Опубликовано в журнале Континент, номер 152, 2013
Как счастлив был бы Гроссман, если б он мог заранее твердо знать, что его роман — несмотря ни на что — когда-нибудь выйдет в свет. Конечно, он на это надеялся, все для этого сделал, но быть уверен все же не мог.
У Томаса Манна есть статья «Роман одного романа» (о том, как он писал «Иосифа и его братьев»). Если использовать это выражение в применении к истории книги Гроссмана, то роман его романа отличается тем, что сюжет начинает развиваться лишь после того, как основной роман закончен. Тогда-то и происходят все главные события: роман запрещен, заклеймен, даже арестован, а вместе с тем — надежно припрятан и тайно проникает за границу — к издателям и к читателям; но автора давно уже нет в живых и он не может порадоваться спасению своей книги, стоившей ему многолетнего труда и многолетних мучений.
* * *
С Василием Семеновичем Гроссманом я встречался не часто, но на протяжении почти двух десятков лет и в самой различной обстановке — от редакции до коктебельского пляжа. Не могу сказать, чтобы знакомство с ним было близким. А потому мои отрывочные воспоминания — не столько о самом Гроссмане, сколько о некоторых фактах, так или иначе с ним связанных; штрихи, которые, возможно, отчасти дополнят то, что о нем уже написано или будет написано в дальнейшем. […]
Впервые я увидел Гроссмана в 1946 году, когда печаталась его пьеса «Если верить пифагорейцам». Что я знал тогда о нем? Кроме объемистого романа «Степан Кольчугин» — только очерки «Направление главного удара» и «Тремблинка». Роман показался скучным, очерки оставили сильное впечатление.
Судьба пьесы, разруганной в советской печати, нисколько не сказалась на непоколебимом спокойствии Гроссмана. Так, по крайней мере, это выглядело со стороны. Василий Семенович оставался таким же, что и всегда, — немногословным, неторопливым.
Не только во внешнем облике Гроссмана, но и в речи его была некая тяжеловесная основательность. Чаще всего он глядел хмуро, неприветливо, но, когда улыбался, лицо менялось, на щеках появлялись детские ямочки, и видно было, что человек он, в сущности, очень добрый. И смех его звучал добродушно. Но автором он слыл на редкость трудным — упрямым и непокладистым.
Несколько лет спустя, когда Твардовский в первый раз стал редактором «Нового мира», в журнале был напечатан роман Гроссмана о войне. Вернее, первая его часть, единственная, увидевшая свет при жизни автора.
Если впоследствии судьба второй части романа обернулась для Гроссмана подлинной трагедией, то и с первой частью было связано много трудностей и огорчений.
Как сотрудник отдела прозы «Нового мира» я принимал участие в процессе редактирования романа. Однако роль моя в данном случае была более чем скромной, почти технической. Формально — так называемого ведущего редактора у романа не было вообще. С самого начала им занимался сам Твардовский. Но, кроме него, непонятным образом еще и Фадеев тоже выполнял нечто вроде функций редактора. Отчего так получилось — объяснить трудно. Скорее всего, это было результатом инициативы еще Симонова, предшественника Твардовского. Однако факт остается фактом: всесильный секретарь Союза писателей не только прочитал роман в рукописи, не только дал положительный отзыв, но и стал вникать в чуть ли не построчное редактирование. Правда, в «Новом мире» Фадеев не появлялся ни разу. Все делалось либо письменно, либо по телефону.
Первая зацепка произошла с названием. Гроссман назвал свой роман «Сталинград». Фадеев возражал: слишком ответственно! (Прецедент уже был. За несколько лет до того повесть В. Некрасова, в журнале называвшуюся так же, пришлось в отдельном издании переименовать: «В окопах Сталинграда».) Кто-то придумал: «Правое дело». Фадеев прибавил спереди «за», Гроссман согласился. Так и осталось: «За правое дело».
Тем самым программа — по видимости, безопасная — была заявлена с первой строки, с заглавия. (Что, как показало дальнейшее, ничуть не помогло; не спас и фадеевский авторитет.)
Мучительно медленно продвигался роман к печати. Гроссман поддавался давлению очень туго. Порой мне даже казалось, что он излишне упорствует по мелочам, потом я понял, что это отражало последовательную, принципиальную позицию. Твардовского с Гроссманом связывали дружеские отношения, они даже были на «ты», к чему А. Т. вообще-то был мало расположен. Он держался примирительно, советовал, ободрял, иногда спорил, стараясь убедить… В конце концов был найден модус, удовлетворявший Фадеева и устраивавший Гроссмана. Роман пошел в печать.
Сейчас, оглядываясь в прошлое и пытаясь понять роль Фадеева в истории романа Гроссмана, я думаю, что Фадеев делал определенную ставку на этот роман как на одно из достижений советской литературы. Ему нужны были весомые, солидные, написанные уверенной писательской рукой образцы социалистического реализма.
Но эта его ставка провалилась. Многолетний руководитель Союза писателей, член ЦК еще с XVIII съезда партии, хитрый и властный политик, Фадеев просчитался. Видимо, представление о Гроссмане как об авторе положительном, идейно выдержанном трансформировалось у инстанций, получивших право сказать решающее слово, и Гроссман превратился в автора неблагонадежного, склонного к опасному философствованию. Силы более могущественные, чем Фадеев, взяли верх.
Сразу же после опубликования в «Новом мире» роман подвергся форменному разгрому. Грубая и глупая статья М. Бубеннова в «Правде» задала тон кампании по травле В. Гроссмана в печати. Говорят, это делалось по указанию Сталина. Возможно. Недаром даже сам Фадеев круто изменил свою позицию и в одной из речей тоже счел нужным обрушиться на Гроссмана.
И хотя ценой дальнейших проволочек и дальнейших уступок роман все же вышел и отдельным изданием, судьба Гроссмана становилась все труднее.
Он очень мало, редко печатался. Работал над второй частью своего романа, о чем мало кто знал. Разве что ближайшие друзья. И уж совсем не вовремя произошла размолвка с Твардовским. Из-за чего они поссорились, мне показалось неловким расспрашивать. Думаю, однако, что повод был несущественный. Их отношения прервались надолго. И потому, закончив вторую часть романа, Гроссман не пошел с ней в «Новый мир», а отдал в журнал «Знамя».
Потянулись долгие месяцы ожидания. Именно месяцы, ибо, как стало известно впоследствии, стоило в «Знамени» ознакомиться с романом всего лишь одному члену редколлегии, как рукопись тут же переправили в ЦК. А там, конечно, не спешили… Гроссману же редакция не сообщила ровным счетом ничего. Вряд ли он даже знал, где его роман. И был слишком самолюбив, чтобы торопить с ответом.
Редакция ждала, что прикажут в ЦК, автор ждал, что же решит редакция.
Так обстояло дело в тот день, когда Гроссман и Твардовский внезапно встретились на лестнице Союза писателей. Лестница довольно узка, и они, можно сказать, почти столкнулись нос к носу.
Кто-то из них — совершенно нечаянно — поздоровался. А другой — столь же автоматически — ответил.
Кто был первым, кто вторым — осталось невыясненным. Но, поздоровавшись, они приостановились; остановившись, заговорили; а заговорив, отправились в ресторан ЦДЛ, чтобы продолжить разговор за скрепляющей мировую бутылкой коньяку.
Во время этого разговора Гроссман поведал о своей беде, о том, что он истомился в ожидании ответа, и попросил Твардовского прочитать его роман. Что сделано, то сделано: рукопись в «Знамени», этого не изменишь, но ему хочется дать роман Твардовскому не как редактору, а просто как другу, мнение которого для него важно.
Твардовский сразу же согласился.
Он прочитал роман сам, дал прочесть нескольким членам редколлегии. По поводу возможности опубликования романа у него не возникло ни малейших иллюзий. Роман явно непроходим, его не то что в «Знамени», ни в каком другом журнале не напечатать. В романе нарушены все табу. Сквозь весь роман проходит параллелизм: сцена у Гитлера — сцена у Сталина, нацистские функционеры — советские члены военного совета… Одни других стоят! Концлагерь немецкий — концлагерь советский… Антисемитизм в СССР… Атомная бомба и моральные проблемы, возникающие перед учеными в связи с ее созданием… Все не то, все не так, как положено!
Ситуация была абсолютно безнадежной, ничего утешительного сказать Гроссману Твардовский не смог.
Помню, как сидел он у себя в кабинете, облокотившись на письменный стол и, в буквальном смысле слова, схватившись за голову.
— Господи, — с горечью говорил он, — неужели у этого человека нету ни одного друга, который объяснил бы ему, что нельзя, невозможно было отдавать этот роман в «Знамя»!
Почти год ждал Гроссман ответа и наконец-то дождался: ему вернули рукопись, коротко сообщив (от редакции, разумеется, без всякой ссылки на ЦК), что, мол, роман антисоветский. И всё — ни объяснений, ни мотивировок.
Это выглядело зловеще. Как отзыв не только о романе, но и об авторе. Как предвестие худшего…
Однажды, когда я работал дома, за мной вдруг прислали курьера: надо срочно явиться в редакцию, зачем — не было сказано. Твардовский был в отпуску, меня встретил его заместитель и спросил, где рукопись романа Гроссмана. Я ответил, что она там, куда Твардовский велел ее положить: в сейфе. Зам сказал, чтобы я принес ее к себе в кабинет.
Сейф стоял в проходной комнате перед моей дверью. Я вынул из него папку с рукописью и прошел в свой кабинетик. Там в моем кресле сидел у стола незнакомый человек в штатском. Зам, взяв у меня папку, положил на стол. Незнакомец развязал тесемки, заглянул в папку, полистал чуть-чуть, словно удостоверяясь, то ли это, что нужно, потом написал несколько строк на листке бумаги и протянул мне. Привожу по памяти содержание этой бумаги: «Расписка. Роман В. Гроссмана “За правое дело”, часть вторая, получил. — Полковник Бардин. 14 февраля 1961 г.»
Полковник положил папку в портфель и ушел, унося с собой арестованный роман.
(Бумажка, выданная им, была на месте, когда я сдавал дела, и я не раз жалел, что не прихватил ее на память. Впрочем, что толку… Все равно она вряд ли уцелела бы впоследствии при обыске.)
Арест романа был едва ли не первым случаем такого рода. Когда арестовывали писателя, заодно с ним забирали и его бумаги. Это известно. Но чтобы взяли рукописи, оставив автора на свободе, — такого еще никто, пожалуй, не слыхивал.
Стали известны и некоторые подробности. Рассказывали со слов самого Гроссмана, что к нему пришли из КГБ и потребовали выдать все машинописные экземпляры романа. Он отдал. Потребовали все черновики. Он помог собрать все, до листочка. Тогда спросили, все ли копии тут, нет ли еще где-нибудь экземпляра? Он ответил, что есть в «Новом мире». В результате, полковник Бардин отправился к нам в редакцию.
Твардовский находился тогда в санатории. Под датой 21 февраля 1961 г. у меня значится краткая запись: «Звонил А. Т. Он очень недоволен историей с рукописью Гроссмана».
Бесполезно гадать, как поступил бы Твардовский, будь он в тот день в редакции. Хочу лишь напомнить об одной детали, которая мне кажется существенной, но вряд ли кому-нибудь знакома: поскольку роман официально не поступал в редакцию, а был дан Твардовскому из рук в руки для дружеского прочтения, его никто нигде не регистрировал; ни в одной книге, ведомости, ни на одной карточке роман не значился находящимся в «Новом мире».
Долго оставалось для меня загадкой, зачем Гроссман раскрыл местонахождение этого, едва ли известного КГБ экземпляра? Ведь, казалось бы, так просто умолчать, скрыть самое его существование… Неужели то было всего лишь проявление наивной и неуместной рудиментарной правдивости? Немало лет прошло, пока, наконец, мне не стало ясно, чем это являлось на самом деле: трезвым, умным расчетом, уловкой, доведенной до конца. В беседах с близкими друзьями Гроссман говорил, что ему нестерпимо не хватает рукописи, хотя бы черновой, что ему хочется еще поработать над романом, а у него нет ни клочка и потому он сделать ничего не может…
И когда впоследствии появились первые слухи о том, что за границей есть вторая часть романа Гроссмана, я этому никак не мог поверить. Как мне сейчас ни странно вспомнить, я даже яростно оспаривал правдоподобность этих слухов. А ведь к тому времени я уже прочитал ходившую тайно по рукам повесть «Всё течет», о которой при жизни Гроссмана всеведущая московская молва и полсловечка не проронила. Сумел же он ее скрыть, сохранить…
В конце своей жизни Гроссман год или полтора был почти что моим соседом, он поселился в одном из трех расположенных в виде буквы «П», кооперативных жилых корпусов на Аэропортовской улице. Окна его маленькой однокомнатной квартиры выходили во двор напротив моих. Жил он в то время совершенно один. Квартира над ним долго не заселялась, и в доме были убеждены, что там устанавливается подслушивающая аппаратура для слежки за квартирой Гроссмана. Знал об этом, конечно, и сам Василий Семенович.
Однажды, рано утром, ко мне домой неожиданно пришел Твардовский. Ему нужен был Гроссман, но он не помнил ни номера квартиры, ни телефона. От меня он позвонил Василию Семеновичу и договорился, что зайдет. Я проводил его до самого порога квартиры Гроссмана, но сначала мы зашли в магазин и купили поллитра.
Спустя час или чуть больше снова раздался звонок в дверь. Пришли оба — А. Т. и В. С. Все вместе мы уселись на кухне, появилась на столе бутылка, продолжился разговор, начатый дома у Гроссмана.
Твардовский говорил взволнованно, возбужденно. Гроссман — спокойно, по нему совсем не заметно было, что он выпил.
Воспроизвести их длинный и довольно-таки бессвязный разговор — невозможно. Приведу лишь две-три отчетливо запомнившиеся мне реплики, которые, кажется, дают суммарное представление, как и о чем шла речь.
— Вася, ты ведь замечательный, большой писатель!.. Нельзя допустить, чтобы твой роман погиб… Помоги мне спасти его для читателя. Вася!..
— Нет, Саша, нет! Я, Саша, тебя люблю, никогда не забуду, как на фронте ты меня уложил на свою койку, а сам лег на пол… Но уступить я не могу. Больше раком становиться не буду. Характер не тот…
На том все и кончилось.
Попытка Твардовского уговорить Гроссмана согласиться на некоторые уступки, что дало бы возможность начать хлопотать о возврате рукописи, — успеха не имела. Думается, однако, попытка эта в любом случае была обречена с самого начала. Даже если бы Гроссман пообещал кое-что изменить, роман не отдали бы. Политзаключенных не так-то легко выпускают на свободу.
И еще один эпизод вспоминается из того времени. В «Новом мире» набрали очерк Гроссмана об Армении. Было там пространное рассуждение о судьбах армянского народа и попутно, как параллель, страничка о еврейском народе. Эту страничку цензура категорически потребовала снять. Гроссман столь же категорически отказался. Очерк не смог появиться в журнале.
14 сентября 1964 года Василий Семенович Гроссман умер.
Поздним вечером того дня я вышел на балкон, но тут же вернулся — позвать жену. Потушив свет в комнате, мы минут двадцать простояли на балконе в темноте и наблюдали, как напротив, на четвертом этаже, в квартире Гроссмана, скользят по стенам светлые круги от карманных фонарей. Кто-то тайком что-то искал. Но кто? Были ли это друзья, пытавшиеся спасти бумаги покойного? Или недруги, срочно нагрянувшие с секретным обыском, чтобы опередить родственников? В наших домах все узнавалось очень скоро. Это не были друзья. А утром пришли еще раз, вполне открыто, и опечатали квартиру.
В гробу Василий Семенович был неузнаваем — худой, почерневший. Болезнь, мучительные страдания, вызванные ею, страдания, вызванные трагической участью его книги — все это наложило свою печать.
Но, умирая, он знал то, чего не знали стоявшие вокруг гроба в тесном конференц-зале Союза писателей.
Что рукопись его последнего романа надежно скрыта.
Что она есть.
Что он перехитрил своих гонителей…
А теперь уже есть не только рукопись, но и книга. Роман вышел в свет.
И пусть бдительные сторожа архивных камер все еще держат за семью замками кипу изъятых бумаг Гроссмана, — роман его уже вне их власти. Он вырвался на волю.
Таков конец одного романа. Запоздалый счастливый конец.
1980, № 26