дай бог больше никому такой жизни.
Нет уже в живых моей однофамилицы Оли Немтушкиной, чернобровой красавицы, в которую были влюблены все интернатские ребятишки. После школы она жила в Ике, там остались ее дети. Где-то по реке Куте в русских деревнях затерялись следы Гоши Черончина. До шестидесятых годов там, на стыке Катангского, Усть-Кутского и южного угла Эвенкии близ Чемдальска кочевало несколько эвенкийских семей, сбежавших от советской власти из колхозов.
Рыжеволосенькую девочку, которую мы в интернате дразнили лисичкой – Сулаки, Люсю Бушкову, а ныне Людмилу Георгиевну Макееву, я неожиданно встретил в Ванаваре, где она преподает “родной”, эвенкийский язык. В Чемдальске живет ее родная сестра Зоя, но у нее другая эвенкийская фамилия – Черончина, ее воспитывали другие эвенки. А своя у них фамилия Арбатские, семья была многодетная – четверо братьев и три сестры…
Живут в Токме полурусские-полуэвенкийские семьи Пикуновы, Хоменко, Трифоновы, Апкины, но многих русских тунгусят пораскидала судьба по всей нашей огромной стране. Слава богу, что все у них нормально, и можно теперь сказать, они достойно прошли свою жизненную дорогу. И что меня всегда до глубины души трогает, так это то, что все они остались в лучшем смысле этого слова настоящими эвенками – не утеряли родного эвенкийского языка и помнят тепло своих приемных родителей. И руки у них мастеровые. Четыре года назад я был гостем Ильи Ильича Черончина, он показывал, как нужно делать эвенкийскую берестяную лодку, а Валентина Васильевна Немтушкина напевала шаманские магические обряды, автором которых была моя тетя Сынкоик…
Пусть меня простят мои сородичи, я часто ловлю себя на мысли, что, пожалуй, вот этих моих русских сородичей надо считать истинными эвенками, но не тех, чистокровных, вялых душой и телом, поддавшихся “веселящей воде” и научившихся только просить подачки. И никак не можем мы понять, что если уж просить, то нужно просить не рыбу, а удочку и сеть. Только тогда мы будем чего-то стоить…
г. Красноярск