Опубликовано в журнале Континент, номер 152, 2013
Этот вопрос я постоянно слышу теперь на всех пресс-конференциях и публичных выступлениях. Друзья задают его с тревогой, недруги — со злорадством. Казалось бы, что тут особенного? В парламенте или прессе любой демократической страны мира — ссор и споров гораздо больше. Что ж спрашивать с эмиграции, где ссоры традиционны? В какой эмиграции их не было? В русской они существуют много лет. Непонятно только, почему это так вдруг взволновало мировую печать.
Нетрудно заметить разницу между публичным выражением несогласия и сосредоточенной, политически рассчитанной газетной кампанией. За последние 3 месяца статья Чалидзе — шестнадцатая или семнадцатая в мировой прессе, направленная против Солженицына (иногда заодно и против Максимова)[1]. Такой атаки он не удостаивался даже в советской прессе. Статьи огромные, нередко не меньше приведенной выше. И это в то время, когда невозможно опубликовать коротенькое письмо протеста в защиту Тани Великановой и Глеба Якунина, а сообщение Франс-Пресс из Москвы об аресте Некипелова не опубликовано практически ни одной газетой. […]
Я, конечно, не политик, но сдается мне, что эта бешеная атака объясняется вступлением в новый этап, — так сказать, этап «вьетнамизации войны». Для определенной части западного истеблишмента мы со своим движением как кость в горле. Им бы договориться с советскими полюбовно, «ограничить вооружения», уступить все, что требуют, — ведь все равно отберут, так лучше отдать. Словом, брось, а то уронишь. Главное же — продавать, продавать, продавать — все, что можно, от кока-колы до человеческого достоинства. Они даже теорию выдумали, что всякое освободительное движение на востоке — опасно. Дестабилизирует равновесие в мире, приводит к войне, потому что коммунисты могут отчаяться и хлопнуть напоследок дверью. Сытый коммунист лучше голодного, и т. д. Наше существование мешает им сговориться (достаточно вспомнить поправку Джексона).
Для другой части истеблишмента мы не просто кость, мы нож в горле. Для них СССР — все еще «объективный» союзник, а всякая критика его ударяет и по их идеологии. 10-15 лет назад в Париже любой, кто стал бы критиковать восточноевропейский коммунизм, не говоря уже о марксизме, был бы заклеймен как фашист. Сейчас в Париже даже члены компартии о коммунизме говорить стыдятся. Можно ли себе представить, чтобы десять лет назад Раймон Арон за руку с Жаном-Полем Сартром и Андре Глюксманом пошли просить французского президента о помощи вьетнамским беженцам — беженцам от коммунизма! Это невероятная комбинация для Франции. А почему она стала возможна? «Солженицын. ГУЛаг», — вот все, что ответят тебе в Париже, имея в виду всех «диссидентов». Для них мы — одно, а Солженицын — символ этого единого явления. Так можно же себе представить, как «левый» истеблишмент его/нас ненавидит.
Да, в этом наша беда. Мы «между двух стульев», мы им здесь всем, всему истеблишменту одинаково ненавистны. Ни одна реальная политическая сила нас не поддерживает. Поддерживает же нас симпатия людей, с политикой не связанных. На них-то и нацелена теперь массированная газетная кампания.
Попытки ниспровергнуть Солженицына, а с ним вместе и фактор «диссидентов» в мировой политике — дело давнее. Впрочем, пожалуй, они начались еще до Солженицына, с уверения политиков и обозревателей, что сталинские беззакония ликвидированы Хрущевым, что жить становится лучше, жить становится веселей (я намеренно опускаю предшествующий период, когда самого существования террора не хотели признавать, а беженцев из коммунистического рая объявляли фашистами и агентами ЦРУ). Царит разгул либерализма (это в период новочеркасско-александровских расстрелов). Затем пошли заверения, что «диссиденты» — крошечная горстка людей, никого не представляющая и никакого значения не имеющая. Чуть не каждый год объявляют о конце движения, и так добрых 15 лет.
Никогда не забуду, как моему другу, корреспонденту Ассошиэйтед Пресс в Москве Дженсену его вашингтонское начальство запретило писать какие-либо статьи после нашего с ним интервью в 1970 году. Пробить тогда какую-нибудь информацию об арестах было необычайно трудно. Журналиста, высланного из Москвы, автоматически выгоняли с работы в его стране или переводили на плохую работу. Не забуду я и 1971 год, когда Всемирный конгресс психиатров в Мехико, под прямым нажимом политиков, отказался обсуждать нашу документацию. Начиналась эра детанта. (Впрочем, фактически она началась, по-моему, прямо с 1917 года.)
Понадобились чрезвычайные усилия честных людей на Западе и на Востоке, чтобы наш голос, наконец, услышали. Затем принудительная эмиграция сотен правозащитников — и сразу же масса статей об их неспособности устроиться и жить в свободном мире. Дескать, что там за них в СССР переживать: несвобода — их естественное состояние.
Ну и, конечно же, Солженицын, главное бельмо на глазу. То, оказывается, он в Вермонте ГУЛаг себе устроил, отгородился колючей проволокой. То деньги от налогов скрывает. То к Пиночету в гости собирается. Главное же — реакционер, и слушать его не надо.
Целый период был, когда нас пытались поссорить, приспособить для своих нужд, делили на «плохих» диссидентов и «хороших». Я как раз в это время оказался на Западе и, помню, все недоумевал, почему же в Англии меня обвиняют, что слишком «правый», а во Франции — что слишком «левый». Какой только чуши ни писали, какой только политической и человеческой подлости я ни увидал. В Германии я, оказывается, агент КГБ, во Франции — агент ЦРУ. Все это чуть-чуть стихло вокруг меня, как только стало известно, что иду учиться[2]. С глаз долой — из сердца вон. Но стоит только появиться где-нибудь во время каникул, — взвывают, как по команде.
В Норвегии не какой-нибудь коммунистический листок — крупнейшая газета страны поместила по моем приезде большую статью и две фотографии. Под фотографией Солженицына подпись — Буковский. Под моей — Солженицын. А в тексте: «на службе реакционных сил…», «пособники крупного капитала…» и т. п. В Канаде, в Ванкувере, после моей лекции в университете — погромная статья: не сказал ничего хорошего о своей стране. Все у него плохо. В Исландии, после выступления о злоупотреблениях в советской психиатрии, — письмо в газету. Оказывается, я наглый лжец, так как, рассказывая об укрутке, сказал, что мокрая парусина, намотанная на заключенного, сжимается по мере высыхания. Автор письма всю жизнь работает с парусиной и веревками и знает, что парусина не садится. Подписано, конечно, инициалами. Думаю, что здесь, на Западе, у меня теперь, после трех лет жизни, врагов больше, чем в СССР после 34-х. И это только у меня, а что же должно твориться вокруг Солженицына!
Наконец, наступил период, когда стали «“создавать” диссидентов» — конечно же, таких, чье «мнение» выгодно противопоставить мнению подлинных правозащитников. Нужно остановить Картера в его кампании за права человека — срочно находят кого-то в Москве, кто заявляет корреспонденту, что позиция Картера вредна. И это сразу в печать, крупными буквами, на первую полосу. А заявление политзаключенных в поддержку политики Картера — где-то в конце, мелким шрифтом, да и то не во всякой газете. Пишет Сахаров обращение к Белградскому совещанию — на той же странице «Нью-Йорк Таймс», сразу следом, статья «тоже диссидентов» Соловьева и Клепиковой о том, что Сахаров наивный чудак, не от мира сего, изолированный от народа, генерал без армии.
Пожалуй, самой большой находкой были братаны Медведевы. Хоть сами они никогда себя к «диссидентам» не причисляли, а все больше к советникам «голубей в Политбюро», здесь они числились в лидерах «левого крыла диссидентов». Я, переезжая из страны в страну, только диву давался, до чего ж эти братаны плодовиты. Практически ни одной такой газеты, ни одного журнала нет, где бы их не напечатали. Это не считая книг и прочих мелких лекций. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Выдвинули Сахарова на Нобелевскую премию — Жорес Александрович уже в Норвегии, убеждает общественность, что нельзя дать премию мира создателю водородной бомбы. Разворачивается кампания в защиту арестованных хельсинцев — Жорес Александрович в парижской газете объясняет, как вреден шум на Западе для людей «там». Надвигается осуждение советской психиатрии в Гонолулу — Жорес Александрович тут как тут, заявляет в Америке, что, кроме него, ну и, пожалуй, Плюща, никого в психушку по политическим мотивам не сажали. Да всего и не перечислишь…
Ведь это же находка. Пусть-ка диссиденты удушат себя своими руками. Солженицын — «писатель-диссидент», и безызвестный X. — «писатель-диссидент». Вроде как сбывшаяся угроза Сталина Крупской насчет «другой вдовы Ленина». Любой ишак, который сейчас вякнет против Солженицына или «Континента», сразу же найдет мировую прессу вкупе с почетным званием писателя-диссидента Советского Союза.
Вот тебе и 16 статей за три месяца.
А дальше — проще. Слухи, разговоры, вопросы:
— Почему русские все время ссорятся?
Что с них взять, с диссидентов, вечно ссорятся, ни на что не способны, сами не знают, чего хотят.
И еще того хлеще, вырисовываются контуры зловещей «новой правой». Так и видишь на трибуне мавзолея Солженицына, Андропова и Орехова, принимающих парад диссидентов на Красной площади. (Андропов, конечно же, из них самый либеральный.) А из Спасских ворот, под звон московских сорока сороков, выезжает на белом коне командующий парадом Максимов в бурке и буденовке. Жуть.
Простительно Ольге Карлайл по невежеству валить в одну кучу Глазунова и Солженицына. (Не для таких ли советологов и нарисовал Глазунов Солженицына?) Другие же вполне ведают, что творят. Но социальный заказ есть социальный заказ. Даже Некрич, всю жизнь бывший искренне верующим коммунистом (но не конформистом), отчего с трудом пустили его в Америку, теперь уже слишком «правый» для американских университетов. Контракта ему не продлевают. (А литературный критик Соловьев — уже лектор политических наук.) Вот так-то, без психушек и Лубянки, а контрактами да страницами «Нью-Йорк Таймс», пуще же всего — соблазном быть принятым и уважаемым «академической, интеллектуальной средой», удается иногда то, что КГБ не под силу. Многие же усваивают эту особую «академическую» психологию вполне искренне, незаметно для себя. Все-таки надо же чему-то научиться у Запада.
Статья Чалидзе — первая статья честного человека на модную тему, и если, скажем, Янову отвечать нелепо, а с Синявскими пусть прогуливаются душеведы, то Чалидзе, бесспорно, заслуживает честного ответа.
Я не собираюсь защищать или оправдывать Солженицына — прежде всего, потому, что у меня с ним расхождений не меньше, чем с Чалидзе. Ну, а кроме того, он и сам в состоянии ответить, если захочет. Да и речь пойдет не столько о Солженицыне, сколько о наших собственных взглядах и представлениях, о Западе и Востоке, о прошлом и будущем.
С очень многим, сказанным в статье Чалидзе, я согласен. Многое могу понять как реакцию на весьма специфическую эмигрантскую прессу. Если уж американская пресса оставляет желать лучшего, то от чтения эмигрантской (особенно в Америке) и подавно можно голову потерять. Все же остается в статье еще слишком многое, чтобы обойти ее молчанием. Очень уж сильно в ней влияние распространенных интеллигентских мифов и страхов.
Мифы начинаются почти сразу же, поскольку Чалидзе пытается судить о предмете, ему вовсе незнакомом, — о народе. Если я верно помню период нашего общения в Москве, его контакты с народом ограничивались хождением в магазин на Арбате и общими (не частыми) прогулками по городу. То есть степень общения не многим большая, чем у иностранного туриста, владеющего русским языком. Да и характер у него был необщительный, о чем он и предупреждал всякого нового собеседника. Что уж он мог «слышать в народе», как он теперь изящно выражается, не знаю. Помню только однажды сказанную им фразу, сильно меня поразившую, а именно: что за одно только, пожалуй, мы должны благодарить власти — за то, что защищают нас от народа. Помнится, тогда, несмотря на мое необычайное уважение к Валерию Николаевичу, я вдруг почувствовал между нами пропасть, поскольку ни в уголовных лагерях (куда, как известно, тянут в массе своей обыкновенный народ), ни в экспедициях по Сибири и Крайнему Северу, ни в иных моих поездках — никогда я не испытывал необходимости в защите от людей, таким образом встреченных, тем более в защите властей.
Был я, не в пример Валерию Николаевичу, человеком весьма даже общительным, а потому, легко сошедшись с любым попутчиком (или сокамерником), распив с ним по стакану водки или спирта (чаю — в лагерных условиях), чувствовал себя вполне защищенным. Водка у нас — верный стимулятор задушевной беседы, и, могу заверить, самые потаенные, сокровенные мысли о нашей Совейской власти будут вам тотчас же высказаны даже и без провокационного исполнения государственного гимна, как то рекомендовал бравый солдат Швейк.
Признайтесь, Валерий Николаевич, ведь Вы никогда не пили на троих с шоферюгами, не сажали картошку с бабами в Калининской области, не воровали деталей с заводского склада вместе с напарником, не пили по случаю холеры перцовку (для профилактики) со шкиперами и плотогонами Печорского судоходства? Оттого Вы, верно, и не знаете, что «коммунист» у нас слово ругательное, плохое слово. За него могут и по шее дать. В лучшем же случае обидишь хорошего человека ни за что, ни про что. Не то что бы к ним была лютая ненависть, такая, как к милиции, но презрение — как к жуликам, получающим привилегии не за работу, а за красную книжечку. Это я говорю о рядовых членах партии или низовых активистах. Но уже райком вызывает ненависть — как воплощение власти. Недаром во время всех локальных бунтов, как то было в Муроме, Александрове или Нальчике, райкомы (горкомы) страдали наравне с милицейскими участками.
Никоим образом нельзя сравнивать недовольство людей на Западе своим правительством и ту дремучую ненависть, которая есть в наших краях к власти. (У нас слово «правительство» никто и не употребит даже.)
Конечно, и дури сколько угодно, и глупости. Например, оккупацию Чехословакии, насколько о том можно судить, простые люди в большинстве одобряли (интеллигенция — хоть не всегда открыто, но осуждала).
Идея коммунизма, думаю, никогда не была воспринята толком, да так и не прижилась. За все время я встретил только одного (1), который утверждал, что верит в эту идею. То ли правда такой дурак он был, то ли выпили мы недостаточно — сказать не берусь. Зато вот деревенский дурачок Вася Гудин из Тамбовской области, который сидел с нами на экспертизе в институте Сербского в 1967 году, обвинялся по ст. 70 за то, что, приехав в г. Тамбов, «вел антисоветскую пропаганду среди пассажиров на вокзале», — так тот искренне недоумевал, в чем его вина: в деревне же все так говорят. […]
То, что сейчас стали больше говорить вслух, конечно, не есть признак надвигающейся революции, но и отнюдь не признак прочности власти. Так же, как скрываемое неудовольствие не таит в себе опасности взрыва (при Сталине, например). Просто стали меньше бояться. Уменьшение страха — самое большое наше достижение за последние 20 лет. Его-то здесь и принимают за «либерализацию» режима.
Ненависть очень типична для нашего общества, и любопытно, что в партийной бюрократии ненависти к идеологии коммунизма можно встретить даже больше, чем в простом люде. Если бы не назойливая пропаганда, эти последние о коммунизме, может, и вообще бы не вспоминали.
Неверно, что начальство искренне критикуют за отход от идеалов. Просто есть такая рефлекторная привычка у советского человека — внутренне спорить с пропагандой, ловить ее на лжи. «Гляди-ка, партейные! — может сказать человек. — Идейные, да? А мясо через партраспределитель получают, когда его в магазине нет». И это столь же мало означает поддержку коммунистических идеалов, как наши бесконечные ссылки на социалистическую законность не означали веры в нее. Ненависть не означает близких перемен, революций в любом случае (и слава Богу, а то с таким запасом ненависти, который накопился в стране, миллионам скрутят голову). […]
* * *
Рассуждения Чалидзе о тенденциях в критике Запада — пожалуй, одно из самых слабых мест его статьи. Это образчик того самого типично высоколобого американского журнализма, из-за которого я терпеть не могу американских газет. Читаешь, читаешь — и все никак не поймешь: брать зонтик, не брать зонтика? Это у американцев (в особенности так наз. профессоров политических наук и интеллектуалов от журналистики) считается хорошим стилем, объективностью автора, признаком таких глубоких познаний, когда все не так просто, как думает наивный, непосвященный читатель. Таким стилем можно написать все, что угодно: о засолке огурцов, о Ближнем Востоке, о климате в пустыне Гоби, о первой помощи потерпевшим кораблекрушение. Все, что должно вытекать из статьи, это:
— проблема необычайно сложна и многогранна;
— автор, глубоко эрудированный человек, знает проблему досконально и не напрасно получал стипендию от Рокфеллеровского фонда;
— автор умышленно умалчивает о своем мнении, так как не хочет его навязывать умному человеку, который и так все поймет;
— подписывайтесь на нашу газету, она создана специально для таких, как Вы.
Американцы привыкли: читают и рекомендуют знакомым во время коктейль-парти так, чтобы это слышали окружающие. Я же кусаю ногти и злюсь. Мне, к примеру, завтра огурцы солить. Так класть соль или не класть? Этот странный стиль процветает в Америке добрых сорок лет, и никто не решится возразить. Чего доброго, прослывешь недотепой, которому нужны готовые рецепты, а не первоклассная журналистика.
Но вернемся к «еще не рухнувшему Западу» (слова А. Солженицына, музыка В. Чалидзе). Сначала нам говорят, что Солженицын активизировал антизападную пропаганду. То ли из политических целей, то ли по незнанию — неясно. Затем Солженицын, выходит, ненавидит «демдвиж», т. е. своих читателей, защитников, перепечатчиков, сидевших и все еще сидящих за его произведения, да к тому же следующих его заповеди «жить не по лжи». Любит же он, оказывается, тех, кто его не читает, поносит в открытых письмах в «Литературке» и живет по лжи. Ну да ладно. […]
Далее классический американский журнализм достигает в статье таких высот, что я уже не могу связать его с темой. Тема сама собой исчезает, и остается только два вопроса, а вернее — одно убеждение и одно впечатление: а) что армии должны быть наемными; б) что бессмысленности сталинских репрессий 30-х годов иностранцы понять не могли. У читателя же остается одно впечатление — вот это здорово! Будет о чем поговорить на коктейль-парти. Только неясно все-таки: брать зонтик, не брать зонтика?..
Как пишет Чалидзе — «ответ не тривиален».
* * *
Бесспорно, всякие предсказания скорой революции в СССР нелепы, а пропаганда ее — преступна, как и пропаганда террора. Только сентиментальные писатели могут утверждать, что революции происходят от нищеты и бесправия народа — в момент, когда народ доведен до крайности. До конца никто не знает, отчего они происходят, но при нужде и голоде человек больше склонен к воровству, к индивидуальному бунту или к тупой покорности. При бесправии же человек о своем праве не ведает, да и слишком унижен, чтобы какого-то права требовать. Умелое правительство всегда может легко подкупить наиболее даровитых и энергичных среди этой массы разобщенных, озлобленных людей. Короче говоря, все это ведет к застою и гниению, как мы и видим в СССР. Я не знаю ни одного примера революции, случившейся в разгар сильной диктатуры. В этом состоянии, даже если бы какая-то сказочная внешняя сила устранила существующую структуру управления, то произошла бы полная катастрофа, анархия и взаимоистребление.
Революции чаще всего случаются, когда настоящие нищета и бесправие давно позади, но накопленная злоба и недоверие к власти делает всякую реформу ненавистной, недостаточной. В этом положении нерешительное или неумелое правительство — гарантия революции.
Ждать от революции справедливости и свободы — поразительная наивность. Всякое общественное потрясение поднимает со дна общества самую муть, и — «кто был ничем, тот станет всем». В революцию выдвигаются самые жестокие, подлые, кровожадные люди с сильными деспотическими характерами. Разбойничьи атаманы. После упорной междоусобицы наиболее жестокий и хитрый среди них сосредоточивает в своих руках всю власть. То есть революции всегда кончаются тиранией, а не свободой и справедливостью.
Может ли все это произойти в СССР? К сожалению, может, но вряд ли скоро. Пока что существующая там власть (хоть и не умная, и теряющая свою решительность год от года) все же достаточно крепка, чтобы отказаться от любых реформ. Даже куцые косыгинские реформы не прошли в том виде, как первоначально предлагались. И в этом есть своя логика. Власти понимают, что нынешний неповоротливый бюрократический аппарат не сможет справиться с напором стихии, вызванной значительными реформами. Нет уже тех лихих мальчиков с маузерами, умевших играть со стихией. Сегодняшний коммунистический режим в СССР, пожалуй, самый консервативный в мире. Даже Хрущев оказался слишком революционным. Никаких же значительных общественных сил, независимых от власти и способных заставить власть пойти на реформы, у нас пока что не сформировалось.
Период их формирования может быть сколь угодно долгим, в зависимости от поведения правительства, международной ситуации и проч. и проч. При нынешнем положении экономические трудности не заставят власть провести значительные реформы. Таким образом, как это ни печально, но скорых улучшений ждать нельзя, не говоря уже о радикальных переменах. Можно ожидать лишь медленного роста независимых общественных сил на фоне общего застоя и разложения. Пока что проявились лишь контуры этих растущих общественных сил: национальные движения, религиозные движения, гражданско-правовое (интеллигентское по преимуществу) движение и зачатки рабочего движения.
Нынешний повышенный интерес к 1917 году, а вместе с ним и к «будущей революции» во многом вызван Солженицыным, его историческими изысканиями. Пока что мы не имели возможности прочесть все 6 томов «Красного колеса», но некоторое упрощенное представление о его концепции получили из «Августа 14-го», «Ленина в Цюрихе», «Письма вождям» и интервью Би-Би-Си. Эти-то впечатления и вызвали теперь бурю полемики, негодования и обвинений в коварных политических замыслах.
Мне кажется, основная ошибка критиков Солженицына происходит из убеждения, что Солженицын — политик. И на литературно-публицистические высказывания Солженицына Чалидзе пытается отвечать как на политические декларации.
Быть может, со мной не согласятся многие, включая самого Солженицына, но я не могу считать его политиком. Писатель, публицист — да. Историк — может быть (я судить не компетентен). Но не политик.
Мне возразят, что его деятельность имеет политический резонанс, касается вопросов политики. Очень может быть, но это его политиком не делает. Так же, впрочем, как это не делает политическим правозащитное движение.
В самом деле, человек, в зените своего влияния удалившийся писать многотомный исторический роман, — политик? Человек, вся общественная деятельность которого сводится к помощи политзаключенным, — политик?
Его самый «политический» труд — «Письмо вождям» — поражает своей наивной, вполне писательской верой в силу слова. Только-то и нужно, оказывается, что потолковать с Брежневым и Косыгиным обстоятельно, объяснить им истинные национальные интересы, призвать к покаянию, и те, вспомнив русских матерей да родные просторы, бухнутся в ноги, порвут свои партбилеты, освободят женщину от каторги, и воцарится на Руси единение душ.
Другой пример, недавний, еще разительнее. Первая и вторая эмиграции имели свою миссию, говорит Солженицын в своем интервью Би-Би-Си, — а вот третья — не имеет. Миссия эта, оказывается, состояла в том, чтобы засвидетельствовать преступления коммунистов. В чем же разница? Третья-то тоже бежит из СССР, не обратно. Разница, видимо, в том, что первую и вторую — с миссией — никто не слушал, а третью — без миссии — слушают. И еще — первая и вторая отступили с оружием (и поэтому молодцы), а третья — без оружия убежала (бяки). (Так ведь им оружия дать не догадались!) Первая и вторая спасались от ЧК, ну а третьей надоели, видимо, черная икра и тульские пряники.
Любой человек, мыслящий политически, понимает, насколько возможность эмиграции облегчила жизнь в СССР. Какое это огромное наше завоевание! Ведь нельзя же ждать от народа, чтобы он и теперь, дружно, миллионами, кидался на чекистские амбразуры. До тех пор, пока единственной наградой за сопротивление властям была тюрьма, только горстка людей на то осмеливалась. Теперь же появились шансы, что вышлют в Вену или в Цюрих. Конечно же, при таком виде наказания от желающих нет отбоя. В такой ситуации — где теперь все усилия властей воспитать ненависть к капитализму, к врагам, к Западу? Попытки изолировать, оболванить? И поскольку выпускают обычно самых беспокойных, протестующих, то их число растет.
Но Солженицыну и дела нет. Не любит он третью эмиграцию, нет у нее миссии — и всё тут. Опять скажете — политик?
Но вернемся к его исторической концепции. Как-то, во время одной из наших бесед в 1977 году, когда я недоумевал, почему он так редко выступает, не реагирует на текущие события, он ответил, что это было бы ему очень трудно, так как психологически он живет в конце XIX—начале XX вв. Этот ответ объясняет мне многое. Писателю свойственно настолько вживаться в проблемы своих героев, в их беды и муки, что они как бы становятся для него важнее реальной жизни. Нетрудно понять, что со своей обычной внутренней опаленностью, сотни раз пережив со своими героями трагедию 1917 года, он бессознательно переносит ее в сегодняшний день. Какими же близорукими, идиотскими должны звучать речи всех этих меньшевиков, эсеров и даже кадетов на фоне нашего знания последующих событий! Да и кого из нас не бесила та благодушная слепота, с которой русское общество приветствовало революцию, тот энтузиазм, с которым все бросились в пропасть. Синявский так, кажется, и Чехова готов был оттрепать за чахоточную бороденку. Мы, сидя во Владимире, как-то достали в библиотеке воспоминания Крупской о Шушенской ссылке Ильича. А там — и барашек один в неделю, и молока вволю, и еще деньги (ссыльному!) — и всё недоволен. Ну, скотина ненасытная! Попадись нам Ильич о ту пору — живьем бы сожрали. Конечно же, досталось и царскому режиму — за мягкость.
Вот в таком-то настроении пребывая уже несколько лет да растравляя себе душу чтением разных возмутительных исторических источников, приходит Солженицын к выводу, что все зло — от либералов. Что ж, можно его понять. И то сказать, даже Керенский, кажется, в 1957 году, в интервью Би-Би-Си, на вопрос, с чем бы он сейчас боролся, повторись история, ответил: «С керенщиной!»
Если б знать, где упасть… Но хоть в будущем, в будущем-то не повторить той же роковой ошибки. А что такое будущее? Может, это уже завтра или в пятницу на той неделе? И ждать нечего. Отсюда фраза в интервью Би-Би-Си, что «опыт февраля, его осознание — это и есть самое нужное сейчас нашему народу».
В одну из бесед в том же 1977-м спросил меня Солженицын осторожно, согласен ли я, что прямо вот так, от тоталитарного режима, перейти сразу к демократии невозможно. Нужен какой-то подготовительный, переходный период. Разумеется, я был согласен, и мы дипломатически не стали вдаваться в детали, развивать эту тему. Для меня этот переходный период означал борьбу общественных сил в стране за свою самостоятельность, борьбу, в результате которой тоталитаризма все меньше, а демократии все больше, до той поры, когда и революции уже не надо. То есть этот переходный период, с моей точки зрения, уже начался. Для него он все еще зиял впереди черным провалом. И где же тогда взять мудрого автократа, чтоб сдержать стихию? Разве что в православии… А значит, уже сейчас нужно постараться ослабить тенденции либеральные и усилить православие.
Удивительная это, конечно, мысль, что свободе и демократии нужно людей обучать, как тригонометрии. В основе ее нечто вроде порочного круга: сразу к свободе перейти нельзя, не обучены, а как же обучать в условиях несвободы? Религия тут — плохой помощник. Христианство существует почти две тысячи лет, однако не уберегло нас ни от коммунизма, ни от фашизма. Тем более не спасет коррумпированная, подконтрольная православная церковь. Уж если и учиться демократии, то только в процессе борьбы за свои права (разумеется, ненасильственной). В этом смысле роль солженицынского автократа исполняет сейчас советская власть. Вот и вся сущность спора.
Казалось бы, зачем горячиться, почему для Солженицына именно сейчас враг № 1 — либералы, а для других враг № 1 — Солженицын, точно уже нет советской власти?
Представим себе на минуту, что весь наш спор происходит в Москве, на чьей-нибудь кухне. Кому бы пришло в голову обвинять оппонента в коварных политических замыслах, в стремлении к диктатуре и т. п.?
Но уж так устроена эмиграция, такова в ней болезненная переоценка собственного значения, страсть к политиканству, к групповщине и партийности, что любое высказанное предположение или сомнение сейчас же истолковывается как «попытка с целью захвата власти». По мере удаления от государственных границ СССР как-то само собой теряется чувство реальности и эмиграция начинает ощущать себя неким вторым, альтернативным правительством. Всякий спор, ссора воспринимаются как правительственный кризис, а всякий громко и веско говорящий человек — как претендент на пост премьер-министра, а то и узурпатор.
Одна эмигрантская монархическая газетка по наивности выразила это общее чувство предельно ясно: «Как только коммунисты осознают свою неспособность управлять страной, они сами пригласят законного Наследника на престол». Сцена поисков членами политбюро законного наследника по всей Европе вызывает лишь улыбки. Но посудите сами, разве более почтенные эмигранты выражаются лучше?..
«Если мне завтра предложат выбирать между советской властью и властью Солженицына, — заявляет уважаемый профессор логики А. Зиновьев, — я предпочту первую». Ну вот, наконец-то человек поучаствовал в первых в своей жизни свободных выборах! Отдал свой голос за блок коммунистов и беспартийных.
Не избежал этой иллюзии и Чалидзе. Простительно писателям верить в мистическую силу слова. Непростительно Чалидзе верить, что словесные заклинания могут заставить советскую власть трансформироваться из коммунистического государства в националистическое. Процитировав с десяток дремучих авторов эмигрантских листочков, да таких, которых уже и «Правда» стыдится цитировать, он вдруг делает вывод, что весь этот вздор может оказать «политическое влияние» — «усилить в советском руководстве те группы, которые хотят национал-коммунизма». Вот ведь как влиятельны эмиграция и ее листочки. То-то я все удивляюсь, отчего это советское руководство такое глупое?
«Итак, мой вывод, мой призыв — быть осторожнее, помнить, что пропагандой отсюда мы можем не только постепенно улучшить эту систему, но и ухудшить, — а ухудшение может быть страшным». Практически каждое слово этого основного вывода Чалидзе вызывает у меня возражения.
Во-первых, никакой пропагандой мы здесь не занимаемся. Наша обязанность — обеспечить гласность стране, ее лишенной, дать обрести голос тем, кому зажали рот. Есть масса людей здесь (и Солженицын среди них), которые, кроме того, высказывают свое мнение. Это — пропаганда?
Во-вторых, влияние высказанных здесь мнений на жизнь в СССР практически нулевое (влияние гласности хоть и не огромно, но весьма значимо). Люди там не глупей нас, живущих здесь. Да наши эмигрантские споры вызывают у них скорее досаду, чем интерес. То есть все то, что Чалидзе именует пропагандой, ни ухудшить, ни улучшить ситуации там не может. Наивно полагать, что внутренние, весьма жесткие законы эволюции советского общества можно изменить эмигрантской болтовней.
Неужто так трудно понять, что коммунистическая идеология существует у нас не в виде идеи, а в виде особой структуры общества, структуры весьма жесткой. Откуда этот миф о советской гибкости? Разве что из внешнеполитических успехов? Так тут ни ума, ни гибкости не надо, если Запад сам себя на лопатки кладет.
Из всех пяти пунктов «программы национал-коммунистов», доверительно сообщенной нам Чалидзе, я не нашел ни одного, который не был бы уже выполнен советской властью настолько, насколько возможно выполнить. Что еще могут сделать власти, чтобы усилить «духовную изоляцию от Запада» или «охрану народа от идей свободы и народоправия»? Туристов не пускать? — валюта нужна. Радио глушить — дорого, да и бессмысленно. Не участвовать в международных форумах, мероприятиях, организациях? Уйти из ООН? Вот мы все огорчимся!
Ну, а национализм? Только и остается им всем в ЦК косоворотки надеть да еврейский погром (в Госплане) устроить. Все остальное есть. Даже и православие давно используется в дипломатических, шпионских и пропагандистских целях.
И отчего это Вы, Валерий Николаевич, вдруг так испугались, в такую панику ударились, не пойму. Родную страну забыли, что ли?
* * *
Несмотря на то, что права человека стали в последние годы модной темой, именно правозащитный аспект нашей деятельности остался наиболее труднопонимаемым. Нет никаких способов объяснить определенного типа людям, что правозащитный характер движения — не мимикрия, не тактика, а так же, как отказ от насилия и подполья, принципиальная наша позиция. Разумеется, для тех, у кого цель — правовое государство.
Каждый человек, испытавший произвол, согласится, что любой закон лучше беззакония. В худшем варианте очень плохого закона он, по крайней мере, гарантирует вам подчинение закону, обязательному для всех сторон, а не человеку и его прихоти. Даже это хоть как-то охраняет ваше достоинство.
Путь от полного произвола революции к правовому государству лежит через плохие, компромиссные, даже дискриминационные законы. Вам прежде всего нужно заставить вашего противника принять бой на выгодной вам правовой территории. В ситуации абсолютного произвола (если такой возможен) всё, что вы делаете, оборачивается против вас. Насилие плодит насилие, попытка обороняться произволом против произвола лишь увеличивает произвол.
Как только есть хотя бы какой-то закон, регулирующий ваши отношения с другими людьми и с властью, у вас появляется шанс. Во-первых, законы имеют тенденцию совершенствоваться в силу того, что система законов должна быть непротиворечива, в силу того, что меняется ситуация, и в силу вашей собственной деятельности.
Многих людей раздражает это «качание прав», кажется бессмысленной тратой сил. Даже если положительный результат возможен, достижения его медленны. Что ж —
Нам не надо скорой помощи,
Нам бы медленную помощь.
По крайней мере, не будете чувствовать себя виноватыми в произволе ни прямо, ни косвенно.
В вопросах понимания права у нас с Чалидзе не может быть много расхождений. Все же в его статье я нашел пункт, нуждающийся в обсуждении.
Безусловно, правовая область — не стихия Солженицына. Соответственно, юридические термины он может употреблять совсем не так, как это принято. Зачем же сразу видеть за этим злой умысел, заговор, далеко идущие политические планы? Уверены ли Вы, Валерий Николаевич, что он правильно употребляет слово «обязанности»? Не путает ли он его со словом «ответственность»? По существу, его мысль, высказанная в Гарвардской речи, сводится к тому, что преступники безнаказанно терроризируют общество. При чем тут обязанности? У преступника нет обязанности быть наказанным.
«Широта юридических рамок (особенно американских) поощряет не только свободу личности, но и некоторые преступления ее, дает преступнику оставаться безнаказанным или получать незаслуженное снисхождение — при поддержке тысячи общественных защитников. Если где власти берутся строго искоренять терроризм, то общественность тут же обвиняет их, что они нарушают права бандитов» (цит. по «Вестнику РХД» № 125).
Для меня очевидно из приведенного, что он имеет в виду проблему соотношения прав и ответственности за правонарушения (т. е. гарантию права).
Избавившись от терминологической путаницы, станет ли кто оспаривать, что есть такая диспропорция в западной жизни? И не нужно, как делает Чалидзе, отсылать эту проблему к властям предержащим, коль скоро дело властей — следить за исполнением законов. Мы же знаем, что в демократическом государстве власть — более или менее функция от общественных настроений. Напоминать людям об ответственности или хотя бы взывать к их чувству ответственности, как делает Солженицын, вовсе не вредно.
Наши американские друзья не живут в социалистической Европе, и им трудно понять, что здесь постепенно узаконивается все то, что «в интересах трудящихся» (т. е. их лидеров).
Оставив в стороне Солженицына, скажу, что и меня эта проблема живо интересует. Ведь вот представьте себе, я, например, никак успокоиться не могу, что красные кхмеры, убившие 3 миллиона человек, уже как бы осуждены общественным мнением, их же учителя, профессора французских университетов, все так же респектабельны, благополучны, лощены, и даже совесть их не мучает. И добро бы это было в новинку, но ведь уж десятки стран прошли тот же путь. Неужто нельзя этому предел положить?! Правильно сказал Сахаров о политиках, идущих следом за идеологами. Это почти закон. Нравственно эти профессора — соучастники преступления. Но ведь то нравственно, не юридически…
Неужто мы так беззащитны, бессильны? Ведь вот даже с невинным табаком нашли способ бороться. Заставляют производителей печатать предупреждения о возможном вреде на каждой пачке. Почему же нельзя заставить законодательно печатать на каждой марксистской книге, что изложенная в ней теория привела на практике к гибели десятков миллионов людей за последние 60 лет?
Я, помню, встретил в лагере человека, осужденного за соучастие в массовых убийствах евреев во время Второй мировой войны. Он ужасно возмущался и виновным себя не считал:
— Моя работа была только открывать дверку в газовую камеру. Закрывать ее должен был другой.
Я не могу отделаться от мысли, что все эти профессора-марксисты, так же, как и прочие безответственные люди, чувствуют себя столь же невиновно, как и этот человек. Они ведь тоже только открыли дверку…
И напрасно опять касаться вопроса о том, кто же виновен больше — марксизм или «русская жестокость». Старый, шовинистический аргумент, широко используемый сейчас еврокоммунистами. Что же мне Вам, Валерий Николаевич, как еврокоммунистам, приводить примеры Кубы, Югославии и двух Германий? К счастью для спорщиков, к несчастью для многих миллионов людей, коммунистический эксперимент был «поставлен» историей чисто. Ну, что еще общего между всей этой массой абсолютно различных по культуре, истории, языку, религии и т. д. стран, кроме марксистской идеологии? Какая же еще нужна «теоретическая дискуссия»? С бродячим призраком?
Если и узнал я что-то новое за последние три года, так это только, что люди везде одинаковы. Открытие мое оптимистично — поскольку дает надежду, что там будет когда-нибудь так, как здесь. Но оно же и пессимистично — ведь здесь тоже может случиться, как там. […]
* * *
Категоричность, с которой Чалидзе утверждает, что «нет религиозного возрождения», настораживает. Так же настораживает утверждение Солженицына, что религиозное возрождение — единственная сила, способная противостоять нынешнему режиму в СССР («Персидский трюк»). Упорство, с которым оба эти автора вбивают клин между религиозным движением и остальным движением за права человека, меня пугает. Это на советскую власть повлиять трудно — поссорить же людей очень даже легко.
Очевидно, что основная заслуга правозащитного движения состоит в выработке позиции, методики. Эту методику усвоили как национальные движения или начинающееся движение рабочих, так и религиозное движение. Да и чем, собственно, занимается религиозное движение, как не защитой прав верующих? Даже власти начинают усваивать правовой подход. Медленно, но усваивают. Внутри страны и религиозное движение, и все остальные независимые движения работают вместе (сознательно или бессознательно), помогая друг другу. Тому много примеров. Зачем же стремиться расколоть эти движения?
В дни, когда арестованы Якунин и Регельсон, Великанова и Некипелов, Горбаль и Терляцкас, боровшиеся за единую и неделимую свободу человеческой мысли, не стыдно ли нам из своего безопасного далека осыпать друг друга обвинениями, занимать нашими дрязгами газетные полосы к радости врагов и спорить с ученым видом, какое же из движений главней, чья команда выиграет, будто болельщики на футбольном матче.
Есть у нас — не миссия, конечно, — но ответственность за происходящее, но обязанность (моральная) сделать все, даже невозможное, чтобы хоть наши внуки смогли выбрать то, во что верят. И нет у нас права о том забывать.
1980, № 23