Опубликовано в журнале День и ночь, номер 11, 2005
Неканонические строфы
Раскрылетился по забору вьюнок, словно по свитку тушью кисточка Ци Бай-Ши; спозаранку отворяет калитку голоног, соседский мальчишка с удочкой: обещал, ведь, вчера на рыбалку, дак, – пошли; разрастается отсюда в обнимку с ними перистое состоянье души.
* * *
Банальностей, общих мест вычитатель, особенностей примечатель, с этюдником и красками не расстается неугомон, в неповторимость влюбленный… ошагивает он доступное здесь, окрестное: луг, болотину, поле… – неутомимо, ссылаясь на всем известное: проворонишь если нюанс, – не воротишь.
* * *
Вошедший в лес – внимателен, и, прислонясь к березе, до того недвижно затаен, что даже белка по ошибке, будто по коре ствола, взметнется по его одежде, и – в дупло; но гаичка синичка все же истово непримирима с незваным гостем и с такой, ну, просто-напросто недопустимой близостью к ее птенцам кого-то там… – незримо слышится: “отвянь на пень”; другой не внял бы, этот – понимает, соглашается.
* * *
Когда затор, и – невпротык, то в пограничной дреме автор-сочинитель вспоминает прозу мастера: “…за поворотом, за холмом, покрытым обгорелым лесом…” – реку фраз, в которой кроме прочего досмотра всегда он возымеет и проверку собственного ум-за-разума “на вшивость”: заклинило некстати, или все-таки закралась где-то вирусом фальшь?
* * *
Окликни, – не оглянется, спроси в упор: о чем задумался? – очнется, улыбнется он уклончиво, на том и разговор закончится, мол, не тряси, отстань, отлипни; цитату о подобном состоянии “на берегу” не знаю у кого из умных подобрать-спереть-содрать, поэтому придется самому соврать: такая это узость, – еще не музыка, уже – и не река.
* * *
Осенью туман податливый обволакивает округу, дятловый барабан убалтывает пеструху-подругу весною, каждый колдун уверен, что припасенный летом стручок гороховый о девяти горошинах – средство, перед которым ничто не устоит, всякий баран всегда бывает на сучок за собственную ношу подвешен.
* * *
Первая зелень в теплыни по кронам – совсем не для тени, а чтобы по струнам ей подражали пальцы щипками, сыпались бы переборы в сопровождение песни; вот и цветенье поляны искусные мастерицы издревле на пяльцах шелками преображали в узоры по ткани.
* * *
Страх спуститься в старый шуфр по осклизам лиственничной лестницы был переборот совместно с лонжей-веревкой, да только результат оказался ложным, отнюдь не тем, что в мечтах ожидался: найден там на вонючем дне вместо самородного золота всего-то штоф пустой былого старателя; неслух-сорванец, естественно, выпорот родителем, – а не лазь, куда не следует, – стеклотара вымыта и поставлена в посудный шкаф.
* * *
Закатное зимнее солнце за вагонным окном быстро-быстро нарезается ножиками прирельсовой лесополосы, в купе на откидном столице соленые огурцы вперемежку с кружочками колбасы – пассажирам поезда закусь для традиционного “с отъездом”; “отметив”, двое в холодном переполненном тамбуре, перед сном покуривая, приватно сетуют: с ними де все понятно, – по делу, надо, – но других-то куда и зачем несет?
* * *
После хряска порога, пенясь и пузырясь, будто бы на фене ботает потока водоворот; в том смысле, что не столько важен лексикон-арго-набормот, ясно внятый лишь подельникам одной какой-либо “корпорации”, сколько угон-уклон интонации, которую невозможно подделать, где словесно бессилен любой перевод.
* * *
Молча зритель перед картиною мастера предстоит; вроде бы ничего в изображеньи чудесного, но чувствует даже олух царя небесного, что каждый подсолнух на него глядит; с полотна источается золото ноты “соль”, истончается боль утраты, натягивается взаимная нить-струна, и молитва звенит в зенит.
* * *
Стебли со дня затона к чашным цветкам на поверхность – будто кабели к прожекторам; да, спору нет, верно, внешне похоже, но только вот векторно и по сути все же скоре – наоборот: водяные лилии – это не свет, а доение стад облаков, и наблюдателю – удивление, желанное всласть и взахлеб молоко.
* * *
Так же вот режется напополам наваждение рассудком, как у того шофера в жару в придорожном кафе желание отведать кружку фирменного холодного в потном графине – бесплатно! – “медовухи-напитка”, и – в путь… дружеским советом-ответом официантки: некоторые водители пьют, а некоторые – воздерживаются.
* * *
Сбондивали многие из фольклора: и щелкоперы, и самолучшие классики, – так что, видимо, и нам без подслушанного анонимного разговора не обойтись, и это не “приемов” акробатные сальто мортале, кульбиты, фляки, не укоры себя в самонемочи, а временем проверенные предков “помочи” неоспоримые опыта факты.
* * *
В темноту из чердачного окна деревянного склада – вихрь огня, рвотный запах карбидного ацетилена и долгая искровая дуга навстречу брандспойтам и на ошарашенных зевак; у годовалого ребенка на руках у матери – глаза навыкате, волосенки от ужаса дыборем; пожарные приехали вовремя, сгорело все.
* * *
При огляде пологих увалов лога для охотника “мороз и солнце…” – безусловно, помеха, но для созерцателя семицветные искры снега, мгновенные, игловые, отовсюдные, – праздник – будто бы на цимбалах потеха, и вымахи иньевых верь – одновременно танцы и фейерверк; какие уж тут лисицы и зайцы.
* * *
Созревание: в саду созерцание зрячести вишни – обоюдное, глава в глаза; тут-то вот и невесть откуда залетные вирши, словно рыбки, – вовнутрь верши сознания, мало кому пригодные из-за их бесполезности, но зато – живые, речные, нервные; уловляются они словами и считаются сочинителями, не совсем правомерно, – своими.
* * *
Плоскодонка, уткнутая носом в песок острова, содержит укрытого с головы до сапог полиэтиленовой пленкой рыболова-чудака; летний ливень пережидается им внаклонку; внутренний ритм тела и следственно стук черпака, сопровождаемый забортным плеском, почти совпадает с молниево-громовым треско-раскатами, и струнной воды, набираемой лодкой, не убывает.
* * *
Как хорошо-о-о! – посередине двора горланит огненный петух; отряхиваясь, поддакивает отоптанная курица; хорошо-то как; легкий воздух селения Кунье над яблоневым цветением ангелится колесом, и несметные нездешние светлые лица в небесной лазурной выси, будто под куполом, спирально смыкаясь, интегралятся в лик.
* * *
Если кому довелось лицезреть заходящую полную розовую луну на рассвете сквозь кружево зацветающих вишен, тот может засвидетельствовать, что вышедший в пять утра на крылечко созерцатель не врет, утверждая: вот с этого-то и начался у Петра Ильича Чайковского “Первый концерт для фортепиано с оркестром”.
* * *
Виновник ли клюквенник, что ягодка за ягодкой заводит иногда, говорят, и многоопытного в закудыкино: бульк, – и нет его… или виноват снеговой пыж-буран, внезапная стужа-крутель посреди обманного ласкою бабьего лета?.. – свидетели, навзничные очкарики, барабинской низины заболоченные кочкарники, – молчат; и кто-то, хоть и не сразу, но все-таки догадывается: сороковины, – забрала жена покойница, увела за собою вдовца.
* * *
На лодочке-листочке алом осени, уменьшась до сколь угодно малого, вольготно слушателю плыть вдоль по речке любимого певчего голоса (всякому своего, что бы там знатоки не каркали); меня, например, залучила – измучила пением Чечилия Бартоли: силам тяготения вопреки возвышается – вьется ее сопрано к самым что ни на есть пределам по радуге, – ну, прямо-таки “с телом душа расстается”.
* * *
Расковырян пупок Средне-русской возвышенности: свинорой, – Боже, как стыдно перед потомками, – ни порядку, ни ладу; и ни один рудокоп не может похвастать ни судьбой своей, ни котомкой; в общем, хорошего мало там, где люди, мягко говоря, не очень большого ума правят сами собой.
* * *
Весь июль, что ни день, – изнуряющий зной, по заливчику оторопь – тино-рясковое прокисание… но стрекозиные к водной поверхности прикасания исподволь пруд настраивает на закатный гитарный лад, которому – в масть жар-чешуями золотой карась, и всякий раз несказанно такому струнному подарку рад вожделеющий страстьимущий.
* * *
От водоразборной колонки вдоль по улице уральского заводского поселка с выводком мал мала меньше, тремя погодками рука за руку, идет эвакуированная мама горянка, не по возрасту гибкая, увышенная, почти удвоенная узкогорлым – на плече – кувшином; баянятся вослед им досужие зенки, лыбятся и млад, и сед, бранятся местные тетки от недомыслия и неприятни к непохожей на них “иноземке”, неуклюже передразнивает ее походку, ведрами коромысля, бедрами колеся.
* * *
Окунево уклейковая, флейтово огневая гульба-гоньбой; в окне водорослевом пруда, либо в голостекольной фрамуге дома свидетеля стороннего взгляду извне дрема эта проглотно глупа; во сне своем собственном путанном, воспоминательном утром – гадательна: темна судьба; в небе любому, смелому ли, испуганному – молниево мгновенна, смертна, слепа.
* * *
Холм на равнине, окольцованный овечье-козьей тропой, вырезан велосипедом по ней, будто ножницами, подростком на память и впрок, чтобы выражен был много после единственно и неповторимый конус на плоскости – наоборотно и нотно – концертною “золотою” трубой, вскинутой раструбом solo над сценою, словно бы над степною травой.
* * *
В памяти, в тихой заводи, есть довольно много такого, о чем – ни сказать толково, ни спеть, ни сплясать, ни красками написать; кое-кому известно заранее: как ни печально, “правда воды” – не добыча, и не поймать ее ни крючком, ни в сеть… но иные об этом и знать не хотят; им заведома неудача; остается только присесть на травку такому на бережку, да и помолчать о себе непечатно.
* * *
Вспоминаем… вверх по речке Чусовой против стрелки часовой выгребаем туда, где русло пережимает порог – отвесный камень-гранит, и над ним в темноте отверстый горит-поживает костерок-привет… – это мы, тогда – молодые, о пламень глаза слепя, выгреваем-поджидаем кого-то, может быть, и самих себя.
* * *
Обитатель избы на отшибе села, соснового сруба, дома-укрыва, среди ночи исполнитель на четырехколенной печке из трубы дыма-блюза, все же подкладывает поленья на угли скорее для собственного согрева, нежели по причине тяги вверх из тепла ради млечного удовольствия морозы и звезд.
* * *
Обуянный страстями, обаятельный, окаянный… – всякоразный свойствами человечек, какого бы ни был он рода и племени, будь из Тибета ли, с Иордана, жмудь, или чудь; вот потому-то обычно стонами, отнюдь не музыкальными, оглашаются любые места, когда люди там воюют или размножаются.
* * *
Алого с золотисто-зеленоватым отливом заката над озером “ре-ми-фа” не может быть позабыто, потому что на поверхности прозрачной воды, немо нежась, лягушка по форме и сути – лира; в такую безветренность и безоблачность на берегу провести под летним большим треугольником Веги-Денеб-Альтаира ночку-другую не худо, и лучше всего – в одиночку, не балагуря при этом ни ямбом, ни дольником.
* * *
Не сама, змеясь, утекла зима, изменясь в лице, удалясь, – громовержец Перун ей вовремя из облака наподдал под зад (правда, вещий Баян-певун так об этом, конечно бы, не сказал); и весна, смеясь, от тепла красна, раскрасавицей удалась не сама собой, – тут особый бой… – рождена в любви, обожаема, вожделенна она людьми.
* * *
Ситуация “вечная”, треугольниковая: девица остается любиться-ебаться с одним из двоих претендентов; неугодному, конечно же, – очень и очень; и если календарно – осень, и к тому же отвергнут художник, то улица ему видится лицом в аппликациях кленовых оплеух, вариантом тоски новых будущих пейзажей его и портретов; кому – баба с возу… а вот бунинский господин офицер выбрился да и выстрелил себе в виски сразу из двух револьверов.
* * *
Пруд камышником-рогозником окольцован, вишенник насквозь до ягодки проскворцован, по-над логом поверх отавы наслоилось тумана – сизым-сизо, якобы плотным, а на поверку пустотным пластом, и над ивовым спросонок моцартовым кустом луна в том немногом, что осталось ума, и в рассветном небе – всего-то одна, да и та – бледна.
* * *
Густо – не пусто, – и в летней раскидистой кроне сосны кроме шишек, остро младенческих, ящерково яркозеленых, которых в бору никогда не бывает излишек, зреют (и как ни печально, почти что никчемно) в прогалинах ночами щекотные хвоями, колкие звездами вещие сны.
* * *
Стремительный соскольз на лыжах прямо круто вниз по склону: до свиста в ушах, до слез из глаз, до ужаса в душе, – и вдавливание тела по дуге во впадине, и невесомый вылет на стеклянный наст, и далее, как затухающее колебание, на ровном плато – останов; оглянешься невольно: за тобой, кроме снега, нету ничего и никого.
* * *
Из чашечки цветка ползет букашечка по краешку лепестка, вытянутого во всю-то вселенную, травно-отравную скуку-тоску зеленую; обогнет – вернется, как в песне поется, – уверен даос, обожатель колес, мудрец; а цветок-то и завянет, – жалеет, и кажется ему, что он тоже знает сказочки этой конец, пасечник долгожитель, потягивает медок.
* * *
В растеканиях разнотравья вертикальная мальва, с каждым цветком все более раскаляясь, кларнетится, июльское знойное марево колеблется между горизонтом и закатным кучевым облаком; короток вечер, вот и луна гонговым “ом”, горловым “о” начинает камлать, вышаманивать во все небо атом словесной памяти: дантовые девять кругов и блоковский метельный клубок.
* * *
Вальяжатся, зрея на баштанах-бахчах, арбузы и дыни, ватажатся одичалые на лето голопузы, и, видимо, не случайно их разговоры становятся как-то целенаправленнее: о сторожах, о кучности и дальности боя “зауэров-три-кольца” о зарядах соли в гильзах патронов, о прочности и главное “непробиваемости” ленд-лизовских комбинезонов, о двенадцатилезвенных ножиках и прочих не менее важных и необходимых “для дела” вещах.
* * *
Никогда и нигде неумехи не бывают в почете, и критики-знатоки в первую очередь во все времена – об уровне мастерства, и чуть ли не вопиют-кричат: из дырявой вазы вода течет, из корявой фразы уши торчат, и т.д., – и это, конечно, правда, и безусловно, и на любых весах, но ведь, помнить надобно и о том, что души обитают, пусть и в добротных, но только лишь в ими любимых местах.
* * *
Картина обыденная – плотина, однако потрясает гордая фраза… – долго, видимо, булькали-думали местные лермонтовы, а когда осенило, дунули в стиле РОСТА и ЛеФа трехметровыми буквами во всю ширину верхнего бьефа: “Течет вода Кубань реки куда велят большевики”, – подобных изречений в мире – наперечет, одно вот – в предгорьях Северного Кавказа.
* * *
Назвались, узнались карась и язь и канули в нети; ясно-понятно, что в комнатном зеркале не отразились, поскольку – слова, но и в уме-голове они повычитались в нули, потому как не сети искали, не верши – пойматься, а связь, чтобы зафразиться в речь полюбовно, в душе разыграться, наплаваться-разгуляться привольно, свободно.
* * *
Главное свойство и достоинство холма – покатость, поэтому на вершину с грузом обиды взошедшим испытывается там чувство стыда и гадливости за тех и к тем, кто сотворил ему пакость, но от гнева и злости к ямному хламу не остается в нем и следа… – особенно в августе, когда персеиды наждачно искрят: омерзение тупят, жалость острят.
* * *
Пятидесятые; в буфете аэровокзала Чкалов-Оренбурга ас-летун – кожан-реглан – воображение подростка пассажира напрочь поражает: блистая сзади габардином галифе, под музычку фокстрота “…бак пробит… и на одном крыле…” он идеальным габаритам местной танцевальной королевы, у которой в голове и так штормит, не вопрошая вздох-любовно “дашь-не-дашь”, ладонно объясняет высший пилотаж.
* * *
Пониже запани купаются на перекате бабы-девки нагишом: чернеют волосы голов, подмышек, пубисов матрон и взрослых дочек; на штабелях сосновых бревен сидя, багорщики глазеют и, покуривая, ржут, рыгочат; а по кустам береговым таится гормонами замученная шантрапа: подглядывают, слюни пузырят и дрочат.
* * *
Многое дозволялось детворе на кувандыкском базаре в начале 50-х, вволю, к примеру, “пробовать” любую снедь; жадюги и те: “На! – подавись”; кое-что возбранялось: “Пошто смеесся?” – мордоворот мосаль, который “сиську у коровы сосаль”, укорял обормота, отчахиваясь, – отвяжись; твердо осознавалось – не надо “выделываться” перед верблюдом: плюнет “корабль пустыни”, и – в соплях с головы до ног былой малец-удалец, мизерабль отныне, – а не дразнись.
* * *
Поручкаться у берега с волной… а лучше бы, как некогда, – в обнимку – в августе у Карадага, и получится тогда в переделах бухты на полчасика – ночной пловец; свечением планктона он, как будто бы учением Платона, объят, и счастлив “швец и жнец, и на дуде игрец”, и черт и квант ему – не сват, не брат.
* * *
Курс – бейдевинд; корпусом сильно кренится парусное судно – “лодка” – посредница между ветром и трехэтажной волной, сипло-матерный рулевой бас маремана-волка дремать не велит; впереди – Шикотан; крабов поедим, – радует салажат капитан, – главное, осторожняк – не фасонить, брать и когти скорее рвать, чтобы, не дай Господь, не догнали стервы-кошки, вербованные бабоньки с рыбоконсервной фабрики.
* * *
Леса в окрестностях Каменска-Уральского, в основном березовые рощи, сосновые боры, ельники, то сонная, то резвая речка Исеть и связанные с ними земляника, малина, маслята, окуньки, ерши… – определяли охват летних разговоров собирательной детской поры, но суть их, ось оставалась всегда одна: минерал малахит.
* * *
Страсть – искать и найти округлый в пол-ладошки, “маленький да удаленький” камешек малахитик владела каждым исетским огольцом-сорванцом: травно зелен он, дивно зело хорош-пригож, на полянку таежки похож неразвязным узором-узлом шлиф-разреза; друг ли, враг ли, – не узрят, как не вглядываться, среди леса обладателя на груди “королька с винтом”, – так некоторые старетели говорят, – врут ли? – вряд ли.
* * *
Пушкинские мальчишки, на валенки привязанные коньки, бунинские антоновские яблоки… – необычайно близки воздыхателю о минувшем, мечтателю о завтрашнем, на койке в больнице русской классической литературы читателю с изношенным предсердием, с отрешенным предсмертием на лице, которому неутешительно зимний поставлен диагноз его реки: мерцательность полыньи под капельницей луны.
* * *
Рыбное лето, “фосфорная диета”, речной озон; окончательно поумнев, российский дачник пенсионер “…сею-вею…” поливает генно, по-деревенски с крыльца изумрудный газон при луне и никакого не получает ответа из ночного взора двадцать первого, умытого этой росою века.
* * *
“Дурак-дурак”, – взлетает-взрывается тетерка из-под ног, из овса в белую муть утра, и чуть ли не вываливается из рук охотника тулка-двухстволка, плетка-двухвостка; “Права-права”, – соглашается с нею старик на скамейке через каких-нибудь сорок с лишним лет, лукавит? – да вроде бы нет.
* * *
Неподвижна сизая дымка – предвестница дикошарости ветра, пузатого множеством голодных бемолей, но лиственница еще желта и топазится в ласточковых альтовых смычках; ненадолго, правда, эти шалости-радости ее костровые, назавтра – уже не та, – шампурно будет она гола, вся в готовых норд-осту шишечках-шашлычках.
* * *
Не для острастки от баловства посторонних и злыдней, а чтоб оставаться возле волн моря, охранник яхт-клуба ночует на пирсе; вонь вора учует собака, верная псина; любимая вахта, уединенье под звездами неба – для осознаванья, что древняя мерная песня прибоя-отката на удивленье – всесильна.
г. Старый Оскол