Опубликовано в журнале Континент, номер 152, 2013
«…Инакомыслящий да имеет право, если уж не на свободу, то, во всяком случае, на сносную тюрьму! Таков печально-реалистический предел моих упований в качестве узника».
«Письмо президенту США», —
Э. Кузнецов, концлагерь «Сосновка», 6. 2. 1977 г.
В данном случае под «Статусом советского политзаключенного»[1] автор не имеет в виду паутину законов и подзаконных актов, определяющих реальное, обеспечиваемое всей системой государственного насилия, положение политзаключенных, но комплекс прав, традиционно считающихся принадлежащими политзаключенным и ими так или иначе отстаиваемых.
Советский Союз, вопреки очевидности, отрицает наличие у него политических узников. Позиция не ахти какая самобытная: общеизвестно, что политзаключенные томятся только в чужеземных узилищах, а в своих — одни грязные уголовники (как их разведчики — сплошь продажные шпионы, а свои шпионы — завсегда благородные разведчики).
Понятие политзаключенного иногда трактуется удручающе разноречиво. Казалось бы, не велика беда, когда бы эта разноречивость, даруя тюремщикам свободу демагогического маневра, не сказывалась на положении конкретных людей. Создается впечатление, что дело тут, с одной стороны, в недостаточном вникновении в специфику советского государства, с другой — в слепой подвластности европейскому стереотипу толкований понятия «политзаключенный», а также — в эффективности умелой и бесстыдной спекуляции советской пропаганды на несовпадении западного стереотипа с коммунистическими реалиями[2].
В ноябре 1976 года мы с В. Черноволом[3], встретившись в больничной зоне № 385-34, составили документ под названием «Статус советского политзаключенного». Писать приходилось с поминутной оглядкой, таясь и шарахаясь; от официальной юридической литературы, никак не разрабатывающей понятие политзаключенного, проку нам не было; доступ к зарубежным или самиздатским источникам нам, естественно, был заказан, и мы, как я теперь вижу, кое-что упустили при определении понятия политзаключенного. Наиболее существенным промахом мне представляется неточность формулировки ╖ 1: «Политзаключенным является всякий, осужденный по политическим мотивам». […]
Существуют два наиболее распространенных подхода к определению понятия политзаключенного: лишенный свободы за деяние, совершенное с политическими целями, и лишенный свободы государством в политических целях. Другими словами, это разница между теми, кто сознательно, руководствуясь теми или иными политическими целями, совершает какое-то деяние, и теми, кто ни в каком политически целенаправленном (или мотивированном) деянии не виноват, но лишен свободы государством, преследующим свои политические цели. В обиходном языке эта разница зафиксирована, как разница между борцами с режимом и его жертвами. К последним можно отнести репрессированных по классовому, религиозному или национальному признакам, а равно тех, кто пострадал от так называемых чисток. Например, заложников, арест и расстрел которых практиковался по крайней мере до 1922 года, «кулаков и подкулачников», т. е. миллио-ны зажиточных или стремившихся стать зажиточными крестьян, «членов семей врагов народа», верующих, крымских татар, волжских немцев, калмыков, ингушей, чеченцев, евреев…
В. Чалидзе, например, считает политзаключенными только жертв режима, правда, при этом оговаривая, что «находит такое употребление термина удобным… так как в этом случае любой, названный политзаключенным, заслуживает особо оправданного моей этикой заступничества». Представителем противоположной точки зрения выступает А. Солженицын: по его мнению, «жертвы», т. е. людоедской власти не сопротивлявшиеся, политзаключенными считаться не могут, они — «кролики», обыватели[4]. Тем, кто сам хлебнул лагерного горя, эта позиция эмоционально близка, однако с правовой точки зрения она не удовлетворительна. Его формулировка, с одной стороны, широка, с другой — узка: «Политзаключенные — это те, кто знают, за что сидят, и тверды в своих убеждениях». Широка, ибо под нее, например, подходит и профессиональный вор: он знает, за что сидит, и тверд в своей «воровской идее». Узка, ибо, во-первых, игнорирует жертв режима, не предусматривает возможной эволюции их убеждений, а во-вторых, не охватывает тех, кто сидит не только за свои убеждения, но и за действия в соответствии с таковыми, а эти действия, кстати говоря, могут носить и общеуголовный характер.
Наиболее сбалансированным мне представляется такое определение: политзаключенным является всякий, лишенный свободы за убеждения или деяние, совершенное с политическими целями, а равно всякий, лишенный государством свободы в своих политических целях.
* * *
Основные положения Статуса, за который политзаключенные российских тюрем и каторг начали особенно упорно воевать в последней трети XIX века, таковы: отдельное от уголовных преступников содержание, добровольность работы, сносное питание и неунизительные бытовые условия, нелимитированное получение любой литературы, но главное — система выборных старост для решения всего круга проблем арестантского самоуправления и представительства перед лицом тюремной администрации всех интересов заключенных. Старостат в полной его форме (правда, редкой) тем еще был хорош, что практически устранял один из наиболее болезненных вопросов всех тюрем и лагерей — доносительство и шпиономанию: при полном старостате заключенный не мог вступить в какой-либо контакт с администрацией, таковой осуществлялся только через посредничество старосты.
Отстаивая свои права, политзаключенные того века поистине не щадили живота своего — тут и массовые голодовки, и даже групповые самоубийства… Но главное — им оказывали поддержку с воли, и не только формируя благоприятное общественное мнение посредством соответствующих публикаций в газетах и журналах, но и устраивая демонстрации, а порой прибегая к прямому террору[5]. В значительной мере именно благодаря этому непрерывная каждодневная война узников (сперва — еще за один сантиметр пола в камере, за глоток свежего воздуха, за право не снимать шапку перед начальством, а потом за Великую Хартию Арестантских Вольностей — Старостат) во многом увенчалась успехом: в начале этого века Статус стал прочным завоеванием. Разумеется, в зависимости от общей ситуации в стране, тюремщики время от времени пытались наступать на права политзаключенных, но эпоха работала на революционеров, и им уже без особых усилий каждый раз удавалось вновь утвердиться в своих правах.
* * *
Трудно поверить, но порой не столько о невозможной свободе мечтают раз и навсегда зачисленные в разряд «врагов народа», сколько о приличной тюрьме — до того все беспросветно и безысходно.
Тюрьма — показательный сгусток ряда сущностных особенностей всей государственной системы. В частности, по уровню арестантских несвобод, по арестантским харчам можно верно судить о политическом и экономическом состоянии всей страны. К примеру, тюрьме никак нельзя быть сытной, когда все государство живет впроголодь. То же относится и к положению ссыльного. Вот, например, Ленин в ссылке. Не говоря уже о его политической нестесненности, не говоря уже о том, что восхоти он бежать, ему легче было из Сибири добраться до Швейцарии, чем теперешнему «вольному» крестьянину сбежать из колхоза в соседний городишко, присмотримся к тому, как он жил на государственное пособие. Вот что об этом пишет Н. Крупская: «Дешевизна в этом Шушенском была поразительная. Например, Владимир Ильич за свое “жалованье” — восьмирублевое пособие — имел чистую комнату, кормежку, стирку и чинку белья… Правда, обед и ужин были простоваты — одну неделю для Владимира Ильича убивали барана, которым кормили его изо дня в день, пока всего не съест; как съест — покупали на неделю мяса, работница… рубила мясо на котлеты для Владимира Ильича — тоже на целую неделю… В общем ссылка прошла неплохо». В ноябре 1897 года Ленин сообщает матери: «…я растолстел за лето, загорел… Вот что значит охота и деревенская жизнь!»
А вот как в октябре 1976 года описывает советскую ссылку А. Болонкин[6]: «Дома только деревянные и переполнены до отказа. Жилья и работы нет. Выставили меня на улицу (ночью минус 25 градусов) без гроша в кармане. Предложили жить и питаться с теми, кто отбывает в милиции 15 суток. Хорошо, что один человек сжалился, дал рубль взаймы… После недели раздумий мне предложили место чернорабочего (80 рублей в месяц) при геологической партии и койку в общежитии.
Со снабжением плохо. О колбасе и молоке здесь не слышали. Гнилые яблоки (падалка) здесь стоят рубль семьдесят… В магазине нет промтоваров, в библиотеке — литературы. Комнату снять очень трудно. Единственное предприятие — прииск по добыче золота в соседнем поселке Маловск, но работы и там нет...»
История советского деспотизма — в значительной мере история советских тюрем и концлагерей. Чем жестче захлестывалась кремлевская петля на горле всей страны, тем многомиллионней кишели застенки, тем чаще умирали заключенные от голода, работы, побоев и пуль. Но в то же время застенки даже и в эпохи наиболее мрачные, всепокорные, могильно безмолвные были единственным местом, где рабы все-таки осмеливались так или иначе бунтовать, — именно их кровью написаны самые обнадеживающие страницы советской истории.
Уже в середине 30-х годов трудно было, сунувшись наугад в любую точку российского необъятья, не натолкнуться на липкую паутину концлагерей. Это трехстволка, нацеленная на:
1) уничтожение всякой оппозиции,
2) культивирование страха как самого испытанного метода контролирования населения и
3) обеспечение хозяйства страны дешевым рабским трудом. Каторжный труд при отсутствии техники безопасности, при недостаточном, не обеспечивающем регенерации сил питании быстро выводит из строя значительную часть заключенных, и поэтому экономическая рентабельность лагерных работ может быть обеспечена лишь за счет постоянного притока свежей рабсилы[7].
Однако все это устоялось потом, а начиналось все более или менее радужно — с теперешней точки зрения, разумеется.
Опубликованный 17 мая 1919 года декрет ВЦИК Советов о лагерях принудительных работ, в частности, содержал две ныне совершенно немыслимые статьи — реликты недавних арестантские вольностей[8]. Но важнее было другое — нигде законодательно не зафиксированный, но реально существовавший спецрежим для политзаключенных. Властям пока было не до того, и арестанты пользовались моментом: уже осенью 1918 года Статус был явочным порядком введен политузниками Суздальской тюрьмы.
Е. Олицкая пишет: «Политзаключенные получали некоторую надбавку к общему питанию. Они были освобождены от принудительных работ, не подвергались оскорбительной для человеческого достоинства поверке, в полит-изоляторах допускалось самоуправление, политзаключенные выбирали из своей среды старостат и, в основном, только через него сносились с администрацией. Могли выписывать журналы и газеты». «Однако, — сообщает она на той же странице, — под эту рубрику подводились не все политические “преступники”, а только члены социалистических партий и анархисты. Члены других политических партий — кадеты, трудовики, народные социалисты, мусаватисты, словом, все, не стоящие на социалистических позициях, не причислялись к политическим. Они назвались “каэрами” (контрреволюционерами) и содержались в лагерях и тюрьмах на общем режиме вместе с уголовниками».
Поражает недальновидная, с оттенком чванливости, легкость, с которой эти социалисты угодили в ловушку привилегированного по отношению к другим политзаключенным положения. Это разделение, как верно заметил Солженицын, трагически предрешало всю чреду бесславных поражений узников в войне с тюремщиками. Однако несправедливо относить это лишь к эгоизму «борцов за всеобщее равенство», дескать, воевавших только за свои блага. Не без этого, конечно, но основное в другом — в от века разъедающей русское политическое движение нетерпимости, в неистовой взаимной враждебности даже и «бездны мрачной на краю». Как это социалисты могут даже и перед лицом смерти объединиться с какими-нибудь там кадетами, не говоря уже о бывших белогвардейцах!
С другой стороны, не кадеты и белогвардейские офицеры, а именно эсеры и анархисты с их дореволюционным тюремным стажем были носителями традиций организованного сопротивления. Еще и поэтому их надо было отколоть от «каэров» — дабы не заражать бунтарским опытом всю массу политзаключенных. Теперь узникам противостояли не рыхлые ключники царских времен, не жандармы, стеснявшиеся своей голубой униформы, но профессиональные расстрельщики, гордившиеся черными кожанками — кобура всегда расстегнута, чтобы выхватливая рука не мешкалась… За устроение новых тюремно-каторжных порядков взялись не дилетанты, но вчерашние узники, те, кто сами всю тюремную науку превзошли изнутри. Нет горшего тюремщика, чем вчерашний арестант, и эсеры-эсдеки-анархисты, вернувшиеся под своды казематов с сознанием своих арестанских прав и с давно отработанными навыками борьбы за них, довольно скоро ощутили на себе, что только теперь-то и начинается настоящая тюрьма.
По мере стабилизации советского режима, положение политзаключенных ухудшалось. Санкционированное Кремлем наступление на арестантские права началось весной 1923 года, а 19 декабря того же года по соловецким политзаключенным, заявившим устный протест против ликвидации Статуса, открыли стрельбу без предупреждения — шестеро убитых… Но это была всего лишь пристрелка, уже не за горами времена, когда начнут убивать за всякий шепот-ропот, а голодовка будет расцениваться как мятеж[9].
В первое послереволюционное десятилетие заключенным плохо-бедно, но все же помогал Политический Красный Крест. Однако по мере все более откровенного превращения «исправительных» лагерей в «истребительные», любые проявления сочувствия, сострадания к «врагам народа» становятся сперва предосудительными, а потом и смертельно опасными. С 1929 года Политический Красный Крест все неотвратимее хиреет, чтобы в 1936-м окончательно испустить дух. Если не ошибаюсь, всякие помышления о Статусе умерли в 1937 году, когда не только за любое, самое зачаточное поползновение как-то организоваться ставили к стенке, но и смирейших, безропотных поливали с вышек свинцом — просто для пристрелки пулеметов. Какой уж тут Статус!
Но вот после смерти Сталина (а еще больше после убийства Берии) арестанты уловили некоторую растерянность своих тюремщиков, предощущавших возможность опасной для них перемены политического курса, — и мятежный дух забурлил в лагерях, напугав Москву восстаниями в Джезказгане, на Воркуте, на Колыме. Требовали пересмотра дел и смягчения бесчеловечного лагерного режима. Восстания были раздавлены танками, расстреляны из пулеметов, но когда бы не они, неизвестно, как работала бы пресловутая хрущевская Комиссия, освободившая в 1955-56 гг. бóльшую часть политзаключенных. И в период работы этой Комиссии, и еще долго после нее практически всякое бурление в лагерях отсутствовало — надежды на либерализацию сверху рождали боязнь протеста, могущего рассердить подобревших начальников. Да и времена для лагерей тогда наступили самые баснословные — бериевцы как-то стушевались, не сразу поняв, что бояться им в сущности нечего, что без них «самое демократическое в мире государство» в любом случае как без рук… Но скоро они прибодрились: колыхнулись волны новых арестов — в основном, студентов. Надежды лагерных старожилов — «сынов ГУЛага» поувяли. Неярко полыхнула забастовка в 7-й мордовской зоне и кончилась бесславно, тут и там зашевелились, зашептались по лагерям вчерашние студенты, пытаясь организоваться, но с ними расправились беспощадно, а тут как раз подоспела Сессия Верховного Совета (декабрь 1958 года), и депутат Б. И. Самсонов потребовал, чтобы заключенные «воспитывались в условиях более тяжкого труда»[10].
Режим все неотвратимее ужесточался, готовилась расстрельная статья 77-1, и грозным намеком на скорое ее появление стала газетная кампания «гнева народного» против «курортных условий в лагерях»[11]… И пошли расстрелы за расстрелами… Только в той зоне, где находился я[12], в 1963 (наиболее свирепом) году по этой статье расстреляли 13 человек и не менее 20-ти приговорили к добавочным срокам — от 12 до 15 лет. Формально эта статья должна была прекратить «бесчинства заключенных, терроризирующих тех, кто встал на путь исправления, или дезорганизующих деятельность администрации»[13], но на самом деле именно заключенные были буквально терроризированы этой статьей — по меньшей мере, до 1967 года[14]. Стоило сказать стукачу, что он стукач, как вам приписывали «глумление и издевательство» — извольте стать к стенке[15]… Даже выколотый на лице лозунг почему-то уже не считался обычной антисоветской агитацией, но — «действием, дезорганизующим деятельность колонии». Последний расстрелянный за наколку политзаключенный — Тарасов (декабрь 1971 года, Мордовия, лагерь № 385-10).
В разные времена резко различен уровень арестантской покорности или воинственности, пассивной страдательности или безоглядного бунтарства, безропотного умирания целыми косяками или дружного наступления на тюремщиков. Однако учет всей совокупности обстоятельств, в которых наблюдался подъем или спад арестантского сопротивления, говорит о том, что одни и те же люди в разные времена ведут себя по-разному. Подъем или спад лагерного сопротивления всегда находится в тесной связи с общей обстановкой в стране и мире. Сразу после войны украинцы-западники и прибалтийские «лесные братья» держались в лагерях дружными и воинственными землячествами, пока вооруженное национально-освободительное движение на Украине и в Прибалтике не было подавлено. До того времени им было куда бежать (хотя бы в ночных мечтаниях своих), до того времени они чувствовали себя частью движения, воинами с четким комплексом представлений о долге и ответственности. Помогала им держаться и бытовавшая среди них надежда на США, которые обязаны воспользоваться послевоенной слабостью СССР и избавить человечество от советского фашизма. Этот миф питался рассказами все новых и новых партий арестантов, вливавшихся что ни день в тюремно-лагерные врата, — радиоприемники вчерашних бойцов лесных отрядов то и дело ловили утешительные заграничные призывы: «Держитесь! Не сегодня-завтра Америка придет вам на помощь!»
Потом был послесталинский взлет повстанчества, спад его во время хрущевской «оттепели» и долгий период (примерно до 1967 года) скептической пассивности, утраты всяких надежд на эффективность бунтарства — хороший лагерный тон предписывал экзистенцированное мировосприятие, трагический, обреченный стоицизм личностного противостояния «сволочам» и ироническую усмешку в ответ на любые попытки хоть как-то организоваться.
Во второй половине 60-х годов начинается интенсивная перестройка мятежных умов как в лагере, так и на воле: уже предощущаются свежие ветерки, кое-что сдвинулось в мире, обозначился двусмысленный дрейф континентов, который позже станет известен под именем разрядки, все отчетливее выявляется неустранимый ряд надобностей советского военно-промышленного комплекса, надобностей, понуждающих режим к хотя бы частичному отказу от традиционной политики полной закрытости для мира, осознается зависимость некоторых аспектов советской домашней политики от международного общественного мнения, становится все нагляднее роль гласности — не столько в расчете на внутреннюю общественность, сколько на внешнюю. В конце 60-х годов почти все инакомыслящие отказались от подпольщины, верно поняв эффективность громкого, максимально гласного выражения своих несогласий с режимом. Оценка внутренних возможностей (в смысле упований на поддержку со стороны значительных масс людей) осталась прежней — трезво-пессимистической, но с пониманием все возрастающей потребности советского режима предстать в глазах Запада поприличней, крепнет надежда на помощь извне. В политических лагерях усиливается движение за права заключенного. В начале 70-х годов судороги массовых голодовок то и дело сотрясают узилища. Теперешний тюремный режим уже не может позволить себе открытого уничтожения бунтарей, он вынужден действовать с оглядкой на Запад, убедившись, что даже заключенные умудряются, обойдя бесчисленные препоны, информировать мир о происходящем за колючей проволокой. Советские властители вынуждены играть в либерализацию, суть которой — давить тишком, поковарней, не оставляя явных следов. Естественно, ту же тактику вынуждены усваивать и непосредственные давильщики — тюремщики.
Усиление правозащитного движения на воле стимулировало правозащитные настроения у лагерных бунтарей. Практически во все времена в лагерях была так называемая отрицаловка — те, кто отчаянно отказывался выполнять любые распоряжения властей и безвылазно мерз и голодал в карцерах. Но вот в начале 70-х годов вновь, словно из праха расстрелянных и замученных, возрождается волшебное слово Статус, и вчерашняя анархиствующая «отрицаловка» начинает подводить под свое отчаянное индивидуальное неприятие лагерного режима некую общезначимую платформу — требование Статуса для всех политзаключенных. По рукам пошли гулять варианты самодельных «Статусов» — вещественное свидетельство роста правозащитных настроений. К сожалению, бросающаяся в глаза доморощенность этих «Статусов» подрывала доверие к ним. Было известно о существовании международных «стандартных минимальных правил обращения с заключенными», но никто их даже и мельком не видал[16].
[…] Нам нужен авторитетно признанный «Статус», на недвусмысленные параграфы которого можно было бы ссылаться. [В феврале 1977 в письме одному из членов Комитета защиты прав человека в СССР я] предлагал проект «Статуса политических заключенных», написанный Черноволом в содружестве со мной. Текст этого «Статуса» мгновенно разошелся по лагерям, и ГБ, пытаясь вынюхать его авторов, впервые столкнулась с неслыханным: не менее дюжины арестантов громогласно объявили себя авторами. Давно ли за такой текст грозила расстрельная 77-1!.. Но теперь ГБ сочла за лучшее распространить слух, что «Статус» сочинен ЦРУ и каким-то коварным способом заброшен в лагеря.
Запроволочный режим за последние пять лет если и помягчал, то очень незначительно. Зато уменьшился риск получить в лагере добавочный срок — и арестанты приободрились. Осенью 1977 года изоляторы мордовских политлагерей были переполнены: около 60 заключенных участвовали в движении «100 дней за Статус» — отказались от работы, сопротивлялись стрижке волос, сорвали с одежды нагрудные таблички, поочередно объявляли голодовку за голодовкой…
Проблемы организации и деятельности мест заключения обсуждались на международных конгрессах[17]. В своих резолюциях они неизменно подчеркивают необходимость гуманного обращения с заключенными, недопустимость их эксплуатации и применения жестоких и вредных для здоровья методов воздействия. Три последних конгресса пенитенциариев одобрительно отозвались о советской тюремной политике — ссориться с могучей державой небезопасно… Почти не сомневаюсь, что очередной такой конгресс (в августе 1980 года в Сиднее) благосклонно выслушает россказни советской делегации и вновь порекомендует всем прочим странам учиться у советских тюремщиков.
Советская карательная политика в последние 5-6 лет стала по необходимости более гибкой и коварной. Стремясь к численному сокращению осужденных непосредственно по политическим статьям, репрессивные органы предпочитают расправляться с неугодными, фабрикуя против них уголовные обвинения. К тому же сейчас, несомненно, период интенсивного накапливания политических досье, которые могут понадобиться в любой момент завтра. О тюремной политике государства, где отсутствуют силы и возможности контролирования власти или реального противостояния ей, не всегда можно адекватно судить по наличному числу политических заключенных. Порой важнее не то, сколько их сейчас, а то, что в любой момент их будет как раз столько, сколько это нужно государству. Политзаключенные — всегдашняя неизбывная советская реальность, и потому всегда будет актуальной проблема «Статуса». Приходится быть реалистом: советская система немыслима без политических репрессий, давление Запада, сколь бы оно ни было сильным, может принудить СССР в те или иные моменты к сокращению общего числа политических узников и даже к освобождению некоторых из них, но не всех, не всех… И потому, требуя свободы для каждого, одновременно необходимо способствовать всему, что может принудить советские власти к гуманизации тюремного режима.
1980, № 26
[1] Впредь именуемого для простоты Статусом.
[2] Считаю не лишним процитировать В.
И. Юкшинского. В этой
цитате достаточно представительно сконцентрированы
противоречивость и нечеткость типичных суждений об интересующем нас предмете. «Особой
группой, — пишет он, — являются “политические”. Эта
квалификация условна во всех отношениях. Во-первых, потому что советский кодекс
таковой квалификации не знает. (А раз
сам советский кодекс не знает, то… — Э. К.)… Во-вторых,
потому что “политических” преступников в европейском понимании этого слова в
Советском Союзе действительно нет или почти нет, так как нет организованной
оппозиции власти...» (В чем, вроде как,
опять же виноваты не те, кто всякий намек на оппозицию душит на корню, а те,
кто, полузадушенные, эту оппозицию все же не удосужились создать. —
Э. К.)
Это было на
странице 28, а на странице 29-й выясняется, что даже и наличествуй
какая-никакая оппозиция, все равно и этого мало… «Несколько оживленнее
дело обстояло с “оппозицией”, которую, конечно, нельзя смешивать с революцией (? — Э. К.). Но
оппозиционеры, встреченные мною в лагерях, во-первых, не принадлежали ни к
какой централизованной организации, а во-вторых, оставались всегда на советской
платформе, как и подобает оппозиции». — Юкшинский В. Советские
концентрационные лагери в 1945-55 гг. Мюнхен, 1958.
[3] Украинский журналист, арестован в
1972-м году за так называемую антисоветскую пропаганду и приговорен к шести
годам лагерей и трем годами ссылки. В 1980 арестован по фальсифицированному
обвинению в «попытке изнасилования» и приговорен к 5 годам лагеря. — Прим.
ред. —
1980.
[4] Пострадавших за веру Солженицын
справедливо не включает в категорию «кроликов».
[5] Атмосферу того времени хорошо
передает факт оправдания судом присяжных заседателей Веры Засулич: в 1877 году
она стреляла в петербургского генерал-губернатора Трепова за то, что он приказал высечь розгами
политзаключенного Боголепова,
отказавшегося снять перед ним шапку.
[6] И. А. Болонкин — доктор физико-математических наук,
русский, в 1972-м году за распространение самиздатской литературы приговорен к
4-м годам лагерей и 2-м годам ссылки, которую отбывал (до очередного ареста в
1978 году) в поселке Багдарин, Бурятской АССР.
[7] Вот суть лагерного хозяйственника:
«Он (Кадымов — директор лагерного
совхоза Эльген. — Э. К.) …вел свое хозяйство
именно как экстенсивное, основанное на рабском ручном труде, на частой смене
“отработанных контингентов”. Когда ему докладывали об очередных вспышках
“падежа” заключенных, он отвечал: “Новых получим. Поеду в Магадан. Добьемся”». —
Гинзбург Е. Крутой маршрут.
[8] Ст. 39: «Все заключенные
избирают старосту, одного для всего лагеря, который и является посредником
между заключенными и администрацией». (С
начала 30-х годов запрещено заступаться за других заключенных, даже написать в
защиту сокамерника жалобу — преступление. — Э. К.)
Ст.
43: «Передача продовольственных продуктов отдельным заключенным не
допускается. Все переданные продукты должны поступать в общий котел».
[9] Например, в 1937 году расстреляли
150 участников голодовки во главе с Михаилом Шапиро (Воркута, 8-я шахта).
[10] Заседание Верховного Совета СССР
5-го созыва. 2-я Сессия. Стенографический отчет. Изд. Верховного Совета СССР,
M., 1961.
[11] См.: Касюков, Мончанская. Человек за решеткой —
«Советская Россия», 27. 8. 1960: от имени народа авторы потребовали для
заключенных «суровых и трудных условий» и, кроме того, чтобы, «отбыв срок,
заключенный не рассчитывал на милосердие».
[12] Мордовия, лагерь особого режима
№385-10, около 500 чел.
[13] «Комментарий к уголовному кодексу
РСФСР», М., 1969.
[14] Ст. 77-1 УК РСФСР: «Действия, дезорганизующие работу
Исправительно-трудовых Учреждений»: «Особо опасные рецидивисты, осужденные
за тяжкие преступления, терроризирующие в местах лишения свободы заключенных, вставших
на путь исправления, или совершающие нападения на администрацию, а также
организующие в этих целях преступные группировки или активно участвующие в этих
группировках, наказываются лишением свободы на срок от 8 до 15-ти лет или
смертной казнью».
[15] «Комментарий к уголовному кодексу
РСФСР» поясняет, что «терроризирование честно работающих осужденных может
выражаться в глумлении и издевательствах над ними».
[16] Только теперь, получив возможность
ознакомиться с ними, я могу не голословно, но ссылаясь на конкретные статьи
этих «Правил», утверждать, как далек советский закон (а особенно практика) от международно признанного
минимума. Достаточно сказать, что из 89-ти предписывающих статей этих «Правил»
36 статей, хотя и числятся в советском Исправительно-трудовом кодексе, на самом
деле не соблюдаются, а 15 статей и вовсе в нем отсутствуют.
[17] Женева — 1955, Лондон —
1960, Стокгольм — 1965, Токио — 1970. О том, где проходил конгресс
1975 года, сведениями не располагаю.