Книги, люди, журналы, идеи
Опубликовано в журнале Континент, номер 152, 2013
ОТ РЕДАКЦИИ–1980: Публикуя статью польского критика, исследователя русской литературы, мы предполагаем, конечно, что не каждый наш читатель (включая нас самих) согласится с каждым из его положений. Однако трудно не согласиться с тем, что такой полной и уравновешенной картины новейшей эмиграции сама эмиграция еще не создала. […]
«Зарубежная литература, как особая глава в истории русской литературы, идет к своему неизбежному концу». Этими меланхолическими словами заканчивал Глеб Струве свою «Русскую литературу в изгнании», написанную в середине 50-х годов. Меланхолия эта, горькое сознание заката и умирания — подлинная и всеобщая эмоциональная атмосфера, господствовавшая в зарубежной России того времени. Но оказалось, что и замечательный литературовед, и многие другие неожиданно ошиблись в свою пользу. Теперь видно, что то, о чем четверть века назад писал Струве, должно было стать лишь некоторой паузой, отсрочкой наследования, тем, что русские называют «безвременьем».
Биологический закат и жизненный тупик явно тяготел над судьбами первой эмиграции — массы людей, более или менее вынужденно покинувших Россию в результате большевистского переворота. Стало очевидно, что великим проектам и программам эмиграции не суждено исполниться, что попытки найти форму компромисса, перекинуть идейные мосты к стране не выгорели, — а было их множество, начиная со сменовеховцев и евразийцев, и всегда в них было заложено зерно капитуляции. Зато не стало очевидно — еще, ибо для этого нужна сегодняшняя перспектива, — что в сфере культуры (а нас интересует именно она) исторический проигрыш был, по меньшей мере, сомнителен, если этот проигрыш вообще существовал, ибо можно доказать, что обе России, отечественная и эмигрантская, культурно сосуществовали как тайно сообщающиеся сосуды с расщепленными и перепутанными соединениями. За рубежом отцеживались и хранились элементы, которых в стране как раз не хватало и которые в окончательном, уже общем итоге оказались или окажутся необходимыми.
Истинная национальная культура не спешит, она неотъемлемо наделена особым самоохранительным чувством бережливого накопления ценностей. Георгий Федотов попал в точку, предложив в 1936 году эмиграции поставить на отечественных «молчальников». И эта Россия будущего виделась ему достойной того, чтобы сделать на нее «ставку Паскаля, ставку веры, — ставку, без которой не для кого и незачем жить»[1]. Тем, кто не обладал федотовской зоркостью, оставалась взамен горькая очевидность дезинтеграции, впитывания в чужие культуры, разные области которых заполнялись пришельцами на —off, —eff, —sky; оставался тяжкий опыт хождения по мукам бесподданных XX века, столь отличный от положения политэмигрантов до 1917 года, — в частности, потому, что большей части заинтересованного большевизмом мира эмигранты представлялись отбросами с помойки истории.
После Второй мировой войны на Западе появилась вторая эмиграция, с самого начала, однако, отягощенная грузом навешенной на нее коллективной ответственности за преступления единиц, смакующая свои тройные обиды, нанесенные своими, немцами и союзниками, — а значит, изначально менее заметная, притаившаяся, не желавшая бросаться в глаза, нацеленная прежде всего на физическое выживание и взаимопомощь. Отдельные пришельцы из этого второго эшелона нашли свое место в науке и культуре первой эмиграции, создали также свои организмы, но все это не дало впечатления нового качества или открытия новых перспектив, а только, казалось, чуть оттягивало навороженный Глебом Струве неизбежный конец.
Сознание близкого упадка углубило десятилетиями укреплявшийся комплекс неполноценности по отношению к культуре, создаваемой на родине, до такой степени, что, не будь того же Струве, не было бы даже очерка истории эмигрантской литературы, ибо она явно не выглядела достаточно достойным внимания предметом исследования! Это убеждение было свойственно и нерусским русистам, за малыми исключениями игнорировавшими культуру зарубежной России. Лишь недавние годы принесли в этой области несомненные перемены. Итак, наступало заведомое примирение с мыслью, что, когда исчезнут последние эмигранты, тогда всему, что возникло в их кругу, одна судьба — рухнуть и быть забытым, оставив след лишь в упоминаниях или примечаниях позднейших историков в качестве третьестепенного фонда единственно значимых отечественных событий.
Но ситуация изменилась. Наступило явление третьей эмиграции.
Ее генеалогия — предмет споров. В одном из последних номеров парижского «Континента»[2] появилась статья, внушающая, что она создана кремлевскими стратегами и цель ее — «дезинформировать и дезориентировать Запад, укрепить позиции СССР во внешнем мире». Следует отметить, что в здравом уме сразу рождается недоверие к такой сатанинской, парализующей картине. Пожалуй, мы окажемся ближе к правде, предположив, что в клубке причин и следствий, действий и противодействий, а также разнообразных мотивировок явление новой эмигрантской волны уже вышло за рамки каких бы то ни было первоначальных замыслов, живет своей жизнью, которая не подчиняется управлению на расстоянии и чревата непредвиденными возможностями, решительно ускользая от концепции заговора. Возможно, у власти были определенные намерения, которые действительность переросла, а то и обратила в противоположность; но, кроме того, режиму пришлось кое-что совершать под давлением, и нет уверенности, всегда ли он хорошо знал, что делает. Еще в 1922 году когда из России выслали большую группу интеллигенции, эмиграция получила мощный приток духовных сил. Результат различных официальных начинаний в наше время (от уговоров и угроз с одновременным лишением возможности нормально существовать, через фиктивные «временные выезды» с позднейшим лишением возможности возвратиться, и вплоть до принудительной высылки) — приток еще более мощный, к тому же постоянно обновляемый, который радикально оживил биологически угасавший организм зарубежной России.
За границей сейчас находится большая группа писателей с достаточно весомыми именами: Солженицын, Некрасов, Максимов, Синявский, Бродский, Коржавин, Эткинд, Зиновьев, если назвать только важнейших. Скончались, правда, Анатолий Кузнецов и незабвенный Александр Галич, связывавший все эмигрантские группировки. Ожидается, в свою очередь, приезд Аксенова, Войновича и Копелева. Прибавим к этому большую группу писателей второго эшелона, многих хороших публицистов и эссеистов, в особенности из русско-еврейской диаспоры, и совсем молодых, но уже подающих серьезные надежды людей; наконец, университетских филологов и историков.
Вдобавок, издательские начинания этого круга в значительной степени используют приток литературы с родины, печатаемой с согласия авторов или без; некоторые из них, живя в России «отечественной», стали таким образом de facto жителями зарубежной России. Отечественный самиздат и вещи, о которых заведомо известно, что им не пройти цензуру, втягиваются в тамиздат, т. е. выходят в зарубежных издательствах, после чего, тайком провезенные в Россию, они начинают свой первый или второй кругооборот на родине. Рамки этого кругооборота не широки, ограничиваясь, в общем-то, частью — лучшей частью — литературных кругов. Но это лишь начало процесса, предвиденного Федотовым в те поры, когда он ставил на «молчальников» и рассчитывал, что в будущем они раскроют рот. Недостижимая мечта первой эмиграции, предмет ее постоянных попыток, обходных маневров, финтов, предложений, уступок (притом что большевиков, жаждавших безоговорочной капитуляции, все это не интересовало), — исполнилась, шаг за шагом, полностью вне этой власти: формируется единство русской культуры, сближаются два берега национального сознания, разорванного в течение шестидесяти лет. К этому подошло бы название, которым озаглавил свою книгу эмигрантский историк литературы Юрий Мальцев — «Вольная русская литература». Его история рассказывает, правда, прежде всего о сам-издате, но в последние годы, когда собственно самиздат утратил разбег, как раз и наступило стирание издательских границ.
Речь идет о единстве, наконец-то реализующемся, пусть даже только начатом. Но разве дела не обстоят так, как постоянно можно услышать в русской диаспоре, что ни о каком, мол, единстве нельзя говорить, поскольку эмиграцию раздирают неистовые свары?
Действительно, первое слуховое впечатление каждого, кто склонит ухо в эту сторону, — гам перекрикивающих друг друга голосов. Как правило, сильно нажаты эмоциональные педали, нет недостатка в пророческом пафосе, и легче столкнуться с инвективами ad personas, чем с обдуманными аргументами. […]
Не нужно доказывать, что само эмигрантское положение, с его — так или иначе, всегда присутствующим — привкусом проигрыша, настраивает драчливо, а разреженный чужестранный воздух облегчает резкие и не всегда координированные движения. Об этом знают все эмиграции мира. Согласимся же, что русские оказались в особой ситуации, способной многое объяснить. В стране, которую они покинули, на их (всех без исключения) памяти не существовало общественное мнение и его организмы. Всё, что личности, группы, круги, коллективы могли бы высказать по самым важным вопросам, закисало в стране, как в бочке, забитой затычкою официальной линии. Ничего странного, что оно вырвалось с шумом. Идет коллективное обучение политической речи, поиск себя самих, настраивание голосов. Эмиграция является продолжением разогнанного шестьдесят два года назад Учредительного Собрания и парадигмой будущей духовной жизни на родине. Ей приходится платить цену этого разрыва, причем, пожалуй, не чересчур высокую — даже тогда, когда борцы на ристалище дискуссий считают дозволенными любые приемы. Нормы и формы явятся со временем — имейте терпение. […]
Стоит сориентироваться, какова в области культуры, а особенно литературы расстановка русских сил за пределами страны.
Одна из ее форм — система журналов, литературных или уделяющих внимание литературе.
Здесь ситуация долгое время была стабильной. Основанный в 1942 году в Нью-Йорке «Новый Журнал» был и остается ежеквартальником старших поколений, хранящих традиционные вкусы. Он наследовал традиции главного органа довоенной эмиграции, парижских «Современных Записок», и всей исторической линии русских т. н. толстых журналов. Ориентация на реализм, постсимволизм, постакмеизм, нелюбовь к новаторским штучкам, но зато многообразие весьма ценных архивных публикаций, сокровищница сведений о культуре и истории в мемуарном разделе, живая публицистика с неоднородным, впрочем, уровнем аргументации.
Еще дольше, 55 лет, существует в Париже «Вестник Русского Христианского Движения». Наряду со статьями из области основной, богословской и религиозно-философской, проблематики, а также по вопросам религиозной жизни в России, здесь много литературных публикаций, в особенности ведущих происхождение от того же духовного течения. Журнал вел также оживленные дискуссии о возможностях и концепциях духовного возрождения России, но в последнее время они стали несколько уплощенными. Дело в том, что главный редактор, так сказать, принес журнал в дань, — правда, не кому-нибудь, а Солженицыну, и теперь «Вестник» с безоглядной преданностью пропагандирует взгляды великого вермонтского отшельника и его сторонников. Пыл этот заходит так далеко, что редакция немедленно отмежевывается от собственных публикаций, если они не нравятся Солженицыну, — как известно, неслыханно чувствительному в отношении всего, что припахивает опорочиванием доброго имени России, и, при всех своих огромных достоинствах, не самому терпимому человеку.
С 1947 года в Париже выходит главная еженедельная газета эмиграции, «Русская Мысль», воистину Ноев ковчег с представителями всех видов, где трогательные остатки угасающей старосветскости (некрологи, тематические уголки, советы, объявления, светская хроника, болтовня престарелых дам в стиле belle ероque) соседствуют с информацией и комментариями текущих событий, публикациями прежней и нынешней литературы, обзорами выходящих изданий. Газета старается всем потрафить и быть открытой трибуной, что делает ее пестрой, но живой. […]
Во Франкфурте-на-Майне с 1946 года выходит ежеквартальный журнал «Грани», связанный с издательством «Посев». Эти организмы второй эмиграции, созданные — в силу вышеупомянутой специфики этой последней — в некоторой изоляции, годами возбуждали в различных кругах подозрительность и сомнения в том, кому они в действительности служат; однако, глядя трезво, следует сказать, что нет никаких противопоказаний тому, чтобы принимать их такими, как они есть. До пришествия третьей эмиграции «Грани» были главным и очень богатым источником публикаций новой русской литературы, и заслуга их велика: они помещали основные тексты Войновича, Владимова, Максимова, Гроссмана, в них напечатан «Котлован» Платонова, публиковался Солженицын, и специальный номер был посвящен делу Синявского и Даниэля, — одним словом, в «Гранях» была масса значительных вещей. […]
Третья эмиграция вообще принесла с собой журнальный бум. Люди, которые на родине могли печататься лишь с большим усилием и потерями, обнаружили, что создать свой журнал на Западе нетрудно, а отмеченный выше взрыв самовыражения придал размах их начинаниям. Сразу зарябило в глазах от числа журналов. Впрочем, играли роль и более серьезные причины. Именно они, в первую очередь, были решающими в возникновении и облике «Континента».
«Континент» — это опять-таки попытка восстановить традиции и форму «толстого журнала», т. е. литературно-общественного издания, представляю-щего и различные литературные жанры, и различные типы размышления о литературе и жизни. Избранное название налагало добровольные обязательства: «…мы видим задачу нашего журнала,— говорилось в редакционном вступлении к первому номеру, — не только в политической полемике с тоталитаризмом, но прежде всего в том, чтобы противопоставить ему — этому воинствующему тоталитаризму — объединенную творческую силу художественной литературы и духовной мысли Восточной Европы, обогащенных горчайшим личным опытом и вытекающим из него видением новой исторической перспективы». Что бы ни думать об отдельных материалах двадцати с лишним номеров ежеквартального журнала, в котором иногда ощутима недостаточно жесткая хватка редакторской руки, — главное его устремление, несомненно, исполняется трудолюбиво и от души. «Континент» смотрит широко, мыслит открыто, дает место на страницах многообразным взглядам, ищет союзников на Западе и сотрудников среди восточных товарищей по несчастью. Польше он уделяет весьма почетное место. Регулярно выходят его издания на иностранных языках, из которых особенно интересно и довольно независимо немецкое.
Результатом раскола в «Континенте» стал выходящий менее регулярно, по замыслу ежеквартальный, журнал «Синтаксис», предприятие супругов Синявских. Это журнал весьма камерный, производимый домашним способом, посвященный критике, эссеистике и публицистике, направленности либерально-западнической. Редакторы заявили, что они высоко ставят интеллектуальную провокацию, остроту мысли, эффектную форму и что им отвратительна литературная серость «соцреализма наизнанку». Их специальностью стала полемика с различными формами и извращениями русской мысли неославянофильского типа. В этой роли журнал оказался нужным, будоражащим, задиристым.
Журналы «Эхо» и «Ковчег», за которыми из Варшавы удается следить лишь урывками, сформировались схоже: как предприятия более молодых эмигрантов, начинающих или менее известных писателей, заранее бунтующих против академизма существующих журналов. Оба дают ведущее место эксперименту, в особенности связанному с традицией Обэриу, — многими годами позже это влияние оказалось плодотворным. «Эхо» также заявило: «Понятие редактуры нам ненавистно», — предполагая, что будет печатать все, что ему понравится; в результате оба журнала скорее напоминают альманахи, где нет определенной линии, ибо в ней нет потребности. Эта юношеская развязность, подкрепленная богемным духом, хорошо вписывается в парижский пейзаж, и панорама эмиграции была бы без них безусловно беднее.
Есть еще журнал художников «Третья волна», уделяющий много места литературе, — он решился открыто заявить, что является альманахом. И здесь авторы разнообразнейшие, а важнейшие вопросы связаны с группировками. Эмиграция художников попала на Запад в трудный момент всеобщего пресыщения и убежденности, что все уже было; так что ей приходится с огромными усилиями бороться за признание своего экспериментаторства, которое на родине было смелым и шокирующим, а за ее пределами возбуждает, правда, и уважение, и умеренный интерес, но чаще всего не является открытием или неожиданностью. Нет недостатка и в спорах о том, кто лучше представляет русское искусство и кто кому мешает занять соответствующее положение. Но это уже не наша забота.
Еврейская эмиграция лишила Россию многих ясных умов и бойких перьев; поэтому нет ничего удивительного, что в Израиле возникло несколько журналов, в которых литература занимает значительное место. Среди них выделяется ежемесячник «Время и мы». Это, пожалуй, наиболее профессионально, lege artis, редактируемый журнал в эмиграции. Им руководит Виктор Перельман, бывший сотрудник «Литературной газеты», умело дозируя литературные тексты, воспоминания, документы, сенсационные и развлекательные материалы.
Так выглядит перечень только самых важных или самых заметных журналов.
Вторая форма расстановки сил — это писатели-эмигранты и их произведения.
Чувство угасания предыдущих эмиграций совпало с кончиной выдающихся писателей: умерли Бунин, Ремизов, Зайцев, Георгий Иванов, намного раньше покинула эмиграцию Цветаева и умер Ходасевич. Литературе недоставало крупных индивидуальностей, — к счастью, этот вакуум в известной степени компенсировался (если это вообще возможно) неутомимыми трудами критиков и литературоведов, обеспечившими непрерывность культурной традиции. Читатель получил важнейшие исследования и издания текстов, без которых работа русиста была бы вообще невозможной, если речь идет о современной литературе: историю русской литературы в стране и за рубежом Глеба Струве, книги Чижевского, Маркова, Ермолаева, эссеистику Владимира Вейдле, фундаментальные издания Пастернака, Ахматовой, Клюева, Мандельштама, Гумилева, Цветаевой, труды русских философов, четыре тома альманаха «Воздушные пути», антологии поэзии и прозы. Первостепенную роль сыграло воспитание нового поколения ученых, — здесь следует отметить плодотворное влияние Романа Якобсона. С благодарностью следует вспомнить издательства, в особенности слишком поспешно ликвидированное, а по прошествии лет восстановленное издательство имени Чехова в Нью-Йорке, — в его честь можно было бы написать пламенную оду.
Так что третья эмиграция не пришла на пустое место, тем более, что русисты-русские оказали сильное влияние на западную русистику и в значительной степени были попросту ее воспитателями.
В настоящее время Солженицын без устали трудится над своим гигантским историческим циклом, публикуя очередные т. н. узлы из эпохи заката царизма. Крепкий живописец социальных полотен, Максимов опубликовал после выезда автобиографическое «Прощание из ниоткуда» и повествующий об эпизоде послевоенного сталинизма «Ковчег для незваных». Некрасов использует формы более свободные, репортажные, с лирическими отступлениями и сведением счетов с прошлым. Два серьезных томика стихов опубликовал Бродский; поэзия его вне России стала, кажется, приобретать черты некоей особой невесомости, смысл которой станет ясен лишь со временем. Невероятно эффектно вторгся, предшествуемый своими «Зияющими высотами», Зиновьев; его первая книга доказывает, что во всех сферах советской жизни осуществляется принцип contraditio in adjecto, и жизнь эта оказывается нелогичной по своей сущности, рассуждения же логика превращаются в литературу, притом высокого класса. Прибыв на Запад, Зиновьев продолжает публиковать новые книги, но все они пока что остаются в ключе, уже блестяще реализованном в «Зияющих высотах». Синявский, пожалуй, наиболее выдающийся из живущих русских критиков, вернулся — и правильно сделал — к своей основной специальности, опубликовав «В тени Гоголя» и «Прогулки с Пушкиным»; эта последняя, написанная с дьявольски иконоборческим пылом, вызвала скандал в среде пушкинистов. Судя по напечатанному фрагменту, должен стать событием роман свежего эмигранта Юза Алешковского «Кенгуру», фантастически-гротескный, политический и плутовской, утопический и реалистический.
Кроме того, систематически пишут и издаются Гладилин, Владимир Рыбаков, Терновский, Марайзин, Кандель и многие другие прозаики, о которых уже можно говорить серьезно. Нет недостатка в поэтах. […] Увлекательные книги, соединяющие публицистику и расчеты с прошлым, издали выдающийся филолог Ефим Эткинд и прозаик Григорий Свирский; историк Александр Некрич опубликовал исследование о репрессивной национальной политике «Наказанные народы». Вообще политическая эссеистика и публицистика расцветает особенно бурно, и здесь нельзя не упомянуть имя известного историка и публициста второй эмиграции Абдурахмана Авторханова. В этой области блеснул подлинным талантом отважный Владимир Буковский: в книге «И возвращается ветер…» он произвел трезвый, мудрый и стилистически совершенный анализ своего опыта. В критике появились многообещающие имена Майи Каганской и Натальи Рубинштейн; нашли свое место в науке многие историки (например, Михаил Геллер) и филологи (с весьма любопытной русистикой Иерусалимского университета, в шутку определяемой как «структурализм с человеческим лицом»), занявшие университетские посты по всему миру. […]
Как во всякой живой литературной среде, в эмиграции возникают произведения менее ценные и сомнительные, иногда свидетельствующие всего лишь о малом таланте, иногда о спесивой мании величия, иногда о чрезмерной запальчивости. Особые обстоятельства эмиграции и ненормальность условий ее жизни часто способствуют расшатыванию критериев: на короткое время это может помочь комбинатору, приодевшемуся в перья диссидента, или вызвать применение льготного тарифа по отношению к человеку более отважному, чем талантливому, который полагает, что если он выстоял в тяжких испытаниях, то писать, философствовать или поучать других — роль, принадлежащая ему по праву. Есть и обычные составные элементы среды: зависть, обостренный дух конкуренции; к этому нередко присоединяются мессианские настроения и стремление к власти над умами; дает себя знать многолетняя изоляция от всемирного круга мысли и культуры. Однако все это существует в обычных пределах и на краешке существенных явлений и споров, не заслоняя их и не перевешивая. Это подтверждается при любой трезвой и объективной калькуляции несомненных и сомнительных эмигрантских ценностей.
Есть, наконец, и третий вариант расстановки сил в эмиграции, а именно позиции и взгляды, поддающиеся описанию также лишь в самых приблизительных очертаниях.
Спектр их широк. Если смотреть на эмиграцию как на наследницу прошлого и предтечу будущего Учредительного Собрания, то едва распускающийся русский парламентаризм продемонстрирует все цвета и оттенки. На крайне левом фланге (сохраняя традиционную терминологию) окажется в настоящее время Жорес Медведев, на расстоянии, из России, поддерживаемый братом Роем и сторонниками из круга самиздатского журнала «XX век». Их определяют как «неомарксистов»; они сами пишут о себе как о «диссидентах марксистского типа». Их характеризует вера в возможность возрождения ленинских традиций и «истинного социализма». Они критически относятся к большинству оппозиционных группировок и, в свою очередь, встречают всеобщую неприязнь и даже упреки в том, что они оказывают определенные услуги власти. Объективности ради следует все-таки напомнить, что Рой и Жорес вместе и по отдельности написали ряд ценных трудов: о репрессивной психиатрии, о почтовой цензуре, о Сталине, Солженицыне, авторстве «Тихого Дона» и т. д.; что оба в совершенстве владеют техникой публицистики: спокойной, умеренной, элегантной, точной в полемике, сравнительно наиболее близкой к средним европейским стандартам и, по крайней мере, не общераспространенной в диаспоре; наконец, что их концепции, по-видимому, подчинены прагматическому желанию достичь адресата, умонастроенность которого они учитывают, — партийного «аппаратчика» среднего и высшего уровня, не глухого к словам о реформизме (Жорес предполагает, что такая группа существует). Этому адресату они втолковывают, что Сталин для партии был нерентабелен, поскольку уничтожал ее, и что реформы, не нарушающие существа системы, гораздо выгоднее, нежели застой. В действенности таких уговоров можно сомневаться, перевес тактических комбинаций над существом дела можно в принципе поставить под вопрос, однако в рамках принятых посылок все это не бессмысленно и не обязательно вполне безрезультатно.
Двигаясь слева к центру, мы наталкиваемся на «левых либералов». Сюда относятся, в частности, Плющ, Янов, Левитин-Краснов, Белоцерковский, Андреев, близок к группе Эткинд, а в России — с оговорками — Сахаров. Программный сборник статей «СССР. Демократические альтернативы» позволяет сделать вывод, что группировка эта сильнее в полемике с противниками справа, чем в описании альтернатив: авторы довольно беззаботно, как из рукава, вытрясают концепции «децентрализации» и «демократизации», перечисляют черты, которыми должно обладать будущее российское общество, но ни между собой этого не согласовывают, ни более глубокими аргументами не подкрепляют. Так что все остается каталогом благих пожеланий и деклараций верности идеям опять-таки, разумеется, «истинного социализма». Союзников они ищут среди европейских «зеленых» и в Социалистическом Интернационале.
«Левых либералов», называющих себя также «демократическими социалистами», можно примерно приравнять к левым социал-демократам. За ними мы обнаруживаем нечто вроде зачатка либеральной партии, — это был бы круг «Синтаксиса», однако в большом приближении, ибо в целом «либералы» довольно распылены. По существу, современный русский западнический либерализм — всего лишь наиболее общая направленность, а также проявление усталости от идеологии.
Род беспартийного центра составляет круг «Континента». В номере первом позиция журнала была сформулирована в четырех пунктах: религиозный идеализм, антитоталитаризм, демократичность, беспартийность. С течением времени ударение на первом пункте как бы ослабло и журнал заботится о сохранении характера возможно более широкой платфоры. В плане отрицания «Континент» характеризуется последовательным и хорошо аргументированным антикоммунизмом и решительной неприязнью к марксофильским флиртам и заигрываниям, модным какое-то время среди западной интеллигенции. Выражение этой неприязни дал также главный редактор Владимир Максимов, человек резких суждений, в памфлете «Сага о носорогах»[3], и сделал это в согласии с законами жанра. Это рубка наотмашь, так что острие топора не всегда ложится со стопроцентной точностью и пресловутые щепки тоже, вероятно, летят, иногда же жертву глушат обухом. Однако кто знает, лучше ли тут сработали бы более тонкие инструменты и подмороженные эмоции: противник не выдуман, а выбор modus operandi — неотъемлемое право пишущего. Характерно, что текст Максимова вызвал невероятную бурю, в которой, однако, не нашлось места ни желанию понять авторские намерения, ни разговору по существу; многочисленные эмигрантские голоса вообще усомнились в праве Максимова писать памфлет, полагая, что мстительное чувство падет не только на автора, но и на всю эмиграцию (почему бы это?), и не отказали себе в удовольствии намекнуть, что виной всему — дурное советское воспитание и бродяжническое детство автора. Один Андрей Синявский в своем полемическом выступлении был глубже и сравнительно спокойней.
Правее «Континента» парламентарную картину завершает Солженицын и люди, близкие к нему в России и за рубежом; это можно назвать христианско-национальным направлением. Здесь находится очаг нынешних яростных споров о будущей России. Достаточно сказать, что бескомпромиссный пророк Солженицын пропагандирует вместе со своими союзниками образ религиозного возрождения, основанного на принципе покаяния и взаимного прощения грехов; затем — авторитарную, внеидеологическую модель правления как более подходящую для России, чем — в принципе оцениваемый отрицательно — опыт парламентарной демократии; право народов СССР на самоопределение — типа «да, но…», т. е. ограниченное общими интересами; наконец, страстную убежденность в уникальности опыта и призвания России и значения ее национальных традиций. С этого фланга берет свое начало всё возобновляемый и неслыханно антагонистический спор о том, является ли большевизм эманацией русского духа или же, наоборот, ракоподобным западным наростом на здоровом теле нации.
В сжатом изложении все это звучит достаточно упрощенно; к тому же, выступления этой группы, а в особенности ее программный сборник «Из-под глыб», вызвали резкое контрнаступление всех левых группировок. Довольно легко и, в общем, убедительно было доказано, какие опасности заключены в программе, условно говоря, группы Солженицына; она, в свою очередь, приняла спор, оставаясь на своих позициях. Откладывая вопрос до более широкого рассмотрения, стоит заметить, что, пожалуй, так же, как у главного антагониста этой группы, Медведева, программа, о которой идет речь, — не столько множество чистых идей, сколько производная размышлений о возможности эффективных действий в условиях неслыханно острого кризиса сегодняшней России. Медведев подчиняет принципы тактике; Солженицын, как кажется, — стратегии. Он, судя по всему, полагает, что ничто, кроме религии и, так сказать, национального самоутверждения, не способно стать цементом поразительно хрупкой структуры, какой стала бы Россия после смены власти. Это, парадоксальным образом, род прагматической утопии. Ясно одно: рассматривая всерьез, не следует преувеличенно пугаться этой программы, поскольку пока это набросок, первая примерка, выражение уже поминавшегося самообразования в области политической мысли. Здесь больше, чем где-нибудь, проявляется наследие изоляции (другое дело, что ее пока что объявляют добродетелью): группа Солженицына трудится, изобретая все заново и для исключительного употребления, словно никто никогда и нигде за пределами России не изобрел ничего, о чем стоило бы знать и чем стоило бы воспользоваться.
Во
всяком случае, не нужно верить тем, кто внушает, что программа группы
Солженицына отвечает ультранационалистическим и расистским позициям,
проявляющимся в России как в аппарате власти, так и вне
его. Эти последние заведомо предполагают, что цементом
будущей России станет нынешняя официальная идеология, которую группа
Солженицына полностью отвергает, — а отсюда вытекают иные, еще более
принципиальные отличия.
* * *
Так-то вот «особая глава» не только не завершилась, но разрастается в новую книгу, и конца ей не видно. Эмиграция растет численно, ее литература — в своем значении. Это трудней увидеть изнутри, но достаточно изменить угол зрения, оказавшись снаружи, между Россией-страной и Россией-заграницей, чтобы убедиться, что отношение их потенциалов меняется на глазах.
Испытываешь чувство какого-то географического сюрреализма, к которому трудно психологически приспособиться, когда людей, являющихся фрагментами Москвы, Киева, Ленинграда: Максимова, Некрасова, Бродского, видишь на фоне Сиднея, Парижа, Венеции. Горько думать, что, если тебе удастся увидеть их страну, она будет неузнаваемой без них и без многих других. Но надо привыкать к мысли, — и да будет таков вывод из этих размышлений, — что Россия изменила свои границы и что их уже не обвести одним контуром.
Все это невесело и полно человеческих драм, а то и трагедий. Трудно найти себя в новой структуре, трудно сохранить равновесие. Нелегко складываются отношения и с родиной, и с Западом. Решение выехать иногда, ex post, как бы требует дополнительного оправдания в заявлениях о том, что в России уже ничего стоящего нет и быть не может. Такой нигилистический пессимизм присущ далеко не всем, но он и не редкость. Со своей стороны, на родине реагируют обостренной подозрительностью и язвительностью: пусть им там не кажется, что они одни хранят честь России и обладают монополией на правду и порядочность!
В XIX веке великая русская литература дала Западу образ человека, освобождаемого от всех внешних зависимостей. Это было великое открытие, проверенное Западом во всех отношениях. И как раз тогда, когда результаты этого, кажется, доходят до крайности, новые писатели современной России начинают хором говорить о своей — примитивной, конкретной, приземленной — несвободе. Естественно, им грозит остаться неуслышанными, ибо их новое, мило улыбающееся окружение думает: это же не про нас… И это даже в эпоху Солженицына, в которую мы, к счастью, живем, когда «Архипелаг» вызвал формирование нового духовного уровня. Будут ли пришельцы обладать достаточным упорством и талантом, чтобы вымученное и выстраданное свое «возвысить до всечеловеческого»?
Кому-кому, а нам не должно быть трудно понять новую ситуацию русских. В конце концов, к нам когда-то бежал предтеча политэмигрантов князь Андрей Курбский, чтобы написать Ивану Грозному: «…заключил ты Царство Русское, а значит, и свободную природу человеческую, как в опоке адской». Так что нам надлежит, по крайней мере, набраться терпения, доброй воли и сознания, что Россия теперь и рядом с нами, и далеко от нас, со всеми вытекающими последствиями.
Эта вторая, зарубежная Россия во всех своих программах будущего всегда видит с собою свободной — свободную Польшу. Это и очевидно, и оптимистично, однако это не означает, что нам не о чем говорить подробней. Солженицын призвал оба наши народа к полному взаимному покаянию за все прошлое зло. Удержимся от первого импульса, который заставляет воскликнуть о диспропорции, — вдумаемся и не забудем, что Солженицын честно исчислил нанесенные нам обиды. Наверно, и всему остальному придет время. А пока что самое время напомнить нашим русским друзьям, что, кроме их и нас, образ свободного будущего должен включать также и нерусские народы нынешнего Союза. Некоторые, особенно «Континент», учитывают это постоянно, но не все.
Что же будет дальше? У нас была наша Великая Эмиграция, в какую-то эпоху духовно перераставшая масштабы страны, хотя всегда обращенная к стране. Новая русская эмиграция постоянно увеличивается в размерах. Достигнет ли она величия, соответствующего ее величине?
Есть такая русская поговорка: спросите что-нибудь полегче.
1980, № 26